Читать книгу Рой - Сергей Алексеев, Сергей Петрович Алексеев - Страница 2
2
ОглавлениеВзяток с акации был сильным: не прошло и недели с начала цветения, а уж соты полные. Испарение и запах меда были настолько мощными, что как-то враз заглушили, растворили в себе вездесущий и едкий запах гари. Ровный, монотонный гул пасеки стихал лишь на короткие часы летней ночи и чуть свет возникал сызнова. Огрузшие взятком пчелы с лёта падали на крыльца ульев, как уставшие в поле мужики. А на подходе уже был полевой осот, и главный медонос – кипрей – выгнал стебель и набрал цвет. В колодках не хватало свободных сотов, и пчелы покусились на святая святых: выбрасывая детку вон, заполняя ячеи нектаром.
В тот день с утра Василий Тимофеевич Заварзин выкашивал траву на точке и увидел под летками ульев белых, еще не пропавших на солнце личинок. Он повесил косу на прясло и пошел готовить медогонку. Пока снимал с чердака фляги, таскал из склада сушь – рамки с пустыми сотами, чтобы сразу, по ходу дела, менять на медовые, пока раскочегарил дымарь, из левады прибежал Артюша и заорал, выкатывая глаза:
– Батя! Рой! Рой идет! Туча!
Заварзин выругался про себя и с дымарем в руках припустил на пасеку.
Над ульями металось облако пчел. Оно то зависало на месте, собираясь в шар, то разносилось рваными охвостьями, эдакими вездесущими руками-щупальцами, словно проверяя пространство вокруг себя. Рой искал матку; ее же искали трутни, прошивая насквозь мельтешащее облако. Они вовсе не были бесполезными или ленивыми, как считал всегда человек. Они не жили и не могли жить на дармовщинку, за счет чужого хребта – они исполняли свое предназначение, как, впрочем, исполняет его матка. Они продлевали род своей семьи, и в этом был высший смысл их жизни.
Если трутни метались по рою, значит, матка еще не вы-шла из улья. Василий Тимофеевич определил, откуда выходит рой, и присел к летку колодки. Вот бы матку поймать! Тогда бы пчелы пометались и, успокоившись, вернулись назад. Жалко было в пору хорошего взятка ослаблять семью, тем более на корпусе уже стоял меловой крестик – мета, что из этой семьи нынче уже сходил рой. Пчелы у Заварзина отличались особым нравом: обычно на пасеках, если есть взяток, ни одного роя не выходит, тут же словно сдурели. Нет работать и таскать мед – роятся каждый день. Из каждой семьи по два-три роя уходит, причем один за одним. Пчел в улье – пригоршня остается, уж и делить-то нечего! Ан нет! Снова разделились, разобрали шапки, как мужики после драки, и разошлись чужими. По науке и собственному опыту Заварзин знал, отчего происходит роение: в семье появляется молодая матка, а вдвоем со старой им – как двум медведям в одной берлоге – не улежаться. Жизнь у пчел, хоть и говорят, что неразумная, однако столько в ней чудес, которые ничем больше, как разумом, не объяснишь. Пчеловоды советовали Заварзину поменять маток – взять с других пасек: мол, в матках все дело, от них такая ройливость, но чем больше Василий Тимофеевич наблюдал за своими бунтующими пчелами, тем сильнее убеждался, что матки-то здесь ни при чем. Дело было в самих пчелах. Это они с какой-то неистребимой настойчивостью, словно предчувствуя свою пчелиную беду, словно подстраховываясь на будущее, один за одним закладывали в сотах маточники – специально расширенные и увеличенные гнезда, куда потом матка откладывала обыкновенное яйцо. Это они, пчелы, из этого яйца выкармливали новую матку. Из других, точно таких же, выходили пчелы, из этого – матка. Разве это не чудо?
Вначале Заварзин, проверяя ульи, нещадно вырезал маточники с высевом – верный способ предупредить рой, однако пчелы вскоре сооружали новые, и так шло бесконечно. Потом он понял, что пчелы беспокоятся, что они попросту боятся остаться без матки. И, поверив в их боязнь, он поверил в разум пчел.
Заварзин сидел возле летка. Лавины пчел, нагруженных про запас медом, вытекали из улья, разбегались по прилетному крыльцу, словно люди от бедствия, и взмывали в воздух. Попробуй заметь тут вовремя матку, разберись в этой каше! Глаза вдруг заслезились, зарябило от мелькания пчел; Василий Тимофеевич протер их кулаками, склонился ниже. Вот же как устроено! Старая матка берет с собой половину семьи и уходит из дома. По-хорошему-то, по-людски, она бы в улье остаться должна: ее таки родительница, хозяйка. Но нет же, еще молодые матки вылупиться не успели, по маточникам сидят, а старая уже чует и скорей-скорей от своих питомиц. Ведь и избу свою обжитую оставляет, детишек своих, насеянных в ячейках, мед, рамки и летит черт-те куда! Ей бы молодежь выпроводить – пускай самостоятельно жить начинают, работают, богатеют, – а она сама норовит улететь. Вот и скажи потом, что человек умнее и благороднее всех в природе…
Василий Тимофеевич думал так и чувствовал, что напрасно торчит у летка, но уж слишком жалко отпускать рой и разрушать семью. За последние несколько дней он проморгал уже два роя: не прививаются, хоть ты лопни. Пополощутся над пасекой – и подались искать новой доли где-нибудь в шелкопрядниках. Ведь и привои – обожженные деревянные грибки – стоят по всей пасеке, и пустые ульи с сушью и медом: заселяйся и живи. Все равно уходят…
Заварзин плюнул, сбегал к складу и, схватив две косы без черенков, загремел, забренчал ими. От резкого шума рой должен был привиться скорее, но тут хоть в колокола бей – без пользы. Бросив косы, Василий Тимофеевич принес ружье и, подняв стволы, выпалил дуплетом. Рой метнулся в сторону, сгустился, но затем вновь рассеялся: похоже, намеревался уйти в шелкопрядники.
– Тащи патроны! – крикнул он Артюше. – Уйдет! Ишь, старая карга, куда потянула!
Артюша, пригибаясь и отмахиваясь от пчел, принес патронташ и моментально исчез. Он уже три года жил на пасеке, но пчел боялся, как ребенок. Заварзин расстрелял десяток патронов, однако рой поднялся выше и медленно пошел над гарью. Оставался последний способ удержать и посадить его – привой на длинной жерди. Василий Тимофеевич сбегал за ним к пряслу, поднял привой, как знамя, и пошел на рой.
Он пихал его в самую гущу пчел, подставляя им грибок – садитесь, пожалуйста! – однако рой уклонялся от привоя, и все дело было в старой матке. Если бы она села, ее семейство немедленно последовало бы за ней. Матка же упорно тянула пчел от родного дома. Заварзин с привоем в руках некоторое время бежал за роем, натыкался на ульи, на пни, пока не врезался грудью в прясло. Здесь он бросил привой, перелез через изгородь и побежал, не выпуская из вида пчелиное облако: может, одумаются, сядут где… Высокий кипрей стегал по лицу, путал ноги, прошлогодний малинник драл штаны, как колючая проволока; он несколько раз спотыкался, пока не выбежал на минполосу, а там махнул рукой и пошел назад.
Артюша сидел около избы и, держась за щеку, жалобно стонал: его все-таки укусила пчела.
– И этот ушел, – сказал Заварзин, опускаясь рядом. – Чего они нас не любят, Артемий?
