Читать книгу Когда приходит Андж - Сергей Саканский - Страница 12

Часть первая
Жилец мансарды
11

Оглавление

Придя домой, Мэл упал на кровать и так пролежал в ботинках, шляпе и белом шарфе, глубоко засунув в карманы руки, до вечера, пока не заработал настойчивый реостат и вещи не стали постепенно уходить из комнаты в темноту.

Ему было невыносимо жалко себя и холодно – от того, что не грели батареи, от того, что это случилось именно с ним.

Словно что-то твердое, многообразное, с острыми иглами и углами, медленно тонуло в чем-то вроде ртути – именно так в полусне Мэла исчезал страх.

Мэл повертел, оглядел с разных сторон и отбросил вопрос за что, устремившись тем самым по проторенному кафкианскому пути.

Самое большое, резюмировал он, что они могут со мной сделать, – это отчислить из этого вонючего института. Разумеется, следствием было отчисление из Москвы, из той жизни, к которой он себя столь уверенно готовил. Все поедут дальше, а он останется – маленький, бегающий по пустой платформе, а пионеры будут ехать и петь в автобусах, с тупыми равнодушными лицами петь, в то время как маленький Мэл – бегать и звать по пустой платформе, где ветер шелестит скомканными бумажками… Отвратительная жалость к себе накатывала волнами, порой совсем успокаиваясь… Если дом загорелся, не стоит пытаться тушить пожар: ясно, что дом сгорит, – надо спасать вещи.

Мэл увидел в зеркальной ретроспекции свою будущую жизнь: он с чемоданчиком возвращается домой, на щите, ищет работу, находит, его забирают в армию, в Афганистан или Чечню, новое возвращение с чемоданчиком, иллюзии, жизнь, семья и школа, в ежевечернем телевизоре непокоренная Москва, Кремль, трехрублевый казначейский билет…

И все это намереваются сделать именно с ним, просто, по-деловому, одним росчерком пера в полуподвале, вместо того, чтобы (тут образ будущего Мэла раздваивается: из униженного с опущенной головой выходит другой, бодрый, веселый Мэл, он легко заканчивает институт, поступает в аспирантуру, становится освобожденным членом, все выше, легче возносится, руки в карманах, сигарета в зубах, белый шарф, лежа…)

Чтобы жить дальше и даже – пожалуйста – пусть и вернуться в Санск, стать секретарем райкома, расти, иметь каждый вечер новую девочку, или даже по две за сутки…

Он выпустил подряд двенадцать аккуратных колец и пронзил их острой струей дыма. Перед ним вереницей, словно гарем Абдуллы, прошли его секретарши. Он будет посещать школы, выступать с идеологическими лекциями, и там, среди десятиклассниц, на конкурсной основе… Можно, например, стать попечителем детского дома или театрального училища – благородная, классическая деятельность – тогда надо будет проситься в какой-нибудь Саратов. Можно придумать крупные показы мод, конкурсы красоты, можно вызывать к себе жен и дочерей подчиненных, подсыпать им снотворного в чай, как это делал Дяборя, развести секретные питомники, выращивать хорошеньких девочек, с младенчества посвящая их в тайну…

Он представил будущие свои костюмы – светлые летние, темные зимние, скромные, но добротные, как платье Карениной, какую-нибудь маленькую, но выразительную деталь, например, алмазную заколку для галстука, скажем, в виде изящной змеи, тысяч этак в пятнадцать… И персональный вертолет – непременно, обязательно персональный вертолет для осмотра сельскохозяйственных угодий.

Мэл отдавал себе отчет в том, что мечтает глупости, но стоит ли осуждать его – ведь он понятия не имел о чьей-то посторонней возможности подслушать его мысли…

И я буду с ними, с ними, на вершинах наслаждений, и я буду брать – не хватать, не хапать – а именно брать двумя пальцами, как стебель цветка, а потом придет год от рождества Христова 1985-й, и мы придумаем нечто новое, мы сменим одну правду другой, и снова будем брать, еще нежнее, с еще большим наслаждением, более изысканные плоды…

Вдруг будто какая-то на гибком медицинском шланге присоска, покачиваясь, вылезла из-под кровати и поцеловала его в шею – ведь институт есть единственное, что они могут сделать со мной на законном основании, следовательно, они пойдут другим путем, а именно: подкараулят меня где-нибудь и преспокойно убьют, как говорят в народе – кирпич на голову упадет.

