Читать книгу Тайный советник Ивана Грозного. Приключения дьяка Федора Смирного - Сергей Кравченко - Страница 3
Часть 2. Две памяти
ОглавлениеЦарь Иван и сирота Федор лежали в своих очень разных постелях, но мысли их витали в одном и том же времени. Видно, что-то связывало этих людей – и не только интригой сегодняшней ночи.
Иван вспоминал начало 1547 года – венчание на царство, свадьбу с Анастасией, первые успешные дела, когда удалось преодолеть, сломать боярскую оппозицию. Но свадьба вспоминалась приятнее всего. В этом обряде не было ничего натянутого, опасного. И ответственность перед молодой женой, семьей хоть и была велика, но не шла в сравнение с тяжкой ответственностью воцарения, долгом сверхъестественным, нечеловеческим. К памяти о свадьбе Иван прибегал, когда становилось совсем уж беспросветно. Иван прятался в то 3 февраля, в единственный день жизни, с утра до ночи прошедший в радости.
Ох и снежной была та зима! Но солнце ежедневно показывалось над Москвой, золотило купола, осыпало алмазами деревья, весь кремлевский двор. Ивану почему-то вспоминался краткий миг выхода из церкви. Не венчание у алтаря, не застолье, не брачная ночь, а именно тот единственный шаг через порог Успенского собора. Он сравнивал его с точно таким шагом двухнедельной давности, когда выходил после венчания на царство. Погода была одинаковая – солнечно-снежная, и люди на площади собрались те же – московский люд, дворяне, беломестцы, жильцы. Но что-то разнило эти два выхода.
16 января первый русский венчанный царь был встречен криками привета, бросанием шапок, звоном колоколов.
Но глаза людей светились тревогой. Что несет им вселенское значение московского правителя? На что он покушается? Вдруг объявит сейчас войну всему неправославному миру? А мы тогда как?
А 3 февраля – дело другое! Народ завопил дружно, колокола ударили в лад, чуть не лопнули от счастья. Их «малиновый звон» превратился в «малиновый вопль». «Все были с ног до головы в малине», – улыбнулся Иван.
Люди радовались от души и не могли наглядеться на красавицу Настю, выигравшую царские смотрины – открытый конкурс невест. Всех умиляло, что царь – сам сирота с 3 и 8 лет – тоже взял за себя сироту. И когда после венчания молодая пара остановилась на ступеньках южных врат собора и собиралась ступить на ковровую дорожку, проложенную по снегу к дворцовой лестнице и Красному крыльцу, жениховы дружки – подвыпившие кравчие – бросили в толпу «посыпку» – мелкие золотые и серебряные монеты. Так народ не сразу на них и кинулся! Промедлил миг, боясь оторвать глаза от царя и царицы. Этот миг Ивану был дороже всех кремлевских сокровищ, он бы каждый день опустошал сундуки, лишь бы так верили и любили. Но что поделаешь, жизнь гораздо скучнее праздника.
Хорошо бы, если просто скучнее. Она страшнее, злее, завистливее. Никаким народным гуляньем не стереть ужаса, который преследовал Ивана с детских лет. Почему-то ярче других вспоминалась сцена в маминой спальне 12 апреля 1538 года, в девятый день ее смерти. Девятины отсидели напряженно. За скромным столом придворные цепко посматривали друг на друга и опасались, просто отказывались пить и есть. Шептались об отравлении царицы Елены.
Вечером восьмилетний Ваня зашел в спальню царицы, постоял, посмотрел сквозь пыльное окно в беспросветный мрак. Подошел к постели. На ней было разложено любимое выходное платье мамы из темно-красного византийского бархата с серебряным и жемчужным шитьем. В него собирались обрядить покойницу, но кто-то шикнул на спальных девок: «Нечего добро переводить!» – и Елену погребли в монашеском облачении, хоть на самом деле не успела она принять предсмертный постриг.
«Быстрый яд смешали, сволочи! – прошипел царь Иван, вспоминая. – Ну, погодите! Я вам смешаю!»
А мальчик Ваня все стоял у постели, и платье казалось ему тенью матери, кровавым отпечатком.
Он хотел уже идти к себе, когда в дверь ударили, она взвизгнула петлями, и в комнату вошли боярин Михаил Тучков и окольничий Андрей Михайлович Шуйский, только вчера выпущенный из тюрьмы и пожалованный в бояре.