– К нему на пасеку полетели, – простонал Артюша. – Он поманил, они и полетели…
– Кто он-то?
– Да медведушко, – протянул Артюша. – Он ведь оборотень, он все может. Завел, поди, пасеку в лесу, да подманивает наших.
Стремянскому дурачку шел четвертый десяток; на вид – здоровый мужик, вот только с некоторых пор борода перестала расти и голос стал тонким, старческим. И на голову ослаб, считали в Стремянке, но Заварзину иногда казалось, что он в здравом рассудке и только немного задумчивый.
– Пошли искать, – сказал Заварзин. – Жалко, замерзнут зимой.
Он взял берестяную роевню, сунул топор за опояску, Артюше вручил пилу на случай, если придется валить сухостоину с роем, и подался в сторону шелкопрядников.
Даже в вёдро, при светлом солнце и тихой погоде, мертвый лес казался сумрачным, жутковатым. Где-то скрипело, ни с того ни с сего вдруг падало дерево, внешне крепкое и звонкое, если стукнуть топором; и пахло здесь гнилым деревом, прелью, грибами-поганками. Но самое неприятное, что шелкопрядник не шумел и при сильном ветре: только скрип, скрежет и костяной стук. И к этому надо было ох как привыкнуть после живого-то леса!
Благословенны были очистительные пожары для этой земли. Они полыхали каждый год с ранней весны до поздней осени, по три-четыре раза на одном месте, пока все – и валежник, и подросший молодняк – не выгорало дочиста.
Благословенные пожары не щадили ничего живого, что с таким трудом вырастало и рождалось здесь. Случалось, горела земля, самый ее нежный и драгоценный слой. Горела без пламени и треска, дымилась месяцами, пока осенние дожди или зимние снега не гасили последнего очага. Выгоревшие серые пятна на земле в Стремянке назывались ожогами. Пожары вспыхивали и от рук пасечников, и от грозы, и еще от каких-то тайных искр, бурей проносились по шелкопрядникам и были страшны в своей скоротечности.
Заварзин с Артюшей прошли через гарь, тянувшуюся километра на три от пасеки, и ступили в шелкопрядник. Артюша то и дело запинался, цеплялся, шарахался в стороны, и пила на его плече жалобно позванивала. В шелкопряднике он стал жаться к Василию Тимофеевичу, наступал на пятки и озирался. Его пугал не сам мертвый лес, а отдельные сухостойные деревья, возвышающиеся над другими. Увидев высоченную ель, он вытягивал дрожащую руку, говорил шепотом, выкатывая глаза:
– Батя, гляди!
Заварзин глядел, и ему тоже становилось не по себе. Сухие ели походили на скелеты, подпирающие небо выбеленными костями. Но пугало не это сходство, а неестественность обступающей со всех сторон безжизненности, словно в кошмарном сне.
– А что смотреть-то? Что? – шепотом спрашивал Заварзин.
– Дак дерево!.. Засохло, а растет.
Сухостои и впрямь, казалось, будто выросли.
В одиночку Артюша вообще не совался в шелкопрядники. А те их островки, что были по дороге в Стремянку, он быстро пробегал или шел, зажмурившись, как в детстве мимо кладбища. Однако больше всего он боялся пожара, и стоило Заварзину закурить, как Артюша уже глаз не спускал с окурка. На пасеке возле избы стояла кадка с водой, ящик с песком, на стене – багры, ведра, топорики – все как полагается. Это появилось вместе с Артюшей, поскольку он когда-то закончил пожарное училище и лет пять работал инспектором госпожнадзора в чине старшего лейтенанта. И ходил он теперь в поношенной военной форме без погон и покоробившейся фуражке.
Они прошли по кромке сухостоя, среди обугленных высоких пней и черных деревьев, полезли глубже, в завалы и нагромождение ветровала. Искать здесь улетевший рой было что иголку в стогу, но ведь улетел-то третий! Хоть один отыскать, а то скоро половина пасеки переселится в дупла.
Вдруг Артюша дернул за рукав, указал в сторону:
– Бать! Гляди!
– Что? – Заварзин оглянулся.
– Да вон… Пасека…
На длиннющем пне высотой метра в три стоял улей. Хорошо было видно, как снуют пчелы у летка, и даже, показалось, тянуло запахом цветущей акации. Заварзин снял с плеч роевню, сел на колодину. Нет, не привиделся улей; стоит себе самый настоящий, приколоченный к пню полосовым железом, чтоб ветром не сронило. Но откуда ему здесь взяться, среди шелкопрядников? Да и улей-то – чужой…
– Я ж говорил – его пасека! – зашептал Артюша. – Он наших пчел ловит и пасеку разводит!
– Кто? – ошалело спросил Заварзин.
– Да медведушко! Оборотень!.. Пошли, бать, отсюда. Возьмет да придет, у нас и ружья нету…
– Погоди-ка. – Заварзин подошел к пню, обошел вокруг, задрал голову. – И впрямь какой-то оборотень… Как только затащил туда?
– Он всё может, – озираясь, прошептал Артюша. – Он, слышь, головни по лесу разносит да шелкопрядники жжет! Он! Я сам видел…
Заварзин осмотрел опилок пня, лежащий под ногами, перевернул его, сел. Каждой пасеке, по неписаным стремян-ским правилам, принадлежала территория километров пятнадцать в диаметре. Этакий круг, очерченный условной линией-границей, которую могла достигать рабочая пчела. И уж кто сел с пасекой на место, земля автоматически отторгалась хозяину и границы ее нарезались сами собой, вернее, пчелами. Благо, что шелкопрядников и гарей на юг от Стремянки было сотни тысяч гектаров. С тех пор как Стремянка обросла пасеками, среди пчеловодов считалось самым по-следним делом ловить чужие рои. Лучше уж голым по деревне пройти, чем пустые ульи к пасекам подставлять. Другое дело, если ты в дупле семью нашел. Слова никто не скажет, наоборот, говорить будут, мол, счастливчик, повезло. От одичавших пчел, перезимовавших в дупле, от их матки шло хорошее потомство, и пасека в какой-то мере омолаживалась, крепла. Но кому охота ломиться сквозь лабиринты завалов в шелкопрядниках, чтобы искать такого счастья, когда работы на пасеках по горло? Удача-то была как раз в случайности: будто шел по дороге и нашел кошель с золотом.
Кто же мог залезть на чужую землю? Кто подставил улей?
– Слышь, бать, – Артюша трепал его за штанину. – Говорят, его с ружья-то просто так не возьмешь. Говорят, вместо пули медную пуговку зарядить надо. Оборотня только медной пуговкой убьешь… Может, сбегать за ружьем?
– Обойдемся. – Заварзин поднял роевню. – Раз день насмарку, пошли, Артемий. Сходим в Яранку, к деду Ощепкину. Узнаем, пришел – нет…
Дед Ощепкин жил один в брошенной деревне и родом был из кержаков. Весной у него померла старуха, и вышла по этому поводу канитель. Старик выдолбил ей колоду, схоронил, как полагалось у старообрядцев, и в сельсовет ни слова. Хватились там – слух дошел, – надо смерть оформить, чтобы врач ее подтвердил, а покойная уж месяц как в земле. Тут какое-то начальство из района оказалось в Стремянке, председателю сельсовета выговор дали, заодно фельдшеру, и приказали немедленно восстановить порядок. А здесь еще один слух: будто дед Ощепкин свою старуху убил. Как ни говори, третью за свою жизнь хоронит, вернее, за последние семь лет. Кому-то это показалось много, и чуть ли не следствие по этому делу возбудили, а старику сказали, что колоду выкапывать будут и смотреть, не убитая ли. Дед Ощепкин пришел ночью к Заварзину – советоваться. Когда Василий Тимофеевич был председателем сельсовета в Стремянке, они дружили, в гости друг к другу ездили.