Мэл увидел бесспорную вещественность этой мысли. Вот он стоит в троллейбусе, невинно поглядывая по сторонам, красивая женщина строит ему глазки, он завязывает знакомство, выходит с ней – темные улицы, по городу движется цепная реакция собачьего лая, вдруг несколько костлявых фигур преграждают дорогу, подруга спокойно уходит по переулку, не оглядываясь, она сделала свое дело, его профессионально, с холодным отвращением бьют, он закрывается, пытаясь защитить жизненно важные органы, и вдруг ему становится ясно, что его вовсе не бьют, а его убивают, и он кричит, но никто не идет на помощь, потому что милиционеры предупреждены, а мирные жители боятся милиционеров, – это чудовищно, нелепо, да, слишком нелепо, скорее всего, так: они заходят в засаленный подъезд кислой капусты, она открывает дверь картофельной коммуналки, запускает тихую музыку, томное ожидание нового тела, она дает себя раздеть, вдруг вцепляется ему в волосы, орет, врываются соседи, милиционеры, налицо попытка изнасилования, он попадает в лагерь, где его голову зажимают между дверью и косяком, делают его машкой, не выдержав кошмара, он кончает с собой, что также выглядит неправдоподобно, лучше оставить так, как это было всегда: незнакомая бедная комната, тихая музыка вечернего дрозда, острый неповторимый запах, сугубо индивидуальный для каждой, утренний чай, в глазах благодарность за доставленные оргазмы, поглаживания: заходите еще, 3-я Паршивая улица, Дом Образцовых Фекалий, лестница вчерашнего супа.

Мэл был человеком странным, противоречивым, с одной стороны, он хотел завоевать мир, насладиться им с высоты, иметь самых лучших женщин, иметь ярких, интересных друзей, вроде Стаканского, и т. д. и т. п. В то же время он высоко ценил свое одиночество, Стаканского да и прочих людей тайно ненавидел, а что касается наслаждений – Мэл в полной мере ощущал лишь эякуляцию, его вкусовые рецепторы были развиты слабо, вообще, он воспринимал мир больше через запах, цвета его были приглушенными, тусклыми. Родившись в год собаки, а по странному совпадению – и в час собаки, Мэл, в сущности, и был этой самой собакой, так, по крайней мере, он иногда с горечью думал о себе.

Недостатки и слабости, которые Мэл тщательно скрывал, несколько смещали уже вполне сложившийся образ. Плохое зрение делало окружающих людей лимоннолицыми, без каких-либо существенных черт, очки, разумеется, Мэл категорически не носил: кроме вполне понятной причины, была еще одна, странная – он боялся, что количество женщин уменьшится еще и потому, что он их слишком хорошо разглядит.

Женщин у Мэла было уже больше сотни, в прошлом году он как раз посчитал на компьютере, и – удивительная вещь – тогда их оказалось девяносто девять, и Мэл срочно взял недостающую, вместе с ней, кстати, и отметил это дело, ни слова ей, собака, не сказав. За всю его недолгую жизнь ни разу – верите ли? – не было у него отказного случая, что могло бы послужить либо косвенным доказательством существования некоего еще не открытого донжуанского поля, либо… Вполне возможно, что шестое, или даже седьмое чувство подсказывало Мэлу: с этой де не выгорит, немедленно шел электрический импульс в мозг, в центр наслаждения, и Мэл не испытывал ни страсти, ни боли в паху…

Своим бесспорным недостатком Мэл считал непреодолимую тягу к табаку, много раз он пытался бросить, безуспешно, в конце концов смирился, со злостью сообразив, что этим наградил его «дед», куривший, как паровоз, исключительно папиросы, омерзительный Беломор, уводящий в ассоциацию о парашах, бушлатах, каких-то закопанных скелетах… Была у него еще одна, совершенно незамотивированная привычка – в гостях он всегда воровал спички, как бы машинально засовывая коробок в карман: никому и в голову не приходило, что он делает это обдуманно, расчетливо. Другой его странностью было внезапное, непонятное желание ночевать где-нибудь вне дома: частенько он засиживался допоздна у того же Стаканского, и тогда хозяева сами не хотели отпускать его в жуткую, полную стрельбы ночь, и Мэл как бы с неохотой соглашался, влезая в плюшевый халат, впрочем, скорее всего, здесь прослеживалось желание комфорта, элементарной домашней ванны…

Вот каким чудаковатым персонажем был этот Мэл Плетнев, и вряд ли стоит говорить, что это совершенно не типический образ, не какой-нибудь там Базаров, Мышкин или Дубровский.

