Читать книгу Дмитрий Донской - Сергей Бородин - Страница 4
Часть первая
Глава 2. Руза
ОглавлениеВ лесах, в топях, в непролазных лесных дорогах, на высоком насыпном холме, над привольной рекой сложен Руза-город. Прежде жила тут чудь, ныне и память ее стерлась. Лишь река, подмыв берега, открывает то серьгу чудскую, то янтарную бусинку, то решетчатый чудский перстенек.
По реке плывет вниз лес. Дойдя до Устья, он повернет на Москву, потечет по Москве-реке, мимо города Рузы. Плывут намокшие, потемнелые бревна. Стояли они в глухих лесах, шумели ветвями; птахи вили гнезда на них, выводили птенцов. Ныне далеки птенцы, на тех деревьях вскормленные, далеки сучья, оставшиеся в глухих лесах. К осени доплывут бревна до Кремля. Выловят их крюками на берег. Выволокут, высушат. Срубят терема и хоромы, поставят избы, будут под их покровом бабы мужей любить, смердов рожать, доколе не сожрет огонь домов тех. Тогда дымом в небеса изойдут, потекут в далекие дали.
Из поколения в поколение переходит Руза в роду князей московских. Иван Калита[5] и родился тут.
Теперь хоромы княжеские ветхи стоят – князю Дмитрию наведываться в эту даль недосуг.
Но избы для смердов не бывают пусты. Кровли их, крытые черной соломой, пропускают дым: когда печи топят, дым сочится вверх, в небесную высоту, сквозь солому крыш. Стены под кровлями сложены из толстого, векового леса; сложены на долгие годы, чтоб на перестройку часто не тратиться. Складывал их еще Иван Калита.
Люди живут тут в тесноте, да не в обиде. Не в обиде живут и расселенные вокруг города на великокняжеской земле люди всяких ремесел и промыслов – седельники, тульники, медники, серебряники, копейщики, кузнецы, доброй волей сшедшиеся в эти укромные места из разных городов и народов.
Прямо надо сказать: у князя Дмитрия людям, смердам, страдникам житие не обидное. Московские князья хозяйственны:
«Ежели коня плохо ковать, далеко не пройдет конь».
«Ежели корову худо кормить, молока с нее не возьмешь».
«Ежели раба морить, работу с него не взыщешь».
А посему люди на князя не в обиде: идти некуда. Как далеко ни иди, ни в князья, ни в бояре, ни в купцы не дойдешь; путь один – в жизнь вечную, в царство небесное. Да как ни сладко загробное житие, а земное премного слаще.
А жить – значит жать. Не жать – лен трепать. Не лен трепать – дак шерсть валять. Повелел Бог человеку добывать пропитание себе в поте лица. И православный Исус, и магометанский бог, и монгольский, и языческий – все между собой сошлись в одном: должен человек работать, а наград на земле за работу не спрашивать. После смерти всякому предстоит воздаяние. Жизнь же надлежит проходить в смирении, гордыней до Бога не возвысишься, смирением же и князя умилостивить, и боярина улестить, и пристава ублажить можно.
Высоко над широкой рекой высится город Московского князя Дмитрия. И живет в том городе народ многоязыкий, разноликий, чужедальний сбор. Народ, полоненный в битвах с половцами, с болгарами, с черемисами, приведенный из походов на Литву, из земель угорских, из битв польских. Пленники, уведенные татарами из русских же городов, из Персии, из Черкасии, из Абазии, а позже купленные московскими князьями у татар. И таких, покупных, именуют ордынцами – у Орды, мол, откуплены. Иные прошли через многих победителей, насмотрелись на битвы и на кровь: сперва доставались от мордвы татарам, от татар – рязанцам, от рязанцев – владимирцам, а оттоле – князю Московскому. Длинны пути, пройденные многими; но никому не доводилось перекупить полоняников и ордынцев у Московского князя Дмитрия.
