Читать книгу Ленты Мёбиуса - Сергей Мурашев - Страница 2

Ленты Мёбиуса
Часть первая

Оглавление

1

Весна. Ледоход на реке уже прошёл. Половодье. Пахнет землёй, умывшейся талым снегом. По голубому небу плывут лёгкие облака. Они настолько лёгкие, полупрозрачные, что почти не закрывают яркого лучистого солнца.

Этот берег реки широкой луговиной, пологий, затоплен далеко. Противоположный – крутой, по нему деревня. У самой воды сгрудились бани, рядом с которыми привязан тросом длинный, вытянувшийся вдоль берега плот. По реке, по самой быстрине, на лодке долблёнке, почти незаметно направляя её веслом, несётся мужик. Бородатый, в рубахе с закатанными рукавами, а на голове ушанка, оба уха у неё подняты вверх, но не связаны.

Мужик, ловко загребая веслом то с одной, то с другой стороны, повернул к пологому берегу. Проплыл совсем рядом с затопленным столбом идущей к деревне электролинии. В небольшом залое, встав в лодке, подцепил веслом и принялся выбирать сеть. Он поднимал её, блестевшую на солнце, слегка отряхивал мусор, и за тетиву подтягивал лодку дальше. Посерёдке сети попала небольшая щучка, она не заусилась по-настоящему, и мужик легко продёрнул её в глазок, кинул в отделённый перегородкой нос лодки. Почувствовал по тетиве, что есть что-то ещё… И действительно, уже ближе к шесту, к которому привязывал сетку, поднял из воды щуку с икрой килограмма на три. Он уверенно заломал ей голову. Рыбина, видимо, когда старалась освободиться, нахватала в пасть много сети, поэтому распутывать неудобно: нити ячей зацеплялись за частые зубы…Наконец рыбачок вынул щуку, кинул к маленькой, которая, разбрызгивая скопившуюся в носу лодки воду, отчаянно забилась, жёстко стукаясь о дно и борта. Большая, почувствовав, что не одна, даже с переломленным позвоночником, тоже несколько раз сильно ударила хвостом.

На реке послышались всплески. Рыбачок, не боясь опрокинуть лодку, круто обернулся. …В стороне от залоя, разбивая водную гладь весеннего разлива, бежал большой чёрный пёс. Он, плывя от деревни, достал наконец лапами дна. Пёс выскочил на берег, отряхнулся на бегу, пыль брызг с его шерсти, поймав солнечные лучи, украсилась радужными ленточками.

– Вот какой! – крикнул рыбачок. – Переплыл?!

Пёс между тем гонял вдоль по кромке воды туда-обратно, делал по берегу круги… Хозяин наблюдал за ним.

– Грейся, грейся! Сейчас назад поплывём… – Тут рыбачок перевёл взгляд с собаки в поле, окаймлённое по краям голым ещё леском.

По полю, по дороге с разъезженными колеями, тянула, чёрная цветом, довольно большая легковая машина. «Какая-то не русская… – подумал рыбачок; и вдруг решил: – Джип!»

Джип миновал стоящий среди поля, давно выстроенный, но так и не пущенный в эксплуатацию, совсем новый на вид, телятник, проехал ещё метров сто и остановился у кромки воды.

Из машины вышла женщина в модном джинсовом костюме, глядя на деревню, крикнула: «Эй!», замахала руками; в джипе противно просигналили. …Собака, удивлённо наблюдавшая за приехавшими, после сигнала с лаем понеслась в их сторону, что заставило женщину спрятаться в высокую кабину машины, хлопнув дверкой.

На свист хозяина собака не обращала внимания, и он вдоль по берегу, толкаясь веслом в дно, поплыл к джипу. Приткнул лодку в том месте, где дорога уходила под воду.

От машины пахло нагретым двигателем, бензином.

Рыбачок не торопился выходить на берег, спокойно сидел в лодке. Прислушивался к утиным крякам где-то на реке, к переклику гусей высоко в небе, иногда, придерживая рукой ушанку, запрокидывал голову и искал взглядом очередной, не в меру раскричавшийся, перестраивающийся на лету, косяк. Пёс, широко расставив передние лапы, стоял в метре от машины и громко, резко лаял, успевая всё же помахивать хвостом.

…Из открытого окна машины высунулся пожилой коротко стриженный мужчина в пиджаке.

– Перевези нас в деревню, мы заплатим, – попросил он.

– «Переправа-переправа: берег левый – берег правый». Да ты вылезай из машины! – Рыбачок зачем-то подмигнул. В его густой вольно растущей рыжеватой бороде таилась улыбка.

– …А собачка?

– А что собачка? Не боись, выходи давай… Бобик! Бобик! – позвал он. – …Не съест он тебя, в самом деле. – Снова крикнул: – Бобик! Бобик! Бобик!

Собака почти не обращала внимания на хозяина, но лаять перестала. Мужчина осторожно открыл дверку, тихонько свистнул. Пёс доверчиво подбежал, принюхался и заластился, зачастил хвостом.

– Бобик и есть, – кивнул рыбачок в сторону собаки, а сам, щуря один глаз, что-то обдумывал…

– Е-ме-ля!!! – неожиданно громко крикнули из деревни. Крик этот, проскакав по водной глади умело пущенным плоским камешком, достиг своей цели.

Рыбачок встал на крик и, глядя на противоположный берег, неопределённо махнул рукой…

– Емеля!! Перевези их ко мне! Я их обратно на резиновке!..

– Так вы к Серёге? – спросил Емеля.

Мужчина, уже вышедший из машины, кивнул. Он внимательно прислушивался к тому, что ещё кричат с того берега, хотя разбирать становилось всё труднее и труднее – хрипловатый голос Серёги заметно ослаб.

Емеля веслом выхлестал накопившуюся в лодке воду. Пригласил садиться.

Женщина села на корточки посередине лодки, мужчина – захватив из машины большой, громко шуршащий пакет – сразу за ней.

Старая лодка, крепко прогудроненная внутри, шла тяжеловато, но от груза сев глубоко, почти не качалась. На быстрине лодку потащило!.. Емеля, едва справляясь с течением, стал загребать чаще. Иногда весло глухо стукалось о борт… в который скреблась вода.

…Лодку снесло и она причалила к берегу ниже деревни, там где летом устраивали по мели переезд, а теперь выбирались из воды две колеи, по оголённой от растительности глине которых ещё недавно стекала вешняя вода. Берег здесь не такой крутой – от деревни он постепенно становится всё положе и положе и вскоре опускается на нет. …От переезда к деревне шла едва заметная тракторная дорога.

Емелины пассажиры, цепляясь руками за прошлогоднюю траву, вылезли на берег, постояли немного, приводя в порядок одежду, и пошли к деревне, к спешащему навстречу Серёге. Женщина, забирая из рук мужчины пакет, сказала напоследок: «Спасибо». Мужчина промолчал, у него дрожали ноги.

Бедного Бобика снесло по течению ещё ниже лодки. Он, похоже, подустал, так как, пробираясь через прибрежные затопленные кусты, заскулил жалобно. Правда, как только оказался на берегу, обрадел, даже несколько раз лайнул голосом неожиданно звонким для такой крупной собаки.

Емеля, стерев со лба пот, посмотрел на противоположный берег. Если этот становился здесь совсем пологим, то противоположный, наоборот, после залоя, в котором стояла сетка, набирал крутизны, поднимался высоким холмом. По холму, радуя глаз, часто росли молодые берёзки.

* * *

С полудня, как только пришёл от сестры, которой заносил рыбу, Емеля сидел на лавочке около дома. Дом большой, высокий, поставлен на приволье у самого спуска к реке. Иногда Емеля, сменивший ушанку на оставленную внуком бейсболку, не глядя совал руку в ветреницу и доставал оттуда полутаралитровую пластиковую бутылку с молоком, заботно налитым сестрой. Молоко под домом не нагревалось и, со временем, даже остыло. Холодное. Емеля вытягивал несколько крупных глотков прямо из горлышка и убирал бутылку обратно под дом.

От дома под гору, чуть наискосок, спускалась дорожка, с вырытыми в плотной глинистой почве ступенями. Для укрепа на каждую ступень положена доска.

Внизу, перед дышавшей холодной влагой широко разлившей рекой, на небольшом, словно специально для этого предназначенном, мыске, дружной семьёй сгрудились бани. К бревенчатой стене крайней из них прислонена бортом перевёрнутая Емелина лодка. Она недавно выкрашена в красный цвет, но поверх краски набита уже вырезанная из жестяной консервной банки заплата. Емеля по весне, как хороший хозяин, всегда оставляет свою лодку долгожительницу под боком у бани – от солнца прячет. Лучи его в эту пору, в отсутствие травы, только не прикрой лодку, нагреют её так, что заплачет она чёрными струйками гудрона, залитого на дыры и трещины. …Ещё бы! Емеля знает, что лучи эти, расплавив снег, выпивают вешнюю воду, легко пронзают иззябшую за зиму почву, напитывают живительной энергией семена и корни растений, чтобы они, поднявшись над землёй, предстали во всей красе!.. И только после этого ослабнет ослепительный глаз солнца.

…До позднего вечера, словно прикованный, просидел Емеля на лавочке. И теперь, когда повеяло свежестью, с удовольствием окунал в прохладу лицо, нагоревшее за день; сами закрывались глаза.

Вскоре столетние брёвна стены и широкая лавка, ещё недавно накалённые, остыли. Стало холодно.

Емеля уже несколько раз порывался уйти, но не мог. Иногда на пару минут он открывал глаза, смотрел на бани, похожие сверху на домики маленьких, бедно живущих человечков. Смотрел на реку, красивую при закате, который раскинулся над лесом в полнеба и напоминал перевёрнутую около одной из бань Емелину лодку. На реке шумело: похоже, спокойная на вид вода натыкалась где-то на препятствие и, огибая его, в голос недовольничала… Емеля, слушая этот шум, оставляя в памяти увиденное, закрывал глаза. Слушал призывные утиные кряки, пересвист утиных крыльев. «Возвращаются», – думал; слушал ветер, ударяющий в холм, в стену дома, пересчитывающий пальцами мамы путанные Емелины волосы; слышал, как на огороде этот ветер до гудения раскручивает винт искусно сделанного самолёта-флюгера… У Серёги гуляли. И иногда из открытых окон его дома слышалась старинная, давно не звучавшая в этих местах песня.

Пела только женщина, голос её, деревенский, родной и даже слова выводящий по-деревенски, вырывающийся на волю вместе с выдыхаемым воздухом, растекался по надречью, полнил собой всё кругом, заставлял Емелю прислониться к стене дома, влиться в неё. Емеля замирал, забывался и уже не представлял себя отдельно от голоса: как… в далёком детстве, ощутив лёгкость, поднимался высоко в небо и куда-то летел… Не замечал Емеля, что из глаз его бегут редкие слёзы, которые на щеках и бороде старается подсушить обнявшийся с песней ветер.

…Когда таяли в воздухе последние слова песни, Емеля приходил в себя, чувствуя, что в тело его возвращается сила, прогоняющая неприятный откуда-то взявшийся озноб.

Часто женщина брала паузу, и в это время слышались пьяные голоса мужчин, а Емеля радостно думал, что вскоре один за другим начнут приезжать в деревню отпускники и пенсионеры, зимующие в городе. Сначала их надо будет переправлять на лодке. Потом, когда вешняя вода спадёт и река вернётся в русло, перетянут мужики с берега на берег тот длинный плот, что привязан сейчас около бань и едва виден из-за них. Как только появится плавучий мости-бон, приезжать станут чаще, и к лету деревня вовсе олюдит, заперестукивается молоточками и топорами, заперекликивается весёлыми голосами земляков, наполнится звуками неровно выводимой у кого-нибудь на встретинах песни…

* * *

Ночь Емеля почти не спал – куда-то, покалывая, торопилось сердце. Устав от сна, встал рано утром, выглянул в окно. На улице туман.