Потом сельсовет перевели в деревню за сорок километров. Заварзина назначили бригадиром пожарных, и дружба как-то развалилась. Но тут пришел, крадучись от соседей, и сразу каяться начал, оправдываться:
– Да не убивал я ее! Сами они помирают. Меня смерть никак не берет, а старухи мрут. Так виноват я или нет?
Заварзин успокоил его, утешил и отправил домой. Наутро примчался председатель – молодой еще парень, нездешний, и с расспросами: мол, можно ли доверять Ощепкину? Хоть и за девяносто ему, а крепкий еще, как смолевой пень. Кто его знает, в сердцах шарахнет кулаком старушонку, много ли ей надо? Говорят, он злой бывает, нервный. Как ни говори, в тридцатых годах в тюрьме сидел, а потом в ссылке жил, после раскулачивания. Заварзин посмеялся и поручился за старика, однако и у самого в душе ворохнулся червячок. Особенно когда стало известно, что Ощепкин из Яранки пропал. Ушел куда-то – и с концами. Хозяйство у него кот наплакал – пяток ульев да пяток овец с коровой, но все равно глаз нужен. А тут неделю нет, вторую, третью. Скотина сама по себе ходит, пчелы, поди, одичали, а кобель, говорят, извылся… Может, умер где старик и лежит непохороненный?
От чужого улья они пошли шелкопрядниками, ломились часа полтора по буреломнику, а валежник был особый, елово-пихтовый – высохший на корню, аж звенел и топорщился сучьями, крепкими, что самоковные гвозди; тот же, который гнил на земле, был еще опаснее. Сгнившая под корой болонь превращалась в мыло, и упаси бог наступить на такое дерево. Выбравшись на старую яранскую дорогу, они сели покурить. Вернее, курил Заварзин, Артюша заботился о пожарной безопасности. Вдоль дороги по старым гарям уже поднимались молодые кедровники, саженные лет пятнадцать назад. Все лесопосадки, как и пасеки, были кругом опаханы минполосой; и вообще, если взглянуть свежим глазом, то могло показаться, что шелкопрядники и гари беспорядочно и бестолково разделены какими-то гранями, границами, перепаханы бороздами, широкими полосами, изрыты бульдозерами, бомбовыми воронками (и так пытались тушить пожары). Вдруг среди гари, вылизанной огнем несколько раз, среди серых пятен ожогов можно было увидеть кусок дороги, словно брошенный кем-то или забытый инструмент из крестьянского хозяйства. Или наткнуться на целехонькие печи старой смолокурни. А то еще удивительнее: среди лесного хлама, черных головней и буйных зарослей малинника неожиданно откроется узкая полоска самой настоящей пашни. Конечно, задернованной, поросшей дикотравьем, но стоит присмотреться – и все как на ладони: вот борозды от плуга, вот залоги вокруг огромных пней и вдоль леса…
Артюша выцарапал из земли втоптанный окурок, еще раз заплевал его, вдавил в песок, и они пошли. До Яранки оставалось километров восемь; дорога была кое-как расчищена от ветровала, хотя давно неезжена. Идти после шелкопрядников стало приятно, тем более с обеих сторон густо пошумливал молодой кедрач. И мысли у Василия Тимофеевича повеселели, побежали быстрей. Пройдет еще лет пятьдесят, думал он, и вся эта истерзанная бедами земля зарастет, погниет валежник, упадет последний сухостой, и сроду не подумаешь, что здесь сохатые ноги ломали, что, кроме дятлов, и птицы-то никакой не водилось. И пасеки исчезнут, потому что не станет кипрея. Останутся только зола и уголь. Затянется дерном, мхом, слоем павшей листвы, но останется. Когда Заварзин копал омшаник, на глубине больше метра наткнулся на толстый слой угля и золы. Долго перебирал его руками, тер в ладонях и даже углем писать попробовал. Уголь писал и на вид был совсем свежим… И тогда еще Василий Тимофеевич сделал печальный вывод, что у этого куса, у этой краюшки земли, вечная судьба: гибнуть от напастей, гореть в огне и вообще считаться местом глухим и проклятым.
Но что за чудо! Эта глухая, мертвая земля вдруг обернулась великим благом, родила богатство для здешних мест невиданное – мед. Говорят же: не было бы счастья, да несча-стье помогло.
Под эти старые, как дорога, но хорошие мысли Заварзин отмахал километров пять. Артюша никак не хотел расставаться с пилой, считая, что медведь-оборотень, который следит за ними, обязательно ее упрет и уж наверняка утащил роевню, оставленную Заварзиным на дороге. И теперь Артюша заигрался. То и дело останавливался, распиливал и откатывал, освобождая путь, упавшие на дорогу сухостойны, ворчал при этом, что валежник – тоже работа медведя: ходит и валит, чтоб людям напакостить.
Кедровники кончились, и потянулись сосновые посадки, до сей поры холимые Стремянским лесничеством. Года два прошло, как закрыли кордон в Яранке, который держали только из-за полусотни гектаров сосняка. Пожалуй, и сейчас бы держали, да яранский лесник утонул в половодье, другого же на его место в Стремянке не нашлось. Это ведь надо целое лето пожары тушить, а летом страда у всех – пасеки. С тех пор дед Ощепкин жил в Яранке один. И вот, говорят, пропал…
Оставалось три поворота до конца посадок. Дальше шли заросшие осинником пойменные яранские поля. Однако за следующим же поворотом посадок не оказалось. Точнее, весь молодой сосняк по обе стороны дороги был начисто вырублен и сложен в кучи. Василий Тимофеевич глазам своим не поверил. Он свернул на обочину, потрогал руками высокий, в руку толщиной, пенек. Рубил кто-то неумело, тяпал топором вкривь, часто, когда такое деревце можно снести одним махом. Ровные ряды пней тянулись насколько хватало глаз, и все свежие.
– Артемий! – крикнул он. – Ты посмотри, посмотри-ка!
Прибежал Артюша с пилой, вытаращил глаза.
– Ишь нарубил-то скоко! Как литовкой скосил! И дорогу позавалил.
– Да иди ты… – выругался Заварзин. – Видишь – рублено? Медведь тебе рубить станет?
– А что? – не смутился Артюша. – Оборотню-то раз плюнуть. Взял топор – и дуй не стой… Говорю же, пуговку зарядить, медную, и пуговкой его стрелить.
Заварзин отмахнулся и зашагал по вырубке. Вспомнил, как в его председательство обязали поднять население на лесопосадки. И он поднимал, от стариков до школьников – всех, вывозил на гарь, нарезал план – от сих до сих, хлопотал, чтоб обед вовремя привезли, чтоб лопаты у всех были. Стремянские тогда еще выходили дружно: в лес шли, из лесу пели, как в колхозные времена. Потом ходили полоть осинник, но уже без охоты – пасеки в Стремянке росли как грибы. А уж прореживать выдурившие в человеческий рост сосняки никого силком затянуть было невозможно.
Заварзин шел в предчувствии беды. Накипало раздражение и тихая злость: кто распорядился рубить? Кто позволил? Да и зачем рубить? Только-только зарастать стало!..
Он резко обернулся. По дороге, волоча пилу, бежал Артюша с широко разинутым ртом.