Увидев Ивана, они и ухом не повели. Тучков стал шарить по сундукам, углам, шкатулкам с рукоделием. Искали не драгоценности, их еще неделю назад ссыпали в сокровищницу. Их даже не украли! Шуйские собирались владеть всем!
Пока Тучков шуровал в женских тряпках, князь Андрей уселся в кресло у кровати. Ноги в слякотных сапогах положил на постель, прямо на платье Елены. Ваня побледнел, оцепенел от ненависти и страха.
– А знаешь ли ты, Ваня, что мы с тобой братья? – начал враскачку Шуйский. – Да-да, оба – Рюрикова корня. Потомки светлого Александра Невского. Только ты от младшей ветви, а я – от старшей! А что нам Рюрик завещал? Что старший брат младшему – отец и господин, несмотря на волости. Так я тебе заместо отца теперь буду.
Шуйский заржал, перебросил ногу за ногу, отчего жирный ошметок апрельской грязи упал на жемчужную россыпь по поясу платья.
– А лучше, Ваня, – продолжал Шуйский, – давай я тебе не просто отцом буду. Хочу называться не только боярином, а первосоветником государевым! Слышь, Тучков, запиши новый чин, пока не забыл.
Тучков хлопнул крышкой сундука и нервно подскочил к постели.
– Нету бумаг, Андрей! Нет переписки! Но должна быть! Говорили люди об измене. Куда ты, сука, письма польские девала?! – завопил Тучков, и Ваня понял, что он пьян.
Тучков опрокинул ларец с рукоделием, схватил вязальные спицы и, упав на колени у постели, стал с силой втыкать их в платье. При этом он изрыгал чудовищный мат и старался поразить сталью самые интимные точки. Ваня подскочил к кровати, ухватил платье за рукав и дернул к себе. Но в другой рукав уже вцепился князь Андрей, он тоже рванул платье, и оно лопнуло в вороте и в подмышках. Правый рукав оторвался и остался в руке Шуйского. Князь медленно сложил его вчетверо, поплевал на ткань и, глядя на Ваню с улыбкой, стал чистить носок сапога. Ваня выбежал в коридор.
Тут только что пронеслась толпа с факелами. Старший Шуйский, Василий Васильевич, спешил схватить князя Оболенского, фаворита покойной царицы. Воняло смоляной гарью и смрадом пьяной компании.
Ваня почувствовал ледяную корку на поверхности мозга, еле добрел до своей спаленки, забылся в бреду на несколько недель. Это спасло ему жизнь…
Федор Смирной тоже вспоминал детство. И вот же чудо! – он тоже находился сейчас на площади перед вратами Успенского собора утром 3 февраля 1547 года!
Пятилетний Федя стоял между отцом и матерью в первом ряду обывателей. Если, конечно, считать рядом неспокойный край людской толпы. Такое видное место семейству московского жильца Михайлы Смирного досталось не случайно. Смирные здесь сразу встали, пока другие метались по площади то к раздаче вина, то к столам с караваями и сыром. Теперь только красная спина огромного стрельца загораживала Федору царский выход. Отец поджал соседей влево, и Федя оказался между двумя стражниками. Очень удобно!
Гул толпы усиливался, она волновалась, дышала в спину. Будто огромный зверь ждал чего-то у норы под каменной стеной и уже не мог сдерживать возбужденное дыхание. Вдруг соборные врата, прикрытые от февральского сквозняка, ожили, шевельнулись, подались. Толпа взвыла. И тут же ударили все колокола Большой звонницы, замыкающей площадь.
Все – да не все! Это средние колокола да мелкие колокольчики заиграли – их усердно дергали молодые звонари. А главный московский колокол – «Благовестник», подвешенный ниже остальных, вступил, погодя несколько мгновений. Старый звонарь раскачивал его уже несколько минут, не доводя огромный язык до касания с красной тысячепудовой медью на пару вершков, и все равно ему понадобилось немало сил, чтобы поддать качания и ударить.
Бой «Благовестника» задал ритм действию. По первому удару отроки из охраны распахнули врата во всю ширь, по второму – на порог вышел служка с иконой, по третьему – монах с крестом, по четвертому – митрополит Макарий с посохом Петра-чудотворца, а с пятого удара уже и пара молодых стояла перед народом. Толпа зашлась в крике и стала слышна через колокольную мелочь. Только «Благовестник» заглушал, будто выключал ее на мгновенье.