– Вот и угадывай погоду! А закат вчера красён был! – вырвалось у Емели.

Он, не одеваясь, выбежал на крыльцо, – довольно поёжился от бодрящего холодка и… – чуть не задохнулся! Жадно захватал ртом воздух, сердце сжалось. Показалось ему – горит… совсем близко, и дымом уже заполонило всё вокруг, сдавило в белых клубастых лапах родной дом.

…Через несколько секунд Емеля опамятовал, расчувствовав, что вдыхает туман.

– Вот ведь!..

– Вот ведь!.. Словно облако. Не будь часов – время не угадать. – Он помолчал немного и крикнул: – О-го-го! – Прислушался, как вязнет в молочном тумане голос. Огляделся кругом – не видно соседних домов; сбежал с крыльца, сделал несколько шагов. Ступням, не привычным ещё, не нахоженным в этом году без обуви, зябко. Под ними… прошлогодняя трава, среди которой, кажется, только пробивающаяся, молодая, – мокрые от росы. Неосознанно стуча зубами, Емеля присел на корточки – над самой землёй тумана нет и видно далеко. Почему-то обрадовался этому, заспешил в дом.

2

За ночь намело сантиметров тридцать снега. И это в середине мая, когда земля и деревья, встречая лето, оделись уже в зелёные наряды.

Емеля вышел на крыльцо, потоптался по снегу.

– Май, май, – коня заставай, сам на печь …полезай, – сказал он, привыкший за зиму разговаривать сам с собой. – …Нет коня. – И уже возвращаясь в дом, почти подумал: – …на снегу чисто шкурать будет.

На сегодняшнее утро Емеля с сестрой Анной, единственной кто в деревне ещё держал корову, договорились резать годовалого бычка. Они продержали его всю зиму, так как племянник их добыл лося и нужды в мясе не было. Теперь же Анна решила не пускать бычка в лето, а забить и сдать в город найденному дочерью скупщику.

Емеля собрался и вышел на улицу. На востоке, над самым лесом, тёмно-красной полосой растеклась заря. Кругом сумрачно. Внизу под деревней что-то дружелюбно шепчет река. Текущая между заснеженными берегами, напоминает она сейчас набухшую на огромном виске вену. Около белокрыших, с чернеющими срубами бань через реку перекинут мостик. Он, среди тёмной воды, в своём белом одеянии, трогает девственной красотой.

Емеля, глубоко проваливаясь в глухо скрипящий под ногами, даже сквозь сапоги ощутимо холодный снег, шёл медленно, поглядывал на реку, тяжело думал о предстоящем…

– Здорово, Емеля!

…Не разобрав откуда крик, Емеля вздрогнул, от испуга чуть не упал.

– Здорово, Емеля! – повторила Нюра, худая торопливая бабка. – Чего пугаешьсе?

– Здорово, здорово!.. – Он нагнулся, чтобы вынуть почерпнутый в голенище сапога снег. Вынимая, хмуро смотрел на свои только что оставленные следы. Почему-то показались они ему похожи на медвежьи…

…Вспомнив, как его пробрал испуг, Емеля улыбнулся. Специально повысив голос, так как Нюра была глуховатой, крикнул:

– Зима!

– Да, намело, намело…

– У нас лето короткое! Всё!

– Да, да… А у меня картошка выползать надумала. Хватило дури в апреле в землю сунуть…

– Я говорю, лето у нас короткое!

– За грехи, наверно, мои. Ум на старости отшибло.

– Ничего! Не замёрзнет, отродится.

– Отшибло, отшибло… – твердила Нюра.

Емеля внимательно посмотрел на неё…

– …пойду. – Зашагал дальше.

Сестра давно ждала брата. Русская печь топилась, из её рта дышало жаром.

Емеля сел напротив печки. Он любил смотреть на огонь и чувствовать, как прикосновения тепла погружают в дремоту. …В устье печи поставлена ведёрная кастрюля. На боку её нарисованы яблоки с виноградом… «Аня воду греет, – подумал Емеля. – Правильно».

Анна, полная, черноволосая женщина, в отличие от брата, не могла сидеть на месте. Как только засиживалась она, вспоминался ей бычок, с самого рождения вспоминался; катилась по щеке слеза. …Анна тут же скороговоркой повторяла про себя: «На то и кормим, на то и кормим, на то и кормим…»

…Все последние дни тяготили Анну мысли о предстоящем, не давали спать ночами. Мысли эти, по нерву, который обязательно соединяет хорошую хозяйку со всей её скотиной, передавались корове и телёнку. Анна знала, видела и чувствовала это, даже стала… панически бояться входить в хлев… Поэтому, как только подступали к Анне воспоминания, вскакивала она с места, ненужно ходила по избе в поисках дела. …Причём из-за своей полноты ходила она с трудом, комично помогая себе взмахами полусогнутых рук, хорошо зная цену каждого шага.

– А он хоть придёт, не обманет? – тихо спросила Анна.

– Не обманет. Не должен…

Ждали Серёгу, того самого, к которому в половодье Емеля перевозил гостей.

Из отпускников Серёга в этом году приехал раньше всех, ещё по снегу, – ему надо было справить поминки по матери, которая умерла прошлой весной как раз в эту пору, немного не дожив до тепла.

У заботной покойницы в кладовке, среди прочего, имелся в запасе сахарный песок. Зная это, Серёга сразу по приезде поставил бидон браги, а уж как наладился, – целыми днями гнал самогон и пьянствовал.

…Серёга забарабанил в окно неожиданно и громко. В дом зайти отказался наотрез, стоял на улице, курил, перетаптывался на месте, давя ногами глубокий снег… Отошедший в сторону, в чёрном тёплом полушубке, без шапки, с рано облысевшей головой, с раскрасневшимся лицом, Серёга был виден в одно из окон во весь рост, отчего окно это походило на большой портрет, перечёркнутый крестовиной рамы.

В доме засобирались.

Пока Емеля, потерявший своё недавнее умиротворение, нервно пытался застегнуть куртку, Анна шепнула брату:

– …А чего он без шапки?

– Так что, что без шапки?!

– К корове, к коровушке ведь пойдёт.

– Ну?!

– Стельная она. Нельзя.

– Дура! – Он выхватил из рук сестры приготовленную верёвку и выскочил на улицу.

Серёга глянул на Емелю и улыбнулся, всё так же улыбаясь, поднял приставленный к стене дома, принесённый с собой, колун и поиграл им.

Они медленно пошли к двери, ведущей во двор. Уже совсем рассвело, а из-за леса поднялся красноватый глаз солнца, слегка порозовивший снег.

– Второй нож забыл, – спохватился Емеля.

– Пошли. Свой имею.

Когда вошли во двор и остановились перед хлевом, Емеля, делая на верёвке петлю, сказал решительно:

– Ударю всё же я. Там тоже надо умеючи. Другой череп проломит, убьёт на раз и кровь не выбежит. Надо по месту, оглушить…

– …Ладно.

Емеля открыл дверь в хлев, пахнуло навозом, теплом коровы. Корова, до этого спокойно лежавшая и размеренно жующая жвачку, испуганно вскочила. Отступила от двери сколько могла, натянув цепь.

Бычок был отделён от коровы дощатой перегородкой. Он входил в силу и тоже посажен на цепь.

В отличие от коровы телёнок доверчиво подошёл к переодетому в Аннину куртку Емеле; съев предложенный хлеб, благодарно лизнул руку.

– Ну и рога. Бояться надо, – успел сказать Серёга, когда Емеля затягивал на них верёвочную петлю.

…И как только затянул, – бычок… недовольно вздёрнул головой, отступил назад, почувствовав натянутую Серёгой верёвку, запрыгал из стороны в сторону, не жалея себя, забился головой и боками в стенку хлева и перегородку, из которой задней ногой вышиб доску. …Перепуганная корова шарахалась от людей, пытаясь развернуться, рвала из стены цепь; подняв хвост, видимо, от переживаний, хлопко клала на пол жидкие лепёшки.

Емеля, поймав момент, с трудом расстегнул на шее бычка цепь. Испуганно… придушённо выдавил:

– Тащим… Давай тащим скорее…

…Бычок сначала сопротивлялся, падал на колени передних ног, крутил головой, стараясь скинуть верёвку. Но как только переступил порог двора на улицу, присмирел, пошёл пословно. Его, видимо, ошарашило. Он никогда не видел снега и, выйдя из полутёмного двора, ослеп от поразительного белого света.

Сразу за домом начинался часто гороженный штакетником, защищающий гряды от кур забор. Первый пролёт его для удобства был снят на зиму. Вот к одному из трёх свободных столбов и привязали бычка.

Телёнок, стоящий к западу мордой, уже наворотил от страха, запачкав задние ноги; пахло свежим …тёплым навозом. Емеля, чтоб не слепило солнце, подошёл немного боком и не сильно ударил…

Телёнок упал на колени передних ног – точно так же, как падал только что, когда сопротивлялся. Завалившись на бок, откинул голову назад. Серёга воткнул в шею нож почти по самую рукоять, ловко орудуя, перехватил горло.

Бычок пролежал пару секунд неподвижно, потом неожиданно дёрнулся и рывком поднялся на ноги. Замер. Так и стоял… осоловело глядя куда-то мимо людей. Из глубокой резаной раны на шее телёнка тонкой струйкой декоративного фонтана, быстро окрасив снег, лилась кровь. Снег таял от горячего, зернисто набухал.

– У него здоровья на троих! – почти крикнул Серёга.

Емеля молчал.

– Слушай, Емеля?! Это кровь! Я читал, кровь полезна. Тёплая когда. Стакан! Стакан давай! – Он помедлил немного, ища взглядом по сторонам. …Ничего не найдя, махнул рукой на застывшего столбом Емелю: – Да ну! – Подступил к телёнку и подставил под льющуюся кровь пригоршню, набрал. Выпил одну… Вторую… После третьей его начало рвать… Согнувшись в приступе, он успел отойти от телёнка несколько шагов.

… Из соседского дома, хлопнув дверью на тугой пружине, вышла моложавая женщина с полным, перегнетающим её на одну сторону ведром.

– Какой ужас, какой ужас, – заторопилась она, увидев страшную картину.

Женщина не пошла к помойке, выплеснула содержимое ведра на снег тут же.

– Страсть какая! Страсть какая! – повторяла она, не в состоянии сдержать в себе слов; вернулась в дом, снова хлопнув дверью.

…Емеля стоял в оцепенении, словно это из его горла, уже намочив ворот рубашки, текла … липкая кровь. Почему-то вспоминалась ему в эти секунды всегда весёлая с внуком бабушка Мария, которая пролежала парализованной пять лет почти без движения.

Очнулся Емеля, когда Серёга размашисто подошёл к бычку и обеими руками толкнул его в бок.

– Падай давай! Всё у тебя там хорошо сделано.

Телёнок упал, конвульсивно дёрнул задней ногой несколько раз и замер.


Пока Серёга оттирал снегом запачканные в крови руки и лицо, Емеля снял с рогов бычка петлю, отвязал верёвку и собрал по привычке, как вожжи. …Вдруг с силой пнул по столбику.

– Вот! Тебя ещё не было – поставили! Смолина не гниёт.

– Чего?

– С сероточки. Видишь как изукрашен!

И действительно, столбик, комлевой отвалок сосны, с четырёх сторон был изрезан «ёлочкой вниз» настолько сильно, что своей формой напоминал толстый брус или бетонную сваю. Надрезы на столбике, зарубцевавшиеся, залитые смолой, затёртые, походили теперь на большие стрелки.

