Читать книгу Всё нормально - Сергей Гречишкин - Страница 4

Глава 2
Все дети равны

Оглавление

Воспитательница в детском саду рассказывает детям:

– В отличие от капиталистических стран, в СССР все дети всегда сыты и хорошо одеты. Они живут в больших квартирах, и у них много чудесных игрушек.

Маленький мальчик начинает плакать.

– Что с тобой, Вовочка?

– Я хочу в СССР!

САМЫМ ПЕРВЫМ СЛОВОМ, которое я научился писать где-то в возрасте четырёх лет, была аббревиатура «СССР». Очевидно, так с детства проявлялась моя склонность идти по пути наименьшего сопротивления. Рисуешь три одинаковых полумесяца, затем ещё один поменьше, смотрящий в противоположную сторону, к нему пририсовываешь палочку – и вуаля – настоящее слово готово. Никакой тебе возни с линиями разной длины и их непредсказуемыми соединениями, как в слове «мама».

Освоив начертание этого слова, я начал подписывать небрежным, размашисто-корявым росчерком «CCCP» все свои рисунки. Это стало моей визитной карточкой, моим фирменным знаком. Что бы я ни рисовал: семью головоногих гуманоидов, или аляповатое пятно под названием «букет», или эпическую панораму танкового сражения наших с фашистами, мой любимый сюжет, – в верхнем правом углу неизменно красовались эти четыре буквы.

На следующей стадии художественного развития меня стала вдохновлять политическая карта мира, висевшая у Толи над рабочим столом. Неизмеримой гордостью наполнял меня тот факт, что моя страна самая большая в мире, и я втайне злился на Северную и Южную Америки за то, что, вместе взятые, они больше. Впрочем, карту можно было подправить, что я и сделал, накорябав синим фломастером гордые буквы «СССР» на большинстве стран, а заодно и на голубых просторах океанов. Мне представлялось, что не только пролетариям всех стран, но и китам всех морей пора было соединяться.

* * *

Тем не менее как ни сильна была тогда моя любовь к СССР, она не пережила прямого столкновения с первым в жизни государственным институтом.

В детском саду я был на пятидневке – в круглосуточной группе для детей, чьи родители работали по вечерам. Этих несчастных приводили в сад в понедельник и забирали только в пятницу вечером, а то и в субботу утром. Меня же забирали домой каждый день, что превращало меня в объект острой зависти детсадовских друзей.

В нашем коллективе было двадцать детей, за которыми присматривали воспитательница и нянечка. Большую часть времени мы играли – либо в группе, либо на площадке во дворе. Ещё нас часто водили на долгие прогулки по Таврическому саду, в обиходе – Таврику, который после революции дедушка Ленин подарил детям, по крайней мере так нам рассказывали.

В первый год мы разучивали короткие песенки вроде:

Пусть всегда будет солнце,

Пусть всегда будет небо,

Пусть всегда будет мама,

Пусть всегда буду я!


На второй год песни стали длиннее и морально неоднозначнее:

В траве сидел кузнечик,

В траве сидел кузнечик,

Совсем как огуречик,

Зелёненький он был.


Он ел одну лишь травку,

Он ел одну лишь травку,

Не трогал и козявку

И с мухами дружил.


Но вот пришла лягушка, Но вот пришла лягушка, Прожорливое брюшко – И съела кузнеца.


Не думал, не гадал он,

Не думал, не гадал он,

Никак не ожидал он

Такого вот конца.


Последнее вокальное произведение, надо думать, было призвано познакомить советских дошколят с базовыми экзистенциальными принципами: жизнь бессмысленна, добрые дела бесполезны, справедливости в мире нет и слабые всегда беззащитны перед сильными.

Ещё мы пели песню про «неуклюжей», но я её не очень любил, потому что не мог понять, кто они такие и зачем должны бегать по лужам вместе с пешеходами.

В детском саду нас не учили ни читать, ни писать, ни считать. Всё это начиналось лишь в первом классе школы. Конечно, некоторые дети получали преимущество на старте в виде домашней дошкольной подготовки. Меня, например, бабушка научила алфавиту к четырём годам, так что к первому классу я уже бегло читал.

