Читать книгу Изгой Великий - Сергей Алексеев, Сергей Петрович Алексеев - Страница 3

3. Эпирская жена Миртала

Оглавление

Филипп почти исторг из обычаев придворных грубые варварские нравы и пристрастия, изжил множество привычек и обрядов, доставшихся в наследство от прежних царей Македонии. В первую очередь избавил Пеллу от последних тайных храмов, где служили и воздавали жертвы старым богам, на их месте воздвигнув греческие, а тех, кто не отрёкся и на своём стоял, облагал налогом, особо ярых поборников древней веры лишал имущества и, невзирая на вельможность, заслуги прежние в ратных или иных трудах, изгонял прочь. В первые три года царствования, издавая строгие указы и декреты, он запретил ношение портков, рубах, валяных шапок, кожаных сапог и прочего македонского платья, велев переодеться в хитоны, гиматии и сандалии. И только рабам позволил донашивать старые наряды, чтобы сразу было видно невольников и господ. Филипп потратил пять шестых казны, чтобы купить в Спарте одежду, снаряжение, доспехи для войска! А всем портным, кожевникам и бронникам впредь велел кроить, шить и точать всё это по спартанскому подобию. Хотя по образу спартанцев содержать полки он не отважился, опасаясь ропота и бунтов: с голыми коленями, без портков и в сандалиях ратники зябли и страдали в заснеженных горах Иллирии и Фракии. Однако скоро привыкали, ибо по своей варварской природе отличались выносливостью и терпением. В ответ на это царь щадил своё воинство, не замышлял зимой походов или летом, высоко в горах, и послаблял, давая право в лютую стужу спать с конями и от них греться.

Труднее всего оказалось исторгнуть варварскую речь из уст македонцев, заставив говорить на греческом. А более того – изменить строй и образ мыслей, извести дух прошлого, понудить думать и наслаждаться всем тем, что ценно и неоспоримо во всех полисах Эллады. Многие цари, всяк в своё время, пытались вразумить подданных, насытить их желанием последовать примеру эллинов и отказаться от ветхих правил. Взойдя на престол, Филипп не первым был, кто мыслил перевоплотить их нрав, ибо ещё при царствовании брата своего Пердикки содержался в Фивах заложником его и там испытал весь благородный смысл Греции и всецело им проникся. Да и брат в том преуспел, призвав к себе философов, поэтов и геометров, полагая, что македонцы, позрев высокое искусство, сами потянутся ко благам просвещения и припадут к сему источнику. Однако же просчитался: даже придворные, на службе изображая преданность богам Эллады и щеголяя в гиматиях, в домах своих тайно поклонялись Разу и обряжались в порты из рыбьих шкур, кляня при сём эллинские обычаи. След было бы брату выжигать железом подобное зло лицемерия, однако же Пердикка его сносил и вскорости убит был иллирийцами, которые потешались над македонцами за их пристрастие к иноземным нравам.

Филипп, низвергнув своего племянника Аминту, при котором был опекуном, сам сел на трон и три первых года, уподобясь искусному каменотесу, безжалостно отсекал от Македонии всё лишнее и непотребное, ваяя эллинский прообраз. Первым делом он отомстил за брата, покорив Иллирию, продал в рабство значительный полон из её знати, а царевну Аудату взял наложницей. И поначалу содержал её вместе с иными рабынями, чтобы унизить, и не мыслил приближать к себе, тем более на ней жениться.

В то время он думал и страдал лишь о единой деве, по его варварскому разумению достойной стать ему женой, разделить ложе и престол. У царя Эпира была племянница именем Миртала, которую он встретил ещё в юности, когда их вместе привели в храм для мистерий. Девица тем покорила сердце, что безбоязненно играла со змеями, которых будущий царь боялся до смертной дрожи и цепенел, коль гад ползучий касался тела. А она их укрощала и забавлялась, словно с безделицами детскими! Вместо ожерелья на её груди лежала черная гадюка, две малые змейки обвивали запястья, живой и золотистый главотяжец поддерживал пышные, буйные космы. Миртала снимала ядовитые прикрасы и отпускала в траву или камни, в стихию свычную, и они сами возвращались и вползали на своё место. Филипп был зачарован её видом точно так, как зачаровывался солнцем на восходе или луной, плывущей ночью над горами; он слышал необъяснимый зов и отвечал ему, только не словом – чувством, и ещё с юности уверился, что говорит с богами.

Возмужав, он послал сватов к отцу Мирталы, царю Эпира Неоптолему, но этот гордый самодержец, ведущий род свой от Ахилла, отверг его и посмеялся: дескать, не по чести тебе невеста, да ты и змей боишься. В то время Македония ослабла и трещала по швам, терзаемая иллирийцами, и никто не считался с ней. Филипп не затаил обиды, но себе поклялся возвысить свою державу так, чтобы сей потомок Ахилла преклонился, сам привёл повелительницу змей и упросил взять в жёны.

Забавляясь с полонянкой Аудатой, он и на миг не забывал Мирталу и, чтобы воспроизвести её гаснущий в памяти образ, велел рабыне носить украшения из змеиных шкур. Однако обольстительная иллирийка, имея дух варварский, не только была искусна и неуёмна в утешении плоти; в те краткие минуты, на ложе пребывая, она, как яства в суровый голод, как исток студёный в зной, в суть его проникала по малой капле и оставалась там, вызывая неутолённую алчность. Совокупившись, царь гнал её и тут же возвращал, испытывая позорную для эллина и непотребную стихию диких чувств. Заместо неги, тонких и благородных наслаждений от удовольствий чувственных он жаждал их безмерной бури, смерча, который способен был таранить крепостные стены и башни поднимать. Аудата же всё зрела и коварно раздувала пламя, вливалась в его душу и чуть было не заполнила её своей варварской страстью, когда понесла и посулила родить сына.

Осознавая порок сей мерзкий и недостойный, Филипп взял приближённой наложницей дочь македонского вельможи Филу, воспитанную в греческих нравах, чтобы ею уравновесить буйство и обрести усладу не от страсти, но от изящества. Придворные поэты и философы внушали, что истинный эллин, приобщённый через мистерии к прекрасному, ценить должен не вкус еды, а предвкушение и насыщаться созерцанием. И верно, на какое-то время Фила затмила Аудату тонкостью манер и чувств, взор и слух увлекла игрой на лире и декламацией, сама же, будучи на ложе, сначала трепетала, подобно нежным птичьим крыльям. И чтобы закрепить успех, из очередного похода Филипп привёл Никесиполиду из Фессалии, с родины самого эллина, родовитую эолку, хранительницу исконных греческих обрядов – так ему чудилось. Объединившись с Филой, обе наложницы теперь укрощали царский нрав, облекая его в шёлк искусств высоких, и ложе для плотских утех превратилось в таинство мистерий, в сонм переживаний тонких.

Он уже мыслил жениться на одной из них и избранницу объявить царицей, но, покуда выбирал, Аудата разрешилась от бремени, родивши дочь Кинану. Царь явился взглянуть на дитя, однако же позрел на иллирийку, оправившуюся от родов, украшенную блеском змеиных шкур, и всё, с чем он боролся много месяцев, вдруг испарилось прочь. Забывшись, он овладел наложницей прямо в саду, под маслиничным деревом, и рыком своим зверским всполошил весь двор. Не только набежала агема с дворней подивиться, явились Фила с эолкой и позрели на срам сей варварский. Филипп же никак не мог остановиться и рёвом своим оглашал пространство много часов, после чего припал к груди, прыщущей молоком, опустошил её и, пресыщённый, пал в саду да погрузился в сон.