– Но это только со старых сероточек долго стоят, – продолжал Емеля. – А с новых, где с кислотой гнали, – гниёт. У них в нутрях всё кислотой сожжёно. …Пойду, что ли, куртку на фуфайку обменяю?

Серёга, ничего не ответив, поднял воротник полушубка, закурил, сунул руки в карманы, чтобы нагрелись. Емеля посмотрел на него, мельком глянул на жёлто окрашенные навозом отпечатки копыт, начинающиеся от двора, и пошёл в дом. Надо было принести полотенце и ведро с горячей водой. В ведре этом мужики будут ополаскивать ножи и руки.

* * *

Уже ошкурали и выпустили кишки, а сбой был отнесён Анне на жаркое, когда к Емеле с Серёгой подошёл худощавый, больной на вид старик. Подошёл он не тропкой, а через огороды, видимо, срезая путь. Старик был чисто выбрит, на носу его сидели очки с толстыми зеленоватыми линзами, очень похожими на донышки гранёных стаканов. На голове у старика богатая меховая шапка, на ноги обуты громоздкие валенки с галошами, на худых плечах висит почти такая же, как при забое была на Емеле, только не излизанная скотиной, женская куртка.

– Труд на пользу! – неожиданным для него баском пробубнил старик.

– Спасибо! Как не на пользу! – ответил Серёга. Он дошкурал последнюю, отрезанную по коленному суставу, ногу и положил её на снег. Не споласкивая, вытер руки об измызганное белое полотенце, висящее на столбике. – Ну всё – теперь только разрубать. Обкурим это дело! Бери! – протянул одну сигарету старику.

– Благодарим! – оживился тот, снял рукавицы; прикуриваясь от зажженной Серёгой спички, жадно затянулся несколько раз и выпустил дым.

– Что, Иван Иванович, всё не помер? – спросил Емеля.

– Не помер. Пока земля держит. Так ведь оно… врач сказал несколько месяцев, – ответил тот, растирая лицо свободной от сигареты ладонью.

Не старый ещё, почти одногодка Емеле, подростком уехал из деревни, никогда не появлялся на родине и только недавно вернулся, больной.


…Пахло ростепелью. Солнце вошло в силу, грело; осевший снег натяжелел; с крыши дома наперебой капало. Немного в стороне от мужиков жадно, шумно рвали внутренности, вываливая наружу их содержимое, две аккуратные, как с картинки, серые лайки и Емелин чёрный пёс. На телевизионной антенне, высоко поднятой над домом на тонком длинном столбе-мачте, не спокойно, с перебранкой, ждали своей очереди ворóны.

…Туша телёнка лежала на расстеленной шкуре. Все четыре ноги-обрубка, оставленные только до колен, были оттянуты в разные стороны – так удобнее выпускать кишки – и за вбитые в землю колья привязаны верёвкой. Кое-где, от телячьей крови, снег протаял до земли, оголив молодую траву.

Иван Иванович докурил, достал из кармана маленькую, с несколькими сломанными зубьями гребёнку, стянул с головы шапку и, расчёсывая жидкие волосы, прервал молчание:

– А у меня отец с войны раненый пришёл, нога сохла. Так он всегда от любой скотины кровь пил, тёплую. Как кто где режет, придёт с ковшичком – ему нацедят. Говорил… только это да вино помогает.

– …Ладно, Иван Иванович, дело доделаем – тебя и печёнкой угостим, и выпить нальём.

* * *

После того как городская машина с фургоном увезла мясо, Серёга и Емеля, носившие его, ещё долго стояли на деревенском холме, обнимая родные места взглядом.

– Солнце глаза слепит. – Емеля смахнул ладонью смягчающие боль слёзы.

Серёга ничего не ответил.

Опускающееся к земле солнце, отражаясь от снега, действительно слепило. Снег неумолимо таял, напитывая землю влагой, на крышах его уже не было. В поле, то тут, то там, островки зелёной травы. Вода в реке поднялась, недовольно била в перекинутый с берега на берег бон – его, похоже, придётся убрать.

– Смотри! – показал Емеля на ту сторону реки, на покрытое последним снегом поле, по которому только что ушла машина с мясом, часто буксовавшая, оставившая после себя тёмный земляной след. – Дорога поле на две части поделила, будто книга раскрытая. Я уже не в первый раз примечаю.

– Книга, – помедлив, ответил Серёга. – Это только зимой книга, а летом где она? Вот мы летом приезжаем?

…Помолчав, посмотрев на реку, которая тоже казалась ему переплётом книги, Емеля спросил осторожно:

– А чего у тебя за гости в самый разлив были?

– Поэт… Поэт один с супругой. Я им с машиной помог. Вот жена у него, солистка народного хора. В городе. Поёт!

– Да-а. Как мама моя покойница.

Серёга, набрав на земле наводеневшего снега, слепил катыш, отёр им руки и, размахнувшись, добросил до реки. Катыш разбился о воду, но поплыл.

– Пошли давай ко мне, бычка помянем. Аннина-то бутылка, наверно, не взяла?

3

В стороне от реки, с краю деревни, чуть выше её, на небольшом взгорушке, стоит неумолимо разрушающаяся деревянная церковь. Она, уставшая, успевшая верно послужить и начальной школой, и медпунктом, и магазином, настолько обветшала, что даже дети, чувствуя опасность, не забираются больше внутрь.

Загляни в здание через окно: на стенах с осыпающейся на глазах штукатуркой нет живого места – исцарапаны, измараны углём. На дверях церкви амбарный ни к чему висящий замок. На полупровалившейся крыше – маленькое, обречённое на смерть, деревце. …Вокруг Храма Божьего тремя ровными рядами, словно часовые, посажены высоко поднявшиеся берёзы – школьный сад. На многочисленных пальцах берёз молодые, недавно прихваченные холодом зелёные листочки. Они многоголосо перешёптываются, дрожат на ветру, которому, видимо, нравится гулять в кронах деревьев. Из смешенного перешёпота листочков только и можно – подумав перед этим – разобрать: «Отродились..! Как красиво, красиво, красиво, хорошо, тепло, хорошо, хорошо…»

Расстояние от церкви до деревни, полукругом подступающей к взгорушку, небольшое. Склон взгорушка пологий, степенный. По всему взгорушку растёт шиповник, среди которого кое-где увидишь деревцо или одинокие кустики малины. Между церковью и деревней, в неровном кругу шиповника, рядом с двумя молодыми ивами, вырыт колодец. Миниатюрный сруб его с дощатой крышкой ещё не застарел. Не так давно мужики собрались и заменили изгнившую колоду из цельного дерева, служившую, наверное, с самой установки церкви. Рядом с колодчиком положена на землю широкая доска – земля здесь мягкая, влажная, потому как близко к поверхности выбрался родник. На воткнутом впритир к срубу колу висит черпуха, которая сделана из пластмассовой канистры с обрезанным верхом, грубо прибитой к недлинной ручке.

От колодчика к деревне идёт хорошо нахоженная тропинка. Шиповник вдоль неё, чтобы не кололся, аккуратно обстрижен садовыми ножницами. Сбежав с взгорушка, тропинка расходится на две.

Деревня хотя и небольшая, но заняла собой всю голову приречного холма. Правый склон его, к переезду, – пологий, а левый – к поросшему ивняком ручейку – такой же крутой, как к реке. От церкви деревня похожа на гигантского человека, который лежит на боку и от холода или боли скорчился вокруг взгорушка, утопающего в шиповнике. Дома в деревне всё старые, новостроек не видно… Только один, маленький, стоящий рядом с Емелиным перед самым спуском к реке, обшит вагонкой и выкрашен, как говорит сам хозяин, в «клубничный цвет».

Сегодня в деревне не видно людей. Только расселись на антеннах ворóны, порхаются у нескольких домов куры, да в загородке лениво жуёт траву стельная Аннина корова… Нет даже ребят, которые, пользуясь свободой каникул, беспечно гоняют по деревне дни напролёт. …Не видно их и перед склоном к ручейку – на любимом для игр месте, – где сгрудились картофельные ямы и лежит на боку огромная железная бочка, привезённая несколько лет назад на вечную яму, да так и не вкопанная. Бочка эта привлекательная штука – есть в дне у неё большой круглый вход – залезай свободно. Сколько всего можно устроить внутри!.. Наладились играть… – конечно, в «войнушку»: одни от ручья наступают, другие в «бункере» обороняются. Слышно: «Агонь!», «Уррр-а-а-а!», ещё какие-то беспорядочные крики. Переругивается детскими пронзительными голосами деревянное и пластмассовое оружие. Летят в сторону бункера самодельные гранаты, камни, стукаются о железо – высиди-ка в такие минуты внутри колокола!

Ну-ка?! Прислушаемся!..

Нет, не раздаются по округе гулкие гневножалостливые ответы на удары по железным бокам бочки – никого нет.

Заранее было объявлено в деревне, чтоб всем, кто может, явиться в назначенное время на чистку кладбища от мусора и заполоняющаго всё кустарника. Никто не отказался.

Люди ушли недавно, только-только миновали телятник на той стороне реки. С деревенского холма эта странная вытянутая процессия на фоне молодой травы напоминает разноцветный дирижабль, плывущий по зелёному небу, а может, рыбу в океане или даже… огромную бомбу, которую катят по дорожным колеям-рельсам. Хорошо шагать среди людей в самом сердце процессии, в котором собралась вся деревенская ребятня, шагать и слушать глухой неровный шум, поднимающийся вместе с пылью от переступа нескольких десятков (обутых так разно!) ног; слушать, ворочая по сторонам головой, гудящее пчелиным роем людское многоголосие… Различать среди этого гомона ничего не значащие в отдельности слова и урывки фраз, вязнущие в тесноте толпы…

У бредущих кучно, отчего часто задевающих, касающихся друг друга, но не желающих разойтись реже, людей в руках носилки, топоры, веники, на плечах грабли, вилы, иногда лопаты.

Впереди Серёга. Он идёт не глядя под ноги, отчего часто спотыкается, но всё же не падает. Серёгина рубаха, одетая на голое, загорелое уже, тело, распахнута, полы её трепещет ветер. На плече у Серёги высоко поднятая, чтобы не задеть никого сзади, широкая лопата для чистки снега.

…Чуть отстав от процессии, идут вдвоём Емеля и Иван Иванович, который шаркает по земле валенками с галошами, в женской куртке с большущими разного цвета пуговицами, без шапки. Седые волосы на его голове – пух одуванчика, сквозь который просвечивает кожа.

Иван Иванович исхудал, сейчас потный, то и дело снимает очки, протирает линзы изжёлтым от курева большим пальцем и, чуть пошатываясь при ходьбе, словно дорога для него теперь палуба корабля, всё рассказывает своим баском:

– …Я там сколько рыбы ловил.

– Сколько?

– За сезон по пятьдесят тонн бывало. Самолёт прилетит, заберёт… – Он помолчал, вспоминая. – А тут с перехода посмотрел – ни мейвины не видно. Мы пацанами рубахами ловили. А тут – ни мейвины. …У меня там жена. Там у всех лошади. А тут приехал – у одного… В колхозе, говорят, есть. У меня два сына, оболтусы. Старший спрашивает: «Бать, чего оболтусами зовёшь?» – «Так оболтусы!» – говорю. Там дорог нету, лес. Туда можно только по реке или зимой, или на самолёте. Спроста не попадёшь. По пятьдесят тонн рыбы…

И не верилось, что этот исхудалый больной старик, которого качает от слабости, который, шаркая непослушными ногами, едва успевает за остальными, ловил по пятьдесят тонн рыбы.