Детский сад я ненавидел лютой ненавистью. И на то были свои причины. Прежде всего, утренние подъёмы и одевания были неизбежны и ужасны. Бóльшую часть года бабушка заставляла меня носить хлопчатобумажные колготки, которые для детей младшего возраста в СССР считались одеждой унисекс. Однако я уже тогда кое-что кумекал в гендерных нормах и в глубине души понимал, что колготки – это девчонское. Каждое утро я снова и снова проходил с этим чулочно-носочным изделием все пять стадий переживания горя: отрицание (отказывался их надевать), гнев (отбивался, как загнанный в угол зверь), торг (предлагал бабушке всевозможные сделки), депрессию (горько рыдал) и, наконец, принятие (подавленный, сдавался и позволял бабушке натянуть их на себя). Отчего-то эти проклятые колготки травмировали меня даже сильнее, чем маленький кусочек мыла, с которым бабушка, следуя заветам народной медицины, гонялась за мной по квартире, пытаясь засунуть его мне в попу каждый раз, когда у ребёнка не происходило «ка-ка» больше одного дня.

Вторая главная причина, по которой я ненавидел детский сад, – еда. Я был привередливым ребёнком, а казённое питание – варёная морковка, противный молочный суп или манная каша с комками – вызывало у меня отвращение и рвотные позывы. К счастью, нас не заставляли доедать, иначе бы меня живописно выворачивало наизнанку каждый раз, когда передо мной ставили тарелку с рыбной котлетой или тушёной печёнкой.

Ещё я терпеть не мог «тихий час», который в реальности тянулся час тридцать. Не помню, чтобы я хоть раз спал во время этой обязательной сиесты. По мне, это была пустая трата драгоценных полутора часов активного дневного времени. Обычно я просто лежал, уставившись в потолок, и, чтобы не сойти с ума от скуки, фантазировал и придумывал разные истории. Одна из них была про кота и пса, которые затейливо развлекались: строили самолёты и подводные лодки, рыли туннели под Ленинградом и гонялись по ним друг за другом в вагончиках – словом, занимались делом, а не бездарно тратили время на послеобеденный сон. Ещё у меня был цикл рассказов про «Ромашкинцев» – немного бестолковую семью из Ленинграда, которая недавно переехала в деревню Ромашкино и теперь пыталась освоиться в новой сельской жизни.

Спустя много лет я рассказывал эти истории перед сном своим собственным детям.

Существовал лишь один способ хоть на время прервать эту пытку принудительным сном: надо было поднять руку, подзывая нянечку, и шёпотом отпроситься в туалет. В результате я проводил там много времени, усаживаясь на подоконник и глазея в окно, чтобы не идти в ненавистную постель. Тот вид из окна я знал в мельчайших подробностях: улица Каляева с деревьями на бульваре; припаркованные под окнами грузовики; собачники, гуляющие после обеда; и курсанты, снующие туда-сюда через проходную военного училища. Созерцая всё это, я размышлял о тщетности бытия. Вселенская тоска, которая впервые охватила меня в петергофской электричке, никуда не делась – просто её приходы приобрели понятные очертания. В любое другое время дня я был совершенно нормальным ребёнком, весёлым и общительным, но «тихий час» выбивал меня из колеи и погружал в меланхолию.

Я и не подозревал тогда, что интуитивно уловил главное настроение, zeitgeist[3] 1970-х, или, скорее, это оно уловило меня. По-русски оно называлось «застой». Сегодня у этого понятия есть академическое определение. Энциклопедии сообщают, что застой – это период правления Л.И.Брежнева, длившийся примерно с конца 1960-х до начала 1980-х, который характеризовался отсутствием экономического роста и каких-либо улучшений в жизни граждан, торможением либеральных реформ, начатых при Хрущёве, и усилением репрессивного давления на творческую интеллигенцию: художников, писателей, мыслителей. Но то, что для специалистов-советологов станет впоследствии сухой формулировкой, для меня, пятилетнего, было просто интуитивным глубинным ощущением, что этот унылый мир вокруг меня навсегда и ничто и никогда в нём не изменится. СССР простирался – огромный, могучий и абсолютно неизменный – на одну седьмую часть суши. Наша жизнь была скучна и однообразна, как утренняя каша на воде, без масла и соли. Каждый год был похож на предыдущий. Одни и те же партийные начальники из десятилетия в десятилетие произносили по телевизору одни и те же речи – нудные и бессмысленные. Это была эпоха, лишённая любой страсти, любой энергии. Лучшие умы поколения теряли всякую надежду на прогресс в своей стране, и это касалось почти всех сфер – политики, искусства, любой отрасли науки, не поставленной на службу военно-промышленного комплекса. Некоторым удавалось эмигрировать на Запад. Многие из оставшихся, не находя применения своему творческому потенциалу и не имея возможностей для самореализации, спивались или заболевали психически. Именно такая участь постигнет моего отца. Но тогда я ещё ничего об этом не знал. Я просто смотрел в засиженное мухами окно детсадовского туалета и изнывал от тоски.