Испытывая похмелье лютое, как после вакханалий, он себе поклялся не приближаться более к скверной сей наложнице Аудате, запретил носить прикрасы из змеиных шкур, чтобы не возбуждала память о Миртале, и, пожалуй бы, вовсе прогнал, но пощадил дитя и мать кормящую. А чтобы излечиться от хворной страсти, позвал на ложе кроткую Филу, изготовившись насладиться предвкушением. Но что же стало с ней? Куда подевались утончённость, игра ума и пальцев? Украсившись змеиными выползками и сгорая от истомы, она терзала плоть царя, урчала и кусалась, требуя немедля сотворить с ней то же, что с Аудатой в саду. А как блистала взором и выпускала когти! И когда Филипп её отверг, принялась крушить всё, цепляться и царапаться – пух полетел из перин, разодрала хитон и напоследок укусила, ровно змея, вонзивши зубы в грудь. Телохранители агемы едва оторвали от царя и унесли из опочивальни вон.

Чуть гнев унявши, царь кликнул смиренную эолку и ей пожаловался на своих наложниц, мысля найти утешение. Никесиполида, как истинная фессалонка, воспитанная в храме Афродиты, не выдавала тайных чувств и завела игру забавную: тончайшей нитью шёлковой сначала щекотала, вызывая знобящий зуд. И когда Филипп предался ласкам и расслабил члены, не касаясь плоти, стала опутывать его, как шелковичный червь опутывается в кокон. Томление и нега, словно неспешная волна морская, окатывали с головы до ног, повергая в дрёму, уставшее в походах тело утрачивало тяжесть. Дочь Эола, постигшая тайны ремесла под покровом богини, изведала многие сотни мужей, прежде чем научилась ублажать и юношей пылких, и неспособных старцев, и прочих приверед, что приходили к храму и платили жрицам любви. А они уже этими деньгами воздавали Афродите, и та, что жертвовала изряднее, считалась лучшей невестой и быстрее выдавалась замуж. В сладкой дрёме и ласках искусной фессалонки он подумал, что, пожалуй, возьмёт её в жёны. И с этой мыслью бы уснул, чтобы восстать крылатым, однако же очнулся, услышав приглушённый рык.

Сквозь шёлковые нити, как сквозь туман, узрел не дочь Эола, не жрицу любви из храма Афродиты – фурию, рождённую Тартаром. Сквозь смоль долгих волос, облекших телеса, сверкал оскал зубовный да чернь горящих глаз. Царь пытался отринуть наложницу, сбросить с себя, как конь наездницу лихую, однако пелена не позволяла и пальцем шевельнуть. Рта было не раскрыть, чтобы призвать на помощь Павсания, что светочем покои озарял, – нити уста сковали. А Никесиполида только в раж вошла! Рыча и щерясь дурно, она скакала, словно львица, и загнала бы, но телохранитель, услышав хрип царя, встревожился, приблизил светоч. Фессалонка его вырвала, а самого Павсания прочь отшвырнула. И завязалась свара, факел упал на ложе, возник пожар, но и огонь уже не мог усмирить пробуждённую страсть варварских предков эолийки, суть пеласгов. Сия Мегера продолжала терзать царя, замотанного в кокон. И лишь агема, ворвавшись в опочивальню, спасла от гибели.

После таких любовных игр Филипп отринул всех наложниц и несколько ночей блюл порядок строгий и аскетичный, ругая пошлость жён и оставаясь в своих покоях с верным Павсанием. И тот, юный ещё и женоподобный телом, прельстил царя. Постигая науку тонких, изощрённых чувств в Фивах, заложник вкусил из этой чаши, как вкушают мерзость. Но сам ещё юный и увлечённый приятием благородных нравов Эллады, подавил глухой протест, тошнотный приступ и отвращение, как подавлял в себе начало варварское: согласно ветхим словенским уложениям, за грех подобный в Македонии сажали на кол или конями рвали.

В забавах ложных с Павсанием, хуля породу жён-наложниц и в тот же час испытывая неприятие прелюбодейства, Филипп впервые испытал бессилие перед роком. Ему почудилось, его на кол воздели, а ноги уже распнули, привязав постромками к двум лошадям.

Сколько бы он ни сотворял указов, насаждая культ эллинский, и не обязывал под страхом наказаний не носить портков, как бы ни тщился заставить думать македонян по-гречески и принимать их образ миросозерцания – всё напрасно. Монолитный камень, из которого он ваял новый образ державы, внутри оказался твёрже тесла, прочнее закалённого в горне железа. И молот, раздробив его, расплющил собственную руку: царь даже сам не в силах был с собою сладить, и, как бы ни вытравливал суть варварства тёмных и скверных обычаев, они, как рубцы от прошлых ран, на теле оставались и исподволь палили разум. Он никогда не сможет отринуть то, что было суще в нём вкупе с кровью и продиктовано не нравом, не увлечением сиюминутным и даже не желанием возвыситься и славу обрести – самой природой. Он был способен любить жён и только с ними обретать ту стихию чувств, которая спонтанно, в неуправляемом безумстве естества выплескивала торжественный клич высшей радости! Хотя вопль сей напоминал звериный рык. Всё иное он презирал с глубоким отвращением, как презирает раб господина, трепеща при этом.

Сей трепет ему тоже мерзок был.

Именно в тот миг раз и навсегда царь Македонии совокупил две стихии – любовь и ненависть к Элладе. Подобную же противоречивую страсть он испытывал и к наложницам, в коих ненароком пробудил их естество, и потому винил не воспитание, не нравы и капризы – себя, свою природу. И потому не изгнал этих жён, а при дворе оставил и, исполчившись, пошёл вновь усмирять Фессалию.

Недавно ещё манящая к себе Эллада, по воле которой много лет он изживал пороки Македонии, суть варварство, чтобы прослыть истинным эллином, по воле которой он возлагал на алтари её богов жертвы великие и был готов исторгнуть кровь порочную из тела, – сейчас напомнила царю изящных с виду и по природе совершенных, однако ядовитых змей. Ползучих и прекрасных гадов, собравшихся в клубок, колючий от жал и языков раздвоенных. Расцепиться и расползтись всяк по себе сей серпентарий уже был не способен, и каждая змея вопила, призывая царя Македонии на помощь. И если прежде он ходил сюда с единственной надеждой на признание и безоглядно в жертву приносил кровь своих подданных, ныне пошёл, чтобы утвердить себя и выразить те чувства, что вызрели и выметали два семени – любовь и ненависть.

Он усмирил отчину первого греческого царя Эллина, а всю элиту, гордых и своенравных эолийцев, взяв в полон, сам, гонимый чувством тайной мести за своё разочарование, гнал беспощадно пешими через хребты и заснеженные горы. И снизошёл к единственной высокородной рабыне: царевну Филинну посадил на осла задом наперёд, чтобы могла созерцать своих родственников, бредущих по ледяным горным пустыням. И испытывал наслаждение при этом. На ночь несчастную девицу приводили к нему в шатёр, где она тотчас засыпала, измученная переходом. А царь Македонии, вступая с ней в соитие, бесчувственной и беззащитной, твердил Павсанию, держащему над ними светоч:

– Так будет со всей Элладой!