* * *

На кладбище остановились у калитки в ограду – привычно ждали начальство из села.

Солнце уже набрало силы, но в тени сосен бора, среди которого располагалось кладбище, прохлада. В чистом утреннем воздухе явственно различимы запах краски и запах сосновой смолы. Невдалеке на деревьях расселись ворóны. Сидят, переругиваются. Они знают, что люди быстро уходят, оставляя на могилах съестное.

Наконец пришёл автобус, спугнувший недовольно закричавшую стаю. Против ожидания, из автобуса вышли всего лишь человек десять, не больше, главы сельской администрации среди них не было. У приехавших в руках грабли, топоры, вилы. …Пройдя метров пять, они остановились небольшой кучкой на солнцегреве. Остановились и чего-то ждали.

Ворóны между тем, успокоившись, снова расселись по соснам…

– …Здравствуйте! – …наконец нашлась Анна.

И все по её примеру принялись здороваться, наделав шуму больше, чем на школьной перемене.

– Здорово! – протянул Емеле руку один из двух приехавших мужчин. – Что, всё ещё Юрик на меня зуб точит?

– Точит, Саша, точит.

Саша достал из почти нового спортивного костюма пачку сигарет и, жадно затягиваясь, закурил. Казалось, что как раз из-за этой привычки у него немного впалые щёки. …Лоб высокий, в крупных неподвижно застывших морщинах; волосы густые, темно-русые.

– Сейчас уехал? – спросил ещё, сощурив глаза.

Емеля кивнул.

…Второй приехавший разговаривал о чём-то с Анной. Он моложе, похож внешне на первого, даже одет так же. Часто смущённо улыбается. И когда улыбается, тонкие брови (особенно у висков) ощутимо приподнимаются, кожа на лбу морщится лёгкими волнами, начерченными детской рукой, небольшой нос, с тонкой переносицей, обостряется – сразу представляешь картину: нос и брови – чайка, которая летит над океаном в лучах утренней зари.

– Здорово! – подойдя к Емеле, он потряс и долго не отпускал протянутую тем руку. – А Наш в город уехал, сказал, чтоб всё с кладбища в кучи за дорогой складывали – после на машине увезут или сожгут, если дождь. – Он виновато улыбнулся. – …Наши на кладбище потом приедут, сами…


Кладбище довольно большое, расположено на краю соснового бора, вдоль старинной грунтовой дороги. Обнесено кладбище оградой; со стороны бора выкопана вокруг него застарелая теперь канава, а со стороны дороги пропахана противопожарная полоса.

Основная центральная калитка за забор одна. Сначала кладбище идёт ровным местом, но потом поднимается на два, почти одинаковой формы, улыбающиеся при свете солнца взгорушка, которые напоминают придавленные сверху купола и занимают собой всю заднюю часть кладбища.

Сосны на взгорушках – стройные корабельные мачты. С каждого взгорушка видно за деревьями поворот поблёскивающей реки, а если вглядеться, то различишь и деревушку на крутолобом холме. Хорошо, наверно, тому, кого похоронят здесь!

Если на взгорушках привольно, дышать легко, то внизу, где начинается кладбище, густо затянуло могилы можжевельником и молодой берёзкой, попадаются колючие ёлочки; на листочках, среди хвои, в частых сетях-паутинках почти весь день блестят, не могут просохнуть капельки росы. В начале кладбища хоронили давно, а подхоранивают редко. Пропадают, валятся на землю кресты, сглаживаются морщины могильных холмиков. Наверно, родственники тех, кто нашёл здесь вечный покой, уехали куда-то далеко или их тоже нет в живых.


Люди, оставив на свежевспаханной противопожарной полосе следы множества ног, вошли в центральную калитку, растеклись по кладбищу, словно муравьи по муравейнику. А работать, как умеют эти многочисленные неутомимые труженики, завсегда душерадостно. Хорошо делается в груди, легко, и нет, кажется, на предстоящем долгом пути преград, которых было бы не одолеть.

…Уже к обеду управились. Весь мусор: прелую листву, хвою, шишки, сухие ветви, молодые, не на месте выросшие деревца, пустые банки из-под краски, сваленные в кучи около забора вылинялые венки и цветы, остатки сгнивших крестов, – сносили за противопожарную полосу, за дорогу, на небольшой песчаный пустырь.

Расходиться не спешили. Стояли на дороге неровным строем, многие оперевшись о ручки граблей и вил. Потные, усталые, в запылённой одежде, стояли и смотрели на свою работу.

…Теперь кресты, памятники и могилки хорошо видно. Легко можно разглядеть искусственные (живых ещё нет) цветы в вазочках или литровых банках. По кладбищу прогуливается, проверяя, всё ли сделано, ветерок. Сосны одобрительно шумят кронами. А внизу, на вычищенной граблями земле, чуть дрожат их тени. Кладбище… дышит, легко-легко, освободившись от лишнего. В глубине бора умиротворяюще считает кукушка: ку-ку, ку-ку…

Вдруг кто-то тяжело надрывно закричал, заревел в истерике. Это на могиле матери зашёлся Серёга. Совсем по-бабьи, неожиданно тонким голосом, с причитаниями. Так, почти каждые похороны, выла одна зажившаяся старуха… Стало не по себе. Люди заторопились домой. Завёлся и быстро уехал автобус. …Иван Иванович остался. Он постоял немного в нерешительности, потом, так как плохо видел, то и дело натыкаясь на оградки, пошёл на голос Серёги.

4

Всё последнее время снятся Алёше кошмары. Вскакивает он каждую ночь на постели в полубреду, непонимающе шарит глазами по комнате, в которую, сквозь зашторенное окно, глядит фонарь. …Наконец, спустя минуту-две доходит до Алёши… что страшный шум, перехватывающий дыхание, – это всего лишь поступь и лязг товарного поезда, гремящего по расположенной вблизи дома железной дороге. Долго сидит Алёша на кровати, поджав под себя ноги, кутаясь с головой в одеяло. Роста небольшого, совсем как ребёнок. Сидит, смотрит куда-то расширенными от страха глазами. По телу – озноб. До слёз не хочется, страшно ложиться снова.

От прежнего Алёши остались только материны белые волосы, зачёсываемые назад, да голубые глаза, которыми наградил отец. Ненормальная бледность, исхудал, осунулся – и это в семнадцать лет! …Воображает сам себя Алёша неким вытянувшимся бледным растением, сорняком, которые появляются внутри сараев, бань, в полуразвалившихся старых домах, живут там почти в полной темноте и, конечно, постоянно ищут солнца.

…Уже не в первый раз снится поезд: один и тот же… один и тот же!.. Будто Алёша оказался на железнодорожных путях… Ночь. И по правую и по левую руку от него по нескольку полос рельс. Они блестят в свете фонарей и семафоров. Алёша стоит между двумя такими полосами в ожидании не видимого, но уже слышимого поезда. Отойти в сторону не может. Ноги подламываются, ноют, болью выворачивают голени и ступни. В глаза ползут мошка, комары, в уши ползут – облепили всё залитое потом лицо, оно зудит от насекомых, горит от укусов… А сил, чтобы поднять руку и стереть гнус, нет.

…Слепя фарами, приближается несоразмерно огромный поезд, слышно его дыхание, пахнущее тёплым шлаком, угрожающе быстро накатываются отполированные в долгой работе чугунные жернова колёс…

В поту каждый раз просыпается Алёша во время такого сна. Ошалело отстукивает сердце, колет, жмёт, бьётся в бок и грудную клетку, хочет вырваться, словно бабочка, ловко накрытая стаканом.

Алёша проснулся! Полежал немного, приходя в себя. Посмотрел на соседнюю кровать: друга Серёги, с которым они снимают комнату, нет. Полежав ещё, встал и босой вышел в коридор. Глянул на дверь хозяйской комнаты. Похоже, как он и думал, хозяйка тоже уехала. Алёша прошёл на кухню, долго пил из-под крана, хватая струю ртом, но жажду не утолил. Побрызгал ощутимо холодной водой в лицо, на грудь, смочил волосы и загладил их назад.

«Почему сегодня не слышно поездов?» – только сейчас Алёша заметил, что на улице мёртвая тишина.

Он не стал завтракать, оделся, вышел на лестничную площадку, закрыл дверь на ключ и – придерживаясь за перила рукой – вниз по бетонным ступенькам:

ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту…

ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту…

ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту ту…


…Как Алёша оказался в ванной комнате, он не помнил. Кафельный гулкий пол. Сама ванна задёрнута клеёнчатой полупрозрачной шторкой. Столик весь завален ванными принадлежностями.

«Как на большую семью. Зачем я здесь?»

Зеркало запотело, в нём ничего не видно… И душно, очень душно, словно кто моется не первый час крутым кипятком. Алёша резко отдёрнул шторку. Дохнуло холодом. Ванна пуста. Она блестит. Ослепила! Алёша зажмурился, прикрыл глаза ладонью, отвернулся… – по стене тёмно-зелёная труба отопления, которая, поднимаясь от батареи, выгнута в несколько колен ползущей змеёй. Алёша, тяжело поднимая голову, проследил взглядом вверх по трубе – и вспомнил, зачем он здесь! Сразу вспомнилось и то, что он каких-то полгода назад, придя домой, похвастал Серёге: «Я сегодня весился – сорок восем кг». – «Весился! – крикнул тот. – Обще-то все взвешиваются. А вешаются – это…»

– …Вставай… Вставай… – послышался едва угадываемый голос Серёги. – Что так заснул!

В сознании Алёши пошевелилось: «Значит кошмар. …Кошмар».

…Почувствовал, что сильно трясут за плечи. Различил втряхиваемые в него слова:

– …Вставай! …Вставай! …Вставай! Лёха, вставай! Алёша. Алёша!.. Вот! Вот! Вот! – ревел Серёга.

Алёша поднялся на кровати и, свесив ноги, сел. Глаз не открывал; сидел, не совлодая ещё со своими мыслями. Голова болит, воздуха не хватает. С боку слышится радостная скороговорка Серёги.

Сон не хотел отпускать. Сон этот, какой-то тягучий, вязкий, словно… большая размягчённая карамелина или жвачка, которая облепила мозги, все внутренности, язык, голову, руки, ноги… И даже рот…трудно разомкнуть.

– Паутина… – выговорил Алёша. И после этого вымученного слова стал приходить в себя.

5

Алёшино решение об отъезде в деревню на далёкую родину, которая, по словам матери, представлялась Алёше чудесной страной, Серёга принял радостно. Помог собраться и проводил на вокзал.

Уже почти стемнело, вокруг светили уличные фонари, горели окна вокзала, соседних зданий и поезда, стоящего у перрона; по громкоговорителю приятным женским голосом предостерегали, что отправление через пять минут.

Билеты оказались только в общий вагон. Алёша едва успел пройти до свободного места, как поезд, трогаясь, дёрнулся с такой силой, что упала планочка, державшая шторку окна. …За окном на перроне стоял Серёга, он, дурачась, по-военному приставил ладонь к голове. Алёша помахал ему и, опускаясь на сиденье, вспомнил, что, когда собрались и уже пошли на вокзал, Серёга вернулся зачем-то в квартиру, а Алёша остался ждать его на межэтажной площадке. …Увидел там батарею отопления… Сначала боязливо притронулся, а потом погладил. Услышал сверху шаги и, не оборачиваясь, спросил:

– Серёга, знаешь чего?

– Да? – Голос оказался незнакомым. Алёша обернулся – по ступенькам спускался сосед, местный участковый.

– Ты чего, парень, «гармошку» трогаешь? Летом не топят! – Он подошёл вплотную, всмотрелся в Алёшу и… поджав губы, больше ничего не сказал.

