Читать книгу Царский изгнанник - Сергей Голицын - Страница 4

Часть первая
Глава IV
Опальные

Оглавление

Среди монахов Чудова монастыря долго сохранялось предание о молодом, очень красивом и очень бледном иноке, пришедшем вечером Нового, 1689 года ко всенощной. Отстояв всенощную, он вслед за настоятелем пошел в его келью и вручил ему от имени рабы Божией Софии для монастырской ризницы вклад, состоящий из восьми драгоценных каменьев. Потом, оставшись с настоятелем наедине, он попросил у него позволения провести в его келье пять дней. На вопрос настоятеля, кто он, из какой обители и кем прислан такой богатый вклад, молодой монах отвечал, что он большой грешник и желал бы покуда оставаться неизвестным; он намерен поговеть в Чудовом монастыре. Через четыре дня он попросил настоятеля принять его исповедь, а до исповеди просить не задавать ему никаких вопросов.

«Видно, в самом деле большой грешник, – подумал настоятель, – или, может быть, влюбленный… тоже большой грех!..»

Монахи помнили, что в течение пробытых молодым пришельцем в монастыре пяти суток он ничего не ел, кроме вынимаемой для него ежедневно просвиры о здравии Софии, и ничего не пил, кроме чарки святой воды во время заказываемого им ежедневно молебна.

На пятые сутки, причастившись за ранней обедней, гость простился со своим хозяином, который проводил его до ограды, поцеловал его и благословил просвирой и образком, снятым с местной чудотворной иконы Михаила Архангела.

– Помни же, что ты примирился со всеми своими врагами, – сказал ему настоятель.

– Со всеми… кроме одного, – отвечал инок, – но этого я не увижу больше и мстить ему не могу, да и не желаю: Бог рассудит нас там!.. Еще у меня одна просьба к тебе, святой отец, обещай мне, что как скоро ты получишь этот образок, ты помолишься об упокоении грешной души моей.

Архимандрит обещал, и Щегловитов, низко поклонившись ему, вышел из монастырской ограды.

В тот же вечер, в мундире шестого стрелецкого полка, при сабле, но уже без каменьев на рукояти, он явился в Троице-Сергиеву лавру, вошел в караульню при царских покоях и попросил дежурного офицера доложить о нем царю Петру. От дежурного он узнал, что почти все его товарищи, не явившиеся на зов Петра, арестованы, что многие из них повинились и прощены, что другие были подняты на дыбу, признались и приговорены к колесованию и что все, единогласно, обвинили его, Щегловитова, в соучастии с собой.

В то время как дежурный офицер окончил свой рассказ, Щегловитов увидал князя Василия Васильевича Голицына, вышедшего из царского кабинета и окруженного дюжинами-двумя царедворцев, которые с улыбками и поклонами провожали его до последних ступенек крыльца. Ненависть, усыпленная пятидневным постом и непрестанной молитвой, мгновенно проснулась в сердце несчастного стрельца.

«Вот он, – подумал Щегловитов, – настоящий-то государственный человек: и нашим и вашим. Вчера продал меня, нынче продает царевну, а сам сухой из воды вынырнул!»

Но ошибался Щегловитов так же, как ошибались провожавшие князя Василия Васильевича царедворцы; продолжительность беседы его с царем ввела их в заблуждение. Петр продолжал гневаться на князя Василия: он ни о чем не говорил с ним, кроме Перекопского похода и сделанных в этот поход ошибок, а так как ошибок было много, а упреков еще больше, то и аудиенция продолжалась часа два. В упреках Петра, большей частью дельных, князь Василий узнал влияние Гордона и Лефорта. Аудиенция кончилась приказанием князю Василию Васильевичу ехать в свое Медведково и жить там безвыездно впредь до нового распоряжения.

Щегловитов, приговоренный к колесованию с предварительной пыткой, не был, разумеется, допущен до государя; дьяк Деревкин прочел во всеуслышание приговор, учиненный правдивыми судьями над мятежником и изменником Феодором Щегловитовым, и несчастного в тот же вечер повели к допросу.

Пытки делятся на два рода, отличающиеся один от другого: на скороспелые и на досужные. Отличительная черта скороспелых пыток – простота необыкновенная: тут всякий инструмент хорош: перочинный ножик, гвоздик или хоть щепочка для вколачивания под ногти; веревка, закручиваемая палкой вокруг головы; даже просто палка без веревки или просто веревка без палки. Необходимо только одно условие: чтобы пытающие были физически хоть немножко сильнее пытаемых.

Поясним это примером.

Разбойники вламываются в дом, в котором спрятано много денег. Хозяин уверяет незваных гостей, что они ошибаются, считая его богатым; что он, напротив того, очень бедный человек и что он даже не понимает, о каких деньгах его спрашивают. Порыться, отыскать деньги и уличить недобросовестного хозяина во лжи было бы, конечно, для гостей приятно, но это потребовало бы много времени, а гости временем дорожат: неровен час, кто-нибудь придет и помешает поискам; гораздо проще зажечь лучинку и переносить ее от руки недобросовестного к ноге его, от ноги – к шее и от шеи – куда попало. Вся операция продолжается минуты две или три, по истечении коих хозяин обыкновенно вспоминает и указывает, где спрятаны его деньги.