Его всё ещё оскорбляло отношение эллинов, не признававших благородного происхождения македонцев и в очередной раз на судейской коллегии отказавших в участии на Олимпийских играх! Филипп пришёл в ярость и силою своих тяжелых фаланг и конниц стремился доказать, что он не варвар и достоин быть членом Дельфийской амфиктионии. Только этот союз уравнял бы в правах царя с иными правителями Эллады.

И вот однажды, когда его могучая армада встала на отдых, среди ночи к царю явилось посольство – муж преклонных лет в окружении немногочисленной свиты и охраны, на гиматиях которых был невиданный доселе орнамент из сдвоенных чёрных крестов. У самого же посла сей знак красовался на спине и груди, и тут царь вспомнил, что нечто подобное изображено на одеждах коллегии эфоров.

– Я надзираю за тайнами Эллады, – подтвердил посол. – Моё имя Таисий Килиос. Слух был, тебя опять не допустили к Олимпийским играм. Так вот, на следующие допустят непременно и сочтут за честь, чтобы царь Македонии участвовал. К примеру, в заездах колесниц.

Столь высочайшим вниманием эфора Филипп был польщён и обескуражен.

– Чем отплатить мне, надзиратель, за твою благо-склонность? – спросил он. – Не воевать греческих полисов? Вернуться в Македонию?

– Отчего же? Напротив, – вдруг проговорил посол. – Тебе следует встряхнуть Элладу, как встряхивают мешок с зерном, дабы уплотнить его. Делай с нею всё, что захочешь. Тем и отблагодаришь меня.

Царь ещё более изумился:

– Ужели я слышу это из твоих уст, эфор?

– Мне известно, что ты ищешь, разоряя города Эллады, – заявил тот. – Сей час можешь пойти и отнять два голоса в Дельфийском союзе, которые ныне принадлежат Фокиде.

Македонский Лев с некоторых пор не вмешивался в священную войну, уже десяток лет бывшую между союзом городов и Фокидой, захватившей Дельфийский храм вкупе с его сокровищами. Однажды, ведомый искренней страстью освободить главную святыню Эллады, он ввязался в их долгий спор и потерпел поражение от фокийского стратега Ономарха, ибо пришёл с малым войском в надежде, что амфиктионы его поддержат. Но они предали добровольного союзника тем, что оставили Филиппа один на один со всей Фокидой, поэтому царь теперь не желал участвовать в длительной распре между полисами за право быть хранителем главной святыни Эллады. Правда, имея мстительный нрав и не желая прощать обиды, он через год отомстил Ономарху, разгромив его на Крокусовом поле, а пленённого стратега велел повесить на дереве за шею.

Но и тогда члены амфиктионии его заслуг не оценили и всё одно не подпустили Филиппа к своему священному союзу, назвав его в очередной раз варваром. Тогда Македонский Лев сделал вид, что обиделся, и не захотел кому-либо помогать, хотя имел предложения от самой Фокиды.

Он выжидал, когда противники измучают друг друга и, ослабнув, Дельфийская амфиктиония сама его призовёт, дабы изгнать фокийцев.

И вот час настал…

Но тайные замыслы Филиппа теперь оканчивались не только получением прав союза двенадцати важнейших городов Эллады; он задумал большее – освободив Дельфийский храм, занять место главного хранителя святыни, но уже на законных основаниях, таким образом навсегда оставшись в Фокиде. И уже отсюда покорить Афины, что было его тайной мыслью.

– Добро, я прогоню фокийцев из храма Аполлона, – ответил Македонский Лев. – Покорю Фокиду и возьму себе принадлежащие ей два голоса.

Эфор воззрился на царя так, что Филиппу показалось: в пристальном взоре его сквозит ответ – он будто догадывался об истинной причине! Когда Македонский Лев оказывался в подобном положении, его выручали природная сметливость и осторожность, заставляющие, вопреки яростному нраву, быть податливым. Но только до той поры, пока он не постигал причин того или иного действия противника, которые его на время повергали в недоумение.

На короткий миг Македонский Лев почуял на своём затылке дыхание рока, но скрипучий голос эфора вернул на землю.

– Ступай и изгони фокийцев, – велел надзирающий за тайнами. – И делай с ними всё, что захочешь. Вернёшь Дельфийский храм амфиктионии, оставайся в Дельфах и храни святыню.

Посол удалился точно так же, как пришёл, – растаял во тьме, и лишь боевые псы, собранные в своры, залаяли ему, невидимому, вслед.

Македонский Лев на сей раз не искал причин и не размышлял над тем, что услышал; он поступил в точности так, как посоветовал тайный покровитель, и уже наутро развернул полки в боевые порядки, выстроив железные фаланги, расставил конницы и, приступив к окраинным городам Фокиды, встал ровно каменный. И так стоял несколько часов кряду, храня полное зловещее молчание. Вся серединная Эллада замерла в предчувствии грозы и, не сдержавши долгой паузы, дрогнула, объялась паникой и побежала на Парнас в надежде укрыться в лесистых горах. А накануне этого назначенный стратегом всей Фокиды Фалек не пожелал сражаться с варваром и не захотел быть повешенным на суку, как его предшественник; он внезапно заключил мир с Филиппом и, по-дружески распростившись с ним, увёл свои полки в Пелопоннес, оставив города неприкрытыми.

Так Македонский Лев одержал первую победу, даже не вступив в сражение и потеряв всего двух воинов: одного гоплита переехало колесом стенобитной машины, другой, молодой гетайр, пал с лошади и закололся на своей же стреле.

Потрясённая Эллада ужаснулась: варвар овладел дельфийской священной землёй и Дельфами! Оракул замолчал, набравши в рот воды, пифия же, прельстившись победителем, перестала вещать и теперь вкупе с варваром омывалась в священных водах бассейна!

Филипп творил с Фокидой всё, что хотел: разрушил, сровнял с землёй двадцать два города, а жителей частью распял на крестах, частью пленил и переселил на пустынные, неказистые земли вдоль рубежей Македонии, прежде отняв лошадей, оружие и деньги, похищенные из сокровищницы храма. Дымы пожарищ, вой и плач были слышны в Афинах и Фивах, а по дорогам бесконечными вереницами с малым скарбом в узлах шли фокийские переселенцы. В покорённых Дельфах, в священной земле, возле Парнаса, где Аполлон когда-то резвился с музами, уподобившись ему, варвар возлежал на ложе без одежд и развлекался с пифией и девами, которые поддерживали неугасимый огонь в храме. А жеребец его пил воду из священного ключа, щипал траву и тут же гадил, усыпая конскими яблоками священную лужайку. И дабы не прерывать блаженного отдыха и не отвлекаться на суды и казни, Македонский Лев тут же судил и казнил архонтов городов и прочих вельможей, иногда сам отрубая головы одним ударом боевого топора.

А возле самого храма, в здании, где обыкновенно жили паломники, съезжаясь со всей Эллады, развернулся невольничий рынок: фокийцев продавали десятками, большей частью афинским и фивским купцам, которые слетелись, словно вороны, чуя поживу.