Несколько дней назад сквозь вечерний сон Федя услышал разговор отца и матери. Отец рассказывал о предстоящей царской свадьбе. Его голос то затухал, то звучал четко, – это мама ходила по горнице и перекрывала звук. Вот она спросила, кто будет невеста. Отец ответил, что покойного Романа Кошкина дочь. Мать прошла по комнате с блюдом пирожков, и Федя услышал только два последних слова: «Кошкина дочь!» Царь женится на кошке! Вот здорово! Вот чудо!
Чуда Федя давно дожидался. Как-то раз в воскресенье после церкви он прямо спросил отца: скоро ли будет чудо, о котором все время говорит приходской батюшка отец Серафим? Отец ответил, что скоро. Как только венчают молодого царя.
– А кто будет делать чудо? Царь?
– Царь.
И час настал. Царя венчали уже во второй раз. Первый раз – понарошку – на царство, сегодня – всерьез – на кошку Настю, и отец сказал, что больше венчать не будут. Значит, это последний случай для чуда. Федя стоял, раскрыв рот. Он ожидал увидеть у невесты маленькие треугольные ушки, полосатую мордочку и мягкие лапки.
И вот царь с молодой женой появился в воротах храма. Колокол ударил особенно страшно. Отец еще дома предупредил, что бояться нечего, и теперь Федя не жался к родителям, во все глаза смотрел на царскую пару. Ближе к Феде стоял царь, он загораживал царицу Настю. Ох и царь это был! Молодой, красивый, радостный, весь в золоте и каменьях. Невеста выглянула из-за его плеча и тоже оказалась ничего, но как-то Федю не взволновала. Никакая это была не кошка. Федя сосредоточился на царе: теток красивых в Москве полно, а царь у нас один! И только он может совершить чудо.
Вот из-за спин молодых вышли красивые парни в желто-черных кафтанах с большими блюдами. Вот посаженые родители взяли что-то с блюд и взмахнули под удар «Благовестника». Дождь золотых искр посыпался в снег и на ковры, на ступени и расчищенную мостовую. Федя протянул к искрам руки, но ничего не поймал. Монеты еще прыгали по камню, а две другие руки уже брали с блюда золото. Царь и царская невеста тоже взмахнули под благовест. Толпа за спиной выдохнула, качнулась, но осталась на месте. Федю повлекло вперед, он ухватился за коричневую ручку стрелецкого бердыша, и в его правую раскрытую ладошку что-то тяжело шлепнулось. Федя не успел посмотреть что. Отец подхватил его на руки, подался влево и назад, пропуская людей в хвост царской процессии.
Они еще постояли под стеной церкви Ризоположения, пока царь и царица поднимались к Красному крыльцу, потом погуляли немного, и только по дороге домой, когда мама сунула Феде медовый пряник-лошадку, он разжал пальцы. На ладони лежала золотая монета.
– Смотри-ка, сын царскую монету поймал!
– А может, невестину, – заспорила мать.
– Царскую! Царица левой рукой бросала, ее монеты налево ушли.
Вот вам и чудо!
Но монету отобрали у Феди с уговорами, спрятали до более взрослых времен, чтоб не потерял, не отняли мальчишки, не замылили вороватые взрослые. Федя понял утрату правильно – все-таки дорогая царская вещь.
Он только иногда, по праздникам или когда болел, просил родителей показать «чудо» и засыпал с монетой в кулаке.
Сегодня, в эту странную ночь самозаточения, ему снова было плохо. Здесь, в яме, хоть и на службе государю, но в неволе, когда милых родителей уже не было на белом свете, когда кромешная тьма обступала со всех сторон, Федя просунул руку за пазуху, нащупал рядом с нательным крестом тяжелый металлический кружок и сжал его в кулаке. Слезы как-то сами покатились по щекам. Их только две и успело упасть – по одной из каждого глаза, когда глуховатый голос прошептал над крышкой ямы – то же, что и прошлым утром:
– Чей ты, человек Божий?
Теперь, в отличие от утра, Федор знал, что ответить:
– Божий и есть. Божий и предстоятеля Божьего.
Возможно, кому-то другому потребовалось бы разъяснение, что за предстоятель такой. Но человек наверху не переспросил, видно, понял по-своему. Помолчал немного, потом поворчал под нос и сказал как бы сам себе:
– Нет, за сегодня не успеем.