Далеко не так прост досужный род пытки: тут сила пытающих имеет большой перевес над силами пытаемых; тут временем не дорожат: не боятся, что нежданные посетители помешают допросу; тут действуют открыто, систематически, согласно существующих узаконений: машины самой изящной отделки приспособлены как нельзя лучше, как нельзя целесообразнее; дверь от застенка – резная, с позолоченной ручкой; дыба из дубового дерева, тщательно отполирована; кровать железная и с железной доской вместо матраца, а под кроватью котел, нагревающий воду до требуемой законом температуры…

Но вернейшими для признания, для открытия истины средствами считались всегда, из досужных родов пытки, голод и жажда.

Приведем и тут практический пример.

Щегловитова в сопровождении дьяка Деревкина и четырех приставов-сыщиков прямо из дворцовой караульни привели в тюрьму, и Деревкин, подавая ему лист бумаги, исписанный вопросами, объявил, что дверь тюрьмы отворится только через трое суток, что к тому времени на всякий вопрос должен быть написан ответ четкий, ясный и без околичностей, что, в противном случае, дверь тюрьмы затворится опять на целые сутки и что, покуда ответы, все до одного, не написаны, узнику не дадут ни есть, ни пить.

Щегловитов возразил, что за ответами его дело не станет, что он готов написать их сейчас же, что пытать его незачем, а можно вести прямо на казнь.

– Это все так говорят, – отвечал Деревкин, – все так говорят, когда дело дойдет до пытки, а нам строго запрещено слушать такие вздорные отговорки и о них докладывать начальству… Итак, помни же, в понедельник вечером мы придем опять, не спеши своими ответами; обдумывай их хорошенько и сперва пиши начерно: в три дня небось не очень отощаешь!..

Уже отощавший от пятидневного говения Щегловитов чувствовал себя очень слабым не столько, может быть, от голода, сколько от перспективы голодать еще трое суток. Он не сомневался, что с ним все покончено, что пощады ждать ему нечего, и по уходе Деревкина со свитой первая его мысль была – разбить себе голову о стенку или о чугунную решетку, отгораживавшую один из углов тюрьмы и изнутри загадочно обтянутую занавесом.

«Ho, – подумал он, – поутру приобщиться Святым Тайнам, а вечером положить на себя руку; поутру принять тело и кровь Того, кто так много страдал за меня, а вечером не хотеть пострадать самому!.. Потерплю до конца: чем больше потерплю здесь, тем больше мне там простится…»

Он принялся за данную ему работу; в тюрьме было довольно светло, что можно было читать и писать в ней.

На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на свободу царя Петра Алексеевича, он отвечал: «Имел».

На вопрос, имел ли он намерение посягнуть на жизнь царя Петра Алексеевича, он отвечал, что не имел; подчиненным своим он запретил обнажать сабли даже в том случае, если царь будет защищаться.

На вопрос, если он имел подобные святотатственные умыслы, то что побудило его к оным, он отвечал, что побудило его желание доставить царю Иоанну Алексеевичу, которому он столько обязан, престол без раздела с царем Петром Алексеевичем, который к нему, Щегловитову, никогда не благоволил.

На вопрос о сообщниках его в этих злодеяниях Щегловитов переписал имена всех уже попавшихся и признавшихся стрелецких офицеров.

На вопрос, какое участие принимала в этом деле царевна София Алексеевна и если о нем ведала, то не приказывала ли она Щегловитову отказаться от своего злого умысла, он отвечал, что царевна ничего о его намерении не знала, что она даже, сколько он мог заметить, охотно отказалась бы от власти, которой царь Петр Алексеевич хотел лишить ее, но что он, Щегловитов, сам задумал удержать за ней эту власть, ему покровительствовавшую, рассчитывая в случае успеха на прощение царевны. «А благородная-де государыня царевна София Алексеевна, – прибавил он, – о моем оном замысле и о имевшейся быти несподзянке ровно ничего не ведала».

«Если это грех, – подумал Щегловитов, – то Бог простит мне его».

Следовало несколько вопросов о прошении, поданном царевне москвичами, о приготовлениях к ее коронованию, о сочинении манифеста…

Окончив работу и поднявшись, Щегловитов вдруг почувствовал легкий удар в щиколотку левой ноги; он дотронулся до него и ощупал между подкладкой и сукном мундира что-то, завернутое в бумагу. Он вспомнил, что утром, снимая монашескую рясу, он положил в карман мундира образок и просвиру, данные ему чудовским архимандритом.

Никакому лукулловому пиру не обрадовался бы Щегловитов больше, чем он обрадовался этой просвире; он разломил ее на две половинки; одну из них зарыл в солому своей постели, а другую съел. «Каким чудом, – подумал он, – просвира эта уцелела от рук сыщиков?..» Образок, представлявший архистратига Михаила, как будто отвечал на этот вопрос.

Поужинав, Щегловитов пробежал свою работу и остался ею доволен.

– Кажется, хорошо, – сказал он, – больше ничего не нужно, да и лишнего ничего нет… а это что такое? Еще что-то написано…


Действительно, оставался еще один вопрос, очевидно приписанный впоследствии, второпях, другими, бледными, чернилами и другой, очень нечеткой, рукой.