…Вслед за воспоминанием о соседе, вспомнилось Алёше, что болтал Серёга по дороге на вокзал.

– Ты не думай, это со всеми бывает. Нет ничего удивительного, что так происходит в наш сумасшедший с извращёнными понятиями век. У меня тоже было… Я тогда ещё в школе учился. На остановке стоял, автобус ждал. Людей набралось много. Одежда на всех тоненькая – весны дождались. Зонтов почти ни у кого нету. Изо рта у всех парок…


…Моросил стылый весенний дождь. Люди, не хотевшие мокнуть, плотно набились под крышу маленькой остановки. Серёга уже не ждал автобус. Не замечая того, что куртка набухла от воды, а с мокрых волос сбегает за шиворот, он просто стоял лицом к проезжей части на самом краю возвышения остановки и покачивался на ногах в такт своим вдохам и выдохам. Ступни опирались на твёрдое только наполовину, поэтому покачиваться… удобно, и при каждом покачивании через подошвы кроссовок ощущалась грань бетонного бордюра.

…Машины проезжали по мокрому асфальту с шипением; некоторые, обдавая мелкими брызгами и запахом бензина. Вообразилось: «…качнуться сильнее – и под машину, и будут на асфальте не масленые радужные разводы, а кровяные». На память Серёге пришло, как однажды летом у бабки в деревне, в полуразвалившемся складе, среди ломаного шифера и битого прямо в ящиках стекла, нашли с ребятами бидон красной краски. Ночи светлые, июньские. Дотащили бидон до дороги и на асфальте напротив магазина пытались что-то писать. Но краска загустела, засохла, поэтому вывалили палкой несколько увесистых комков, а бидон бросили.

…За ночь и утро машины разъездили краску метров на двадцать…

Сейчас, на остановке, Серёге так ясно вспомнились эти тёмно-красные пятна, что даже показались на дороге. Стало нехорошо. «Фуу!..» – Закружилась голова! …Закружилась сильно, до тошноты, и Серёга упал, но упал не на дорогу, а к людям, прятавшимся от дождя под крышей остановки…


…«Значит, Серёга чего-то знает?! Знает! Знает!» – соображал Алёша …наконец опомнившись, ощутив себя в вагоне. – «Знает, знает, знает», – вторил ему разогнавшийся поезд. – «Значит, я во сне… значит, он чего-то слышал?!» – «Слышал, слышал, слышал», – отвечал поезд.

Алёша глянул в окно, за окном темно, едва различимы убегающие назад деревья. В вагоне сумрачно, длинные лампы на потолке горят слабо, словно находишься в подземном тоннеле.

Напротив купе на боковой полке спит молодой мужчина, подложивший себе под голову обе ладони; на лице его угадывается улыбка. Мужчина прикрыт курткой, один рукав которой сполз почти до пола и слегка покачивается в такт поезду.

Алёша долго наблюдал за этим рукавом. …Потом, зажмурив глаза, потряс головой, нервно дрожа поднялся и, пугая дремлющих пассажиров, стал бессмысленно ходить по вагону взад и вперёд. Иногда его давно не отдыхавший мозг, видимо, чтобы остаться здоровым, переставал работать, и Алёша находил себя то в тамбуре, то у двери проводника, то в одном из купе. Часто вспоминалась мать. …В какой-то момент он стал замечать, что за тёмными окнами рядом с поездом кто-то – какой-то великан-урод! – бежит и следит за ним!..

«Не отстаёт». «Не отстаёт», – метался Алёша по вагону!..

Наконец, не в состоянии больше терпеть, он шатнулся к одному из окон и, почти касаясь холодного стекла, посмотрел в упор: …догадался, вытерев ладонями прослезившиеся глаза, что великан – это его собственное искажённое отражение.

6

Наконец станция!

Поезд тормозил, медленно проезжая мимо склонивших головы фонарей освещения, поочерёдно ослепительно появляющихся в окне, у которого стоял Алёша, и вновь исчезающих, как неуловимые мысли.

На станции в вагон вошли трое: щупленький старик в отутюженном костюме; совсем маленькая ростом старушка с бледным, как бумага, лицом, в шляпе с широкими полями, в вязаной цветной кофте и тёмной юбке складками; и ещё высокая полная женщина в висящем на ней как сарафан платье и болоньевой куртке.

Старички (по всему выходило, что это супружеская чета) примостились ближе к окну, а женщина в сарафане рядом с ними. Она заняла собой почти полсиденья, потеснив соседей. Женщина тяжело дышала, то и дело вытирала носовым платком пот с лица и, похоже, не верила, что уже в вагоне.

…Старушка сидела посередине купейной полки, по-детски побалтывала ногами и беспрерывно что-то рассказывала, поворачиваясь и обращаясь со своим рассказом то к женщине, то к старику. Говорила старушка о больницах, о врачах, о лекарствах…

Алёша в диком порыве подошёл к троице, сел напротив и, облокотившись о столик, упёрся взглядом в старушку.

Разговор прервался… Но уже через пару минут старушка, которая не могла долго молчать, спросила Алёшу, склонив голову на бок, как это делают птицы:

– Молодой человек, вы с нами не перекусите?

Алёша почувствовал, что хочет есть… Кивнул:

– С утра только стакан чаю…

– Ой! Ой, ой. Ну вот и хорошо. Иван!

Старик поставил на стол термос и стал выкладывать приготовленное к чаю. Полная женщина тоже зашуршала своими пакетами.

* * *

Поезд всё так же отстукивал, оставляя позади пройденные километры, когда проснулся Алёша. Уже совсем рассвело. Под головой у Алёши сшитая из разноцветных лоскутков тряпичная сумка, вместо одеяла он заботно прикрыт вязаной кофтой и болоньевой курткой.

Троица сидит как и раньше. Старушка снова что-то беспрерывно рассказывает. Старичок улыбается супруге, когда она поворачивается к нему. Женщина, похоже, старушку не слушает, хотя… перестань та болтать, наверняка попросила бы продолжить.

Алёша, осторожно убрав куртку и кофту, сел. За окном туман, кажется, что его молочная свежесть ощущается и в вагоне. Поезд начал сбавлять ход – приближалась станция. За окном проплыли мимо человек пять косцов. Они были все в белом и шли в ряд друг за другом…

Старушка внимательно посмотрела на Алёшу, снова при этом, как и вчера, склонив голову на бок.

– Ну вот видите, молодой человек, хороший сон – и всю вашу слабость как рукой сняло.

Алёша в ответ улыбнулся, кивнул и молча подал женщинам их вещи. Ему почему-то в последнее время, как от плохого, так и от хорошего, хотелось плакать, и он, сдерживая слёзы, отвернулся к окну. Задумался. Забылся. Поезд укачал его, позволив сознанию обмануться и представить себя в маминых тёплых руках или в детской кроватке-кочалке.

…Поэтому, когда застонала старушка, Алёша не сразу сообразил, что происходит. Старушка не стонала – кричала, только голос её, рождающийся глубоко внутри и преодолевающий много преград, вытекал из перекошённого рта на бледном сморщенном лице всего в один протяжный звук:

– Иииииииии…

Поезд уже почти остановился.

Все трое смотрели в окно, которое находилось напротив купе. Алёша вскочил, подбежал к окну и наискосок посмотрел!..

На платформе несколько уазиков, люди в камуфлированной форме, с автоматами, с овчарками на поводках.

– Что это?

– Зэков принимают, – спокойно ответила краснолицая женщина, сидящая на боковой полке у окна. Женщину знобило, отчего она с головой куталась в большой пуховый платок.

Старушка застонала с новой силой, по лицу её текли слёзы. Старичок, как мог, успокаивал жену. Но она пришла в себя, лишь когда тронувшийся вновь поезд набрал ход.

– Мы ведь к сыновьям едем, в заключение. Вот мы с Машей, и вот Алёна, попутчица. …Получилось у нас вот так… Ночку ночуем, и обратно, – пояснил старик.

– Все они маленькие хорошие, молоком пахнут, – откликнулась на его слова краснолицая женщина, – а вырастут – вином и куревом.

После этого уже больше никто не прерывал молчание вплоть до следующей станции. Старушка совсем поникла, ослабла, руки её безвольно лежали на сиденье, плечи и голова опустились, словно до этого, как кукла, двигалась старушка с помощью нитей, теперь обрезанных.

Поезд, подходя к станции, начал сбавлять ход.

– Приехали, – выдохнул старичок.

«Приехали», – мысленно повторил Алёша.

Первой поднялась и пошла к выходу краснолицая женщина.

Алёша замешкался. Он не помнил, где оставил свою сумку, и минуты две искал её…

…В тамбуре Алёшу ждала проводница.

– Опаздываете, – сказала она улыбнувшись.

– Опаздываю.

Но прежде чем выйти, он оглядел станцию. …Небольшой вокзал, небольшая, залитая солнцем площадь, которую пересекают тени тополей. То тут, то там клочья скатавшегося тополиного пуха, что ещё недавно кружил снегом. Люди, как и везде, спешат куда-то…

Алёша с улыбкой вспомнил, что его сумку, по словам молодого мужчины в лёгкой заношенной куртке, милиционеры-линейники чуть не приняли за бомбу. Не стал спускаться по лесенке, прыгнул на перрон с первой ступеньки, спугнув из-под ног небольшую стайку разлетевшихся в разные стороны голубей.

7

Уже совсем разутрило. Солнце, поднявшееся из-за тополей, ощутимо пригревает – а в тени … прохлада. На станции пыльно, шумно… Алёша решительно пробрался через зазывающих таксисов к автовокзалу. Оказалось, что на автобус, нужный ему, уже идёт посадка.

Автобус снизу весь в пыли, по которой неприличные надписи. Люди, стоящие перед его открытой дверью большой овальной каплей, потихоньку втягиваются внутрь, каждый покупает билет…

…Неожиданно Алёшу сзади ладонью плашмя больно ударили по спине. Так, что прижгло и, наверно, ушиблось сердце.

– Здорово! Чего, опять вафлю ловишь?

Алёша оглянулся. Перед ним стоял раскрасневшийся, крепко, плотно сложенный парень в спортивном костюме. На лоб его свисала тёмная чёлка, а рот кривила ухмылка, постепенно пропавшая.

– …Извините, обознался. …У нас в деревне есть один, – он покрутил пальцем у виска и обогнул Алёшу. Обернувшись, ещё что-то говорил, явно виноватясь, но Алёша его не слушал. От неожиданности удара у него звенело в ушах.


…В автобусе, дребезжащем на неровностях дороги, пыльно, душно, воняет бензином, запах которого, кажется… отдаётся болью в затылке.

«За что?» – думал Алёша. В глазах копились слёзы. Алёша, стараясь не выпустить их, слегка запрокинул голову, с силой сжал веки …сквозь одолевающие его мысли, разобрал сказанные над самым ухом слова: «Ты поплачь, поплачь, лучше станет».

Алёша обернулся на голос. В проходе стояла строгая на вид пожилая женщина. Она перехватила Алёшин взгляд и кивнула на маленькую девочку на соседнем сиденье, скуксившую от каких-то переживаний лицо. Длинные русые волосы девочки касались Алёшиной руки.

Алёша долго не мог оторвать взгляд от соседки. Клеймо, хотя и плотно прижатое к спинке сиденья, ныло. Наконец он улыбнулся малышке. …Почувствовал, что левый его локоть касается …холодившего сквозь рубаху, окна. Алёша повернулся к нему и сквозь стекло, давно, похоже, не мытое, стал встречать и провожать взглядом убегающее назад придорожное пространство.

Проезжали поля с небольшими перелесками. По полям, как богатыри, копны сена, кое-где трава ещё не скошена. В конце одной из деревень, около дорожного знака-таблички, перечёркнутого красной полосой, стояли женщина и мужчина.