Ночь… Свесившись с кровати, Мэл далеко шарит, рука натыкается на твердый предмет, завернутый в ситцевую тряпицу. Это – инструмент.

Музыка была для Мэла мерцанием, он видел здание, чьи загадочные окна возделывали мелодии ночи и пустоты, – вот почему инструмент Мэла Плетнева, инструмент, специально для него изготовленный его другом, мейстером Сакварелидзе – из красного и лимонного дерева, с инкрустацией тончайшими пластинками янтаря, слюды, смарагда, инструмент, найденный после известных событий и так озадачивший следователя, – был похож на узкое многоэтажное здание с пылающими окнами. Вот почему, разворачивая свой инструмент, Мэл накладывал длинные артистические пальцы на разноцветные шторы человеческих жилищ и, слегка надавив, извлекал свои симфонии и фуги, свои рапсодии и гимны, и двигались по ночному городу дивные сполохи света, будто город, глазированный, сахарный, со свечами тысячелетия подавали на стол великана, и он следил внимательными белыми глазами, сглатывая слюну, как вспыхивает где-то на Сретенке очередной аккорд и, в мгновенье ока полыхнув по бульварам за реку, взлетает на Воробьевы горы, чтобы потом вынырнуть в Коломенском и в более дальней перспективе нестись по тьме и сырости южной Подмосковии, где лишь мельчайшими искрами полыхают отдельные дома, станции, церкви… И толпы обезумевших от ужаса людей вываливают на улицы, срывают друг с друга одежды, разрывают друг другу рты, – и вот уже пляшет бесноватый в кальсонах, как занавеска в окне, на площади перед памятником Ришелье, прямо на колодезном люке, и скачут, гулко стуча, вниз по лестнице отломанные головы…

Он сфантазировал себе рок-группу, в лицах представив ее состав: это были замечательные, безраздельно преданные ему ребята, они были столь же реальны, как, скажем, литературные персонажи, жили своей, неуправляемой жизнью, и плевать им было на собственную нематериальность.

Мэл не хотел быть ни органистом, который, сложив губы трубочкой, склоняется над клавиатурой, ни даже лидером, в экстазе выгибающим спину с фаллической гитарой наголо, ни тем более ударником, который на заднем плане иронически переглядывается с публикой, когда друзья-артисты пускают петуха.

Мэл был загадочным басистом с гитарой, длинной, как ружье, он ставил изумительные звуки среди спрессованной публики, словно палочки в муравейник для добычи кислоты, разумеется, он сочинял тексты и музыку, и был неофициальным, теневым руководителем группы, и с первого же взгляда было ясно, что главный здесь именно он. Мэл зависал на перекладине в метро, с каменным лицом онаниста, и лишь по ритмическому дрожанию век можно было догадаться, что внутри молодого человека происходит музыка, броуновское движение зала, пятеро маленьких человечков на сцене, наполняющих мир грандиозным звуком… И никакого значения не имеет, что с рождения нет Мэла ни малейшего музыкального слуха, иначе бы он действительно пытался стать музыкантом – в яркокварцевом ореоле славы, в бешеном серебре софитов, он имел бы, наверно, столько же девочек, и вовсе не нужно было ему карабкаться по этой лестнице, годами высиживать материальную власть…

Инструмент Мэла Плетнева был глухим. Мейстер Сакварелидзе изготовил плоскую, размером чуть больше компьютерной клавиатуры, доску, в которую были врезаны выступающие клавиши, их легко было нащупать, но вовсе невозможно нажать. Каждая клавиша соответствовала определенной ноте, полулежа в кресле, Мэл клал инструмент себе на колени и, водя по клавишам пальцами, внутренне слышал или, вернее, воображал свою волшебную музыку.

Дверь была заперта, тишина… В тишине было слышно лишь глубокое дыхание музыканта и легкое постукивание ногтей о деревяшку, но это была неведомая, фантастическая, феерическая музыка, и лишь один человек в мире слышал ее.

