Читать книгу Попович - Сергей Шаргунов, Ар'лан ис'Дрекхэм - Страница 5

Часть первая
4

Оглавление

Лука с детства знал: самое важное в жизни – исповедь.

Когда Тимоша ещё не родился, крёстная Инна, убиравшаяся в квартире, под вечер садилась на кухне и красивым вьющимся почерком своим любимым сиреневым (она покупала ручки только этого цвета) заполняла тетрадные листки. Если Лука спрашивал о чем-то, она истомлённо молила:

– Лапусенька, не мешай, ты же видишь: я готовлюсь к исповеди!

Она шла с этими листами в кабинет к отцу, откуда минут через сорок выбегала в беспамятстве и запиралась в ванной, где громко сморкалась в воду.

Прихожане, которым становилось невмоготу, просились в гости. Особо близким духовным чадам посоветоваться о чём-то серьёзном и решающем, покаяться в чём-то гнетущем, испросить наставлений хотелось, конечно, на дому. Иногда такой разговор затягивался на часы – маленький Лука катал по двору коляску с Тимошей, а чуть поодаль бродил их отец, приглушённо переговариваясь со спутником или спутницей.

Одно из первых воспоминаний Луки: к ним пришла исповедоваться пара, они заходили по очереди, а потом женщина, вся распаренно зарозовевшая, звонко выпалила ему:

– Ты не представляешь, какое это счастье – покаяние! Такое очищение невероятное!

Лука испытал детскую зависть. Если и бывает белая зависть, это была она – зависть к исповеди.

Лука, сколько себя помнил, упрашивал о покаянии. Дома отвечали, что оно положено с семи лет.

– Но я же шалю всё время! Вы же меня ругаете!

Родители оставались непреклонны.

Летом на даче, увидев с крыльца, как он, просунув руку между досок забора, роется в соседском малиннике, отец возмутился: «Что ты там делаешь? Чужое берёшь? Это же грех!» – «Грех… – подхватил мальчик обрадованно. – Значит, на исповедь надо». Ему тогда исполнилось шесть, а ждать, как оказалось, пришлось недолго: он ехал с дачи с папой, за рулём сидела Зина… Да, тогда была не Надя, а Зина, тоже целомудренная железная курносая блондинка, но не миниатюрная, а полная, щекастая. В тот сентябрьский день Лука (это запомнилось ясно – предисловие к грозе) купался в солнечном свете, превращавшем его тёмно-русые волосы в золотистые, отражаясь в стекле и сладко закисая, как листва в подсыхающих лужицах. Он рассеянно болтал с заднего сиденья. Они уже подъезжали к дому, когда он простодушно поведал: его достал дачный хулиган Сашка Кузмак: «А Воскресение и Вознесение – это одно и то же?» – «Нет». – «А в чём разница?» – «А ты не знаешь?» – «Это у тебя отец – поп, мне почём знать». Лука хотел позабавить всех этим курьёзом. Отец блаженно полудремал, но над рулём взвилась Зина. Она ликующим коршуном ринулась на добычу: «И ты ему не объяснил?». «Всё равно не поймёт», – засмеялся Лука. «Батюшка, вы слышите!» – и она даже раздражённо забибикала кому-то. Отец сурово обернулся. Лука, кляня себя за болтливость, попробовал оправдаться, залепетал, что он не это имел в виду, но никто не собирался выпускать жертву. «Он тебя спросил о Христе, – папа уже включился с наставлением, – а ты, христианин, его отверг. Не только этого мальчика, но и самого Христа!» Яркий день заслонила печаль. В Москве они подняли Луку наверх, в квартиру, с порога благовествуя его вину, и стоило маме, встретившей их с грудным Тимошей на руках, что-то робко заметить, распалились ещё пуще, и она приняла их сторону. Все собрались в комнате отца, где тот накинул поверх рясы епитрахиль. Мать и мачеха чинно вышли, дабы не мешать. Сын остался с отцом… Лука кивал, почти не слыша, склонял голову под душистой и тёплой епитрахилью, целовал холодный крест, кожаное Евангелие, суховатую руку. «К вам уже можно? – заглянула в комнату мама и возбуждённо позвала: – Зина!» Неспешно пришла врагиня и поздравила его с исповедью, а отец, уже смягчённо, принялся за домашнюю проповедь: «Будь верен всегда Христу, он кровь за тебя пролил. Недаром сказано: кто меня постыдится, того и я…» Лука жалко вымучил улыбку.