Женщина пожилая, маленького роста, но полная, одета по-походному: в широких брюках, заправленных в резиновые сапоги, в мужском пиджаке, в соломенной широкополой шляпе с вицей в руках. Женщина, видимо, пасёт коров, которые ходят невдалеке. …Мужчина, лет тридцати, высокий, худой, с длинными руками и большими ладонями, в шлёпанцах, в чистеньких, почти не запылённых, спортивках, вытянутых у колен, в распахнутом пиджаке на голое тело и без шапки. На небритом лице неопределённая гримаса, рот открыт, слабая грудь выпучена. Мужчина стоит перед женщиной, выставив вперёд правую ногу, опирающуюся на пятку. Руки его раскинуты в стороны, причём одна поднята выше плеча, а вторая опущена почти до бедра – словно до самого предела гармошку растянул…

Уже засыпая, Алёша вспомнил Серёгу, который с первого дня учёбы в техникуме ходил на музыкальный кружок и играл на баяне. В то время Серёга часто просиживал до полночи, перебирал в воздухе пальцами, словно по клавишам своего инструмента, и еле слышно пел…

* * *

Алёша едва не проспал своей остановки. Его разбудил водитель. Со сна не сразу разберёшь, где находишься. Алёша, кинув сумку на землю, растёр лицо руками. …С одной стороны асфальта, по которому, как замок по молнии, убегал автобус, село Андреевский Погост, о чём говорит табличка, с другой – молодой лесок и поворот на грунтовую дорогу, ведущую в Алёшину деревню. Таблички с указанием названия деревни около поворота нет. Торчат только остатки двух взятых на излом, свороченных в сторону, столбиков. Один столбик сломан почти у самой земли, второй – повыше. Сам измятый знак валяется в канаве.

Алёша свернул на грунтовую разъезженную дорогу. В леске прохладнее. Чем дальше уходишь от асфальта, тем приятнее отдыхающему слуху. Шум редких машин всё слабее и невнятнее, он вязнет, не может пробраться в это царство. Кругом разговор, щебет невидимых птиц; перешёпот деревьев, кустов и трав, отправляющих свои послания друг другу… с помощью ветра. Даже дорога отвечает на каждый шаг – песчинки, придавленные модными кроссовками, негромко поют свою песню.

…Лучи солнца, преломившись в кронах деревьев, пройдя через сита, устроенные листьями, образуют такой необычный, сотканный, почти осязаемый, почти ложащийся лёгкой тканью на кожу лица и рук свет, что непривычному глазу приходится щуриться, разглядывая на земле и стволах деревьев необычайные, живые дрожащие картины.

Если бы не назойливые комары, ползущие в глаза и уши, старающиеся напиться крови, чтобы оставить своё потомство, разве бы ушёл Алёша отсюда. Лёг бы ничком, а может, навзничь, и долго спал, набираясь сил, вдыхая запахи земли.


…Камень Алёша заметил издали. Тот стоял у кромки леса, прямо перед полем, залитым светом. На голубой гладкой поверхности камня, с которой убежала гревшаяся на солнце ящерица, большими зелёными буквами было выведено:

прямо пойдёшь

будет дерев

Всего в нескольких сантиметрах от камня виднеются шляпки двух маслят, влажные, блестящие, одна с пятак, а вторая чуть поменьше. Если подумать, что это… глаза – получается, – один с прищуром. Рядом с маслятами капельки земляники. Её здесь уже кто-то собирал – есть пустые звёздочки чашелистиков. Алёша съел самые спелые ягоды, не тронув остальные. Ещё раз глянул на надпись и, улыбнувшись, перешагнул через длинную тень от камня, пересекающую дорогу.

8

За леском открывалось большое широкое поле. И всё оно в белой цветущей ромашке, словно со светлой водой озеро. Алёше захотелось!.. Он не удержался – откинул сумку в сторону, упал на землю и на коленках пополз вдоль по дороге, окуная лицо в ромашковые воды. Цветы щекотали своими лепесточками подбородок, щёки, губы, нос, лоб, полуприкрытые глаза. Алёша снова и снова окунал в ромашки голову, поворачивая её то одной щекой, то другой, втягивая ноздрями густой травяной дух.

– Что, приехал?! – услышал вдруг.

– …Чего?

– Да я тут, ты обернись!

Алёша ловко поднялся и, отряхивая с джинсов пыль, осторожно посмотрел на человека, что испугал его.

Это был паренёк лет десяти. Довольно худой, в кедах, в тёмных спортивках, в однотонной зелёной футболке. На коротко стриженной голове не было шапки, левая щека расцарапана, ранки уже подсохли, начали затягиваться. Руки паренька лежали на руле небольшого исшарканного велосипеда без рамы.

– Ты к бабке Анне приехал? – спросил паренёк.

– Да.

– Так и знал. Пошли провожу. – Он сел на велосипед и со скрипом принялся медленно накручивать вокруг идущего Алёши круги.

– Меня Женька зовут, – представился деловито.

– Алёша.

– Ты в телеграмме не написал, когда приедешь. Забыл, что ли? Но ладно, бабка Анна сегодня утром у тебя дома уже топила, чтоб жилым пахло.

– Так тебе специально было поручено меня встречать?

– На-а-до больно, – протянул Женька, разогнал велосипед, проехал метров пятьдесят и резко, так что заднее колесо занесло, затормозил. Довольный, стал дожидаться Алёшу.

Деревню уже хорошо видно, хотя до неё ещё шагать и шагать. Она поставлена на холме, один склон которого довольно крутой, а другой – пологий. От реки к деревне поднимаются две расходящиеся в стороны, идущие наискосок тропинки. Домики издали аккуратные, совсем как на картинках или больших стенных календарях. Все дома бревенчатые, один из них, видимо, обшит вагонкой и выкрашен в розовый цвет. Сразу за деревней, на холмике-пирожке, церковь в кругу берёз. Издали неопытному человеку она кажется действующей. Прямо в поле, ещё перед рекой, стоит большое серое здание, напоминающее барак из фильмов про войну.

– Мне мама говорила, что, если смотреть как раз отсюда, с поля, её деревня на большой рыбе стоит, на ките. Правда, похоже? – спросил Алёша.

Женька торопливо глянул на деревню:

– Не-е, ка-кая рыба? Ты чё? – при этих словах он смешно вытянул худую шею и чуть приподнял голову…

Сделав кружок перед Алёшей, Женька повернул вдоль по дороге, набрал ход и, обернувшись, крикнул:

– Я тебя у реки подожду! – Понёсся под гору, поднимая из-под колёс дребезжащего велосипеда пыль.

* * *

У реки стояла, закрытая брезентом, легковая машина.

Женька, поджав под себя ноги, сидел на переходе через речку, велосипед его валялся тут же, рядом с Женькой стоял на коленках белобрысый малыш в коротких шортиках, оба они внимательно наблюдали за поплавком закинутой удочки.

Переход – плот шириной метра полтора, собранный из брёвен с настланными поверх их досками, перекинут через речку немного наискосок и, видимо, уже старый, сделанный давно, потому что, когда Алёша ступил на него, в щелях между досками с чавканьем появилась и тут же пропала вода.

Женька, заметив Алёшу, встал, поднял велосипед.

– Ершей вон ловит, – кивнул он головой в сторону малыша. – Пойдём.

Они едва успели пройти бани, сгрудившиеся у перехода, как из обшитого вагонкой дома выскочил полный, высокий мужчина в узеньких плавках.

– Эх! Мы утро встречаем с рассветом!

Он стал ходко спускаться вниз, нисколько не боясь продавить своим весом глиняные ступеньки.

– Мы утро встречаем с приветом!

На половине спуска мужчина остановился и повернулся назад. Крикнул женщине, укутанной в тёплый халат, которая вышла из того же дома:

– Солнышко! Спускайся!

Женщина в самом деле, нащупывая одну ступеньку за другой, стала спускаться.

А мужчина вежливо ответил на приветствие Женьки и Алёши, пробежал мимо бань, выскочил на мостик и с ходу плюхнулся в речку, погнав в стороны большие волны, наделав много брызг. Вынырнул и сразу крикнул:

– Ой и хорошо! Приятная водичка!

Забрррыкал. Стал выбивать из ушей попавшую туда воду.

– Пошли! – снова позвал Женька.

9

– Приехал! – обрадованно всплеснула руками Анна, как только Алёша вслед за Женькой вступил в избу. – Сейчас! Сейчас! Проходи к столу.

Алёша прикрыл тяжёлую дверь. Потолок и пол в избе из широких плах, крашены. Большая русская печка. Несколько шкафиков для посуды, несколько стульев, столик, вдоль стен лавки. Стены оклеены давнишними обоями. На божнице старинная икона… И ещё одно бросается в глаза: над столом приколоты на кнопки вырезанные из журналов портреты Пушкина и Есенина.

– А у нас суп из овдинцев.

– Из чего?

– Из… Из грибов солёных, из волнух. – Она поставила перед Алёшей глубокую миску, положила два ломтя аппетитно пахнущего чёрного хлеба и ложку. – Кушай! У нас груздей по тому году опять не было, вот волнухи. …А тебе чего? Молока опять? – спросила Анна у Женьки. – Вот, молоко только пьёт. Да в нём, говорят, всё есть. – Налила полный бокал. – А вечером, Алёша, приходи ужинать, будут щи со своим мясом, специально для такого случая кусок берегла.

Суп пахучий. С картошкой, с луком, с лепестками долго лежавших под гнётом грибов, с ложкой сметаны. Вкусный!

– А… а что там за камень с надписью? – вспомнил, откусывая хлеб, Алёша.

– Это вон, Женя… На камне написали кой-чего нехорошее. А у меня краска осталась старая. «Женя! – говорю. – Иди хоть замажь». А он матюги так соскрёб, и вот написал, – засмеялась она.

От её доброго смеха невольно засмеялся и Алёша. …Женька, с набитым ртом, мычал что-то, вытягивая, по привычке своей, шею и задирая голову, стукал по груди кулаком – это я!

* * *

– Теперь у нас горячая пора – сенокос, – рассказывала Анна, подводя Алёшу к его отцовскому дому. – Ой! Вон видишь! – показала рукой на появляющуюся на горизонте тёмную тучу. – Опять нехорошая туча идёт. А как дождь? – повернулась она к Алёше с таким страхом в глазах, словно решалась её судьба. – Не дай бог. Может, завтра поможешь нам?

– Конечно, помогу, – легко согласился Алёша.

– Ну вот и хорошо. А то людей не хватает. У всех свои дела. А сенокос. …Вот и дом твой, раз у меня остановиться не хочешь. Я уже подтопила сегодня. Женя это так дорожку прокосил, – заторопилась она. – Ещё не умеет настояще. Видишь?! Видишь?! Мы б всё обкосили…

Алёша её не слушал, он смотрел на дом, который, как коренастый, согнувшийся под ношей мужик, был невысок, отчего казался широким. Густая трава вокруг дома дотягивается до низко установленных небольших окон. Верхний посеревший наличник крайнего окна оторвался, держится на одном, вбитом посередине гвозде. Поэтому один конец наличника приподнялся, а второй опустился – словно вздёрнутая над прищуренным глазом бровь – что, приехал?

Крыша пологая. По её потемневшему шиферу кое-где крапинки мха. Труба из красного кирпича полуразвалилась. Мелкие и крупные обломки её вытянулись полосой вплоть до широкого потока, в котором их набралось, наверно, немало.

Перед домом растёт небольшая черёмуха. Вдоль забора посажено несколько кустов цветущего ещё шиповника. Забор настолько стар, что не падает только благодаря кустам, придерживающим его своими веточками.