Дмитрий милостив: блюдет воскресенье – кормит и работы в этот день не взыскивает. По двунадесятым праздникам дает в еде надбавку, помнит: «Блажен милостивый, иже и скоты милует…»
Милует князь ордынцев – не касается и жен их. Даже диковинно сие для воина и князя!
На смену почившему приставу приехал в Рузу новый, из Москвы, за княжеским двором смотреть. Если были на дворе нерадивые десятники, злосердные, корыстные, любодеи – всех тот москвитянин разжаловал:
«Егда конюший за конем не следит, княжого коня не холит, секут того конюшего, дабы впредь холил».
«Егда конь не вскормлен, не сдвинуть коню воза, в колеях увязшего, и секут не коня, а конюшего, дабы коня вскармливал».
«Егда у коровы дородной на вымени три сосца доятся, а четвертый обмяк, бьют не корову, а дойницу, дабы из всех сосцов на княжой стол молоко текло».
Так говорил Пуня, прибывший от Дмитрия Московского; говорил, сеча десятников, в назидание тем, кого вновь в десятники ставил.
Пуня повел себя с десятниками круто, а с ордынцами и челядью взыскательно, но милостиво. Хороший хозяин князь Дмитрий Иванович!
Спали люди в избах на полу, на войлоках. Низко спать лучше – поверху дым и чад ходят, а внизу воздух легче. Ели в трапезной за столами, а не на полу, как водилось в прежних полонах. Чашка полагалась одна на шестерых – тоже милостиво: свалок не бывало. Ложку выдавали одну на каждого, не приходилось щей горстями хлебать. Хлеба давали досыта, плетьми при нужде били не до немощи, а лишь вмоготу. Искусных в ремесле опекали особо. Старых приставляли к легкому труду.
– Егда сил у смерда на пять мер, он те пять мер подъемлет многократно. С шести же мер, подымая, сорвет живот и более не сможет поднять ни шести горстей, – говорил Пуня.
– Сладки у Московского князя калачики: один съешь, другой сам в рот просится. Золотисты и хмельны меды на княжом столе. Я с той пищи крепнул, а у смерда она отъемлет силу, – поучал Пуня.
За долгие годы усердия немало повидал Пуня великокняжеских сел. Но молчал о том, что легок меч в княжеских руках, а не княжескими руками выкован, что не бортничает князь для своих золотых медов, не сеет, не жнет, не мелет пшеницу для калачиков, и стад не пасет, овец не стрижет, не валяет шерсти для войлоков, для потников, не задумывает узоры для попон, не чеканит серебром своего седла, – а поел, попил, на коня скочил, шелковой плеткой коня хлестнул, поскакал в раздолье длинных дорог славы себе добывать, меч о вражеские мечи пытать. Дело князей – битвы; дело людей – труд. Победные битвы дают князю людей. Люди – плоды трудов своих. Ради сего и покидает он златоверхие терема, теплую жену, большеглазых младенцев, сладкую еду, хмельное питие. Ради того и приемлет тяготы походов, раны битв. Победа – это богатство; поражение – разоренье. Надоело позор сносить, разорительно ордынское иго.
Об этом не вел речей Пуня, хотя и много глагольствовал в трапезной, дабы за едой праздная мысль не посещала людей.
Плывут по реке леса. Слышно, как где-то сплавщики песню тянут.
Пуня не препятствует народу играть песен. Добрая песня дает облегчение рукам. На княжом дворище песни многоязыки. В избах трудятся люди разных племен.
Людской пищей, овсяным хлебом, Пуня не брезгует; когда солнце станет на полудень, он идет в общую трапезную и усаживается за стол под образом. Десятники раболепно утихают, и челядь снедает в исправном молчании, никто не нарушает глаголаний Пуни. Один лишь бывший чернец, расстрига Кирилл, иной раз перечит вполголоса. Каждому свой норов дан, и, если он другим не во вред, Пуня тому норову не перечит. Кириллу же он всегда находит слово в ответ.