«Какое участие, – был вопрос, – принимали князь Василий Васильевич Голицын и сыновья его в вышереченных пребеззаконных кознодействах?»

«Странный вопрос! – подумал Щегловитов. – Если бы Голицыны участвовали в заговоре, то или они были бы здесь со мною, или я бы был там, с ними… А стоило бы удружить государственному человеку; хоть немножко запутать бы его; благоприятелей у него много при дворе; помогут, из ничего что-нибудь состряпают и притянут к допросу… да нет, из ничего ничего и останется, только себя осрамишь; скажут, из мести оклеветал… мстить, клеветать, и в такой день!.. Откуда такие гадкие, такие грязные мысли рождаются в человеке?..»


Щегловитов еще раз прочел вопрос:

«Какое участие… в пребеззаконных кознодействах?..»

– Странный вопрос! – повторил он. – Должно быть, какой-нибудь приятель постарался…

И твердой, четкой рукой Щегловитов написал против вопроса: «Никакого».

Проснувшись на следующее утро очень голодным, он чуть было не нарушил данного самому себе обещания даже не смотреть до захода солнца на оставшуюся половинку просвиры. Чтоб выдержать характер, он отошел подальше от постели, подошел к чугунной решетке и начал разглядывать с большим вниманием живопись занавеса за решеткой: живопись немецкой работы, но лубочная, изображала разные яства. Вглядевшись в нее поближе, Щегловитов догадался, что цель живописца была – возбуждать аппетит в тех, кто будет смотреть на его картину; но цель эта не достигалась: калачи, например, были больше похожи на собачьи ошейники, чем на калачи; зернистая икра была похожа на дурно смолотый нюхательный табак; а сосиски под соусом были написаны с таким искусством, что попадись такие же сосиски в натуре, то самому голодному человеку в мире не придет в голову до них дотронуться.

Щегловитов попробовал просунуть руку сквозь решетку: проходили только два пальца, и те на вершок не доставали до картины. Он начал ходить по камере взад и вперед, назначив круг своих прогулок как можно дальше от кровати…

День прошел: длинный, томительный. Как только начало смеркаться, Щегловитов изменил направление своих прогулок и стал ходить от решетки к кровати и от кровати к решетке. Походив минут пять в этом направлении, он остановился у кровати и стал боязливо озираться вокруг себя. «Лучше погодить, пока совсем стемнеет, – подумал он, – а то, пожалуй, из-за решетки наблюдают за мной, пожалуй, отнимут мою просвиру: жалости эти люди не знают. А что бы им, кажется? Из чего?.. На их месте я бы потихоньку принес хлебца голодному…» Он лег на кровать, пошарил в соломе и, вытащив из нее свой клад, разделил его опять на две половинки и опять одну спрятал, а другую разломал на десять кусочков и начал есть медленно, с маленькими промежутками между каждым кусочком.

– Как вкусно! – сказал он, проглотив десятый кусочек и не спуская глаз с места, где спрятана была последняя четверть. – До нее, – прошептал он нетвердым голосом, – не дотронусь до завтрашнего полудня.

Жажда не мучила его: желудок, привыкший довольствоваться ежедневной чаркой воды, не требовал настоятельно этой чарки, но голод становился невыносимым… Щегловитов попробовал заснуть, и заснул действительно так крепко, что не видал и не слыхал, как и когда осветилась его тюрьма.

Проснувшись, он опять прочел свои ответы и опять остался ими доволен…

– Желал бы я знать, который теперь час, – сказал он, – должно быть, и пяти нет… До полудня долго ждать… Нет ли еще чего-нибудь в мундире? – Он обыскал мундир. – Нет, ничего нет! В рясе, может быть, остались какие-нибудь крошки, хоть бы их сюда! – Он начал шарить в соломе. – Ну а потом что будет?.. Что б ни было, а хуже не будет, – отвечал он сам себе и вынул свой последний запас. – Зато смотрите все, кто хочет, – закричал он, обращаясь к решетке, – смотрите, как смело я ем просвиру; да, ем и не боюсь вас, попробуйте-ка отнять ее у меня!.. Попробуйте-ка!..

И он съел свой кусочек просвиры с такой поспешностью, как будто в самом деле ее у него отнимали.

– Очень вкусно! – сказал он вслух, поддразнивая своих мнимых, а может быть и действительных, надсмотрщиков. – Этот чудовской просвирник мастер своего дела!.. Теперь бы опять соснуть немножко.

Когда он проснулся во второй раз, солнце ярко светило, ударяя в таинственную решетку раздробленными оконной перегородкой лучами и освещая изображенные на занавесе яства.

«Должно быть, полдень, – подумал Щегловитов, – не есть бы мне давеча, а поесть бы лучше теперь… каково так до завтрашнего вечера дожидаться!.. Хоть бы водицы выпить!..»