Потом спросил у ямы:
– Как думаешь, еще день и ночь просидишь?
Федя ответил горячо, используя слезы, накатившие в память о родителях:
– Осталась только эта ночь до утра, добрый господин, потом два дня и две ночи, а уж в воскресенье утром мне на Болото велено собираться! – и Федя жалобно заскулил.
– Не тужи, – прохрипело сверху, – время есть. Посмотрим, какой ты Божий. Божьего человека Бог в обиду не даст. Сиди с миром.
Голос смолк, прошаркали мягкие, без каблуков сапожки татарской выделки, и в наступившей тишине снова стало слышно, как похрапывает кот Истома.
* * *
Это сейчас воры предпочитают промышлять ночью. Темно, ничего не видно, можно неуловимой тенью скользнуть в интересное место, незаметно прилипнуть к деньгам, товарам, ящику водки, куску колбасы. А в то время еще неизвестно, как легче было с воровской целью пробираться. Днем улицы Москвы немноголюдны, но прохожие есть, причем всякие. Можно затеряться, если ты не вырядился петухом. Днем и собаки спят по будкам, бдительность не очень проявляют: на каждого не нагавкаешься – лишь бы во двор не лезли!
Другое дело – ночь. В Москве, особенно на окраинах, жизнь умирает до рассвета. Любой прохожий – чрезвычайный объект. Это или тать (домушник, базарный щипач), или вор (государственный преступник), или опасный гуляка с ножом за голенищем.
Ночью московские собаки не спят. Они чутко нюхают воздух, внимательно следят за рамкой ворот, за кромкой забора, подсвеченной звездами и луной. Собаки настороженно прислушиваются к дыханию улицы, шороху кустов и деревьев, голосу своих собратьев на пространстве околотка. Слух ночных сторожей вылавливает чужеродные звуки из шумов природной обстановки. Даже среди бури собака различает скрип калитки, хруст сучка, треск заборной доски. А уж в тихую погоду ни одна сова не остается незамеченной в ночном полете, ни один камешек – в подкаблучном шорохе.
Страшнее сторожевой, цепной или отвязанной на ночь собаки другой, чисто русский зверь – мишка косолапый. Он тоже встречается на службе в обеспеченных домах. Его тоже отпускают на ночь. И тут уж берегись! Мишка не лает, не визжит от страха, не берет ночного вора на понт горловым воем. Он наваливается из подворотни черной глыбой, и ты успеваешь услышать только тяжкий храп, сопение зверя и хруст собственных ребер. Молись скорей! Неприлично предстать перед Господом без покаяния!
Не спят ночью и многие ночные сторожа. Есть, конечно, среди них халтурщики, увольняемые без выходного пособия, – прямиком в солдатские полки или кабальную запись, но в целом московский сторожевой корпус службу несет удовлетворительно. Собакам и медведям в их труде это большое подспорье, особенно в трезвые ночи, не после праздников.
Московские улицы замкнуты околоточной стражей кое-как, но мосты, городские ворота, заставы охраняются крепко. Просто так, то есть бесплатно, не пройдешь. А платить – свидетелей плодить, себе дороже. Так что ночью пробираться по Москве у нас дураков нет, особенно если можно переждать до утра. Но пережидать тоже нужно не где придется. Под мостами опасно, там воровские гнезда, бродячие шайки, банды, стаи больных и убогих. В кустах, под заборами тоже можно напороться на посторонних.
Ночной гость кремлевской звонницы поступил разумно. Он как спустился из расселины в стене на Боровицком углу, так сразу и залез на ясень. Поднялся повыше, осмотрел дерево «изнутри» – чисто. Устроился поудобнее – с видом на Кремль и «живой мост», связанный из больших лодок. Видно, этому человеку очень нужно было на ту сторону реки.
Солнце взошло скоро. Июнь – месяц коротких ночей. В четыре утра посерело на востоке, в пять стало совсем светло, а в шесть начался обычный рабочий день. Пятница. 14 июня.
Заскрипели телеги с базарным товаром, по мосту пошло движение, окрестности Кремля стали наполняться народом. Сюда, в центр столицы, потянулись торговцы. Здесь и в те времена происходил самый оживленный товарооборот, тут крутились основные деньги нашей родины. Поныне Красная площадь втягивает их безвыходной воронкой и не выпускает обратно. Прижимиста мать наша! На сторону инвестирует со скрипом.