Дорожка к веранде в самом деле выкошена плохо, остатки срезанных стеблей стоят высоким неровным ершом, словно длинные копья где-то вдали, у горизонта, идущего невидимого войска.

В доме, хотя и топлено, чувствуется тяжёлая на вздох нежилая стылость.

В избе всё так же просто, как и у Анны. Только потолок, до которого можно достать рукой, из светло-коричневых щелистых брёвен. Русская печь стоит на деревянном основании-подрубе, обшитом доской и выкрашенном в разные цвета. С одной стороны подруба, под устьем печи, дверцы какого-то шкафика.

На божнице икона. По стене вокруг неё и дальше в стороны много старых фотографий. Среди прочих портрет молодого мужчины в форме. Фотография овальная. Она висит почти вплотную к косяку одного из окон, отчего из-под тюлевой занавески этого окна на фотографию выползла муха….У мужчины поджаты губы – можно подумать… что из-за ползающей по его лицу мухи.

– А это отец? – спросил Алёша.

– Где?.. Нее. Это дед Алексей, прадед твой, умер уж давно. Он старостой в церкви был и звонарём. Вот и иконы все от него. Я сегодня её принесла, поставила, – показала она рукой в красный угол, – а ведь оставить было нельзя, украли бы.

– Ой! – вдруг искренне огорчилась Анна, – фотографии отца твоего у нас и нету. Мама твоя после смерти Георгия все задевала куда-то. Любаша, она ведь у мамы с папой последней была, избалованная. Как живёт-то? Ведь ни столечко о ней не знаем, ничего не напишет. Я уж как обрадовалась, когда ты телеграмму дал. Слава богу, объявился.

– …Я её тоже почти год не видел, – закраснелся Алёша. – Я в другом городе живу, отдельно. Учусь.

– Аха… Ты, Алёша, как: отдыхать будешь или на кладбище пойдёшь?

Алёша помолчал немного:

– На кладбище.

– Я тогда тебе объясню всё. Я уж сама не пойду, далеко мне… Мы на кладбище в этом году почистили всё. Хорошо стало!

– Женя бы проводил, да нету уж его. Ещё дорогой улизнул. Побегун. Годы такие, ничего, придёт и его время заботное… – вздохнула. – Пойдёшь сейчас по той дороге, по которой пришёл. Только в лес с поля не заходи, а там по кромке поля (как раз перед камнем) дорожка будет. Ты иди по этой дорожке, она тоже в лес свернёт. Можно и через асфальт, кругом. Но ты иди по этой, ближе.

Ну, кладбище там увидишь. Там бор начнётся и большая дорога от асфальта придёт.

Вот здесь ограда, – начала Анна для наглядности рисовать указательным пальцем у Алёши на животе. – Здесь большая калитка. И тропинка, широкая, натоптанная. Ты иди по ней, иди, иди… – Она повела пальцем от живота вверх. – Там в стороны много маленьких дорожек отходит. Только ты по ним не сворачивай. А как дойдёшь до холма… чуть-чуть направо – и синяя большая ограда, синие кресты. У нас всё кресты… Не памятники, ничего там, а кресты. Тут все наши…

Вот оградка. – В её воображении кладбище сменилось отдельно взятыми фамильными могилами. Она нарисовала большой прямоугольник, захватив всю грудь Алёши. – Вот здесь калитка на завёртыше. Здесь, как зайдёшь, дедушка Иван, тебе прадед. Это не который в церкви работал. Он ослеп рано. Не знай от чего, а слепой был. Но сам ещё до реки спускался и через мостик переходил. Считал в уме как на счётах. А сколько сказок знал!.. Может, сам придумывал. Здесь жена его, Мария Ивановна. Она рано умерла, я её не помню. Но как дедушку приведёшь на могилку, он: «Мария Ивановна, Мария Ивановна…» За Марией Ивановной раньше столик с лавочкой был, где поминать, но места не было, и мы его убрали…


…Долго… долго стоял Алёша перед могилой отца. Небольшой холмик, на котором спелая земляника. Крест над холмиком высокий, из толстого бруса. На фотографии совсем молодой, как Алёша, парень. «Тётка говорила, другой не было». – «Учителем, значит, был, приезжий, а мать ничего не рассказывала; старше её был намного, любила его».

Наконец, когда занемели ноги, сошёл с места. Притронулся к кресту:

– Пойду я.

Снова окинул взглядом все могилы, всю, довольно большую, оградку, которая при необходимости, как и должно быть, расширялась и уже забралась немного на холм.

– Пойду.


На перекрёстке узкой лесной дороги и грунтовки в задумчивости бредущий Алёша… вздрогнул от неожиданного крика:

– Емеля! Емелюшка!..

Алёша остановился и повернулся на крик.

По грунтовке, идущей от асфальта, спешил светловолосый молодой человек. Невысокий. Худой. Казалось, что пьяная улыбка на лице его была вызвана собственной, сбивающейся то в одну, то в другую сторону, походкой. …На ногах модные светлые кроссовки, модные новенькие, но уже замаранные грязью и пылью, джинсы, которые, видимо, великоваты, так как заметно собраны ремнём на животе. Футболка с крупной нерусской надписью, тоже модная…

– Земелюшка!.. – почти проревел молодой человек и с ходу обнял Алёшу. Тот, хоть и отстранился назад, всё-таки попал в распахнутые объятия.

– Земелюшка! Как хорошо, что я встретил тебя здесь! – между тем до слёз радовался человек. – Земляк ты мой хороший! – Неожиданно, словно, что-то вспомнив, он сразу обеими руками схватил Алёшину, потряс её и представился: – Юрий!.. Юрий!.. – повторил зачем-то…

– …Алёша.

– С кладбища?! – всё не отпускал Алёшиной руки. – А я на кладбище. Батька у меня там, к батьке… – Вдруг, всмотревшись в Алёшу, снова спохватился, испуганно отдёрнул руки. – Извини… Извини меня… Извини ты меня… пожалуйста, землячок. – И, отмахиваясь руками, как… от докучливых комаров, наговаривая что-то себе под нос, в самом деле пошёл к кладбищу. Он пересёк уже плотно стоптанную, противопожарную полосу, размашисто открыл калитку и вошёл в ограду.

* * *

В деревню Алёша вернулся поздно вечером. С удовольствием поужинал у Анны. В родном доме, с помощью Женьки, перетащил из горенки в избу старинную железную кровать с точёными набалдашничками на спинках. Поставили кровать почти посерёдке комнаты, так «чтобы лежать и на фотографии смотреть».

Говорят, что на новом месте засыпают плохо. Алёша, хотя перед его закрытыми глазами сплошной чередой картинок проплывало увиденное за день, а слегка опьянённое сознание, под счёт взбудораженного сердца, качалось в волнах впечатлений, заснул почти сразу.

10

…Алёша вскочил на кровати!.. – кто-то стучался, колотились с такой силой, что дребезжали, боясь выпасть и разбиться, стёкла в рамах. Испуганный, в сонном ещё оцепенении, Алёша подошёл к ближайшему от красного угла окну, отдёрнул шторку… – и сразу отступил, прогнулся назад! В упор на него глядел бородатый мужик в бейсболке. В руках, кажется, на замахе, мужик держал топор, повёрнутый к Алёше обухом.

…Заметно было, что мужик хотя и вздрогнул от неожиданности, но быстро справился с испугом. Махнул Алёше свободной рукой и громко, стараясь преодолеть голосом двойные рамы, крикнул:

– Иди сюда!!!

Когда Алёша, одевшись, вышел на улицу, мужик, всё под тем же окном, сидел на суковатой серой чурке. Трава перед домом выкошена. Благодаря этому, черёмуха и кусты шиповника, обдуваемые ветром, красуются на воле, радуясь свежим воздушным струям, огибающим их стволики-ноги. Забор, освобождённый от травы, с косо стоящими, изломанными кое-где штакетинами, ещё потерял в виде, выказал все свои изъяны. Дом же, наоборот, приосанился, стал казаться выше. Перед домом растут семейкой три цветка, явно не полевых, с крупными бутонами-колокольчиками. Рядом с цветами валяется чёрный пиджак, лежит коса. Сам мужик, в белой рубахе на выпуск, в камуфлированных брюках и кирзовых сапогах, сидит и отмахивается от мошкары бейсболкой. Заметив, что Алёша осмотрелся и перевёл взгляд на него, мужик, словно всё ещё через окно, крикнул:

– Ну спать!.. А я дай, думаю, наличник на место прилажу, чтоб тебе дом глазом не подмигивал! – Он улыбнулся; накидывая на голову бейсболку, встал с чурки и протянул руку: – Емеля!

Алёша представился, пожал протянутую руку. Ладонь шершавая, с короткими, толстыми пальцами, совсем с такими же, как вырезают у современных деревянных скульптур, поставленных где-нибудь в парке отдыха.

– Готов?! – спросил Емеля.

– К чему?

– Надо отвечать: готов всегда! Сенокос у нас, парень. Уж девять часов по солнышку, а ты всё подушку давишь. Этак можно и молодость проспать. Готов?

– Готов. А куда? – Алёша растерянно-вопросительно вытянул одну руку в сторону.

– Погоди… – остановил его Емеля. – Роса только в одиннадцатом часу сойдёт, ещё у Ани поесть успеешь. – Показал на чурку: – Давай присядем.

Чурка с торца сильно избита топором, широкая, на вид неподъёмная. Хотя и не очень удобно они уместились на ней вдвоём.

Минуты две, сидя вплотную друг к другу, молчали. Наконец Емеля не выдержал:

– Дом, видишь, на несколько венцов в землю ушёл, давит на него атмосфера. Он раньше видным был. Хорошо садится всем телом, не на один угол, а то перекосило бы. Крышу между двором и домом мы перекрыли, кой-где подлатали. Ну, забор видишь каков… – Он помолчал несколько секунд. – …А черёмуху, шиповник – всё отец твой садил. Шиповник специальный, только для цветов, по книжке выписывал. Он так и называется – роза. И вон, колокола эти, – он кивнул в сторону трёх цветков, которые слегка пошевеливал ветер, – тоже выписывал и сам садил. Теперь уж три осталось. Вымерзают… Он этих цветов… столько всяких пороздал, что на десять оранжерей будет. Всё хотел, чтоб в деревне красота жила. Так и говорил: «Хочу, чтоб в моей деревне красота жила». В моей деревне! А сам сирота, детдомовец, родных никого здесь нету. В Погосте учителем работал, каждый день на велике ездил, зимой – на лыжах. Как ты родился, опять скажет: «Мои дети с первого класса начнут в школу на лыжах ходить, и станут чемпионами мира». …А цветы его и сейчас у некоторых растут. У меня и то шепеснячок каждый год зацветает.

Емеля замолчал. Потом запел какую-то песню, но совсем тихо – слов не разобрать. Вдруг крикнул, незаметно смахнув с щеки слезу:

– Что молчишь-то!?

– …вот, – стукнул кулаком по чурке, на которой сидели, – она тоже твоего отца помнит. Я её из дровяника приволок, там всё и простояла. Я эту сосну ещё деревом знавал, в детстве даже забираться случалось. Засохла потом. С межи она, суковатая была, с самого комля суковатая, мы её твоему отцу зимой на тракторе притащили. Зима была лютая. А с дровами у него худо, всё цветочки растил. Нехватка топлива, получается. Мы и притащили несколько сушинок. И эту тоже. Распилили… А уж колол он сам. …Прихожу раз, а он с этой вот суковатистой занимается. «Отступись! – говорю. – Непосильная». – «Как, – говорит, – отступиться? Надо колоть». Я и присоветовал: «Ты её в дело пусти. Тесать на чём будешь? Опять же седулька при отдыхе». Он, видишь, и оставил. Ох и сколько всего на этом верстаке переделано. А сколько мяса порубано!.. – Он вздохнул: – Еловые лапки Георгию на похороны тоже на ней разрубали. – Встал. Видно было, что хочет ещё что-то сказать, но не решается. Глядя на нескошенную траву: за домом, у веранды, у дровяника, только добавил: – А это всё мы завтре-послезавтре облагородим. На том и порешим! Ты собрался?