В пять часов за мной приходила бабушка и моя ежедневная пытка заканчивалась. По пятницам она забирала меня даже раньше, сразу после обеда, избавляя таким образом от «тихого часа». По дороге домой мы обычно заходили в кафе «Колобок» на углу Чернышевского и Чайковского.

Колобок в сказке поплатился за то, что убежал от бабушки и дедушки. Возможно, бабушкин выбор заведения был не случайным и она так пробовала свои силы в нейролингвистическом программировании.

В кафе бабушка брала нам по порции «кофе глясе»: два шарика пломбира и две чашки кофе. Повседневным напитком в СССР был чай, а кофе стоил дорого, и найти его в магазинах было очень трудно. Бабушка же и мама любили кофе и всегда пили его со слегка фрондёрским видом, как бы ритуально подчёркивая свою этническую и культурную «несоветскость». Мне позволялось пить кофе с шести лет. Наверное, это было бабушкиным способом постепенно вводить меня в свой мир, который не во всём соответствовал общепринятым советским нормам.

* * *

У нашей семьи не было ни собственной дачи, ни дома в деревне. По крайней мере к тому времени, когда появился я.

В начале 1910-х, когда бабушка ещё не родилась, её отец, крупный учёный и общественный деятель Николай Лаврентьевич Кладо, купил поместье в Псковской губернии, в трёхстах километрах к югу от Петербурга, вблизи деревни Большие Струги. Слово «струги» я больше нигде не встречал, так что даже не представляю, что это такое. Через несколько лет к власти пришли большевики и деревня получила идеологически выверенное название: Красные Струги. Вероятно, бюрократы, отвечавшие за переименование, тоже не знали, кто такие эти струги, и решили их не трогать, а лишь перекрасить в политически-корректный цвет.


Бабушка (на руках) с семьёй, помощниками и друзьями. Большие Струги, 1917 год


Вскоре после революции новая власть конфисковала у прадеда дом и превратила его в деревенский клуб с библиотекой. Но по инерции ещё долгие годы бабушка продолжала навещать Струги, останавливаясь в избе их бывшего кучера и его молодой жены, бывшей горничной. И это было далеко не самое странное из того, что происходило в безумном перевёрнутом мире, где волею судьбы очутились мои старшие родственники.

Большинство советских родителей не без основания считали, что летний город, с его духотой, пылью, пыльцой и выхлопными газами, – это не самая здоровая среда для продолжительных игр на воздухе. Когда наступало лето и начинался массовый исход детей из города, моим взрослым было некуда меня отправлять.

В один прекрасный майский день 1977 года бабушка, как обычно, забрала меня из детского сада. Дома я с удивлением обнаружил, что она достала все наши чемоданы и сумки и тщательно упаковала в них бесчисленное множество самых разнообразных вещей. Казалось, что бабушкина комната куда-то едет вместе с ней. Кроме того, меня не отправили спать, как было заведено, в девять вечера. Я сосчитал сумки.

– Зачем тебе семь сумок?

– Семь мест, – поправила меня бабушка.

– Что? – переспросил я в недоумении.

– Семь мест – это значит семь предметов багажа, – объяснила она. – Когда путешествуешь поездом, то один предмет багажа называется «место». Давай, надевай рюкзак, Серёжа, – она извлекла из груды сумок мой маленький рюкзачок и протянула его мне. – Наш поезд отходит в двенадцать.

Когда мы вышли на улицу, было ещё светло – стояли белые ночи. Как толковый ленинградский ребёнок, я, конечно, знал, что «белыми ночами» называются несколько недель до и после летнего солнцестояния, когда солнце лишь на короткое время опускается за горизонт в районе одиннадцати вечера и через несколько часов снова встаёт. Но меня всегда отправляли спать рано, и поэтому я никогда не наблюдал это природное явление своими глазами и сейчас был потрясён. Потрясение усилилось, когда к дому, тихо скрипнув тормозами, подъехало такси – бледно-зелёная «Волга» новой модели с чёрными шашечками на боку.

Водитель погрузил в машину багаж – все «места», кроме моего рюкзака и пластмассового ведёрка с лопаткой – мне был обещан пляж, и я подготовился.

Эта поездка на такси стала для меня первой. И дело было здесь не только в моём юном возрасте, но и в том, что советские граждане вообще нечасто позволяли себе разъезжать на такси: двадцать копеек за километр было недешёвым удовольствием. Я жадно вдыхал ударившую мне в нос смесь запахов бензина, табака и потёртого кожзаменителя, смотрел на дома, проносящиеся в сумерках за окном, слушал тиканье огромного механического счётчика на приборной панели, и моё сердце сладко замирало в предвкушении первого в жизни настоящего путешествия.