Оставаться на дереве стало неприлично. Человек, соскакивающий с ясеня у правительственной резиденции, мог не понравиться бдительным москвичам, тем более в военное время, когда рыночные разговоры наполнены польскими, литовскими, крымскими страхами в добавку к повседневным церковно-славянским ужасам. Пришлось человеку очень долго озираться, всматриваться в округу, разглядывать каждый пригорок, каждый кустик – не зашевелится ли где?
Нет. Ничего не видать. Все спокойно. Человек осторожно соскользнул по шершавому стволу и присел отдохнуть за кустами. Еще с полчаса наслаждался пейзажами утренней Москвы-реки, скромным судоходством – в основном весельным и одномачтовым парусным, неплохими видами окрестной природы. Наконец поток обывателей на мосту достиг желаемой плотности, и человек спокойно проследовал к реке, беспрепятственно протолкнулся меж встречных пешеходов и скрылся в узких кривых улочках Замоскворечья, лишь кое-где мощенных сосновым тесом. Толку от этого мощения в июньскую жару мало, только грохот деревянного тротуара разносится на всю улицу – даже от осторожных шагов мягкой, бескаблучной обуви.
Наш ночной наблюдатель проследовал по пыльной, немощеной середине улицы, вид у него был умиротворенный, расслабленный, и неопытный глаз мог принять его за удачно расторговавшегося коробейника. Правда, ни короба, ни сумы у него не было. Но вдруг он сдал товар оптом? – с упаковкой, так сказать? И возвращается теперь налегке в родное Подмосковье? Может быть, может быть. Только вы скажите это своей тете, а не Ваньке Глухову – другу всех собак во всех московских подворотнях.
Ванька тоже шел вразвалку. Он еще больше походил на коробейника, потому что короб-то у него имелся, и не пустой. Видно, не совсем расторговался наш Ваня в этот ранний час. Кое-что в его коробушке болталось. Так, ерунда: английский двуствольный пистолет с кремневым боем, кинжал арабской работы да мешочек со свинцовой дробью, годной для зарядки стволов и для тихого удара в висок. Еще там находился запас пороха, коврига черного хлеба, пара малосольных огурцов, кусок вяленой свинины с заметной мясной прорезью, пара крутых яиц. В углах коробки можно было наскрести щепотку соли, рассыпанной в прошлую засаду. При быстрой ходьбе в коробе перекатывалась глиняная бутылка кваса, а более серьезных напитков подьячий Поместного приказа Иван Глухов на службе не принимал. Тем не менее настроение у Глухова было прекрасное, под стать погоде и содержимому короба.
Глухов шел не один. Два его парня, Волчок и Никита, бежали соседними улицами, поочередно выходя в переулки по пути объекта. Они появлялись друг у друга на виду и подавали условные сигналы о положении цели. Так что, когда ночной герой добрался до места, он был наблюдаем с трех сторон: справа и слева вдоль улицы и в спину – с тропинки, вьющейся между заборами. Эту тропинку можно было считать переулком, не будь она так узка и кривобока.
Незнакомец несколько раз ударил ногой в сплошной тесовый забор, отчего там зарычало, но тут же смолкло какое-то мощное животное, зашиканное невидимым дворовым человеком. Получается, гостя ждали. Кто-то караулил во дворе. В тесовой стене приоткрылась калитка, и гость проскользнул внутрь.
К этому времени Иван Глухов уже сидел на дереве и наблюдал содержимое подворья. Ничего тут особенного не было. Захламленный двор, чахлый сад, просторный забурьяненный огород, пустые сараи. Скотины не чувствовалось, по крайней мере, через улицу хлевом не шибало. Народу – никого. Или спят, или по городу ходят. Обычный двор черного, едва свободного народа, но пустой, брошенный. Изба косая, крытая гнилым тесом, помнит лучшие времена. Прорехи в крыше прикрыты соломой. Ничего примечательного, противно смотреть.
Однако что-то привлекло Ивана, и он сказал «угу!». Это означало удачное умозаключение. Типа «эврики», но солиднее, спокойнее, увереннее.
Открытие касалось пустяка – сенных ступенек. Их выскоблили до белой древесины. При общем запустении двора избу недавно приводили в жилое состояние.