11

– Сенокос, сенокос, – поломал я сотню кос, накосил я сена воз, – на грабельцах унёс! – пел иной раз Емеля, уже метавший длинными вилами. Кричал Алёше, поставленному вить копну: – Ух, и люблю, когда сеном пахнет, – ись не надо. Ты смотри, Лёшка, на тебя вся надёжа! А кому ещё робить? Нюрка – глухая. Анюта – хромая – черепаший ход. Женька – мал, я – ленив. Вся надежда на тебя, Алексей Георгиевич!

Алёша, чтоб не упасть с копны, постоянно придерживался за стожар руками, неумело цеплял небольшими деревянными граблями поданное Емелей сено, притаптывал его.

Тяжело. Тяжело ходить по кругу то в одну, то в другую сторону под сливающийся со звоном в ушах однообразный шоркот шуршащего сена, которое глубоко проседает под ногами. Жарко. Солнце палит, на копне негде спрятаться в тень. Граблевеще под рукой горячее. В волосы, в уши, в глаза, под одежду лезет, набивается колкая сенная труха. Всё на потном теле чешется, зудит… И только иной раз… дунет, повеет благодатный, неизвестно откуда-то взявшийся ветерок, заберётся под льнущую к телу рубаху… – оживит!

Алёша остановился. Свободной от граблей рукой стянув кепку, отёр ей потное, нагоревшее на солнце лицо. Проморгал несколько раз веками, чтоб вместе со слезой вышли сеннинки, попавшие в глаза. …Перед глазами плывёт, звуки слышатся приглушённо, как… сквозь наушники плеера; в висках колотит. Догадался… что теряет сознание. Облизал губы:

– …долго мне ещё около шеста ходить?

– Около шеста девки голые крутятся, а ты вокруг стожара сено укладываешь.

– Потерпи, Алёшенька, потерпи. Теперь тебе до самого конца надо. Ничего, сейчас вершить начнёшь.

– Вершить? – испугался Алёша.

– А это, Алёшенька, сужай, сужай помаленьку, – объясняла Анна, – всё ближе, ближе к стожару ходи. Делай как яйцо.

– Сейчас и так сузит, стожара мало осталось, страшно будет… – добавил Женька.

– Эх-хе-хе. – Емеля воткнул в землю вилы. – Перекур! Копну доделаем – и на обед.

…Вместе с этими словами Алёша упал в мягкое сено, облегчённо разогнул ноги. Посмотрел вниз. (Неприятно давило на затылок, голова кружилась.) …Оставшееся сено убрано и стаскано к копне. Все сенокосники стоят вместе и смотрят на Алёшу. Бородатый, сильно отчего-то щурящий глаза Емеля, в правой руке которого длинные воткнутые в землю вилы; щупленький, небольшого роста, уже опирающийся на руль своего велосипеда Женька; Анна, скинувшая платок на плечи, с растрёпанными слегка волосами, с руками, лежащими на груди так, что ладони прижаты одна к другой; Нюра, высокая, худая, в сарафане, в белом платочке … губы её явно что-то шепчут…

Алёша поднял глаза на стожар. Берёзовый… Они устанавливали его, втыкали в землю вместе с Емелей на «иииии – раз!». Стожара, правда, осталось немного. На конце его тоненькая неотрубленная веточка с единственным сохранившимся, как маленький флаг, листиком. Алёша улыбнулся этому листику, поднялся на ноги. Постоял какое-то время, придерживаясь за стожар, как за посох… Захотелось растереть лицо. Прижал к нему обе ладони. …Горячие, с набухшими мозолями… впитали они запах молодой берёзки.

– Ну что, покурил пять минут? Подаю!

Алёша кивнул.


Когда закончили вторую копну, отдохнули у Анны в доме и вышли на улицу, уже совсем завечерело.

Разыгравшийся после обеда ветер, который мешал Емеле домётывать, срывая с вил сено, совсем стих, улёгся на землю и замер. В небе, ближе к востоку, нагромождение недавно миновавших деревню туч – словно там, куда идут они, затор. А на западе чисто.

– Закат-то сегодня какой!

– Полыхает…

– Будто горит за домами!

– Чего-то будет.

– Надо просить, чтоб не было. Пойду. – Нюра перекрестилась, резко повернулась и, выйдя в калитку, пошла по дороге к своему дому. Ноги её от усталости подворачивались, но она старалась шагать прямо.

За деревней поднимался, нависал над селением ярко-красный пылающий закат. Его холодный свет отражался в реке, в стёклах рам, на стенах домов, построек, на заборах, на деревьях, и даже воздух … казался каким-то розовым. …А на востоке, среди бело-синих клубящихся туч, проявилось круто поднявшееся высоко в небо полудужье радуги.

Женька выкатил свой велосипед за калитку. Крикнул вдогонку уходящей старухе:

– Баб Нюр! А может, это жар-птица?!

* * *

Проснулся Алёша рано утром, открыл глаза – …с неожиданной радостью увидал сложенный из кругляка жёлто-коричневый щелистый потолок. С него на толстом проводе свисает лампочка. Она, словно последняя капля сбегавшей с потолка воды, нависла на патроне и вот сейчас упадёт и разобьётся мелко. …Громко отстукивают старые часы, которые починил Емеля. На стене, среди фотографий, горит живая свеча. Это солнечный свет. Он пробирается в одно из окон через узкую щель между шторкой и боковым косяком. …А на улице, сразу за домом, растёт черёмушка. Восходящее солнце глядит сквозь неё… Потому-то, когда на ветру дрожат листья черёмушки, дрожит и свет солнца, проникающий в дом через окно, – свеча на стене переливается солнечным воском – горит.

Алёша вспомнил вчерашний день, вспомнил, как Емеля, когда всё закончили, сказал: «Вот, теперь нам можно смеяться и громко разговаривать!», вспомнил похвалу Женьки: «Молодец! Как яиичко стоптал»; чувствуя, что от вчерашней работы ноют мышцы, сел на кровати. Натянув спортивки, вышел в коридор, который устроен между срубом самого дома и срубом двора. Дом сел больше двора, отчего пол в коридоре порядочно перекосило, и человеку, плохо держащему равновесие, приходится идти по стенке. Пол этот напоминал Алёше палубу попавшего в шторм или даже тонущего судна.

Алёша по скрипучей узкой лестнице спустился с коридора во двор. Причём каждая ступенька скрипела по-своему, и Алёша, прежде чем ступить на следующую… задерживал ногу, ожидая…

Постепенно глаза привыкли к сумраку.

Во дворе пыльно, грязно. И даже в воздухе пыль, может быть, поднятая Алёшей. Он громко чихнул и сам испугался своего чиха. Дышать тяжело, поэтому особенно приятно чувствовать запах подвявшей, вчера скошенной травы, который пробирается с улицы вместе со свежестью утра и пением какой-то птицы.

Посередине двора деревянное корыто, несколько бочек и ушатов, большие, видимо для лошади, сани. Алёша сел на них ссутулившись. Потеряв счёт времени, долго сидел так… Вдруг почувствовал, что на него кто-то смотрит, кто-то ощутимо толкает в спину. Алёша обернулся… – и замер завороженный. До этого он не обращал внимания на эти узенькие дорожки света, в которых, как роящаяся мошкара, кружатся пылинки…

Свет шёл сквозь большую, немного скошенную дверь, прикрытую не плотно. Внизу, в щель между дверью и косяком, пробрались во двор несколько крапивин. Они стоят, чуть наклонившись и оперевшись о порог листьями, удивлённо глядят в темноту. Удивлённо… Да, в самом деле, кажутся удивлёнными, удивительными, в этом… млечном свете, неудержимо втекающем через щёлки, через щели… Верилось уже, что сказочная крапива пробралась неведомо откуда.

Алёша посмотрел на полоску света, которая всё ещё дотрагивалась до него. Улыбнувшись, поднялся и пошёл к двери. С трудом вынул из петлицы большой, похоже, кованый в кузнице, крюк… – сильным толчком, со скрипом, распахнул дверь наружу…

На улице, в лёгком мареве, оставшемся от недавнего тумана, по пояс в траве, покрытой обильной, отливающей белым росой, стоял Емеля. В широком дождевом плаще, с накинутым на голову капюшоном, Алёша не сразу узнал его. В руках Емеля держал свёрток и небольшую кастрюлю.

– Доброго здоровьица! – громко сказал он.

– …Доброго здоровьица… Ты откуда здесь?

– Да чую, во дворе шевелишься, подошёл поглядеть, чего будет.

– Я, кажется, тихо ходил, неслышно…

– Да я, знать, хорошо чую. Пошли давай!

Как только Алёша ступил за порог, над его головой, почти из-под самой крыши, в маленькое квадратное окошко-бойницу шириной всего в бревно стрелой выпорхнула ласточка, опустилась к самой земле, сделала круг и вернулась обратно.

– Получается, у ей там гнездо, на повети, – заулыбался Емеля, задрав голову так, что с неё слетел капюшон. – Ну пошли, пошли! Анюта творога послала и хлебушка, только из печи.

– Рано она встаёт.

– Анюта?.. Анюта рано. Всё поспеть надо. Она как цветок с восходом солнца встаёт. Солнце ещё не умылось, ещё только-только выглядывает, а у Анюты голова от подушки сама собой приподниматься начинает, к окну тянется, какая погода поглядеть. Ты помидоры видел, нет?.. Да какое! – махнул он рукой. – Помидоры, пока на подоконнике в горшочках, в баночках стоят, головы свои к окну клонят, к свету тянутся. Тогда эти баночки надо повяртывать другой стороной, чтоб рассада кривой не вышла. Вот и она как цветок… Испекла уже… Расстраивается, как ты после вчерашнего. Впервой ведь этак на сенокосе. Да всю ночку думу-думала, как ты ураган пережил-перемог.

– Ураган?! – Алёша, сделавший в густую мокрую траву только несколько …осторожных шагов, снова остановился, так и не дойдя до Емели; почувствовал, что спортивки уже напитались студёной, обжигающей ноги росой. Но возвращаться обратно во двор не хотелось.

– А как? А ты не видал?.. Спал, значит? …Что творилось! Светопреставление! Ветер стонотный. Ошалелый. С присвистом. Будто кто его гонит. Стёкла в рамах дрожат, ревят жалостно, выпасть ладят. Птица бежит, кулик по голосу, бежит и во все стороны кричит надрывно – испугалась. Темень кругом, настояще света не видно. Гром без передыху разрывается, и молния… и всё кажется… что у самого дома… Потом гроза умилостивилась, дальше пошла, а у нас дождь ядрёный, шум спокойный, ровный, я под него и задремал. И вот туман от дождя и роса такая сильная.

– А ветры – это уж всем известно – оттого, что лес вырубаем. Да и этот друг-товарищ, я уж верно знаю, не одну просеку проломил. Так пойдём, пойдём, чего опять встали, косить надо.

Алёша почувствовал, что замёрз, обхватил себя руками и с радостью побежал за Емелей.

– Так она хлеб сама печёт?

– А как же, конечно, сама, она в магазине не берёт, только муку. Да ты разве не ел?

– Я не думал, что сама.

– Сама, сама. Деревенская баба всё сама может.

Ленты Мёбиуса

Подняться наверх