* * *

Железные дороги в России всегда были чем-то бóльшим, чем просто транспортом. Для русского человека бесконечное путешествие на поезде через необжитые просторы родной земли – это состояние души, медитация, повод поразмышлять о жизни.

Иногда и правда кажется, что вся Россия состоит из пригоршни станций, рассыпанных вдоль одноколейной железной дороги, построенной в конце XIX века графом Петром Андреевичем Клейнмихелем, и что любовь русских к железной дороге и есть прямое продолжение национального характера.

Русский человек, как не раз показывала история, предпочитает не полагаться на себя, а вверить свою судьбу машинисту – куда бы и сколь бы долго тот ни планировал всех везти. Вопреки тому, что СССР задумывался как бесклассовый рай абсолютного равенства, в советских поездах дальнего следования всегда было три класса вагонов: СВ, купейные и плацкартные. Мы с бабушкой сели в четырёхместное купе, где кроме нас ехали ещё двое пассажиров. Она устроилась на нижней полке, а я забрался на верхнюю. В полночь, как и было обещано, поезд тронулся. Какое-то время я лежал, глядя, как проносятся за окном тёмные деревья, но вскоре заснул, убаюканный стуком колёс. Когда я открыл глаза на следующее утро, мы были уже южнее Москвы.

Двухдневная поездка в одном купе с незнакомцами автоматически подразумевала интересные разговоры. Как и большинство людей, обречённых терпеть друг друга в замкнутом пространстве, попутчики коротали время за бесконечной беседой. Я тоже развлекал себя как мог: смотрел в окно на проплывающий мимо пейзаж и без особого энтузиазма листал книгу, которую бабушка взяла для меня в дорогу.

Это была повесть-сказка Сергея Михалкова «Праздник непослушания» – история о том, как в одном городе все родители, устав от своих непослушных детей, договорились оставить их одних. Поначалу, конечно же, дети страшно обрадовались, наелись до отвала мороженого, разрисовали всё вокруг краской, даже попробовали курить. Но спустя несколько дней, когда непослушные дети соскучились, устали и проголодались, они упросили взрослых вернуться. Признаться, я не пришёл в восторг от финала книги, но мне нравилось рассматривать картинки. К тому же бабушка была довольна, что я читаю, а не бездельничаю на верхней полке, так что определённая польза от Михалкова всё-таки была.

Время шло. Я смотрел на коров и пшеничные поля, мелькавшие за окнами, слушал разговоры взрослых, слонялся по грохочущим тамбурам и без конца ел. Мне кажется, я никогда в жизни не ел так много, как в те 43 часа в поезде. Чтобы не переплачивать в вагоне-ресторане, бабушка на время поездки основательно запаслась едой. Я уже не помню точно, что именно это было – запечённая кура[4], варёные яйца или бутерброды с сыром и колбасой, – но точно помню, что ели мы всё время.

Периодически по вагону ходил проводник и предлагал чай по две копейки за стакан. Поскольку пить обжигающе горячий напиток в движущемся поезде – не самое безопасное занятие, к стакану полагался подстаканник – такой металлический держатель с выгравированным орнаментом и длинной элегантной ручкой. До революции это чудесное приспособление имелось практически в каждом доме в России. К 1970-м же годам подстаканники исчезли из буфетов и сервантов рядовых граждан и сохранились только в поездах.

Было немало и других странных правил. Например, постельное бельё никогда не включалось в стоимость билета даже на многодневные поездки. Видимо, предполагалось, что пользоваться им будут не все пассажиры. Поэтому за постельными комплектами стоимостью в один рубль, состоящими из двух сероватых влажных простыней, наволочки и косого вафельного полотенца, после отправления поезда в купе проводника всегда выстраивалась очередь.

Удивительная традиция касалась горячей воды. По непонятным причинам вода в поездах нагревалась в угольных котлах. Только представьте себе, каждый вагон советского железнодорожного парка был оснащён собственным дымоходом. И это в 1980-х! В то время, когда советские космонавты проводили научные эксперименты на орбитальных станциях, а отечественные СС-20 наводили ужас на половину планеты, советские пассажиры пили чай, приготовленный на углях, по технологии примерно 1851 года.

* * *

По мере того как тянулись часы и наш поезд, пыхтя, продвигался всё дальше к югу, температура снаружи и внутри вагона ощутимо росла.