Кирилл – громаден, волосат, речист. Прежде очень был набожен; многократно осенял себя крестным знамением – перед едой и после трапезы, и в Священном Писании сведущ. Но прегрешения ввергли раба сего в неволю.
И Пуня вспоминает слышанное о Кирилле:
– Был чернецом Чудова монастыря, но согрешил. При наложении епитимьи в Коломну, в Голутвину обитель, был послан на покаяние. Но там иноческого целомудрия не соблюл и за то игумном позорно расстрижен, князю сдан, а князем прислан сюда. За мощь свою десятником поставлен. Не злонравен, но нерадив. Мало с нерадивых смердов взыскивал и за то взыскан. На черную работу переставлен – двор блюсти, сор мести.
Давно Пуня к Кириллу приглядывается. Последнее время дружбу с басурманом Алисом свел. Алис – шемаханский персиан – веры нашей не понимает, речь нашу не разумеет, с Кириллом беседу ведет на языке греческом. Смысл слов Пуне невнятен – греческой премудрости Пуня не обучен, но понятно, что беседа их дружественна: на Святках сидели Кирилл и Алис на морозе под Ивановской башней, под Крещение вместе в баню ходили и друг друга можжевельником терли истово, в Великую пятницу Кирилл в храм Господень не просился, а с Алисом на реке ледоход смотрел. На Фоминой неделе в бубен бил, будто хмельное в рот брал, Алис же песню играл на языке поганском. Сие удивительно и внимания достойно. Будь у Пуни право, он того ордынца Алиса продал бы; хил, желтолиц, задумчив. А о чем смерду думать, когда сыт? Да и худоумен Алис. В праздник сидит от всех в отдалении, на голой земле. Что-то шепчет, неведомое Пуне. Пальцами ковыряет землю, улыбается сам себе, хмурится, спешно рушит воздвигнутые на земле бугры и канавки, снова лепит бугорки и улыбается. Будь он в людной Москве, да прославлен, да благочестив, московский народ почел бы его за юрода; бабы пошли бы просить совета от килы или от бесплодия; молодки вышептывали б у него приворотных трав; воины от стрел слово спрашивали б али о судьбе похода пытали. А ныне в Рузе кому такой шемаханец надобен?
Кириллова дружба с Алисом началась так. Сидел персиан на песке, когда каждый в тот день норовил недоимки за всю неделю от жизни взять – порты латали, одежонку стирали, спали, сапоги тачали. Накануне смещен был из десятников Кирилл и пошел двор надзирать. Видит: всяк занят делом, а хилый шемаханец уставился в землю, от всех в отдалении, и то улыбнется, то руками в песке шарит. Сущий младень, а волосом стар. Безумен, что ль? И наступил Кирилл могучей пятой своей на языческие затеи в песке. И услышал как бы вскрик, будто бы на живое тело ступил. А вскоре и ругань обидную и ярую услышал. Взглянув, Кирилл обмер: за всю жизнь не бывало подобного – стоит мертвец мертвецом, ростом Кириллова плеча не достигает, а поносит бестрепетно. Может, мнит, что греческой брани Кирилл не разумеет?
– Не хули сильнейшего тебя, ибо я тебя разумею, – сказал ему Кирилл по-гречески.
– А я презираю тебя, дикарь!
– Рабу непристойно носить в себе презренье, – ответил Кирилл.
– Ты мразь, – сказал шемаханец.
– Я верую во Христа, ты же возрос во тьме, как червь. Чем же ты величаешься, худоумный?
– Знаю вашего Бога. И многих всяких богов познал. Твой Бог осуждает рабство, а оба мы – рабы у слуг Бога твоего. Твой Бог…
– Замолчи, замолчи, нехристь окаянный! Не соврати души моей, не омрачи веры моей. Подаждь ми, Господи, твердость не раздавить нечестивца сего!
И от соблазна Кирилл отошел прочь.
На работе некогда по сторонам глядеть. Но Кирилл увидел Алиса вновь. И опять тот сидел на песке.
– Почто сидишь, как юрод, во прахе? – спросил Кирилл. – Юрод ли ты? И не откроешь ли мне грядущее?