К вечеру жажда сделалась так сильна, что почти заглушила голод. Щегловитов почувствовал озноб во всем теле и впал в дремоту, похожую на обморок: то ему грезилось, что он пьет брагу и заморские вина, то, что после сытного обеда он купается в Москве-реке и выпивает сразу так много, что недостает воды для купания; то, что он тушит пожар и что горячее полено упало ему на грудь… вдруг ему пригрезилось, что занавес за решеткой зашевелился, подернулся волнами, взвился на воздух и открыл стол, ярко освещенный шестью восковыми свечами и обильно убранный самыми разнообразными, не на полотне нарисованными, а настоящими яствами: тут была и осетрина белая, как бумага, и жареная, огромного размера индейка, и дымящаяся, разрезанная на большие куски кулебяка, и только что поспевшие крупные яблоки, и розовые астраханские арбузы, и разные напитки: брага, мед, шипучие вина в кубках, наливки в плетеных бутылках.

– Вот так сон! – сказал Щегловитов, и, вскочив с постели, он, как сумасшедший, подбежал к решетке.

Сон – была действительность: если бы Щегловитов мог не верить глазам своим, то он должен был бы поверить обонянию: вкусный пар кулебяки ударил ему прямо в нос.

Щегловитов еще раз попробовал просунуть руку сквозь решетку: палец не доставал вершка на три до кубка с пенящейся брагой… Щегловитову и в голову не пришло, что если за ним наблюдали давеча, когда он ел просвиру, то теперь наблюдают и подавно…

– Дай Бог силы! – сказал он и, схватившись за два прута решетки, рванул их изо всей мочи. Один из прутьев слегка, чуть-чуть раздвинулся, но выдержал напор. Щегловитов вцепился в него обеими руками, пошатал его направо и налево, к себе и от себя. Чувствуя, что прут поддается, он с удесятерившейся от отчаяния или от надежды силой приподнял его кверху. Прут заколебался, погнулся, запищал и с треском вылез из нижней сваи, вытаскивая за собой кирпич.

В мгновение Щегловитов выбил еще два прута, перелез через решетку, выпил залпом полкружки браги и заел ее осетриной. Потом он допил брагу, съел кусок кулебяки и, усевшись на мягкое кресло, стоявшее перед накрытым столом, принялся за индейку и за вина.

Он не мог прийти в себя от восхищения и в это время не думал ни о чем, кроме еды и питья. Будущее начало существовать для него только тогда, когда он наелся досыта, и первая его мысль была – страх за будущее. Так голодный лев готов растерзать и тигра и леопарда, сытый лев боится напасть даже на безоружного человека.

«Сейчас придет Деревкин, – подумал Щегловитов, – решетку починят, опять завесят ее картиной с сосисками, а я опять голодай!.. Запасусь-ка чем-нибудь на всякий случай, а там посмотрю, куда ведет вот эта дверь…»

Он сложил в кучку запас, достаточный, казалось бы, для пяти человек на целую неделю, и собирался уже нести его в свою кладовую, как дверь тюрьмы заскрипела, и в нее вошел Деревкин в сопровождении четырех приставов и еще одного нового лица.

В этом шестом посетителе Щегловитов узнал окольничего князя Михаила Никитича Львова, председателя следственной комиссии по делу о последних стрелецких смутах.

– Ба! Федор Леонтьевич, – сказал князь Львов веселым голосом, – ты, кажется, уже поужинал и меня не хотел подождать.

Щегловитов стоял сконфуженный, как будто в самом деле виноватый.

– Я очень проголодался, князь Михаил Никитич, – отвечал он, – и не выдержал…

– Вижу, аппетит у тебя благословенный: неужели от индейки только и остались эти две кости?..

Большая часть индейки лежала под креслом, в провизии; но Щегловитов не счел нужным говорить о ней.

– Здесь и без индейки осталось довольно, – отвечал он. – Вот пирог, осетрина, две непочатые курицы («Напрасно не прибрал я одной», – подумал он), арбузы, яблоки… – И, взяв одно яблоко, он в два глотка проглотил его, как будто желая этим доказать, что он съел совсем не так много, как казалось.

– Оставь нас, – сказал князь Львов Деревкину, – мне надо переговорить с Федором Леонтьевичем.

– Не прикажете ли, твоя княжеская милость, составить протокол о разбитии решетки? – спросил Деревкин.

– Не надо протокола: я до протоколов твоих не охотник; завтра велишь починить решетку – и концы в воду. По-настоящему следовало бы с тебя с первого взыскать за то, что решетка гнилая, что ты недосмотрел… Ну, да Бог с тобой, убирайся со своими молодцами, и, чур! к слуховому не подходить и в расседину[28] не глазеть!

Деревкин с молодцами вышел; князь Львов проводил их за дверь, а Щегловитов, – куда ни шло, – воспользовался своим минутным, может быть, одиночеством, чтобы перенести провизию из-под кресла в солому.

Когда князь Львов возвратился в тюрьму, Щегловитов сидел уже на своем прежнем месте, за столом, и с самой невинной миной допивал стакан вишневки.

– Ну, поговорим теперь, Федор Леонтьевич, поговорим по-приятельски, я принял предосторожности, чтобы нас не подслушивали.