Отец проводил немало времени за чтением исповедей, выгружая улов из карманов подрясника. Лука следил за его лицом при чтении. Оно было смурым, как пруд, над которым плывут облака, по-разному густые. Иногда лицо совсем мрачнело, а губы стыдливо и строго шевелились, очевидно, это были особо дурные грехи-тучи, а иногда вся исповедь проскальзывала, как невинное прозрачное облачко.

Дочитав, отец благословлял бумагу, шептал священные слова и тотчас озарялся внутренним солнцем. Продолжая светиться, он спокойно убеждался: она сложена так, что буквы остались внутри, и привычным аккуратным, но мужественным движением надрывал её. И приступал к следующей, опять погружаясь в облака. Облачность грехов и солнечность их прощения заставляли его поразительно меняться в лице – всего за минуту, если исповедь была краткой.

Надорванные исповеди мама сжигала в сковородке. Зола окрашивала унитаз и плохо отмывалась.

И именно из-за исповеди Лука завяз во грехе…

Он испытывал постоянное чувство вины от того, что обожал смотреть всякую жесть вроде нападения аллигатора на туристов во Флориде или «топ-10 кровавых катастроф». И всё же в таком каяться было нетрудно. «Страшное смотрю, крокодилы-бегемоты», – говорил он, вышучивая грех и склоняя повинную голову. Однако долгое время презирал и обходил стороной «неприличие», и когда натыкался на сиськи, которыми с интернет-баннера трясла белозубая моделька, иронично и надменно морщился с видом старшего, осуждающего шаловливую малышню.

Зато одноклассники с ржанием неслись поверх барьеров – вовсю смотрели порноролики, посылали друг другу свои голые фотки, вбивали безграмотные запросы с самыми похабными словами в поисковик и находили в обилии что угодно.

Но, несмотря на рассудительную сдержанность, Лука переживал перемены.

Сначала у него отвердели соски, как будто туда вставили по монете. Он пожаловался маме, и она, осмотрев его, невозмутимо заключила: «Ничего, так бывает, скоро пройдёт, у тебя переходный возраст». Она была права: кругляши размякли, но последовало другое.

Лука на всю жизнь запомнил тот трёхминутный ролик из чата их класса, присланный под вечер Борей Гриценко.

«Горе миру от соблазнов, ибо надобно прийти соблазнам; но горе тому человеку, через которого соблазн приходит».

Лука всегда игнорил Борины отравленные посылочки, сыпавшиеся спамом семь раз на дню, и часто отправлял ему в ответ гневную рожицу… А тут, может, потому что валялся в ванне и в застывшей невнятной наготе ролика померещилось что-то мистически-неслучайное, поддавшись безотчётному секундному любопытству, надавил подушечкой указательного. Видео ожило… Он смотрел его, сделав воду сильнее, но всё равно в беззвучном режиме. Толстая негритянка с черничными губами и ярко-розовая резиновая штуковина. Это видео стало для него откровением. Страшным, прекрасным, ненавистным, праздничным. Лука обжёгся стыдом и страстью. Когда всё кончилось, он закатил глаза к потолку с обвисшими лохмотьями штукатурки. В верхнем углу ржаво-оранжевое пятно трубы сливалось с пыльной паутиной. Его глаза, утомлённые поганым видео, вязли и не могли оторваться.