Дельфийский оракул сидел на ступенях храма и молчал, со скукой взирая на произвол варваров. И Аполлон никак не проявлял свой гнев, верно отправившись на родину свою, в Гиперборею, куда летал на отдых после славных дел в Элладе. Или спал беспробудным сном, как иногда спят боги.

Глядя на неслыханный погром и святотатство, внимая стонам и проклятиям, эллины гадали: как же такое могло случиться? Освобождали рабов, полагая, что те возьмут оружие и встанут на защиту бывших господ, но сами безропотно ждали, когда Македонский Лев насытится добычей и сделает следующий прыжок, теперь уже в приморские земли. Могучая, просвещённая и оттого кичливая Эллада считала последние дни вольной и богатой жизни, пользуясь всеми благами роскоши, которой уже было не вкусить в плену у Македонии. Даже в строгие дни воздержания эллины пили неразбавленное вино и устраивала пьяные оргии. Отпущенные рабы, бросившие своё ремесло, мастеровой люд и просто обыватели стали промышлять мародёрством и грабежом; средь бела дня разбойничьи шайки нападали на богатые виллы и бедные хижины, тащили всё, что подворачивалось под руку, насиловали женщин и мальчиков, убивали стариков, пытавшихся вразумить лиходеев, опустошали храмы, куда так долго приносили жертвы.

Ещё недавно послушные законам, мыслящие добродетельно и жаждущие научить всему этому остальной мир эллины сами восстали против того, чему поклонялись.

Македонский Лев смотрел на это с горькой усмешкой, разочарованием и ненавистью: то, к чему он стремился, рушилось на его глазах, и он более всего на свете не хотел сейчас быть эллином. Суровая и простая жизнь варвара казалась ему чище, их природные законы справедливее, а боги – могущественнее и ближе к людям, ибо взирали на них, как на неразумных внуков своих. Он стал полноправным членом Дельфийского союза, когда уже не хотел этого, и потому был удручен: то, что им двигало все годы царствования, та звезда на небосклоне, что манила, вдруг утратила свою яркость, истончилась и померкла. Филипп мог бы пойти и далее, к Афинам, покончив за один поход со всей Элладой, но из-за своего варварского нрава не пошёл, потому что хотел побеждать в битвах!

В ту же пору сражаться было не с кем, и следовало выждать срок, покуда эллины не образумятся, не избавятся от страха и, вспомнив былую славу, соберутся с силами, чтобы встать супротив Македонского Льва.

По своему обычаю, он не добивал поверженного противника; он жаждал сразиться с таким же львом, а не с беззащитным и трусливым зайцем. И потому, вдоволь насладившись плодами победы, оставил своих наместников, а сам ушёл в Македонию.

А в Пелле, в час восхода солнца, он застал посольство из Эпира. Позрев на царя Аррибу, родного брата покойного Неоптолема, Филипп вдруг понял: заветный час настал и гордые потомки Ахилла сами привели ему желанную и ненавистную повелительницу змей Мирталу.

Взирая на восход, он на миг зачаровался и вновь услышал необъяснимый зов.


И ещё одна неистребимая и варварская страсть довлела в непокорном женолюбивом сердце – приверженность к охоте, которой царь одержим был и променять которую не мог ни на какие ценности Эллады. Едва слуха касался трубный глас оленя, или медвежий рык, или даже шелест крыл фазана, взлетающего из кустов, Филипп преображался, испытывая трепет, сходный с тем, что возникал лишь от гласа богов. Но зов сей был понятен: в ветхие времена все его предки не арали пашню и жили не с сохи, а с лова промышляли и потому носили прозвище – словене, тогда как пахарей Македонии и прочих стран звали арии. Но для далёких эллинов, кроящих на свой лад любое имя, все они были скуфь, ибо носили шапки, имели речь единую и сонмище богов.

Лов въелся в кровь, как и любовь к жёнам, ибо две эти стихии делали род людской неистребимым.

Видя восход македонцев и твёрдую поступь фаланг, Арридей не только отдал в жёны Мирталу, но и во всём стал подражать Филиппу, принялся по образу его перевоплощать Эпир и начал со двора. В первую очередь он велел извести всех змей, коих племянница развела довольно, и гады сии ползали даже в поварне и под троном. И хоть не жалили, ручные, и не мешали править, однако же роптали и пугались их эллинские философы и поэты, приглашённые для просвещения придворных. Сей варварский обычай – держать во дворце ползучих гадов – претил эллинским нравам и чувства возмущал, а посему холопы, вооружившись розгами, тайно от Мирталы истребляли их или исторгали за пределы двора, покуда она не узнала об этом. Разгневанная, царевна явилась к дяде и пригрозила заселить дворец не только змеями, но и привести сюда всех чародеек, ведьм и колдунов, с которыми водила дружбу и от которых набиралась таинств волшебства. Ссориться с племянницей царь не хотел, поскольку опасался проказ и порчи, к тому же у неё был брат Александр, способный через год или два, как повзрослеет, отнять престол по праву наследства, и посему присмирел. Но, желая угодить Миртале, а заодно избавиться и от неё вкупе со змеями, признался, что царь Филипп однажды присылал сватов, но получил отказ от Неоптолема. Де-мол, сегодня я готов отдать тебя за македонца, если того захочешь. А сам мысль затаил: без своенравной сестрицы ее брат опору потеряет и отречётся от престола.

Племянница позрела на царя, щупая его взором, словно змея раздвоенным языком, и внезапно согласилась. Неведомым образом созвала оставшихся гадов и с ними, как с приданым, последовала к жениху.

Филипп принял её вкупе с челядью и ползучими тварями, но сдержанно, показывая тем самым своё превосходство, и, по обычаю же словенскому, поселил во дворце на женской половине, но отдельно от наложниц. После пира свадебного он не позвал в опочивальню, как звал любовниц, а сам пришёл в покои молодой жены, как следовало по обряду, и застал её на ложе обнажённой, ухоженной, натёртой благовониями и, по обычаю эпирскому, с тремя служанками. Две из них держали светочи, а третья, весьма сведомая в делах любовных, именовалась наставницей, которая прислуживала новобрачным и учила невесту всем премудростям совокупления, суть веществу жены. Невзирая на нравы новые, принятые Аррибой, и воздвигнутый храм Афродиты, где юные девицы служили жрицами, эпириотки по-прежнему оставались верными законам целомудрия и до замужества мужчин не ведали.

На свадьбе царь довольно испил вина и потому сонливым был, однако при виде возлежащей на перинах прекрасной и манящей Мирталы вдохновился и, не снимая сандалий и хитона, пал на ложе. Строгая наставница молча его раздела, взяла сосуд с душистым маслом и принялась его втирать, при сём лаская плоть. Он уже было воспрял и обернулся к молодой жене, предвкушая час сладострастия, и тут узрел: из-под подушки выполз гад и, голову приподняв, на царя воззрился. Да ещё пасть разинул, стреляя языком и щеря ядовитый зуб! Филипп охолодел и вмиг забыл, зачем явился. Он вскочил, попятился и увидел ещё одну гадюку, скользящую по обнажённым персям! Миртала улыбалась, поглаживая своё искристое, тугое тело, сама же извивалась, ровно змея.

– Чего же испугался, муж? – спросила с зовущим выдохом. – Или смутился моих служанок?.. Ну что ты встал? Иди, возьми меня…

Наставница же осмотрела царя придирчиво и убрала сосуд.