В течение своей долголетней службы Щегловитов часто встречался с князем Львовым то по службе, то на пирах, то при дворе. Идя разными дорогами и не имея общих интересов, они никогда не ссорились между собою и были скорее в хороших, чем во враждебных отношениях. Кроме того, Щегловитов знал, что князь Василий Васильевич Голицын не любит князя Львова, и уже это одно давало князю Львову право на расположение Щегловитова.

– Ты понимаешь, Федор Леонтьевич, – сказал князь Львов, – как мне неприятно, как прискорбно быть председателем следственной комиссии и начальником тюрьмы, в которой тебя подвергают такой жестокой пытке! Таковы необходимые следствия междоусобий: брат идет на брата, сын на отца, и никто уступить не хочет, а иногда и не может. Что я не имею к тебе вражды, ты видишь уже из того, что для тебя я нарушил долг службы, придя сюда на сутки раньше, чем следовало бы… Не время нам разбирать теперь, чье дело правое: я стою за царя Петра и вижу в нем залог будущего могущества России, ты предпочитаешь партию правительницы и стоишь за отжившее министерство князя Василия Васильевича Голицына. Он, конечно, великий министр, он государственный человек…

– Я! Стою за Голицына? – прервал Щегловитов. – Кто это выдумал и кто поверит этому? Я присягал царю Ивану и царевне…

– Ты присягал также царю Петру Алексеевичу.

– Правда! Но тем я присягнул прежде, и когда между братьями начался разлад, мне не было причины перейти от старшего к младшему: царю Ивану и царевне я обязан всем, а этот… морит меня голодом… вот, князь Михаил Никитич, прочти ответы мои: в них все объяснено.

Князь Львов начал вслух читать ответы, одобрительно качая головой до тех пор, пока не дошло дело до участия, принимаемого в заговоре царевной. Тут он остановился и сказал Щегловитову:

– Вот, Федор Леонтьевич, до сих пор все хорошо и правдиво, а тут ты покривил душой, сам посуди: может ли царь Петр Алексеевич поверить, что царевна ничего не знала о твоих намерениях и что ты готовил ей несподзянку?

Брага, смешавшаяся в отощалом желудке Щегловитова с винами, медом и наливками, начинала действовать: голова его отуманилась и отяжелела.

– Верь не верь, – сказал он, – а я хоть сейчас присягну, что сам не знаю, чего хотела царевна: нынче одно, завтра другое… Я всегда скажу и должен сказать: действовал сам по себе, без ее приказаний… не веришь, князь? – как хочешь, а я правду говорю…

Щегловитов выпил еще полстакана вишневки.

– Ну-с, – продолжал он, – славная наливка… я говорил, что не разберешь, чего желала царевна; положим, она и желала, чтоб мне удалось, чтоб были прошения от народа и чтоб манифест был… ты смотри, князь, никому не говори, что она желала… я и сам не говорю этого… так что ж? Мне выдавать ее Петру?.. За доверие ее мне заплатить изменой?.. Да на что она ему?.. Не казнить же ее, не голодом морить!..

– Да вот ты так говоришь, Федор Леонтьевич, а друг твой, твой благодетель, говорит совсем другое…

– Какой благодетель?

– Да князь Василий Васильевич, он сказал царю, что без приказания правительницы ты бы никогда не отважился на такое дело.

– Я знаю, что… эта лисица ненавидит царевну; но чтоб она была способна выдать ее, – это уже слишком низко, это невозможно!

– Эх, брат Федор Леонтьевич, – плохо знаешь ты после этого людей, сам говоришь лисица, а не способна, говоришь; да на что лисица не способна?.. Что это ты все один пьешь? Поднеси и мне стаканчик.

– Извини, князь, за бесчинное обращение, – сказал Щегловитов, подавая своему собеседнику стакан вишневки, – может быть, завтра опять голодать придется, так я запасаюсь.

– Завтра голодать не придется тебе, Федор Леонтьевич, а видишь ли, я говорю тебе не как начальник Судного приказа, а как старый приятель, скажи всю правду царю Петру, и он пощадит тебя, твоя голова не нужна ему.

– И мне не нужна голова моя, кабы мне ее отрубили третьего дня, поверь, для меня лучше бы было… мне только и житья, что теперь, пока пью наливку, жизнь мою они отравили, совсем разбили. Если я жив останусь, осрамлюсь перед ней. Я сказал ей: иду на плаху, как же мне вернуться живым!.. Однако ж я говорю что-то не то… Читай остальные ответы, князь Михаил Никитич.

Дойдя до последнего лаконичного ответа: «Никакого», князь Львов опять обратился к Щегловитову:

– Вот и этому трудно поверить, Федор Леонтьевич: как ни старается князь Василий Васильевич впутывать других, чтоб выпутаться самому, а что-то невероятно, чтоб он не знал о вашем заговоре. Что ж он за первый министр, если у него под носом могут твориться такие дела и он ничего не знает о них?.. Ты скажешь, он был болен… Нет, брат, он ловок, он и захворать кстати умеет. Недаром он отстаивает тебя и выдает царевну, значит, надеется на твою благодарность, надеется, что и ты не выдашь его… Оно так и вышло…

– Отстаивает меня и губит царевну? И ты называешь его моим благодетелем!.. Если б только было у меня малейшее сомнение… если б только я мог думать, что он знал о нашем предприятии и прикидывался… то я бы доказал этому благодетелю!..