– Батя-а! – орал он. – Пожар! Пожар чую-ю-у!
– Где? – Заварзин огляделся, нюхнул воздух. – Чего орешь?
Артюша потянул ноздрями воздух, указал вперед:
– Там! Дым – нюхай! Ну?
Дымом еще не пахло. Разве что чуткий нос бывшего пожарного уловил его; однако в стороне Яранки поднимался черный дымный столб и уже плющился, закручиваясь в гриб.
Артюша бросил пилу и тяжело забуцкал сапогами по дороге. Заварзин, помедлив, побежал следом.
Яранка, основанная вятскими переселенцами, строилась единожды и навеки. Изголодавшиеся по дармовой земле и лесу мужики рубили избы с размахом, с расчетом на крепкое хозяйство и большую семью. Венцы чуть ли не в два обхвата, и поглядеть-то страшно, не то что строить из такого леса. Восемь – десять венцов – и изба. Да не пришлось Яранке стоять вечно. Как только закрылся в Стремянке леспромхоз, пропала и Яранка. Ее жители поехали в райцентр. А избы все еще стояли вдоль единственной яранской улицы и печально смотрели на дорогу глазницами окон, как пожившие на свете вдовы.
Каждый год деревню опахивали двойной полосой, и вовсе не от желания уберечь ее от пожара, а скорее по привычке, и дед Ощепкин сажал на этой пахоте картошку.
Когда Заварзин с Артюшей достигли старой яранской поскотины, начало смеркаться. Дымный столб посерел, окрасился снизу багровыми отсветами, и стало ясно, что горит дом, причем Василий Тимофеевич на бегу рассчитал, чей это мог быть дом – Ивана Малышева. Горело наискосок от клуба, где последние годы лесхоз вязал метлы. А сам клуб стоял в кедровой роще, когда-то спасенной от шелкопряда, и отблески пожара отсвечивались теперь в ее темных кронах.
Артюша запалился, дышал тяжело, закровенели выпуклые глаза. На мгновение Заварзину показалось, что Артюша и впрямь ненормальный, точнее, не тихий дурачок – а буйный, сумасшедший. Стало не по себе. Василий Тимофеевич машинально приотстал, сдвинул топор на бок, спрятал от глаз Артюши. Однако тот обернулся, проговорил просительно:
– Бать, ты к деду беги, может, багор даст. Или ведра.
И сразу отлегло. Тем более вспомнилось, как учитель Вежин однажды говорил, что человек испокон веков боится огня и при виде его будто дичает, будто в нем просыпаются древние инстинкты: он либо бежит, либо прячется. И будто огонь сделал человека человеком…
До пожара оставалось метров сто, когда Заварзин неожиданно увидел возле пылающего дома толпу народа. Люди бегали, суетились, и появление их было настолько внезапным, что Заварзин приостановился, пошел шагом. А Артюша за-смеялся, закричал радостно:
– Батя! Ведь избу-то тушат! Тушат!
– Народ-то откуда? – удивился Заварзин и тоже засмеялся, натянуто, так, что скулы свело.
Они подходили не спеша, и с каждым шагом Заварзин чувствовал, как эта дурацкая улыбка на его лице растягивает рот, щеки, ломит челюсть: люди на пожаре делали что-то странное, пугающее, непривычное. Они плясали на освещенной огнем улице, вернее, беспорядочно прыгали, орали и хохотали. Откуда-то из сумерек, густых от огня, подобно треску пылающих сосновых бревен и в такт ему, гремели барабаны, кто-то пел голосом злым и отчаянным. Всё это сплеталось, скручивалось в единый шум, треск и дребезг, рвалось в небо вместе с дымом и искрящимся пламенем.
Заварзин остановился, в глазах прыгало огненное пятно.
– Артемий! – позвал он. – Артемий!
И увидел Артюшу в освещенном кругу. Он метался среди толпы и командовал:
– Багры! Чего встали? Бегом за баграми! Ведра? Где ведра?!
Ликующий шум чуть угас – Артюша пихал руками танцующих, буравил толпу, смешивал ее, и звуки песни полыхнули громче. Изба теперь объялась пламенем от нижнего венца до крыши, из пустых окон выкатывались бурые клубы огня.
– Раскатывать! – орал Артюша. – С крыши раскатывать! Рубить заборы! Быстрей!.. Где лопаты? С лопатами ко мне!
Василий Тимофеевич опомнился, сморгнул наконец пятно в глазах – будто от наваждения избавился. И эта дикая пляска людей и огня стала реальной: он ощутил жар от пламени, увидел перед собой лица парней, заметил розовенькое девчоночье личико – всем лет по пятнадцать-шестнадцать. И разобрал слова песни, несущиеся из невидимых и мощных репродукторов:
Снова поворот!
Что он нам несет?..
– С ведрами – на избы! – колобродил в толпе и командовал Артюша. – Чтоб не перекинулось!.. Траву! Траву с огорода тушить!
Заварзин инстинктивно послушался, бросился в заросли лебеды и крапивы: там уже вспыхнул очажок, лизнул прошлогодний быльник. Затоптав его ногами, он побежал к провисшей городьбе, выхватил топор. Сухие осиновые жерди брыкались под ударами, пружинили, прясло само собой рухнуло. Заварзин выпустил топор, оттащил пролет вместе с кольями и вязами на дорогу.
Между тем Артюша куда-то исчез из круга танцующих, парни сбились плотнее, прыгали азартно, самозабвенно, и кто-то уже стаскивал рубаху – жарко! Несколько голых спин с выпирающими крылышками лопаток дергались перед глазами и поблескивали от пота. Рев пламени сливался с ревом динамиков.
Снова поворот!
Что он нам несет?..
В центре плясала тоненькая девочка с волосами, повязанными тесьмой, а возле – два парня: высокий, рыжий, в маечке с какими-то надписями, и очкарик в голубой рубашке с черной лентой вместо галстука. Один танцевал с размахом, вертелся на месте, наступал на девочку и что-то все кричал, напрягая узкое горло; другой, наоборот, двигался скромно, делал короткие, но резкие взмахи руками, головой, так что лента на шее моталась в разные стороны. Вокруг этой троицы на некотором расстоянии колготились все остальные. Зрелище это каким-то странным образом притягивало, даже завораживало, поскольку Заварзин ничего подобного никогда не видел. Пожары на его веку случались так часто, что на растерянность и панику не уходило ни единой минуты. Несчастье обрушивалось, как всегда, внезапно, однако привыкшие к огню сельчане без особых команд знали, что делать: спасали ребятишек, выводили скот, вытаскивали добро из избы и тушили. Все, от мала до велика.
Музыка наконец оборвалась. Заварзин бросился в круг.
– Сгорит же деревня! – крикнул он. – Тушить, тушить надо!
Но ребята, продолжая танцевать без музыки, закричали что-то не по-русски, засмеялись и начали скандировать:
– Жо-кэй! Жо-кэй!..
Очкарик с тесьмой на шее нырнул куда-то из освещенного круга, все захлопали от радости, когда из динамиков раздался картавящий мальчишеский голос, совсем еще детский, но речь была нерусская, курлыкающая. Рыжий с девочкой словно не замечали окружающих, танцевали друг перед другом под треск и гул пламени.
– Ребята! Да вы что?.. – Василий Тимофеевич осекся: яростный барабанный бой заглушил даже треск огня. И вместе с боем вдруг заворочалась и, рассыпаясь искрами, рухнула крыша избы. Ликующий возглас взвихрился над танцующими, а в круг снова выскочил парень в очках, и все закружилось, завертелось перед глазами Заварзина.