Сменился и пейзаж за окном: ёлки и берёзки уступили место широким степям. Люди на станциях тоже стали другими: более открытыми и радушными. Каждые пару часов поезд останавливался на пять-десять минут в очередном городе: Тула, Орёл, Курск, Харьков… На платформе нас уже поджидали местные старушки со всякими вкусностями: горячей отварной картошкой с укропом, солёными огурцами и жареными семечками. На некоторых станциях даже были киоски с мороженым.

Каждая вылазка на платформу за провизией сопровождалась захватывающим дух обратным отсчётом времени: успею ли я назад до отправления поезда? Или, если выходила бабушка, успеет ли она? И что будет, если нас разлучат? Что, если я вдруг пропущу отход поезда и останусь здесь, бог знает где, совсем один, без денег, без билета и без всякой возможности связаться с бабушкой? Стараясь не уронить газетные кулёчки с вишней или пирожками, я заскакивал обратно в вагон, захлёбываясь адреналином и ликуя оттого, что успел, успел! – на этот раз.

Всё это было так ново и так прекрасно, что два дня пролетели незаметно.

Когда я проснулся на второе утро, мы уже ехали по солнечному Крыму.

* * *

До революции Крым считался российской Ривьерой. Это был излюбленный курорт артистической богемы, аристократии и состоятельных заводчиков. В советское время летний отдых в Крыму стал доступен широким слоям населения: хоть раз в жизни здесь отдыхал каждый человек.

Особое место в крымской иерархии занимал Коктебель – своего рода советские Канны. Отдыхающие здесь были если не богаты, то уж по крайней мере знамениты и одеты по последней моде, насколько это позволяли советские обстоятельства, то есть, скорее всего, по предпоследней. Поражали воображение уличные кафе – явление, практически невиданное в СССР. По вечерам показывали кино под открытым небом, а после фильма отдыхающие встречались на широком променаде с балюстрадой вдоль моря, где бегали дети, воздух наполнял треск цикад, а из динамиков гремел наимоднейший шлягер 1977 года «Всё могут короли».

Но больше всего меня, северянина, поражали южные закаты. Ещё не поздним вечером солнце внезапно падало в море, оставляя после себя пронзительно-чёрное, усыпанное звёздами небо.

Всё вокруг состояло из моря, солнца и гор, и жизнь была нестерпимо прекрасна. Если бы не бедный в целом антураж и не названия вроде «улицы Десантников», на которой мы жили, можно было почти забыть, что мы в СССР.

В Коктебеле мы сняли комнату в частном секторе рядом с пляжем Союза писателей. В следующие три месяца я провёл на этом пляже немало счастливых часов, сооружая затейливые замки из гальки и песка. У меня появилось несколько новых «лучших друзей». Например, мы познакомились с очень милой девочкой Машей. Я и не подозревал, что это дочь знаменитого писателя Василия Шукшина и известной актрисы Лидии Федосеевой, и был слишком юн, чтобы оценить престижность соседства с советскими знаменитостями, завсегдатаями пляжа. Google говорит мне, что Маша теперь сама сделала карьеру в мире кино и телевидения. Вряд ли она меня помнит. Хотя как можно забыть? Я был определённо неотразим и замки строил лучше всех.

* * *

Моё крымское лето было полно новых впечатлений и открытий. Например, именно там я впервые увидел змею. Здоровенная серая гадюка быстро проскользнула мимо меня по зелёной лужайке, где я собирал цветы к маминому приезду. Я так испугался, что выронил букет и изо всех сил рванул на улицу Десантников к бабушке, где благополучно споткнулся и рассадил об асфальт обе коленки.

Спустя сорок лет шрамы на коленках по-прежнему напоминают мне об этом эпизоде.

А ещё как-то раз я на той же улице играл с приятелем с пляжа. Он нашёл в кустах кусок железной трубы и вполне логично решил, что, если он через неё пописает, это будет ужас как смешно. Он оказался прав: это и правда было ужасно смешно – настолько, что от смеха я описался вместе с ним.

Тем же летом я впервые посмотрел кино на большом экране. Местный кинотеатр показывал «Золотое путешествие Синдбада», английский фильм-сказку по мотивам «Тысячи и одной ночи». Сейчас я, конечно, понимаю, какой это был роскошный подарок судьбы: ведь очень немногие западные фильмы доходили тогда до советских экранов. Но, к сожалению, мой первый опыт кинозрителя оказался не слишком удачным. Все эти гиганты, кентавры и циклопы меня так перепугали, что уже через двадцать минут после начала я стал умолять бабушку отвести меня домой.

3

Дух времени.

4

На московском диалекте – курица.

Всё нормально

Подняться наверх