– Малейшее сомнение! – прервал князь Львов. – Если б ты мог думать!.. Да разве ты не слыхал, как он поощрял царевну короноваться, как он предлагал ей разделить с ней престол? Об этом вся Москва говорит.

– Это… я действительно слышал, – слышал своими ушами… но царевна не соглашалась…

– Так и можешь написать: царевна не соглашалась, а он, мол, предлагал… Тогда царевна спасена; тогда царевна уже не будет думать, что ты заодно со своим покровителем погубил ее… впрочем, делай как знаешь: ответы твои, пожалуй, и так хороши, только подпиши их.

– Да как же переменить последний ответ, если он тебе не нравится, князь? Поправок делать не велено.

– Во-первых, я не сказал, что он мне не нравится, Федор Леонтьевич; а во-вторых, тут и без поправок обошлось бы дело: только приписать бы несколько строчек… жаль, что так поздно, мне спать пора, завтра рано вставать, а то я бы помог тебе, пожалуй…

– Пожалуйста, помоги, князь, напиши начерно, а я перепишу…

– Да нет же, Федор Леонтьевич, я говорю тебе, ответы и так хороши: что за беда, что царь Петр Алексеевич поссорится с царевной? Брат и сестра: нынче поссорятся, завтра помирятся.

– Об одном прошу тебя, князь, не зови его моим благодетелем… ну вот, пожалуй, вот тебе бумага и перо: пиши ответ, князь…

– Ну, Федор Леонтьевич, для тебя только!.. Как бы устроить, чтоб это никакого не помешало нам…

Князь Львов взял чистый лист бумаги, подумал немножко и написал:

«Никакого доказательства участия князей Голицыных в последних смутах я представить не могу, но я знаю, что хотя первый министр как будто и затруднялся, куда девать царей Иоанна и Петра Алексеевичей, однако ж честолюбивые замыслы его известны всем, и неоднократные предложения, делаемые им царевне Софье Алексеевне о вступлении с ним в законный брак и о захвате царского венца, достоверно доказывают, что если б заговор против царя Петра Алексеевича удался, то Голицыны первые пожали бы плоды предпринятого стрельцами государственного переворота, хотя, – повторяю, – они явно в нем и не участвовали. К сим ответам, по всей справедливости данным, руку приложил такой-то. Вот и все…»

– Что ж ты не написал, князь, – спросил Щегловитов, – что царевна отказывалась от предложений первого министра и что она ничего о нашем заговоре не знала?

Князь Львов прибавил:

– Царевна же на все мятежные предложения первого министра отвечала положительным отказом и строгим запрещением повторять их… Так ли?

– Так, но еще я не понимаю, князь, – сказал Щегловитов, – зачем ты написал: «Неоднократные предложения». Я всего слышал один раз… и то…

– Это так: канцелярская форма, для округления речи… да и то подумай: если ты раз слышал, то, вероятно, двадцать раз не слыхал: такие предложения при людях не делаются.

– Однако ж…

– Мне домой пора, Федор Леонтьевич, спать хочется, а ты со своим однако ж… Не хочешь, не приписывай этого; мне-то из чего хлопотать?.. И так сойдут твои ответы; только подпиши их скорее. А мне урок: впредь не вмешивайся в чужие дела и не трудись по-пустому! – И, разорвав свой труд на четыре куска, князь Львов бросил их на пол.

– Вот уже ты и рассердился, князь, – сказал Щегловитов, собрав разлетевшиеся по комнате куски и прилаживая их один к другому, – хорошо еще, что они так счастливо разорвались: прочесть все можно… – Щегловитов, покачиваясь, возвратился на свое место. – Ты не думай, князь, – сказал он, – что я… того… и что я не в состоянии понять твое одолжение… нет, я только хотел сказать… ну, опять сердишься!.. не буду, говорят, спасибо тебе, сейчас же все перепишу, слово в слово перепишу… рука что-то трясется у меня: плохо пишется…

– Ну вот, так ли я написал? – спросил Щегловитов, подписав свои ответы и передавая их князю Львову.

– Пожалуй, хоть так, – равнодушно отвечал князь Львов, – мне теперь, правду сказать, не до твоих ответов: смерть спать хочется… Завтра, если буду у царя, доложу ему о твоем чистосердечном признании, и он, верно, смягчит твою участь… Покуда посиди здесь: пытка твоя, разумеется, кончена, кушай на здоровье все, что пожелаешь.

– Теперь не хочется, а вот завтра, если позволишь…

– Сколько угодно, – отвечал князь Львов, – да ты при случае и без позволения обходиться умеешь, – прибавил он, смеясь. – Прощай же, Федор Леонтьевич, мочи нет спать хочется!..

Как ни хотелось спать князю Львову, он, однако ж, в тот же вечер отправился к царю Петру и передал ему ответы Щегловитова. В последнем ответе поразило Петра то же, что поразило и самого Щегловитова: слово неоднократные. Петр знал, что если доктор Гульст и многие домочадцы царевны могли быть свидетелями честолюбивого бреда князя Василия Васильевича, то Щегловитов и подавно мог слышать его; но отчего ж неоднократные предложения? И это написал человек обязанный, преданный первому министру, человек, не боящийся казни, человек, которого князь Голицын отстаивал против Петра и из-за которого сам попал в немилость… Петр тут же послал в Медведково гонца с приказанием князю Василию Васильевичу и сыновьям его явиться к следующему утру в лавру.