Заварзин растерялся, хуже того, почувствовал, как знобящий страх стянул кожу на затылке. Огонь казался неудержимым, еще мгновение – перекинется на соседние, освещенные крыши изб и пойдет пластать по всей деревне. А еще вдруг понял, что эти люди не слышат его и кричать бесполезно, поэтому он заметался среди них, хватая за руки, натыкаясь на плечи, но так никого и не схватил. Танцующие ускользали, увертывались, так что Заварзин пробежал сквозь толпу будто сквозь пустое место.
Он что-то кричал, сам не понимая что и не слыша своего голоса. Его не замечали. Барабанная дробь и блеск пламени, казалось, ослепили и оглушили всех. Скорее всего танцующие не видели и друг друга…
Пройдя сквозь этот водоворот, Заварзин снова оказался в темноте и тут наткнулся на какие-то приборы с зелеными и красными огоньками, пристроенные на перевернутом посудном шкафу. По обе стороны от них в некотором удалении друг от друга на траве стояли два дребезжащих от напряжения черных ящика, конвульсивно изрыгавших нацеленные в толпу звуки. Стоя спиной к пожару, он видел длинные, ломающиеся в такт звукам тени на земле и на стволах толстых кедров во дворе старого клуба. А дальше, насколько хватало глаз, медленно и зловеще шевелились отблески огня.
На мгновение он оглянулся. Потом инстинктивно, словно обнаружив источник бедствия, рывком опрокинул шкаф с приборами, расшвырял гудящие черные ящики, и вмиг стало тихо. Лишь с треском и шорохом стонал пожар.
И сразу отхлынул холодок страха, горячий ветер пахнул в лицо. Разогретые люди в толпе еще плясали, но кто-то начинал кричать:
– Жо-кэй! Жо-кэй!..
Расталкивая парней, Василий Тимофеевич вышел из темноты. Артюша выворачивал лопатой комья слежавшейся земли и метал, метал в огонь, норовя попасть в самую его гущу.
– Жо-кэй! – снова закричали парни. – Жо-кэй!
И захлопали в ладоши. Очкарик танцевал возле девочки, и, похоже, ему не хотелось оставлять ее наедине с рыжим. Однако толпа скандировала все громче и настойчивей, танец увял, парни в нетерпении топтались на месте.
– Вы что же делаете?! – спросил Заварзин, показывая на горящую избу. – Ведь тушить надо! Тушить! Сгорим к чертовой матери! Ну?!
Его наконец заметили, уже никто не танцевал, только девочка никак не могла остановиться.
– Что, оглохли?! – разъярился Василий Тимофеевич, наступая на рыжего. – А ну-ка быстро ведра, лопаты!..
Он не успел договорить, потому что толпа сначала разредилась, колыхнувшись в сторону, затем сгрудилась, и раздались возмущенные голоса:
– Аппаратура!
– Разбили аппаратуру!
Откуда-то вывернулся очкарик, блеснул багровыми стеклами перед самым лицом Заварзина.
– Скоты, – услышал Василий Тимофеевич брошенное сквозь зубы слово.
И тут же надвинулся рыжий, однако Заварзин легко оттолкнул его и шагнул к Артюше. Толпа уплотнялась, таращилась на них; девочка наконец перестала танцевать, оказавшись совсем рядом с Заварзиным. Вдруг кто-то зацепил его за плечо, и в следующий миг Василий Тимофеевич вновь близко увидел лицо рыжего.
– Ну, что встали-то?! – закричал Заварзин. – Всем тушить! Кто у вас старший? Ты?!
Он схватил рыжего за рукав майки, потянул в сторону. Рыжий вывернулся, отмахнулся.
– Командир! – уже чуть не плакал кто-то в толпе. – Аппаратуру вдребезги!
Круг становился теснее, задние напирали; девочка смотрела без испуга, с любопытством, рядом с ней оказался очкарик.
Горящая изба с грохотом осела, взметнув фейерверк искр, жар становился нестерпимым.
– Кому говорят?! – Заварзин снова поймал рыжего. – А ну живо за ведрами!
– Кто такой? – закричал тот, вырываясь. – Пош-шел!.. Руки! – И ударил Заварзина по руке.
Майка от резкого рывка растянулась и треснула.
– Ах ты, сопля зеленая! Я тебе покажу, кто такой! – рассердился не на шутку Заварзин.
– Команди-и-ир!! – орали в толпе.
– Врежь ему, командир!!
Рыжего будто подтолкнули, и он прыгнул на Заварзина, целя кулаком в лицо, но промахнулся. Заварзин отшвырнул его и в тот же миг услышал заливистый смех девочки. Рядом с ней поблескивал очками парень с тесьмой на шее. Толпа, замерев на мгновение, разом выдохнула, и гул голосов спутался с гулом и треском пожара. Заварзин обернулся на крик и увидел, что Артюшу оттаскивают от пылающей избы, выворачивая из рук лопату, устремился было к нему, но перед лицом вновь оказался рыжий, глаза его горели яростью, ноздри раздувались…
А за спиной все еще смеялась девочка.
Кто-то сбоку рванул Заварзина за плечо, и в тот же момент он ощутил удар в ухо; качнулась голова.
– Да я вас! – заорал он, бросаясь вперед, к огню, и расталкивая парней. – На кого лезешь, мелочь пузатая! А ну – кыш!..
Заварзин отмахивался от наседающих сзади, однако парни наваливались с трех сторон, уже трещал на плечах пиджак и рвалась на груди рубаха. Он пытался дотянуться кулаком до рыжего, но тот ускользал, мельтеша перед глазами…
Потом все было как во сне. Заварзин снова увидел Артюшу, который вырвался от парней и опять бросал землю в огонь, будто уголь в топку. Василий Тимофеевич от кого-то отбивался, отмахивался, чуя несильные, но частые удары со всех сторон. Он прорывался к Артюше, а тот словно отдалялся, изредка возникая в толпе с лопатой наперевес.
И во всей этой свалке и бестолковой сутолоке Заварзину все время чудился звонкий девичий смех.
Затем Артюша оказался совсем рядом, но уже без лопаты. Его били по спине, тянули за руки, рвали на нем одежду.
– Сволочи!! Вы что?! – кричал Заварзин.
Артюша упал, зажимая руками живот. Заварзин продирался к нему в круг, разбрасывая плотную, орущую стаю. Пробился, схватил Артюшу под мышки, стал поднимать, но в этот момент в глазах его полыхнуло красное зарево, брызнули искры. Он выронил Артюшу, присел, отупев от удара чем-то тяжелым, закрыл руками чужеющее лицо…
…Их привязали к кедрам возле клуба. Рядом с Заварзиным, в четырех шагах, висел на веревках обмякший Артюша.
– Батя-а, – жалобно звал он, – что делать-то будут, батя-а?..
Василий Тимофеевич будто от сна стряхнулся, опамятовавшись после драки. Явь была не менее жуткой. Зарево пожара высвечивало пол-Яранки, и казалось: оставшиеся в живых избы сгрудились к огню и теперь пугливо таращатся на него пустыми глазницами черных окон. С неба тихо опадал пепел, еще горячий, когда сыпал в лицо, обжигал.
И парни, тоже словно очнувшись, вдруг увидели перед собой двух привязанных к деревьям мужиков и несколько растерялись, поскольку происходящее уже не походило на игру-забаву. Они боялись зайти далеко в этой игре и теперь озирались, нерешительно топтались на месте, словно ждали команды.