И вот еще. Солнце уже светило, но в комнате, смотревшей окнами на Ивана и, соответственно, на север, было сумрачно. Оконная рама с растрескавшейся слюдой оставалась открытой с ночи, и Иван видел под окном стол, на котором собирались рассматривать бумаги. Иначе зачем там вспыхнула свеча деньги эдак в четыре?! В ее свете мелькали три силуэта, среди которых легко угадывался гость. Второй темный контур на месте не сидел: то исчезал, то снова появлялся в рамке окна. Похоже, подавал на стол. «Дворовой холоп», – заключил Иван.
Третья тень восседала недвижимо. Это был самый «тяжелый» силуэт. В его позе сквозила привычка к неторопливости. Правда, когда он поворачивал голову в полупрофиль, свеча прорисовывала тонкий подбородок с волнистой бородой, длинный орлиный нос, измученное лицо, поджатые губы, выпирающие скулы и височные кости. «Бывший толстяк», – определил «Тяжелого» Иван.
За столом велась беседа. Губы шевелились, но Иван не умел читать по губам, поэтому посвятил свои усилия художественному промыслу. Достал со дна коробки древесный уголек и стал набрасывать на внутренней стороне крышки «Портрет Бывшего Толстого Незнакомца». Уголек раскрошился после нескольких извилистых линий, но профиль был схвачен удачно. Полутона художник продолжил накладывать пальцем, растирая угольные крошки. Получалось неплохо. Ивану нравилось.
Тут натура дернулась, несколько раз рубанула воздух рукой, выпила из кружки и пожала плечами, как бы извиняясь. Гость вскочил, поклонился на четверть – достаточно определенно, чтобы Иван понял: «Ночной» «Тяжелому» не в версту. Чинов на десяток меньше!
Дальше все закрутилось быстро. «Ночной» выскочил из дома, покинул двор, резво пошел по улице в сторону окраин. Глуховские ребята повели его вприпрыжку. Иван еще с час сидел на дереве, но в окне стало темно, «Тяжелый» больше не показывался. Подворье замерло и казалось нежилым. Только однажды невзрачный серый мужичок выскочил во двор, пробежал к сараю, выволок оттуда вопящую курицу и ловко отхватил ей голову прямо на весу, посреди двора. Голова отскочила и к досаде мужика досталась здоровенному цепному волкодаву. «Самое ценное, что тут есть», – подумал о собаке Иван. Мужик вернулся в сени, опять выбежал, стал ощипывать курицу в уголке под забором и делал это очень неумело.
«Ножичком у нас лучше получается! – улыбнулся Иван и добавил: – А баб тут нету».
Мужик вскоре убрался с ободранной курицей, из трубы повалил дым, хотя по летней погоде полагалось стряпать в надворной печи. Но была ли она во дворе, Ивану разбираться уже не хотелось. Он выбрал момент, соскользнул с дерева и ушел по тропинке-переулку.
* * *
В наше время сведения Глухова протоколировались бы до вечера, потом еще от недели до месяца собирались и проверялись улики, достаточные для суда. Весь этот месяц замоскворецкие халупы «Тяжелого» и «Ночного» наблюдались бы сменными топтунами, наружкой, филерами.
А тогда – нет! Тогда – раз, и готово! Некогда было му-му водить. Очень страшно было!
Поэтому через час вдоль помеченного Глуховым тесового забора бежал, задыхаясь, сотник Штрекенхорн с пистолетом в одной руке и бердышом в другой.
Следом вполне поспевали два десятка русских ребят в красных кафтанах и несколько кожаных немцев с алебардами и пищалями. В соседних улицах тоже стояли караулы, поэтому бежать обитателям странного дома не получалось. Стрельцы не стали взывать к их благоразумию, врать о явке с повинной, о смягчении вины. Они просто высадили калитку, зарубили на всякий случай волкодава, разнесли входную дверь и очень жестко положили на пол «Тяжелого» и щуплого «Дворового».
Никто и не убоялся, что арестанты могут «иметь лапу в Кремле» или у них много денег. Худенькому разбили морду о лавку, «Тяжелого» тоже неаккуратно завалили. Но он молчал, только рычал с досады.
«Тяжелому» было на что досадовать. Его портрет работы молодого московского художника Ивана Глухова уже был предъявлен царю Ивану, вызвал смертельную бледность, обморок и крики по возвращении из небытия: «Взять! Взять! Взять!!!»