Князь Львов, оставаясь с царем до поздней ночи, рассказал ему подробности пытки Щегловитова с маленькими, впрочем, от истины уклонениями: так, умолчав о разбитой решетке, об участии своем в написании последнего ответа Щегловитова, о столь искусно разожженной ненависти его к князю Василию Васильевичу Голицыну, о большом количестве выпитой вишневки и о разных бесполезных, по мнению князя Львова, мелочах, он вкратце рассказал царю, что когда он пришел в тюрьму, то Щегловитов, еще не очень голодный после двухдневной диеты, попросил, однако ж, поужинать, обещая после ужина показать всю истину; что и до ужина и после Щегловитов говорил одно и то же, то есть улики против заговорщиков так явны, так неоспоримы, что он считал бы бесполезным опровергать их, если б даже и имел какую-нибудь выгоду показать неправду. Считая своих сообщников далеко не так виновными, как самого себя, он смеет надеяться, что царь их помилует, что для себя он пощады не просит и не желает и что уж из этого можно заключить, что показания его не вынуждены ни пыткой, ни надеждой на помилование, а написаны добровольно и по чистой совести.

На другой день князь Василий Васильевич Голицын, поспешивший с сыновьями на зов царя Петра, был у подъезда царских покоев остановлен дежурным офицером, и на том же самом крыльце, до которого три дня тому назад царедворцы так подобострастно, так раболепно провожали князя Василия Васильевича, и в присутствии тех же царедворцев прочтен указ, которым он со всем своим семейством ссылается на поселение в Каргополь Олонецкой губернии. Причины этого неожиданного наказания подведены были: два неудачных похода в Крым, отступление, с большим для казны убытком, от Перекопа, незаконные доклады царевне помимо великих государей, печатание ее имени в титлах и изображение лика ее на государственных монетах.

Как ни несправедлив был приговор этот уже и тем, что за ошибки, сделанные главнокомандующим, наказывались его сыновья; как ни несправедливо вообще наказывать военачальника, не уличенного в измене, за неудачи, претерпенные им в походах и сражениях, однако ж врагам его это наказание показалось строгим; они видели, что князю Василию Васильевичу слишком легко оправдаться от таких неосновательных обвинений, и предприняли все возможное, чтобы убедить царя Петра дать ход показаниям Щегловитова.

Не стоит описывать все сети, так ловко расставленные царедворцами, достаточно сказать, что сам Петр не остерегся их. Поколебленный наветами, исходящими из разных источников и от лиц, по-видимому враждующих между собой, Петр назначил над Голицыными строжайшее следствие, и до окончания этого следствия все имения их, как родовые, так и приобретенные на службе, были взяты в казну, а им, вместо Каргополя, велено отправиться в Яренск Вологодской губернии.

Никогда великий Голицын не был так велик, как в ту минуту, когда дьяк Деревкин прочел ему новый указ царя Петра. Он даже не пробовал оправдываться, и когда брат его, князь Борис Алексеевич Голицын, начал умолять его, чтобы, выпросив аудиенцию у царя, он разрушил козни своих клеветников, князь Василий отвечал, что он слишком возмущен такой вопиющей несправедливостью, чтобы до окончания следствия просить у Петра чего бы то ни было.

Отъезд Голицыных в простых ямских кибитках и с конвоем в двадцать солдат назначен был на 12 сентября, то есть на следующий день после объявления им приговора.

В то же утро 12 сентября, в восьмом часу, вывезен был на казнь Щегловитов, сопровождаемый дьяком Деревкиным со своими четырьмя молодцами и маленьким отрядом стрельцов Сухарева полка. Начальником отряда этого был, случайно ли или умышленно, Нечаев. По личному и настоятельному ходатайству князя Львова царь смягчил казнь преступника: вместо колесования, велено было отрубить ему голову.

Щегловитов, обрадованный этой переменой, изъявил желание идти до места казни пешком.

– Дабы все видели, что у меня не трясутся ноги, – сказал он.

Он подал знак Нечаеву, чтобы тот подъехал к нему поближе и попросил его сойти с лошади и тоже идти пешком, рядом с ним.

Нечаев, грустный и взволнованный, передал своего коня ехавшему за ним стрельцу и подошел к Щегловитову.

– Ты жалеешь меня, Петр Игнатьевич, – сказал ему Щегловитов, – спасибо тебе, я знал, что ты не злой человек. Я тоже не злой человек. Я желал бы помириться с тобой и попросить у тебя услуги: я всегда был хорошим товарищем и справедливым начальником, – прибавил Щегловитов с самодовольной улыбкой, – правда?

– Правда, Федор Леонтьевич, и все, что ты прикажешь мне теперь, будет мною свято исполнено.