– Не волхв, не юрод, грядущего не ведаю, настоящего не имею. Прошлое в себе искоренил. Жил в городах и народах многих. Сам создавал из камня дома, стены и башни крепостей. Ныне приведен в край, где обречен из глины и песка лепить свои замыслы. И каждый может наступить на постройки мои и, если не сдержу свою боль, наказать за то, что мне дорого. Так я живу.
– Ты грек? – задумался Кирилл.
– Персиан. Но в Цареграде двенадцать лет строил. Оттоле прельстился на болгарский великий город взглянуть. Путь мой был пресечен битвой, и вместе с людским скопищем куплен Московским князем как полоняник ордынский, и ныне десятый год влачу жизнь раба. Ты же в своей стране раб. То горше.
– А я за насилие над блудницей, брате.
– Непонятно мне.
– Чернецом был. Постригся во избежание тягот житейских, от нужд земных. И не снес несправедливости келаря, наплевал ему в харю. Игумен меня в новозданную Голутвину обитель сбыл. Там невдалеке посад есть. Вдова посадская распалила чресла мои, и сдержать ту любовь не хватило сил. Быв оглашен ею, ныне с тобой беседую. Родом же я из Зарядья и в юности купцами в Цареград завезен был и по разорении тех купцов в Цареграде кинут. В Студийском монастыре[6] рос. На каменных работах кормился, пока Алексей-митрополит не вывел меня в лоне челяди своей обратно на Русь. Оттоль и греческая речь моя.
– Может быть, единый дом с тобой воздвигали! После же далеко разошлись. Вьются, как живые змеи, пути человеков. Ныне опять сплелись.
И не раз так они встречались. Кириллу стал понятен каждый холмик в песке под рукой Алиса и каждый комок глины, расправленный его пальцами. Кирилл даже оспаривал иное, и Алис вникал в его слова.
Однажды Кирилл сказал:
– Писано: при созидании столпа в Вавилоне перемешал Бог языки строителей, и перестали люди понимать друг друга. И пошло оттуда различие в языках человеческих. Не разумею сего, но токмо вижу в нашей Рузе единомыслие и понимание разноплеменной челяди. Творение ли столпа, иное ли общее дело объединяет племена, а не разобщает их.
– В писаниях ваших мало истины, – ответил Алис – Сказано: Бог все видит, все знает, каждая жизнь известна богу заранее. И еще сказано: человек послан в мир сотворить свою жизнь праведно. Если Бог видит все поступки человека прежде, чем человек совершит их, зачем же испытывать его? Наш шоир[7] Хайям пел так: «Когда из непрочной глины Бог слепил мое тело, он вложил в меня сильные страсти, а сил, чтоб бороться с ними, не дал. За что же грозишь мне адом, если сам ты ошибся, Бог?»
Так разговаривали они, и Пуня замечал, что не столь ревностно исполняет Кирилл православные обряды и все что-то роется в песке вместе с Алисом. Пуня обеспокоился.
Однажды весной вызван был к Пуне Кирилл. Пристав стоял в башне, высоко над рекой. Отсюда был виден плавный поворот реки. Тронулся лед и медлительно шел, теснясь вдали и просторно поворачиваясь здесь под городом.
– Дивно мне, – сказал Пуня, – твое почтение к греческому языку. Язык этот птичий: на нем стрекочут скворцы.
Но Кирилл жестоко посрамил Пуню:
– Богослужение в Цареграде на нем совершается. Сие есть язык церкви отцов, а не скворцов.
– Дерзок ты. Но скудоумие и блуд твой известны Богу. Он те судья. Что ты в песчаных затеях шемаханских зришь?
– Сие не затеи, а глубокомыслие. Ибо он каменные города ставить научен был, ныне же из песка подобие их воздвигнуть тщится.
Так Пуня узнал о зодчем Алисе.