Фамилия «Тяжелого» стала известна из уст очнувшегося государя: «Тучков!» Тучкову надели на голову мучной мешок, подсадили в крытый возок и оттарабанили с максимально возможной скоростью в кремлевские казематы.
Аналогичная участь постигла «Дворового», ночного собеседника Феди Смирного и дюжину душ с гостиного подворья, где квартировал «Ночной». Этим, правда, мешков не надевали и транспорта не подавали. Их связали толстенной веревкой и проволокли через реку, как карасей на кукане.
Остаток дня с полудня до глубокой ночи был посвящен предварительному следствию. Для этого очистили от караульной сотни просторную полуподвальную камору – черную гридницу. Стрельцы господ Истомина и Штрекенхорна перешли в светлую и чистую белую гридницу, где жалованный мед можно было оценивать не только на вкус, но и на цвет.
Очаг, освобожденный от стрелецких сапог, ярко пылал. В нем уже и железо кой-какое краснело. Помещения в углах каморы – совсем маленькие кельи – были набиты арестантами. Боярин Тучков, ночной посетитель Кремля и дворовой из «пустого дома» содержались поодиночке. Задержанные мужики с постоялого двора сидели скопом.
И еще одна чистенькая, маленькая клетушка с крошечной дверцей в главную камору была занята в эти дни и ночи. Здесь теперь находились два постоянных жильца и временами появлялись два приходящих. Постоянных звали Федор Смирной и кот Истома. Приходили по делу младший подьячий Прохор и средний подьячий Иван Глухов. Они чутко вслушивались в допросы, которые вел благообразный мужчина солидных лет, всматривались через щель в лица испытуемых.
Сначала был произведен предварительный (без пытки) опрос задержанных, который в счет не шел: все понимали, что без боли и страха русский человек правду сказать не в силах.
Получалось, что люди с постоялого двора вообще не при делах, «Ночного» видеть видели, но как звать, не знают. Не разговаривали. Он к себе никого не приводил, сам весь день пропадал в городе. Дознаватель, стряпчий Разбойной избы Василий Филимонов, слушал эти рассказы спокойно и добродушно. Он имел огромный опыт сыскной работы и понимал собеседника с полуслова. Сейчас он готов был верить мужикам из общей камеры. Они бледно выглядели в отблесках «пытошных снарядов», дрожали голосами и телом. То есть пытка как бы шла сама собой. Филимонов знал цену мучениям телесным и мукам душевным. «Можно верить», – отметил про себя.
Холоп из «пустого дома» вел себя почти так же. Озирался на раскаленные щипцы и кочережки, бледнел, отвечал с готовностью. По его словам выходило, что он, обедневший мещанин Иван Петрищев, присмотрел выморочное подворье, договорился со старшиной улицы о выкупе, но денег не хватало, так он пустил постояльца. Имени не спросил по простоте, деньги за постой получил, хотел сегодня нести старшине, но вот… Помилуйте, господин, невинную душу…
Слезы у мужика получились натуральные, и Филимонов кивнул добродушно. Этот кивок, почти такой же, как на прошлом допросе, почему-то привел в движение темного человека в углу каморы. Здоровенный парень шагнул из тени за спину подозреваемому и без разговоров рубанул с плеча тонким кнутом с железным наконечником…
Русский кнут – это, по сути, мягкая сабля. Если он снабжен наконечником, то рассекает кожу и мясо до кости, но убивает не сразу – еще можно что-то выспросить у посеченного. Несколько десятков ударов кнутом превращают человека в котлету по-киевски: кости внутри целы, вокруг – фарш, схваченный запекшейся шкуркой.
Сейчас палач ударил только один раз.
Мужик упал, захлебнулся криком, замер, часто дыша.
– Ты, брат, не ври мне, – склонился над ним Филимонов, – вот же у тебя крест золотой. Два золотника, поди, или три? На него три таких дома купить можно.
– Я не жид крест продавать, – простонал мужик, – лучше себе возьми…
– Да я не об этом. Просто ты не так беден, как говоришь. Вот что плохо. Ты бы мне не врал, ни к чему это.
В голосе Филимонова звучала забота и совсем не было злобы. От этого становилось по-настоящему жутко.
Палач тем временем отошел к очагу, вернулся и осветил лицо преступника красным огнем.
– Скажи, кто ты, – снова наклонился над страдальцем Филимонов, – я все равно узнаю. Скажешь – больше пытать не буду, запишу, что признался с третьей пытки.