– Ты, пожалуйста, не думай, что я тебя когда-нибудь ненавидел, – продолжал Щегловитов, – это выдумал князь Василий Васильевич Голицын, я, напротив, очень любил тебя. Ты, может быть, думаешь, что он спас тебя во время пирушки на Новый год? Он спас тебя от мнимой опасности, вспомни, какое было время: стрельцы наши десятками перебегали к вам, надо было страхом удерживать их, а тут ты еще приехал мутить. Я должен был присудить тебя к казни, и ты молодцом шел на нее, как и я теперь… И неужели тебя не удивило, что не нашлось топора? Чтоб отрубить голову человеку, топор всегда найдется; теперь небось за топором дело не станет.

– Зная тебя, Федор Леонтьевич, я сам удивился тогда твоей жестокости и твоей несправедливости, а князь Василий Васильевич положительно не верил ей.

– Какая же, говорят тебе, жестокость, коль во всем Кремле топора не нашли? А молодецкая была тогда твоя осанка: весь оборванный, а молодцом стоял ты… люблю молодцов! – Щегловитов говорил так же хладнокровно, так же спокойно, как когда он, бывало, хаживал в сражения; до места казни оставалось меньше полуверсты, и мысль, что через каких-нибудь десять минут он покончит с несносной для него жизнью, так мало устрашала его, что на него нашло сомнение, не грех ли перед смертью морочить голову людям, щеголяя своею храбростью, когда так легко расстаешься с жизнью. – Вот тебе моя просьба, Петр Игнатьевич, – продолжал Щегловитов. – Как скоро все будет кончено (пожалуйста, замолви палачу словечко, чтобы он хорошенько отточил топор, я подожду); как скоро все будет кончено, поезжай отсюда прямо в Чудов монастырь и отдай настоятелю отцу Антонию вот этот образок.

– И больше ничего?

– Больше ничего.

– Обещаю исполнить твою волю, Федор Леонтьевич, но позволь мне отложить эту поездку до завтра; нынче я должен ехать проститься с князем Василием Васильевичем Голицыным и его семейством…

– Куда это они уезжают? В свои наместничества?

– Нет, не в наместничества, а в ссылку, в Яренск.

– Это за что?

– Преступления их никому не известны, в приговоре написано бог знает что, а сколько я слышал, старого князя обвиняют в сообщничестве с царевной, в потворстве тебе и, главное, в намерении отправить вас обоих в Польшу, у старшего сына его, князя Михаила Васильевича, нашли паспорта, совсем готовые для вашего отъезда.

– Никогда не было ничего похожего на это, – отвечал Щегловитов. – Кто это все выдумал?

– Что это не выдумка, я тебе ручаюсь, Федор Леонтьевич, я сам слышал разговор царя Петра Алексеевича с князем Василием Васильевичем, когда он приехал к нему в первый раз после болезни, я был в тот день дежурным и сидел в маленькой комнатке около царского кабинета.

И Нечаев рассказал, как накануне Нового года князь Василий Васильевич попал в немилость к царю за то, что советовал царевне не выдавать Щегловитова. «Вследствие этого-то разговора, – прибавил он, – царь и послал меня в Кремль требовать вашей выдачи».

– Ты говоришь, что он хотел спасти царевну, что он хотел отправить ее со мной в Польшу, что уже готовы были паспорта, – сказал Щегловитов, внезапно побледнев. – А я-то!

Он остановился шагах в пяти от плахи и знаком подозвал Деревкина.

– Составь протокол, – сказал он ему, – я хочу сделать еще одно, очень важное показание.

– Это все так говорят, – отвечал Деревкин, – все так говорят, когда дело дойдет до казни, а нам строго запрещено слушать эти вздорные отговорки и докладывать о них начальству, уж и то поблажка, что вы шли рядом и так долго разговаривали между собой.

– Да мне необходимо, – сказал Щегловитов.

– Мало ли что, всем необходимо, – отвечал Деревкин, – а говорят, не велено, так и толковать долго нечего…

Щегловитов, понурив голову, подошел еще на два шага к палачу.

– Слушай же, Петр Игнатьевич, – сказал он Нечаеву, – когда ты отдашь образок отцу Антонию, не забудь сказать ему, что я не исполнил данного мною ему обещания, что я отомстил моему врагу, этого мало, прибавь, что враг этот был мой друг, что он хотел сделать меня счастливейшим человеком в мире и что я… я оклеветал его!

Минуту спустя голова Щегловитова, поднятая палачом за кудри, была с криками вырвана у него из руки и положена вместе с туловищем в гроб. И тело усопшего без военных почестей, но с горячими молитвами предано было земле бывшими его товарищами.

Стрельцы тихо и в молчании возвращались в лавру, а Деревкин со своими приставами нагнулся над свежей могилой, вынул из кармана походную чернильницу и составил протокол:

«Из него же явствует, яко полковник Нечаев, до места казни преступника Шакловитова сопровождавший, в протяжение всего пути шел обак означенного преступника и зело много с ним говорил; прочие же стрельцы помяли нетокмо совершителя казни оной, но и его самого, сиречь дьяка Деревкина, в чем он, за скрепою старшего своего пристава, и руку приложил».

28

Рассединой называлась едва заметная щель, сделанная в стене для наблюдения за узниками.

Царский изгнанник

Подняться наверх