В Москву он написал так:
«А есть на княжом дворище ордынец Алис, шемаханец родом. Велико учен зодчему делу. Нынь же валяет шерсть на войлоки и на той работе изнурен бысть. Как слышали мы, князь великий Дмитрий Иванович зодчих людей ищет. О том Алисе отписываемси».
Был на Москву путь не скорый, но верный – реками. Был и скорый – лесами. Письмо Пунино пошло реками. Отпис из Москвы примчался лесом. Лесом же и Алис отбыл из Рузы в Москву, а с ним и каменщик Кирилл. И привели их в Кремль.
В Кремле Алис увидел княжеский толстостенный и многосрубный терем, где окна, разбредшиеся по стенам, как кони по полю, украшены резными косяками, разными красками расписаны. Взглянул на золоченую кровлю, над коей по углам высились кованные из железа львы. Увидел витые столбы крылец и переходов. И показалось это Алису грудой беспорядочно наваленных дров.
Рынды[8] и отроки княжеские озаботились об одежде Алиса. Нескладное, неловкое, дорогое одеяние отверг. Он выбрал простую холщовую рубаху, плотно его облекшую, показался еще ниже ростом от длинного ее подола. Поверх надел розовый камчатый доломан, схожий с шемаханским кафтаном. И так сел ждать Дмитриева зова. Кирилл же залег в это время на подворье и разговорился с людьми.
– Много ль вдовиц, много ль девок неневестных на Москве? – спрашивал он.
Не грех разжигал Кирилла, а то, что много лет чернецом был, что запретна была ему мирская мысль и мирская скорбь, ныне же уже не чернец и даже забыто, что расстрига он; стал теперь Кирилл просто княжеским каменщиком, равным всякому мирскому рабу, может теперь он взять себе в замужество бабу, полонянку ль, вольную ль, коли не устрашится вольная за раба выйти и так в рабство войти. И разжигало Кирилла чувство, что разговаривает он с людьми, как муж, коему открыт путь к семье.
А у князя в черной палате ветхий пристав, пожевывая беззубыми деснами, неодобрительно щурился на Алиса:
– Ждет раб княжеского зову. Может, день, может, неделю прождет. А негоже рабу рядиться в цветное платье. Негоже князю приимать раба, как иноземца. При Дмитрие многое деется, чего не было ни при Симеоне Иваныче Гордом[9], ни при Иване Иваныче[10], а наипаче при великом князе Иване Данилыче, при Калите.
Алис же стоял терпеливо и молча. Греческого языка в черной палате никто не разумел. Русскому языку Алис худо научился, персидский же сам забывать стал. В Рузе было больше собеседников. А в Царьграде ему и с византийским императором разговаривать доводилось. У цареградского императора дом – не здешнему деревянному ларю чета. Да и не пустили бы в тот дом такое вот чучело в облезлой шубе, с рожей, похожей на гнилую фигу; а еще нарекли такое приставом, приставили в палате чин блюсти.
В это время, промчавшись по многим лесенкам и переходам, торопливо вбежал отрок: великий князь кликал раба наверх.
5
Калита Иоанн Данилович (1328–1340) – великий князь Московский, сын Даниила Александровича. Закончил победоносно длительную борьбу с Тверью. Купил Углич, Белоозеро, Галич. В его княжение прекращаются татарские походы на Москву. Остался в памяти потомства как первый собиратель Русской земли. Калитою назван потому, что носил мешок (калиту) с деньгами для раздачи нищим.
6
Студийский монастырь в Константинополе был рассадником православной церковной грамотности, при нем русские, например новгородцы, занимались списыванием книг.
7
Шоир – слагатель песен, певец, поэт. Здесь подразумевается Омар Хайям.
8
Рында – телохранитель, оруженосец.
9
Симеон Гордый – старший сын Иоанна Калиты, великий князь Московский (1341–1353), которого хан объявил великим князем Владимирским.
10
Иоанн Иоаннович, второй сын Иоанна Калиты, великий князь Московский (1353–1359). После смерти двух его братьев получил от Орды ярлык на великое княжение.