Анжела стучалась тихо – пять коротких телеграфных стучков в размере три четверти. Девушка разбежалась и прыгнула, запрокинув ноги ему за спину. Мэл отечески похлопал ее по плечам.

– Я очень скучала за тобой.

Она восседала у него на коленях, его мысли метались в знакомых читателю пространствах, он машинально поглаживал ее бедро, внечувственнно, как бородач теребит бороду, его слова были бездумным отражением ее слов:

– Да?

– Да. Я каталась на лыжах в горах, у нас там зимой бывает снег. А в прошлом году был снег и внизу, мы катались на санках по улицам, а один Лешка – он даже спустился на горных лыжах с Ай-Петри, мимо Тюзлера и Учан-Су, вылетел на Советскую площадь и лихо развернулся у сучьего дома, правда, потом лыжи пришлось выбросить, потому что там кое-где торчал асфальт.

– А я считаю эти катания пустой тратой времени.

– Да?

– Да.

– А на что же вы тратите свое бесценное время, милорд?

– Так… В жизни есть дела поважнее.

– Ты, наверно, пишешь роман? Я угадала?

– Какая ты догадливая.

– А можно примазаться к твоей славе?

– Только посмертно.

– Не говори так. У нас во дворе был мальчик, его потом в горах нашли, в обвале, так он тоже написал роман. Между прочим, он его мне посвятил… Бр-р! Какой был гнусный роман – там всю дорогу только и делали, что пердели, как в фильмах Феллини, да беседовали о строении Вселенной, честное слово, пятьсот страниц сплошного пердежа и какой-то странной, душераздирающей философии… Вообще, этот роман как будто бы медленно сходит с ума: герои говорят совершенно не характерные им речи, меняются местами, репликами, причем, безумие его совершенно уникально – каждый читатель, в меру своей испорченности, находит свою, индивидуальную точку безумия… Эй, ты не заснул? А ты знаешь, что Вера Лемурова пишет стихи?

– Да ну?

– Ну да! Очень дурные стишки про чувства. Она у нас трагическая женщина.

– Ну ее на фиг.

– Правильно. У нас есть много о чем поговорить, кроме нее. А откуда ты родом, Мэлор?

– Из Стамбула.

– Не смешно. Ты турок?

– Нет, правда, я родился в Стамбуле, где мой отец был полпредом. Мы даже жили полгода в Италии.

– Правда? Расскажи.

– Скучно. Эмигранты едят бананы. Есть обычные, есть круглые, есть маленькие, словно пиписьки, а нам присылают зеленые, кормовые.

– А я никогда не ела бананов.

– Как?

– Так. В Ялте их не бывает, а в Москве денег нет.

– Может, ты и апельсинов не ела?

– Ела недавно. Под Новый Год. Слушай, этот Пурся хотел меня трахнуть под бой курантов. Набей ему морду, а?

– Непременно. Только найду предлог.

– А ты просто – вызови его на дуэль.

– А если убью?

– Отсидишь и вернешься. Я буду тебя ждать, я верная. Да не улыбайся ты так кисло, будто лимон схавал! Я пошутила. Пурся уже получил свое.

– Да? Кто же это постарался за тебя?

– Я сама. Охуячила его хрустальной вазой. Я ведь девушкой была, неужели ты так и не понял?

– Понял.

Анжела мягко взяла его руку и положила себе на грудь. Изо рта у нее так ужасно, так нестерпимо пахло, что Мелу захотелось украдкой, беззвучно пукнуть, чтобы хоть поменять запах…

– Я теперь очень спокойная, потому что у меня есть ты.

– Я тоже.

– Знаешь, мне жизнь казалась совершенно бессмысленной.

– Она и так бессмысленна.

– Нет. Жизнь – это другие. Когда ты один, ее просто нет. Я всегда была одна и ждала. Я даже ни разу не поцеловалась.

– Трудно представить.

– Отбивалась руками и ногами. Потрогай меня здесь… А однажды меня хотел взять старик.

– У меня тоже в детстве была девочка, которую взял старик.


– Ну? И что с нею стало?

– Она умерла.

– Из-за старика?

– Нет, это совсем другая история. После расскажу… Тебе не жарко в этой зеленой кофте? Да. И это сними.

– Ах, ты родной мой! Какие же у тебя добрые глаза, какой ты большой и теплый, живой… Я так люблю тебя, Андж!

– Андж? Ты назвала меня Анджем?