– Ох, царица, не взять ему… Разве что к утру, коли испуг пройдёт. В ознобе он, ровно мертвец. Эвон руки стынут…

– К утру уж поздно будет, – промолвила Миртала. – Звезда, под коей след зачать, погаснет. А потом взойдёт не скоро…

– Исторгни из опочивальни этих мерзких гадов! – возмутился царь.

– Это не гады, – Миртала приласкалась к телу змеи. – Духи земли и женского начала. Земное воплощение одной из трёх сутей бога Раза. Они хранят меня. Но, если тебе, царь, не по нраву мои прикрасы, сними их с меня! Я позволяю…

Преодолевая мерзость, царь схватил гадюк, выбросил за дверь и, озрев опочивальню, снова возлёг на ложе. Наставница взялась умасливать его и натирать, причём весьма искусно; не ласкала, а будто вразумляла и оживляла плоть, как чародейка, шепча заклинания. Потом и вовсе обнажилась, грела царя своим прекрасным телом, устами прикасалась и персями упругими – мертвец бы уже восстал. Но, сколько бы ни трудилась, ни прилагала сил, не истребила немощь. Филипп в тот час был не способен внимать её искусству, всё время озирался и слушал не зов желаний страстных, а шорохи змеиных шкур.

Он никогда не отступал перед взбешённым диким зверем, не бегал с поля брани, тем паче с ложа любовниц, но с ложа жены бежал. И, оказавшись в своей опочивальне, до самого рассвета приходил в себя: повсюду гады мерещились, хотя Павсаний светил во все углы и ложе разобрал, разворошив перины. Остаток ночи он проспал под наблюдением телохранителя и утром вновь явился к молодой жене.

Она же нарядилась в эпириотское кожаное платье и, забавляясь со своими змеями, теперь сама охолодела, при сём оставаясь полной изящества, и скрытой, томной страстью к себе манила. Царь бы переступил через себя и гадов мерзких презрел, на крайний случай велел бы их исторгнуть вон из дворца, но эта чародейка умела и слова свои обращать в холодных змей.

– Брачная ночь миновала, царь. Ты не возжелал меня. И мною пренебрёг. Тем самым оскорбил суть мою женскую! Теперь или год тебе ждать, когда взойдёт звезда, или заслужить прощение.

Он тогда не изведал всех хитростей эпириотки, не узрел коварства, ибо в тот миг страстно желал её.

– Скажи, что сделать? Я исполню!

– Так подивить меня, чтобы стала благосклонной.

Миртала в тот миг напоминала Элладу: так же была заманчива, недостижима и в тот же час ненавистна.

Чтобы разогнать кровь, снять груз противоречий, Филипп поехал на охоту и до заката скакал верхом, затравливая псами зайцев, огненных лисиц и прочих мелких тварей. А вечером с добычей явился к молодой жене и, по словенскому обычаю, бросил к ногам.

Миртала даже не взглянула:

– В Эпире сию добычу отдают холопам. Вот если бы ты, Гераклу уподобившись, льва одолел и шкуру мне принёс!.. Я слыхала, где-то в горах Эпира есть лев, коему триста лет, и весьма злобный…

Теперь она была в изящном наряде персиянки, и манящий открытый живот её зазывно подрагивал, гадюка свисала с шеи и лоно стерегла.

– Сбрось с себя этих тварей! – вновь возмутился царь. – И более не смей носить их на себе и класть на ложе!

Миртала вскинула прекрасные, зовущие очи, но проговорила надменно:

– Имея злость в сердце, и вовсе не являйся мне на глаза. Даже со львиной шкурой!

Много дней с тех пор Филипп терзался неприязнью к молодой жене и думал вовсе с позором отправить назад, в Эпир, сославшись на строптивый нрав, но удержался, опасаясь худой славы. Скажут: не смог покорить жену, а мыслит покорить Элладу! Верно, наложницы через слуг своих прослышали о неудачных походах в покои молодой жены, объединились и, дерзкие, стали потешаться: мол, нас четверых, готовых ублажать, ласкать и любить, променял на горгону Медузу. Вот и ступай, бери в осаду эту крепость, борись со змеями и наслаждайся их ядом и шипением.

Он знал, чем себя утешить и подивить Мирталу. Он мечтал об Олимпийских играх, победа в которых принесла бы славу и признание Эллады. Однако греки всё ещё считали македонцев, да и самого царя, варварами, коим запрещалось участвовать в соревнованиях. А участие в этих Играх доказало бы его благородное, эллинское происхождение, которое бы пало и на всех его наследников. И вздумал царь во что бы то ни стало покорить Олимпию. В сей час его не удержала даже тревожная молва, что иллирийцы вновь восстали и Фракия готова отнять у него спорный полис. Он снарядил корабль в Олимпию, а в Иллирию отослал гонца с посланием, что на время Игр он по законам Эллады объявляет экохерию – мир на период Олимпиады. А также сообщил, что участвовать будет в заезде колесниц и что после победы в соревнованиях готов с ними сразиться.

Варвары, получивши его, по слухам, оценили храбрость македонского царя, но долго смеялись: их развеселило эллинское слово «экохерия», означающее на их наречии великий уд. В ответ потехи ради иллирийцы послали ему не письмо, поскольку не владели эллинской грамотой, а свою колесницу, изобразив на ней тот самый уд, как согласие на замирение. Филипп дар принял, ибо с давних времен знал легкость и ходкость их колесниц, а знак начертанный растолковал по-своему, как его мужское превосходство над женственными эллинами.

Между тем приближался срок Олимпийских игр, и, помня волю покровительствующего эфора Таисия Килиоса, Македонский Лев вздумал состязаться на колеснице. С юных лет он был первым, когда царствующий отец устраивал при дворе подобные забавы, и в битвах часто выступал не пешим и не конным; вставши за забрало между двух колёс, вооружившись метательными копьями либо луком и стрелами, выстлав пару лошадей, как стелет птица крыла свои, вздымаясь над землёй, летел перед супостатом и язвил его, сам оставаясь неуязвимым.

В Олимпии же судьи, на сей раз сойдясь в свой тайный круг, решали: кто он – эллин или отверженный? Судя по облику, одеждам, речи и манерам, сходил за первого, но если же взирать на нрав его и взгляд, сомнений нет, суть варвар! Однако же обретший славу судьи, когда приводил свои фаланги, посредством изысканной дипломатии мирил противников. И если такового не достигал, брался за оружие и понуждал к согласию. Все благородные деяния спартанца – отвага, мужество, совокуплённые с терпимостью, – были налицо.

После долгих споров придирчивые судьи провозгласили вердикт: хоть и не изжил варварских наклонностей, да приобрёл суть эллина. А если же к сему добавить то обстоятельство, что македонский царь весьма опасен для Эллады и в любой момент может пойти на приступ приграничных полисов, достоин Олимпийских игр: хищного и коварного зверя должно держать в надёжной клетке, нежели растравливать его на воле.

И, так разрешивши спор, позволили ему выйти на состязания.