«Третья пытка» – обычно с применением горячего железа – считалась окончательной, а полученная на ней информация – вполне достоверной. Человек, прошедший три пытки, например, кнутом, дыбой и огнем, не обязательно приговаривался к смерти или другому наказанию. Здесь главным было дознание. Пытать могли и заведомо невинного свидетеля, а потом отпустить с извинением. Неофициальным, конечно.
Испытуемый молчал в раздумьях. Полуприкрытые глаза бегали. Филимонов решил помочь:
– Значит, ты – бывшего боярина Тучкова…
– Ловчий и печатник Гаврила Шубин.
– Ну вот, сразу бы и сказал, а то – Иван, Петрищев. И не стыдно тебе, ловчему, мещанином называться?.. Зачем в Москву пожаловал? Твоему хозяину лучше бы в лесах обитать, тут его за покойника уже лет двадцать держат.
– Он и жил в лесах, в Литве, под Смоленском, в Киеве.
– И что ж не жилось?
– Дело в Москве появилось. Какое, не знаю.
– Печатник, а не знаешь? Или ты к письмам только печати прикладывать горазд? Читать-то учен?
– Учен, но, видит Бог, переписки не читал. Больно осторожен господин.
Шубина отложили на потом и занялись «Ночным».
Этот человек был тертый калач, рваный волк. Рваным было его ухо, тертыми – сапоги. Напряженное сухощавое лицо, покрытое потемневшей кожей, обозначало свирепую непреклонность.
Филимонов решил, что с этим господином нужно быть настороже.
Против ожидания пленник сразу встал на путь сотрудничества со следствием, что еще больше насторожило Филимонова. Задержанный назвался Борисом Головиным, бывшим новгородским стражником, признал, что нанят на службу Тучковым, с которым имел дела при его многочисленных проездах через Новгород. Работа простая – обеспечивать путешествия хозяина, снабжать лошадьми, дорожными припасами, производить путевую разведку. Охранять. В Москве Головин успел сделать только три дела:
1) собрал под мостами шестерку ребят и привел их к боярину на беседу (подробностей не знает);
2) пригнал в среду утром к «пустому дому» крытую телегу с холщовым верхом;
3) сходил минувшей ночью в Кремль, где боярский человек Гаврила видел яму с неизвестным вором. Нужно было узнать, чей он есть.
Все.
Филимонов отправил Головина в камеру без пытки и стал готовиться к допросу главного государева врага Тучкова. Сходил пообедать, отдохнул, обошел прочих заключенных, осмотрел их весело и спокойно. Отпустил до вечера палача Егора: Тучков был человек в глубоких летах, мог помереть со страху. Филимонов планировал для начала поговорить с ним по-свойски. Как старый москвич со старым москвичом. Но вышло наперекосяк.
Тучков вышел из камеры, сел к столу. На Филимонова смотрел исподлобья, но без высокомерия и злобы. Нормальное начало. Но не успел стряпчий вопроса задать: как вам, сударь, Москва после стольких лет? – дверь в помещение распахнулась, вошли стременные стрельцы, с ними вбежал здоровяк с трясущимся лицом – Филимонов не сразу узнал царя Ивана. Царь выхватил у кого-то бердыш и что было силы въехал торцом держака Тучкову в рот. Боярин поперхнулся брызнувшими зубами и рухнул навзничь.
– Не хрен с ним разговаривать! – рявкнул царь. – Он только врать да материться может. Нечего его слушать! Он скверну сеет! Язык поганый долой!!!
Грозный забился в судорогах, снес бердышом со стола чернильницу, отбросил оружие и подскочил к распростертому Тучкову.
– Вот посмотрим теперь, кто здесь сука, – сказал он как-то по-воровски, – и кто здесь польский лазутчик!
Тучков в ответ зашевелил рассеченными беззвучными губами. Казалось, они с Иваном продолжили какую-то давнюю беседу, спор по принципиальным вопросам.
Грозный ушел, тоскливо подвывая, Тучкова уволокли в келью. Филимонов вышел на воздух, и тут же к нему подбежал запыхавшийся Егор с подручным отроком.
– Слыхал, Ермилыч, – прошептал он Филимонову, – язык ему понадобился. Ты уж иди, мы сами тут… И попроси коробку соли из поварни прислать…