– Прости, оговорилась… Я вспомнила брата.

– У тебя есть брат?

– Лейтенант КГБ. Только никому не говори.

Мэл внутренне захохотал, будто из-за шторы выглянуло и сразу спряталось какое-то смехотворное лицо.

– Почему ты улыбаешься? – капризно спросила Анжела. – Между прочим, он у меня очень ревнивый. Его мечта – удачно выдать меня замуж.

Мэл покраснел. Он увидел гнусную картину: зловещий брат в голубом мундире коротким ударом плеча швыряет его на стул и, тыча ему в грудь пальцем, скупыми фразами наставляет в будущей семейной жизни. Свадьба в закрытом распределителе, родственники, старые лысые в штатском, Стаканский заводит свою песню о Сталине, двое из гостей переглядываются, Мэл понимает, что он уже ничем не может помочь другу, вдруг мелькает отдаленная надежда…

– А где он служит? – с самым безразличным видом поинтересовался Мэл.

Внезапно все перевернулось, звеня медалями: крепкая волосатая лапа в органах, жертва сама становится судьей… Анжела высокомерно рассмеялась:

– Трудно отвечать на такие вопросы!

Несколько секунд Мэл ее ненавидел, затем снова вернулась чувственность, нежность. Он вспомнил подколенные ямочки за черными колготками, утреннее возбуждение, метроном на крупных ягодицах, рука его заскользила по ткани, по-хозяйски нащупывая пуговицы. Боль в паху стремительно нарастала, но зуд ее был сладок в предчувствии близкого разрешения. Мэл был одним из тех немногих мужчин, способных испытывать мощнейший, длительный, чисто женский оргазм, правда, за сей редкий дар ему приходилось расплачиваться мгновениями мучительной боли…


Погружаясь в это незнакомое, опять новое тело, Мэл вдруг недовольно поморщился: не будет ли это повторяться каждую ночь?

(Ты во мне, ты во мне, ты во мне! – с восторгом причитала девушка. – Пива мне! Пива мне! Пива! – слышалось ему, и он улыбался, думая, как расскажет об этом другу…)

На самом интересном месте, в самый момент его слабости, вдруг требовательно и громко постучалась Мышь. Анжела заговорщически захихикала, в то время как Мэл уже высунул язык, начиная все громче стонать…

Потом, когда он отдыхал, Анжела приподнялась на локте (Луна или лампа сквозь окно красила ее лицо в молочнобелый цвет, она безнадежно кого-то напоминала…) и вдруг поведала ему великую тайну.

– Я пишу стихи.

Мэл искренне удивился:

– Давно?

– Не очень. Даже очень недавно. Короче, сегодня ночью и дебютировала, после тебя.

Она вдруг проворно встала и принялась одеваться. Мэл вежливо отвернулся. Ему нравилось, что она уходит.

– Вот, – сказала Анжела, положив на стол листок и выразительно припечатав его ладонью. – Теперь вы все обо мне знаете, милорд.

Едва за ней закрылась дверь, Мэл подошел к столу и врубил лампу. Он сам болел стихами, стыдился этого недуга и никому не показывал опусов, лишь однажды Стаканскому-старшему, который профессионально раскритиковал их, именно и употребив эти смехотворные словечки: недуг, опус, болеть…

Восьмистишие было написано жирным синим фломастером, строчки, не умещаясь на листе, сползли книзу, в правом верхнем углу было посвящение – М.П.

Сначала Мэл ничего не понял, но, перечитав, убедился в полной бездарности опуса. Как ни странно, М.П. ему польстило: он чувствовал то же, что чувствует девочка, когда ей впервые в жизни дарят цветы. Рядом лежала большая фотография, где была изображена запутавшаяся в собственных волосах Анжела, на фоне каких-то гор. На обороте стояло: «Ветер…» – очевидно, название снимка. Мэл вгляделся в лицо девушки, и вдруг оно переменилось: из-под разбросанных Анжелиных волос на него посмотрела другая девочка. Мэл бросил фото на стол и, словно в романе, трагически хлопнул себя по лбу. Голый трагический человек с хлопком по лбу выглядел в зеркале весьма забавно.

Оллу, маленькую давнишнюю Оллу, которую Мэл в детстве до смерти напугал, напомнила ему фотографическая Анжела.

Когда приходит Андж

Подняться наверх