В первом заезде, когда со старта помчались вскачь сорок лошадей, неся за собою двадцать колесниц, Филипп на финиш приехал лишь седьмым: для средней тяжести скуфских кобылиц слишком кратка была дистанция, дабы выказать всю резвость и силу, бунтующую в сухой и мокрой жиле. Но во втором заезде, когда расстояние увеличилось втрое, он был вторым и уже чуял победу, ибо лошади разогрелись, впитали в кровь ту силу, что отдавалась из мозга костей. К тому же дарёная колесница, изрядно застоявшаяся, избавилась от скрипа, колёса, смазанные птичьим жиром, раскрутились, приладились к осям и, когда настал миг старта третьего тура, вращались почти неслышно, с лёгким змеиным шипом.

И кобылицы понесли! Круг навивался за кругом, ровно золотые змейки на запястьях Мирталы, и с каждым царь уходил вперёд, однако же трибуны, где восседали эллины, молчали, взирая на великий уд, изображённый на колеснице. А Филипп, забывшись в азарте, гнал лошадей и растравлял себя боевым кличем, от предков унаследованным: «Вар-вар! Вар-вар!».

Трибуны поддались его страсти, искусились звучностью его рычащего гласа и вторили:

– Варвар! Варвар!

Когда же он, пересекая финиш и увлёкшись гонкой, забылся и издал победный клич «Ура!» – тот клич, с которым его деды когда-то завершали сечу с эллинами, трибуны дрогнули и устрашились.

– Ура! Ура! Ура!

Но уже пурпурная лента победы легла на его обнажённый и твёрдый, словно железо, торс, как если бы он был рус из племени скуфи и в битве шёл на смерть.

Заполучив к сему же лавровый венец, он возвращался окрылённый и с именем олимпионик. Однако же, причалив к родным берегам, Филипп не испытал ни радости от славы, ни торжества. Его встречали с восторгом и ликованием, оказывая честь, которой не было после победоносных воинских походов: лепестками роз путь устилали, вся Пелла клокотала, высыпав на улицы, послы всех подневольных стран, и в их числе тираны Элеомотии и Иллирии, склоняли головы…

Мирталы не было средь них!

Не подивил победой, не заслужил прощения. Вот если бы вышла, оставив своих змей, вот если бы поклонилась и прошептала:

– Я по тебе скучала, князь…

У них в Эпире князем именовали того, кто хранил огонь и почитался как живой Зевс…

Олимпионик был омрачён, но надежды не утратил и сам явился в палаты молодой жены. В окружении служанок Миртала колдовала со змеями, женская часть дворца напоминала серпентарий…

– Как притомилась я от шума, – между делом промолвила она и затворила окно. – Что там в столице, царь? День вакханалий начался? Или ты добыл льва?

– Отныне нарекаю тебя именем Олимпия, – сдержанно заявил он.

– Зови, как пожелаешь, – бездумно отмахнулась. – Сие не в диво… Вот если бы ты бросил к моим ногам поверженного царя зверей…

По ветхим обычаям словен, и в том числе эпириотов, вкупе с иным именем давалась и судьба иная.

Царь удалился в свои покои и там несколько дней пировал, окружив себя наложницами, и утешался с ними, но своенравие жены даже во хмелю и неге не покидало ум. Он зрел в упорстве новонаречённой Олимпии промыслы Парнаса, поскольку знал, что боги часто влагают свою волю в уста детей и жён. Львов в Македонии давно не стало, ибо с давних пор всяк словенин, чтобы утвердить ловчую славу, вступал в поединок с царём зверей. Слух был: во Фракии осталась львица и где-то высоко в горах Эпира, в пещере, жил одиноко старый лев, который раз в год спускался к морю, чтобы найти себе пару, однако не находил и вновь возвращался. Зверь сей настолько осторожен был да и свиреп, что на него давно не зарились, оставив все надежды сыскать себе славу ловца царей. Победа на Олимпийских играх Филиппа вдохновила, и он с малой ватагой охотников и стражи отправился в Эпир.

Когда Арриба прослышал, что олимпионик идёт в его пределы, будто бы желая позабавиться и льва добыть в горах, молве сей не поверил. И заподозрил неладное, поскольку знал уже о всяческих причудах своей племянницы, и потому решил: грозный македонский царь идёт мстить за обиду. А каковым он в гневе пребывает, как беспощадно вершит суды и расправы, много слышал от иллирийцев и потому не стал дожидаться, отрекся от престола в пользу Александра, брата Мирталы, сам же скрылся подальше с глаз. Свояк давно уже искал пути и мыслил свергнуть с престола дядю, но тут же власть сама упала в руки и так внезапно, что он по юности своей не ведал даже, как с ней обойтись. И о чудесных переменах написал сестре, всячески выражая благодарность, ибо невинно полагал, что это промыслы укротительницы змей.

А Филипп в тот час ничего этого не ведал, поскольку высоко в горах, где даже летом стужа, искал жилище льва. Следов его пребывания было довольно и на едва приметных каменистых тропах, и в лесных распадках, где зверь охотился и поедал архаров. Но более встречались обглоданные кости прошлых времён, в том числе и человеческие, и сколько бы ни рыскали сведомые ловцы, свежих не позрели. Верно, от древности своей лев умер, так думал царь и потому испытывал разочарование, мысля, куда бы ещё пойти, в какие земли, чтобы сыскать иного зверя. И тут охотники, что по ночам сидели в скрадах возле пастбищ архаров, донесли весть радостную: лев появился! Во тьме был слышен его рык, а утром был обнаружен свежий след его лапы, такой огромной, что едва можно покрыть скуфейчатой шапкой.

Царь с ловцами сам сел в засаду и бдел несколько ночей подряд, испытывая трепет всякий раз, как только раздавался шорох или иной звук, выказывающий зверя. И вот однажды в предрассветный час, когда уже меркли звёзды, меж дерев убогих появились белёсые очертания льва, более похожие на бесплотный призрак. Но, каковым бы ни был он, Филипп исполнился решимостью добыть его и изготовился встать супротив царя зверей.

И в сей же миг позрел, как этот могучий лев вдруг вздыбился на задних лапах, вскинул голову и гриву необъемную, распрямился да так и пошёл! С трудом сдержавши изумлённый вопль, олимпионик уже вскинул копьё, чтобы поразить его, однако рык звериный поверг в оцепенение. Послышалось, лев проворчал:

– Да где же этот царь? Которую ночь брожу…

Несмотря на молодость, Филипп много чего позрел и слышал – и птиц говорящих, и обезьян, и пляшущих медведей, и даже гадов приручённых, которые не жалили, служа прикрасами; но чтобы лев ходил на задних лапах, да ещё ругался!.. Было чему подивиться! Стряхнув одеревенение со своих членов, царь знак подал охотникам, чтобы зверя взять живьём. Отважные, лихие ловцы, что голыми руками брали леопардов, тут озадачились слегка, ибо и им было чудно зреть на сего льва, но быстро собою овладели и сперва метнули сеть. Лев запоздало прыгнул, но всё же запутался, а ловкачи уже навалились скопом и изрядно потрудились, прежде чем одолели чудище, связав его верёвками. Но, когда попытались вставить в пасть струну, случайно сорвали гриву, под которой обнаружилась голова человечья.

И это голова сказала:

– Ну, будет вам, довольно!

Пока ловили зверя, уже рассвело, и царь рассмотрел добычу, ряженную в шкуру: ростом велик, в плечах широк, брит наголо, и только на лице усы обвислые.