С тех пор эти ржавчина и паутина стали для Луки постоянным упрёком.

Он вылез из ванны и испугался, увидев себя в зеркале: у него не только пылало лицо, но и по всей груди розовела какая-то аллергическая сыпь.

Тревожась, в тот же вечер и на другой день он стал гуглить опасность порно, но это только навело на новые ролики. И всё каждый раз повторялось, стыд высыпáл на нём воспалёнными островками – Лука становился как обваренный.

Он понимал, что нужно исповедать происходящее, но пытался спрятать понимание от себя самого, как будто тот Лука, который запал на скверное «неприличие», не имеет никакого отношения к тому Луке, который каждое воскресенье кается отцу в осуждении, гневливости, непослушании…

Незаметно и легко его поработила двойная жизнь.

Следом за видео пришли сны…

Мама (она отвечала за стирку его белья) буднично сказала:

– Очень сложно во время созревания сохранить чистоту, – она звучала книжно и доверительно просто. – Но очень важно для твоего здоровья. И для тела, и для души. Ты ведь понимаешь, о чём я? – и заглянула ему в глаза.

Лука покраснел и понял по её взгляду, что она получила ответ.

Через несколько дней на исповеди в алтаре, когда он с привычным усердием перебрал обычные безобидные грехи, отец спросил: «Больше ты ничего не хочешь мне сказать?» – и выжидательно замолчал.

– Я тоже был в твоём возрасте, – папа постарался напустить на себя добродушие и даже улыбнулся.

Лука по всему видел, что добродушие притворно, за ним скрывалось что-то неприятное и неловкое для них двоих.

– От юности моея мнози борют мя страсти… – задушевно, тихим распевом напомнил батюшка.

Лука подумал, что надо бы отпираться и прикинуться непонимающим, но не решился. Он почти не смотрел на отца и кивал на его паузы. Мутная недосказанность. Подлая растянутость времени. Отец терпеливо и приветливо говорил, что всякий грех должен быть назван по имени. Без этого не существует таинства. Нужна добрая воля назвать грех. По имени. Каждый грех должен быть назван по имени.

И вот из бесконечной пытки наконец родилось нечто жалкое и мультипликационное, промямленное как сквозь воду, умалявшее всё до размеров детской провинности: «Пипку трогал». Но тотчас Лука увидел эту выдавленную из себя фразу кометой, яростно чиркнувшей по огромному ночному небосводу. Ему показалось, что он сейчас провалится, – мраморные плиты завибрировали под ногами, как пол лифта.

Почему же стало так стыдно? В конце концов, чего такого? Это же родной папа, создавший его своим семенем. Наверное, Лука слишком хорошо чувствовал напряжённость отца и то, как для него болезненно постыдна эта тема.

Было видно: отец сдерживал строгость, чтобы оставаться по-прежнему добродушным. Он снова говорил про страсти и искушения, про падшую природу человека и что-то проницательное про интернет. Лука кивал, не в состоянии вникать в произносимое, и только запомнил отчётливое, повторённое с убеждённостью: «Насмарку. Всё идёт насмарку». И ещё, прежде чем завершить, отец попросил невыносимо ласково:

– Пообещай, что больше этого не повторится.

– Хорошо, – сказал Лука, веря, что так и будет, и с тем облегчением, какого раньше не испытывал, склонил голову под епитрахилью и облобызал крест и Евангелие.

Так он попал в заложники обещания и обрёк себя на борьбу.

Он лежал в темноте, заломив руки за голову, и не гасил возбуждение, а, наоборот, раздувал с той силой, с какой только мог его мозг – яркими выдуманными роликами. И всё же всё происходило само по себе, в невесомости, что позволило на новой исповеди отделаться беззаботным признанием: «Нечистые помыслы».

Но через какое-то время случился срыв, прежний, самый настоящий, и Лука на исповеди с натугой повторил мультяшную фразочку.