– Батя-а, – все тянул Артюша. – Нас, поди, убивать будут? Если убивать, давай попрощаемся…
– Не убьют, Артемий, – сказал ему Заварзин. – Кишка тонка, потерпи.
А рыжий тем временем сцепился с очкариком: наскакивали друг на друга, кричали яростно, одержимо, и это тоже пугало настороженную толпу.
– Ну, все, дергай отсюда! – Майка на рыжем держалась на одной лямке. – Я все сказал!
– Да пошел ты!.. – блистал очками парень с тесьмой на шее, перехватывавшей горло. – Я жокей, понял? Жокей! А ты, фуфло, там командуй! – И неопределенно кивал куда-то в сторону.
Рыжий горячился, махал руками, но сделать, похоже, ничего не мог.
– Ты у меня завтра помрешь на работе! Я тебе фазы замкну!
– Ну все, от винта! – резал очкарик. – Я делаю аппаратуру, и танцуем!
Он стремительно исчез в темноте, оставив рыжего между парнями и привязанными мужиками. Тот мгновение был в замешательстве, но быстро справился с собой, сдернул разорванную маечку и подскочил к Заварзину.
За спинами притихшей толпы рвались в небо клубы огня, рушились стены и вырастала из пламени высокая черная печь. Девочка, прикрывая от жара лицо, ходила возле пожара и, неловко замахиваясь, бросала в огонь щепки и палочки.
– Ну, заплатишь мне! – процедил рыжий, безбоязненно выставившись перед Василием Тимофеевичем. – За все с тебя получу!
Без маечки был он вовсе худеньким, узкоплечим и оттого казался длинным, тонким и каким-то бледным, словно выросшая под кирпичом, но так и не пробившаяся к свету трава.
– Это ты заплатишь, сопляк! – Заварзин плюнул. – И за избу, и за пожар! Щенки… Вы что жжете? Вы строили, чтоб жечь?!
Рыжий в ответ усмехнулся, поймал на лету брошенную из толпы фуражку и насадил ее на голову Артюши.
– Лысинку простудишь!..
– Не трогай его! – крикнул Заварзин. – Он больной человек!
– Я вас не би-ил, – протянул плаксиво Артюша. – Я пожар тушил…
– А кто тебя просил? – взвился рыжий и приподнял кулаком за подбородок голову Артюши. – Мы отдыхали, понял? После работы отдыхали и никому не мешали!
– Дак горело же, – чуть не плакал тот. – Изба ж горела…
Заварзин подергался, расслабляя веревки, попытался вырваться, но освободил только одну руку.
– Не трогай, сказал! – заорал Василий Тимофеевич. – Уйди от него!
Заварзии спохватился: где же Ощепкин? Огляделся, всматриваясь в тьму. Старик жил на самом конце деревни и наверняка услышал бы все, что здесь происходит. Неужто до сих пор не появлялся в Яранке?..
Внезапно вернулся жокей-очкарик, встал перед рыжим, уперев руки в боки.
– Мы устроим моральный суд, – спокойно сказал очкарик. – Мы имеем на это право. Верно?
Парни одобрительно зашумели, сомкнулись плечами, подступая к деревьям.
– Верно!
– Обоим еще по роже! И напинать!
– Вечер испортили!
– Аппаратура!..
– Никакого суда я не допущу! – звенящим голосом вы-крикнул рыжий. – Пускай милиция разбирается! Мы задержали их, и все! Отставить разговоры!
– Да вас самих под суд! – Заварзин дернулся. – Вы что творите, сволочи?!
– Батя-а! – звал Артюша. – Бать!..
– Между прочим, мы – несовершеннолетние, понял? – Рыжий дохнул Заварзину в лицо. – Трудовой десант!.. Знаешь, что за это бывает? Благодари, что толпе вас не отдам!
– Ты не отдашь? – возмутился очкарик. – А мы сами судить будем. Общество требует!
– Жокей! – кричали ему. – Жокей! Долой командира!
– Анархии я не позволю! – резко приказал рыжий. – Вадим спросит с меня! А не с вас!.. Отвязать их и запереть в бане. До утра! Все слышали?
Парни чуть притихли. Лиц их ни Заварзину, ни рыжему не было видно, только подсвеченные пламенем ежики волос на головах и красные оттопыренные уши. Жокей-очкарик прошел сквозь толпу, расступившуюся перед ним, и встал возле девочки.
– Что мы делаем, ребята? – неожиданно спросил из толпы чей-то голос. – Нам же самим влетит за них! Мы же их били… Их дом сожгли! Надо отпустить! Слышишь, командир? Отпустить надо…
– Я сказал, до утра запереть в баню! – прикрикнул рыжий. – Что встали? Непонятно?
Ребята окружили кедры, стали отвязывать пленников, путаясь в веревках. Заварзин пытался поймать хотя бы один взгляд и не мог. Лица парнишек были одинаково красными от пожара и слегка испуганными. На какой-то миг Заварзин оказался свободным – веревка спала с плеч, – и можно было, отбросив с пути грузного парня, бежать в темноту, но в четырех шагах от него был Артюша. Он упирался и не хотел идти, махал связанными впереди руками.
– Батя! – звал он. – Батя! Нас в огонь ведут? В огонь?
– Не бойся, Артемий! – Заварзин не сопротивлялся. – В огонь не поведут! Ты не противься, иди, а то снова бить будут.
Их повели по заросшему бурьяном огороду к бане Ивана Малышева. Открыли дверь, подтолкнули в черный, пахнувший банной гнилью низкий проем. Слышно было, как дверь чем-то приперли и ушли. Заварзин нащупал в темноте скамейку, усадил Артюшу и развязал ему руки. Дождавшись, когда возле бани все стихнет, он потрогал дверь, налег на нее плечом – запор не поддавался.
– Советую не дергаться, – вдруг раздался голос рыжего. – Посидите и подумайте, за что вас ребята судить хотели.
Заварзин с силой пнул дверь.
– Погоди, змееныш! Отрыгнется тебе эта изба!
Рыжий не ответил, обошел баню кругом и, похоже, удалился к огню. Заварзин выглянул в низкое оконце – темнота, и лишь отблески пожара на молодых кедрачах за огородом. Тогда он залез на полок и ощупал стену: где-то должна быть отдушина, обязательная для бани по-черному. Нашарил ссохшийся ком тряпья, выдернул его и сразу увидел пылающий дом Ивана Малышева. Ребята колобродили возле пожара, и теперь их лица можно было бы рассмотреть, если бы не ломило заплывающий глаз. Один из парней, подобрав Артюшину лопату, швырял в огонь землю, не обращая внимания на шум вокруг. Но тушить уже было бесполезно, да и нечего. Черная печь, словно увеличившись в размерах, стояла среди огня единственно целой и никак не пострадавшей. Из трубы, венчанной старым ведром без дна, вырывался дым с языками пламени.
И вдруг ожили динамики, в мгновение всколыхнув толпу.
Через минуту вновь начались танцы. Над Яранкой гремела музыка, и все будто забыли, что произошло здесь недавно, и про пленников забыли. Догорающая изба выплескивала яростные вихри огня, искрила, рушилась, и танцы были такими же яростными. В отблесках пламени сверкали потные лица ребят, вскинутые руки, мокрые рубашонки на худых спинах. Музыка тоже походила на пожар – что-то гремело, звенело, рассыпалось, будто горох по полу, и гул ее свивался с огнем. Артюша ничего этого не слышал и не видел. Через несколько минут, после того как их заперли в бане, он растянулся на лавке и уснул. Потом даже захрапел разбитым носом. «Поспит – легче будет», – подумал Василий Тимофеевич.