– Кто ты есть? – спросил Филипп. – И зачем в личине сей здесь бродишь, где я за львом охочусь?

– Потому и брожу, чтобы ты меня словил! – насмешливо промолвил ряженый. – А льва этого я давно добыл и в его шкуре теперь живу!

У царя в тот час мысль явилась: вытряхнуть его, а шкуру взять и, возвратившись в Пеллу, метнуть к ногам Олимпии. Пожалуй, сделал бы так, но вовремя спохватился, что прозорливая жена узрит такую хитрость и ещё посмеётся.

– Да кто же ты? – стал он пытать. – И как изведал, что я сюда явлюсь?

Тот прочные путы разорвал вкупе с сетью и выбрался из шкуры, оказавшись голым.

– Прочёл по звёздам…

– Ты звездочёт?

– Я волхв и чародей, – признался оборотень. – И именем Старгаст. Мне все открыты книги. К примеру, я ещё прочёл, твоя жена Миртала тебя послала льва добыть. Вот ты и пришёл… А намедни ты вернулся с Олимпийских игр, где победил и был увенчан. Однако цели не достиг, не подивил жену. Но, коли принесёшь меня в свой дворец и к ногам положишь, строптивая Миртала будет в восторге. И сына родит тебе, то бишь наследника престола. Ты ведь её новым именем нарёк, Олимпией прозвал. Под ним она и прославится, став матерью великого воеводы.

Провести и обмануть Филиппа было трудно: никто не ведал истины, куда едет царь, зачем. А приняв сонм греческих богов, проникшись верой к оракулу дельфийскому и прочим таинствам Эллады, он отверг варварских волхвов, чародеев, звездочётов и прочих колдунов, предсказания которых казались глупыми и вызывали смех. Тут же этот неведомый и странный человек с усами золотистыми излагал то, чего никак не должен был знать! Да ещё, словно оракул, вещал о будущем!

В тот миг всходило солнце, и он услышал зов…

Отослав подалее своих подручных, царь спросил:

– Признайся мне: ты кто?

И пленник более не запирался.

– Я бог, отвергнутый тобой. Мне имя – Раз. Или зовут ещё Перун и Один. Един в трёх лицах.

– А что же делаешь в горах? И в львиной шкуре?

– От вас спасаюсь, кто меня отринул. Жду, когда вы, внуки мои, натешитесь довольно, почитая чужих богов, и вспомните меня. Ну а теперь, коль я к тебе явился, бери да неси к жене, что посылала охотиться на льва. Да гляди, не выдавай меня, иначе дива не случится. Скажи ей: волхв Старгаст, обряженный в львиную шкуру. Пусть Миртала сама признает, кто я есть.

И вновь натянул на себя звериный образ.

Добычу сострунили, повесили на жердь, которую потом и приторочили к сёдлам двух лошадей, – так перевозили битую дичь, оленей, медведей и кабанов.

На сей раз Пелла не ведала, куда ходил царь, и потому не встречала ловчую ватагу, не посыпала лепестками путь; довольно было торжества и восхищения, что у городских ворот стояла в одиночестве Олимпия! И вместо змей привычных была украшена цветами и махала ему веткой пальмы! Когда же царь спешился перед ней, водрузила ему на голову венок и молвила:

– Ты подивил меня, князь.

Тем часом ватажники подвезли добычу, сняли с жерди и бросили к ногам царицы. Лев зарычал гортанно, попытался встать на лапы, но, связанный, не сумел и лёг, склонив голову, обрамлённую гигантской гривой. Она в тот час же почуяла не зверя, а ряженого, и засмеялась.

Филипп впервые услышал её смех.

– Кого ты в шкуру спрятал? Как забавно!

– Там волхв Старгаст, суть чародей.

– Старгаст? – и вовсе взвеселилась Олимпия. – Хочу позреть!

Подручные сняли путы и вынули струну из пасти. Лев вскочил и сдёрнул гриву с головы, представ перед царицей без личины.

– Верно, государыня! Я звёздный гость. И по ночным светилам могу предсказывать судьбу.

Она взирала с любопытством:

– Добро! Мне любо испытать тебя. Коль ведаешь судьбу, тебе известно, отчего умрёшь.

Старгаст позрел на угловую башню крепостной стены и молвил:

– Да как же, государыня, себе я смерть нагадал в первый черёд. Только придёт сей срок не скоро.

Олимпия вдруг стала хладнокровной и строгой, какой была, когда змей в руках держала.

– Вот и позрим, не самозванец ли ты, не ложный ли оракул.

И велела взойти на башню.

Не снимая шкуры, Старгаст поперёд всех забежал по лестницам и с боевой площадки вниз заглянул. Да пошатнулся, уцепившись за зубья.

– Я, государыня, высоты боюсь…

И в тот же миг совет прозвучал:

– Оборотись спиной.

Волхв оборотился:

– И верно, так не страшно!.. Ну, прощай, Миртала, если что!..

Она же взяла из рук ловца копьё и тупым концом толкнула чародея в грудь. Тот взмахнул руками и рухнул вниз. Крик до ушей донёсся, затем глухой стук о землю, и стихло всё.

Теперь царь на жену воззрился, а у неё, юной, хоть бы бледности добавилось, хоть бы лёгкий вздох из уст вырвался; стоит себе и смотрит, дерзостная эпириотка, словно на забаву! Филипп помедлил чуть и велел приспешникам достать тело волхва да закопать за рвом, где бродяг и казнённых хоронили. А шкуру снять с него и вместо попоны леопардовой на его коня надеть – всё же добыча…

Но глядь… а сей оракул выходит из сухого рва! Встал супротив башни, отряхнул шкуру, выбивая пыль, и закричал Олимпии:

– Добро, что испытала! И ныне возьмусь-ка я возмущать земные и небесные стихии естества! Да лоно твоё пробуждать! А ты, царь, ступай проклятие с себя снимать, как по пути учил! Как снимешь, так являйся!

Филипп в тот миг уверовал, что перед ним и в самом деле отринутый бог Раз. Иначе бы не спасся! Гневить даже отвергнутых богов он не посмел, напротив, крадучись от дворни, воздал волхву жертвы вином, скотом, одеждами и наказал впредь воздавать так же щедро, то есть вволю кормить, поить: никто не ведал, кто чародей на самом деле. Старгаст все жертвы принял и только от одежды отказался: мол, мне сподручней в львиной шкуре. Раздав наказы, царь в тот же день собрал полки и отправился в поход, на сей раз усмирять восставших агриан.

Покуда царь вёз добычу на жерди, чародей, будто бы разгоняя скуку дорожную, стал наставлять Филиппа, учить, как совладать с соседними народами, уже не единожды покорёнными, и как смирить Элладу. Много чего советовал, и философски размышлял, и приводил примеры, пророчил будущее. Но вся его наука сводилась к одному – дать вольную подданным державам: дескать, иначе государство так и будет трещать по швам, а ты, мол, метаться из конца в конец и штопать. А копьё воина совсем не та игла, коей потребно сшивать государства в одну плоть и уж тем более империи. Не государством станет Македония – проклятием его и всех наследников грядущих. А это проклятие, мол, надобно бы снять, и сотворить сие способно не чародею и волхву и даже не отвергнутому богу или ныне почитаемым Зевсу и Аполлону, а самому Филиппу. И коли он не снимет его до того, как зачать сына от Мирталы, беды не миновать. Наследник-то родится, но будет раб, дурной лицом и с заячьей губою. Воссев же на престол, погубит государство, и Македония уйдёт в полон.