– Как? – лицо отца отразило обиду и изумление. – Ты же обещал!

Лука понял, что третий раз каяться в том же станет кошмаром. А в четвёртый? Иногда он исповедался другому священнику, служившему в их храме. Но, представив себя говорящим про такое с чужим дядей, который всегда ему умиляется, он понял: нет, ни за что…

Он не желал позориться и одновременно не знал, как остановить и победить стихию плоти.

Лука вычитал в интернете, что греческим словом «малакия» (ласковый, нежный, слабый) в русской церкви извечно нарекают самоосквернение. С отвращением представляя гладкую и влажную рыбью молоку, он отыскал особую «молитву для малакийца». Он начал читать её и креститься, пока не дошёл до следующих слов: «Если не устою я перед этой блудолюбивой мерзостью, так лучше убей меня волею своей». От таких слов повеяло исступлённым членовредительством, притягиванием испепеляющей молнии… Такие страшные слова смертника мог сочинить современный ревнитель благочестия, а мог и кто-нибудь из древних. Лука испугался перекреститься и поскорее закрыл страницу, чтобы к этой молитве больше не возвращаться.

Он навестил православный форум «Скажи нет рукоблудию!», но ничего из того, что предлагали там для усмирения похоти, не вдохновило – наматывать на руки чётки, мыться в плавках, избегать одиночества, бить поклоны при всяком непотребном помысле, даже есть пищу, снижающую либидо. Смертью тоже пугали: библейский Онан изливал семя на землю, а это равно убиению нерождённых младенцев, за что Господь его умертвил.

Грех, завладевший Лукой, был настолько тягостным, что он и помыслить не мог о чём-то большем, о том, что дразнило и звало скулами, и улыбкой, и тесными грудками под блестящим джемпером полюбившейся девочки из класса.


Каждая литургия была испытанием.

– Аще ли что скрыеши от мене, сугуб грех имаши, – с нажимом произносил отец священное заклятье. – Внемли убо: понеже бо пришел еси во врачебницу, да не неисцелен отыдеши.

Но заново признаваться отцу-лекарю казалось невмоготу, даже когда он спрашивал: «Больше ничего? Точно?» – подбадривая участливой полуулыбкой… Лука тоже улыбался вполгубы и быстро пожимал плечами.

Поцеловав крест и Евангелие, он отходил, горько понимая, что не исцелён и вдвойне отягощён.

А уж совсем худо было, когда отец грозно возглашал над золотой чашей:

– Не бо врагом Твоим тайну повем, ни лобзания Ти дам яко Иуда, но яко разбойник исповедаю… – и бросал порывистый птичий взгляд, пронзая насквозь. – Да не в суд или во осуждение будет мне причащение святых Твоих Тайн, Господи…

«Господи!» – по-старушечьи отзывалось в груди у Луки жалобное эхо.

Принимая с лжицы вино и хлеб, он приходил в отчаяние. Глотая чуть обжигающую сладость, он познавал себя тем разбойником, который высоко в раскалённом небе умирает на кресте слева от Спасителя, нераскаянный.

Он, хоть и обманывал отца на исповеди, был дотошен в других грехах, сохраняя благоговение и набожность в мелочах. Он знал, что причащается опаляющим огнём преисподней, но всё равно читал целиком довольно длинное «Последование ко Святому Причащению» и огорчался, сбившись в произнесении сорок раз «Господи, помилуй!» (сложно одновременно считать и молиться, приходилось начинать заново). Он переживал и каялся, если в постный день, забывшись, съедал скоромное (например, конфету, в которой есть молоко) или не перекрестился, пересекая горнее место в алтаре.

Лука утешался тем, что однажды образумится, найдёт на себя управу, и всё расскажет, выпалит одинокому милосердному старичку-схимнику где-нибудь в отдалённом заснеженном скиту, и умчит на санях, подняв ледяные вихри…

Попович

Подняться наверх