Около часа парни прыгали под музыку и треск огня. Заварзин слышал еще какие-то нерусские песни, которые пел хриплый и ревущий голос. Только в одной он разобрал слова, вернее, странный какой-то припев. «Все бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, бегут, а он горит!» – говорилось в нем, и это было потому еще понятно, что парни словно бежали на месте, а изба Малышева горела. Можно было, пока они плясали там, поискать какую-нибудь дыру, вышибить скамейкой дверь и уйти, но весь этот ор и буря пожара до какого-то навязчивого оцепенения притягивали внимание. Заварзин думал обо всем и одновременно, кажется, ни о чем. Разбитый глаз затекал кровью, другой припухал, а он думал, не в силах оторвать взгляда от огня и танцующих возле него людей. Он, пожалуй бы, поверил, что все это сон или кино, если бы не горела изба Ивана Малышева и не храпел рядом избитый Артюша…
Вдруг он снова начал жалеть улетевший рой, думал о том, кто поставил улей на чужой земле. А то вспоминал вырубленный сосняк и тут же бросался к низкому окошку, вглядываясь в темень ночи. Где-то на окраине Яранки должен стоять дом старика Ощепкина.
Значит, не вернулся старик. И куда только мог пропасть? Пасеку свою бросил, скотину… Если б не пропал, так уж точно пришел бы. Чего-чего, а любопытства у него, как у худой бабы, за что и настрадался старик по уши. В двадцатом году, рассказывали, когда банда Олиферова отступала в Монголию, то путь ее лег через Яранку. Здесь олиферовцы поменяли часть своих коней, набрали продуктов и, перед тем как уйти, на прощание устроили экзекуцию – стали сечь активистов и мужиков, которые не дали им фуража.
Ощепкин трех своих коней «выменял» на загнанных кляч, овес дочиста выгреб и решил после этого, что заслужил быть в первых рядах – смотреть, как драть будут неподчинившихся мужиков. Протолкался сквозь толпу, выставился перед скамьями, на которых бесштанные мужики лежали. Молодой был, умишка не хватало. Офицер увидел его, спрашивает: мол, чего выставился?
– Да вот поглядеть хочу, как дерут, – простодушно бухнул он.
Офицер махнул рукой, казаки схватили Ощепкина, содрали штаны и, разложив на лавке, высекли розгами. Да мало того, взвалили на него станину от пулемета и заставили тащить. Восемь дней Ощепкин пер станину по тайге и «отступал» вместе с бандой. На девятую ночь завязалась какая-то перестрелка, и он под шумок сбежал. Пришел домой – два месяца отлеживался. И олиферовские лошади отлеживались. Все хозяйство едва к весне на ноги встало.
А в тридцатых, когда в Стремянке и Яранке организовали колхозы и все население до единого двора вошло в новую жизнь, Ощепкин присоединиться не пожелал.
– Я погожу, – сказал. – У меня хозяйство самое крепкое, и так проживу. Я на вашу коммуну насмотрелся, в колхоз не тянет.
А в хозяйстве у него была корова да две клячи, тех самых, олиферовских, доживающих свой век. Одним словом, такая же голь, что и колхозники. Но у последних-то на дворе одни куры остались, а у этого – какая ни есть, а скотина. Тут как раз началась классовая борьба на селе, слышно, в одном, в другом месте раскулачивают. Приехал и в Яранку уполномоченный с кулаками бороться, колхозников поднимать. Собрались, судили-рядили, кого бы раскулачить, и вышло, что некого. Ни одного кулацкого хозяйства на две деревни. Ощепкин дома сидел, а как народ собрался – не вытерпел, не сдержался, пришел глянуть, кого раскулачивать да ссылать будут. Встал в задних рядах и слушает. Здесь-то его и заметил Артюшин дед, старик Голощапов. Тогда он активистом был, приехал из Стремянки на собрание.
– Робяты! Ощепкин-то! Ощепкин-то!
И сразу о нем все вспомнили и припомнили все. Даже то, что он будто в олиферовской банде служил. Ощепкин рубаху закатал, уполномоченному спину показывает, тыча в нее пальцем: какой же я бандит? Какой же я кулак? А старик Голощапов все одно орет и народ баламутит. «Ведь на скамейках-то рядом лежали, – кричал Ощепкин, – и порол один казак!»
Короче, раскалили кержака, он и полез в драку на активиста стремянского. Легонько-то и сунул ему в нос, а у того юшка ручьем. Ощепкина связали и отправили в кутузку, хозяйство – коней и корову – свели на колхозный двор. Ощепкин из кутузки поехал в ссылку – на голый берег реки, куда свозили местных кулаков…
…Да напрасно на сей раз Заварзин ждал его и даже окликал тихонько, выдавив стекло в банном окошке. На миг почудилось, что на другом конце деревни, как раз там, где жил старик, забрезжил смутный огонек. Но то был отблеск пожара… Разбудить бы Артюшу – у него глаз острый, да жаль тревожить.
Изба Ивана Малышева почти догорела. Парни ушли спать в клуб, убрали музыку, смотали провода и заглушили движок, который стрекотал в траве недалеко от бани. Рыжий остался с девчонкой возле пылающих жаром головней. Они походили вокруг, вроде поругались, и девочка убежала, а рыжий направился к бане, включив карманный фонарик. Заварзин отпрянул от отдушины и сел на лавку. Парень посветил в баню через окошко, обшарил лучом стены, Заварзина и, когда увидел спящего Артюшу, спросил с детским испугом в голосе:
– А что он?
– Умер, вот что! – рявкнул Заварзин. – Убили вы его!
Рыжий секунду молчал. Лица его не было видно, свет фонаря резал глаза. Артюша заворочался, всхрапнул.
– Сидеть до утра, пока Вадим Николаевич не придет, – спокойно произнес самозваный тюремщик, погасив фонарь. И ушел.
Но едва затихли его шаги и пропало мельканье луча фонарика, как откуда-то вынырнули парень в очках и та самая девочка. Они постояли возле пожарища, огляделись и пошли к бане. Заварзин услышал, как отлетел запор двери, похоже, бревно.
– Уходите, – сказал очкарик, открыв дверь. – Только не поднимайте шороха. Я вас не видел.
Артюша мгновенно проснулся, сел.
– Быстро, быстро! – торопил парень, поблескивая очками. – Все, исчезли!
Он схватил девочку за руку, и они побежали к пылающим головням.
Заварзин подтолкнул Артюшу к двери…
Дом Ощепкина стоял в темноте черным кубом: крыша у него завалилась, и, чтобы не поднимать стропила, старик покрыл ее сверху рубероидом.
В окнах ни огонька. Заварзин подошел к добротным крытым воротам, поднял руку, чтобы толкнуть калитку, но та внезапно открылась сама. Заварзин отшатнулся.
За калиткой стоял дед Ощепкин – бородатый, по кержацкому обычаю, старик, так что спутать его было невозможно.
– Ну, заходите, чего ж, – сказал он, будто ждал давно и окна проглядел. – Не на улице ж ночевать.
Заварзин с Артюшей ступили во двор. Старик заложил калитку на засов, свистнул и привязал черного кобеля.