Царь его слушал вполуха, да и то, чтобы время скоротать в пути. Однако же теперь, признав в волхве перевоплощённый образ Раза, он мыслить стал иначе.

Вольную давать уже завоёванным народам и пленных отпускать, как советовал волхв, Филипп не собирался сразу, поскольку уже смирённые однажды и повязанные договорами, как удавками, элемотийцы восстали против Македонии, убив наместника. А там иллирийцы изготовились к бунту и лишь ждут подходящего часа и того, что царь сотворит с горными племенами. Глядя на тех, других и третьих, фракийцы замыслили уйти из-под руки и ныне взирали по-волчьи, исподлобья. Все они боялись только силы и храбрости, но вряд ли бы последовали его слову, увещеванию и дарованную волю восприняли бы как слабость. Однако же при этом он опасался сейчас вступать в кровопролитную войну, ибо мечтал о наследнике, и львиным своим чутьём воина, звенящим, как роковая стрела, слухом чуял и слышал, как незримая смерть вьётся и трепещет за спиной, словно плащ, распущенный по ветру. В любой час и любой миг он мог погибнуть, и без наследника всё рухнет! Покорённые племена и народы мгновенно исполнятся ратным духом и волей, вырвутся из-под мёртвой руки его, а ближний круг соратников довершит дело, сцепившись в поединках за власть.

Усмирять горных элемотийцев царь ехал под тяглом столь противоречивых и заманчивых чувств, что всю дорогу молчал и не заметил, как перевалили хребет, за которым кипели страсти бунтующего народца. Вдохновлённые вожди племён явились к нему, как к равному себе, и заявили, что готовы сразиться с Македонским Львом, невзирая на полчище его воинов. Слух быстро разносился, и уже все окрестные народы, вплоть до Скуфи Великой, весть изведали, что он добыл в Эпире последнего старого льва, и дали грозное прозвище. Но, невзирая ни на что, будучи отважными по природе своей, вставали супротив. Агрианы так и сказали: мол, лучше погибнем все, чем быть под чужой волей, а посему в боевые порядки встали даже отроки и женщины. Дескать, одолеешь нас, тогда и бери нашу окровавленную каменистую землю.

Царь посмотрел: и верно, вся долина, ровно чаша, молодым бродящим вином наполненная до краёв, пузырится, играет, и хотел уж испить её, утолить жажду, но тут в ушах ровно лев возопил:

– Не снимешь с себя проклятия, жена рабичича родит!

Много дней он терзался думами и здесь решил в одночасье.

– Волю даю вам, элемотийцы. Выдайте тело наместника моего и ступайте по домам, живите сами по себе.

Вожди не поверили, полагая, что хитрость замыслил Македонский Лев, выдали тело, но ополчения не распустили и ещё так простояли несколько дней. А царь развернул войско и пошёл восвояси.

Но придворные его, в походе бывшие, вначале тихо зароптали, дескать, элемотийцы подумают: испугался Филипп, не пожелал сразиться – и завтра опять примутся за старое – совершать набеги на македонские земли да скот угонять. И принялись убеждать владыку: мол, давай вернёмся за хребет, застанем врасплох и ударим. Но царь им в ответ велел весь полон, взятый у агриан в прошлую войну, домой отпустить. И, отпуская, перед пленниками слово молвил, коего прежде не слышали из царских уст: ступайте с миром, пашите свои нивы, пасите овец и детей рожайте поболее, мол, скоро много воинов потребуется, возьму к себе на службу.

У приближённых из агемы в первый миг речь отнялась, поскольку придворным во благо взирать либо на льва, могучего и грозного, либо на беззлобного, одной травою сытого зайца, который укусить и то не может. А владыка, пребывающий в загадочном молчании и тайные свои мысли тешащий, не знаемые прежде действа творящий, им всегда не по нраву. Вот и зашептались за спиной, вот и стали выведывать, что же с царем приключилось.

Филипп же пришел к иллирийцам, но запертых, мятежных городов их брать не стал, а созвал князей и принялся совет держать. Князья уже прослышали, как царь с горными элемотийцами обошёлся, и потому поведением его были настолько обескуражены, что стоят перед Македонским Львом и не знают, какие слова сказать, как поступить. И от сего смущения прежде единый голос имевшие тут заговорили кто во что горазд, да ещё перебивая друг друга.

– Коль сами не знаете, что хотите, – молвил им Филипп, – ступайте от меня прочь. Не хочу я слушать ваших речей бестолковых, живите, как можете.

Чем и вовсе поверг иллирийских князей в великое заблуждение, а челядь свою – в замешательство.

И тут уже иной ропот возник: дескать, царь не в себе, рассудком повреждён. А поскольку слух о появлении некоего чародея в Пелле давно по всему государству разлетелся, то на него и ссылались: мол, это волхв его с ума свёл и пустил царя по всей Македонии неслыханное непотребство творить.

Филипп ещё сам не верил, что советы Старгаста возымеют действие и силу. Но ещё и похода завершить не успел, как прибежали к нему вожди от горных племён с жалобой: из полунощной стороны разбойные ватаги пришли, много скота угнали, женщин в полон увели. Де-мол, прости нас, неразумных, приди и защити, а мы по доброй воле под твою руку встанем и уж более никогда против не выступим.

Филипп сам не пошёл выручать элемотийцев – послал отряд, и на сей раз воинов его тысячные толпы людей встречали, цветы бросали под ноги лошадям, гимны царю воспевали, клялись верно служить ему и будущему наследнику, славили и честили, чего прежде не бывало!

Мало того, вскоре строптивые иллирийцы к Македонскому Льву с поклоном пришли: мол, покуда были под твоей властью, скуфь не смела и близко стоять вдоль порубежий, а теперь исполчилась и готова с трёх сторон наброситься. Уж лучше ты приходи, мы свои города перед тобой откроем и встретим, как государя, и договор сотворим непререкаемый, достойный.

Царь в Иллирию сам пришёл, благо что отойти далеко не успел, а там и впрямь все крепости перед ним отворились и перед воротами каждой, по их обычаю, дар лежит: шкура красного быка на постаменте, а на ней – меч в ножнах золотой цепью опутан в знак мира и согласия.

Но окончательно уверовал в пророческие слова волхва Старгаста, когда молва о добродетелях Филиппа вырвалась далеко за пределы государства. И уже совсем иная: Эллада и прочие извечные враги – все присмирели, при этом говоря: мол, верно, к великой войне готовится Македонский Лев, вздумал идти через Геллеспонт на персов. Истолковали так: подвластные ему народы отпускает на волю, дабы впоследствии заключить добровольный союз и собрать войско несметное. Знать, изведал грядущее через волхва своего, оттого не ведёт малых войн и распрей с соседями не чинит. И стали к царю послов слать с дарами, заверениями, даже из полисов гордой и своенравной Эллады! А иные смекнули, что будет больше пользы и выгоды, если поспешить и заключить союз. Пока царь Македонии не заключил его с Римом!

На глазах и в короткий срок свершалось то, чего он добиться не мог, воюя на протяжении многих лет.

Изгой Великий

Подняться наверх