– Ну, дед, что с нами было-то, – начал Заварзин, присматриваясь к старику, однако тот ворчливо оборвал:
– Знаю я, что было… Нечего шастать ночами. Добрые люди спят.
Он смерил взглядом Артюшу. Тот почему-то засмеялся разбитым лицом.
– Этот так с тобой и ходит?
– Со мной. Куда ж ему?
Старик повел их в избу. А в избе, оказалось, горит маленькая керосинка, только окна занавешены старыми солдатскими одеялами, которые лесхоз оставил Ощепкину на летнее хранение. Заварзин оглядел избу: все побелено, прибрано, на полу – домотканые дорожки, на столе – новая скатерть. Артюша сел на порог.
– Вот так и живем, – проронил дед Ощепкин, скидывая опорки пимов. – Коль помыться, так вон, – кивнул на занавеску. – А то больно красивые…
– Так разукрасили! – выругался Заварзин.
Артюша, не вставая с порога, вытащил из угла двухстволку и просиял:
– Батя! Вот бы пуговицей-то зарядить да стрелить его!
– Не трогай! – обрезал старик. – Заряжено!
Артюша сунул ружье назад, съежился. В этот момент в горнице протяжно заскрипела деревянная кровать – Заварзин насторожился, замерев с вопросом на лице.
– Старуха моя, – понял и объяснил дед. – Не спит, мается…
– Так она же… – пролепетал Заварзин.
– Что – она же? Что?.. Я другую привел. Взял и привел. – Старик поставил на стол деревянную чашку с хлебом, потянул из печи чугунок. – Мне что, в эдаком месте одному жить?.. Кому оно, такое житье?.. Раз бог смерти не дает… Старуха? – окликнул.
– Ой! – донеслось из горницы. – Выхожу я, выхожу…
– Встретил я их, покорми, что ли… Пришли – мать родная не узнает.
Из горницы вышла старушка лет за шестьдесят, проворно захлопотала у печи.
– Да не хочется ужинать-то, и поздно, – сказал Заварзин. – Нам бы до утра… Что же делается, а? Ведь дома жгут, хулиганничают.
– Каждый день по одной избе палят, – согласился старик. – Мы, говорят, все по технике безопасности, не бойся. Трудовой десант, сказывают. Работнички.
– Так что делается-то? Почто избы жгут?
– У тебя бы надо спросить. – Старик перекрестился. – Ты бывший председатель, депутат… Приехали пашню чистить, из города пригнали. Школьники, говорят, а мне сдается – каторжные. Или еще чище… – И вдруг закричал: – Говорил я, говорил! Верно в святых писаниях сказано: отроки, аки диаволы станут! Отчий кров подожгут и плясать у огня будут! Вот оно – дожились! Светопреставление начинается.
Старушка мелко-мелко перекрестилась в угол, прошептала молитву. Заварзин заметил – крестилась двоеперстием. Значит, снова дед Ощепкин ездил за тридевять земель в кержацкие деревни и высватал себе единоверку. Первых двух после смерти жены он привозил оттуда же.
Артюша от его крика вздрогнул, покрутил головой и, откинувшись к косяку, захрапел. Старик бросил на пол тулуп, свернул под голову фуфайку, тронул Артюшу за плечо:
– Ступай, ложись вон…
Артюша перебрался на тулуп и, собравшись в комок, уснул. Дед Ощепкин постоял над ним, посмотрел на разбитое, заплывающее лицо.
– Дед-то его, покойничек, упек меня, – ворчал он. – Эх… Вот оно, божье наказание. А ты с меня спросил, почто жгут… Сходи да спроси сам… Им вроде приказано избы сломать, говорят, каменные ставить будут. А ломать – работа!.. Тут же спичку сунул, и…
Старик прошлепал босыми ногами по половицам, скрылся в горнице. Заварзин взял кружку со сбитнем, отхлебнул – аппетита не было. Старушка склонилась к нему, зашептала:
– Сердитый он, сердитый. Ты уж не трогай его, помолчи. Пускай отойдет. Шибко он разволновался, зубьями всю ноченьку скрипит. Видано ли – днем и ночью запершись сидеть?.. Жуткое у вас место. Коль знала – не поехала бы…
Она отшатнулась, торопливо поправила скатерть, смахнула что-то; из горницы вышел старик.
– А ведь из-за вас все, из-за вас, – сказал он и сел, скрючив босые ноги. – Ваши стремянские разбогатели, так наплевать стало: жгут – не жгут… А балбесы аки волю почуяли, вот и творят. Прижать бы их, да некому. Я старый, чтоб с ними воевать. Вы теперь – миллионеры, вон каких теремов наставили! Что вам изба…
Заварзин отставил кружку, потрогал разбитую переносицу. Миллионеров в Стремянке, конечно, не было, но кое-кто тысяч по восемьдесят – сто имел, если считать все движимое и недвижимое. Пчелы, можно сказать, носили в ульи живые деньги.
– Да ничего, недолго вам панствовать, – проговорил дед Ощепкин. – По моим подсчетам, тютелька осталась: год-другой.
– Я-то что? Я давно хлопотал, чтоб совхоз открыли, пчеловодческий, – сказал Заварзин и поймал себя на том, что оправдывается. – Хлопотал ведь, да никак… – И оборвался на полуслове, ощутив, как лицо растягивает та полуулыбка-полугримаса.
– Совхоз-колхоз… – бурчал Ощепкин. – А слыхал – гари распахивать будут? Подчистую! Землю подымать, целину?!
– Слыхал, – вздохнул Василий Тимофеевич. – Да, как говорят, курочка в гнезде, а яичко… Скоро ли будет?
– Будет, – протянул старик. – Вот-вот будет. – И добавил добрее: – Сыновья-то твои где? Что-то не видать давно…
– Сыновья мои – ломти отрезанные, – снова вздохнул Заварзин. – Старшие в городе, поскребыш рыбнадзорит… А я с Артюшей вот…
Дед Ощепкин минуту глядел из-под лохматых бровей, гладил бороду заскорузлыми руками.
– Ты б женился, что ли, – посоветовал он. – Молодой еще… Одному жить – волком выть… Тебе сколько нынче?
– Полета седьмой идет…
– Молодо-о-ой… – недовольно протянул Ощепкин. – Потому с ребятишками и дерешься.
Заварзин усмехнулся, опустил голову. Старик терял интерес, разговор не клеился.
– Ладно, – махнул Ощепкин рукой. – Ложись… Токо завтра рано разбужу. Огородами пойдете, чтоб незаметно… На суд подавать будешь? Эко вон морды-то порасквасили, варнаки, к деревам привязывали… Если подашь, я в свидетели не пойду. Хоть мы с тобой в друзьях были – не пойду. Мне тут жить со старухой. А им дадут по году с условием, поотпускают – они и меня спалят. За то, что доказал. В ранешное время на каторгу бы загнали. Нынче не загонят, простят… Строгости не стало.
– Вечный ты, что ли, Мефодий? – неожиданно спросил Заварзин. – Или с того света являешься?
– Все еще на этом свете живу, – не сразу откликнулся Ощепкин. – Я чуть токо моложе Алешки Забелина. Двое мы с ним остались, старые-то такие. И жить охота… А твоего деда помню, Федора. Крутой мужик был…
Заварзин глянул на старика: живые, блестящие глаза смотрели прямо, сурово и с болью.
– Не гляди так, – сказал Ощепкин. – Грех на душу приму – не пойду доказывать. Ты уж не обессудь…
– Батя! Рой идет! Рой! Туча! – закричал во сне Артюша, широко открывая разбитый рот.