Читать книгу Только бы выжить - Сергей Владимирович Доровских, Сергей Доровских - Страница 2
Белые мхи
Оглавление1
Старому Михасю снова не спалось. После смерти жены старый стол на козлах он поставил ближе к печи в «чистой» половине избы – здесь в тёмное время было удобно листать толстую «амбарную» книгу. Щурясь, старик водил пальцем по ровным строкам начерченных карандашом таблиц. Его мутило от бесконечных цифр, и, если бы имел волю, то с радостью бросил бы засаленный талмуд в печь, и с облегчением смотрел, как искрятся и сворачиваются обугленными трубочками опостылевшие листы.
В противоположном от печи углу висела большая икона Богородицы, убранная вышитым красными узорами рушником. Старик, в отличие от жены-покойницы, совсем не верил в бога. Но что-то стало меняться в его душе, и по многу раз в бессонные ночи Михась поднимался с хрустом в коленях, подходил к образу. Не молился, а мысленно спрашивал: «За что выпало терпеть такое на старости лет? Почему не дано было помереть раньше, тихо и спокойно?»
Под иконой в том же углу стояли массивные кросны – станок для домашнего ткачества. Его Михась сделал для жены задолго до войны. Годы брали своё, он не мог вспомнить, например, событий минувшего дня, кто и что говорил, но зато он в мельчайших подробностях знал, как делал ту или иную деталь в этих кроснах. Как вытачивал ставы – деревянный каркас, на котором собраны все важные узлы станка, как делал навой – два вала, на один из которых навивают нити, а на другой наматывают полотно. Он смотрел на ниты – надетые рядами два параллельных прутка, на бёрда – с их помощью пробиваются уточные нити. Поножи, колёсца, чепелки – все эти механизмы для приведения в движение нитов он тоже сделал своими руками. Такие кросны были только в их доме, и жена Петруня стала первой мастерицей на селе…
Но теперь, глядя на станок, старик думал: если бы в доме был недостаток дров, он в первую очередь разломал бы и бросил в огонь этот громоздкий хитроумный механизм. Чтобы не занимал места, и… не напоминал о прошлом.
Жену он схоронил в начале осени прошлого года. Тогда Михась уже был сельским старостой. То, что он займёт эту новую для их мест должность, решили всем миром на сходе. Его рекомендовали немцы. Нет, он не вызывался сам служить, но пришедшая в их места новая власть быстро разузнала, кто из местных до войны имел зуб на советскую власть. Он подходил как никто другой, к тому же в прошлом работал счетоводом в колхозе, был в почтенном возрасте, а таких немцы почему-то назначали в старосты охотнее. Никто, совсем никто не знал, что он соглашаться не хотел. Но и отказаться не то, чтобы боялся… Знал, к чему приведёт его «нет» – он потеряет всё, что скопил, сберёг за эти долгие и непростые годы. После смерти жены он едва перебирал ноги, убитый горем, но никто не выразил ему сочувствия, все молчаливо отвернулись, словно затаились в презрении.
Впрочем, от односельчан Михась и раньше никогда доброго слова не слышал. Наверное, виной тому его заносчивость и гордость, умение обустроить жизнь, не считаясь ни с чем. За это его недолюбливали и при советах, и тем более теперь. Он жил сытно, получил от немцев право иметь оружие – пистолет и охотничье ружьё. И главное – за труды на Германию он имел оклад. Он имел право налагать штрафы и даже наказывать односельчан принудительными работами. На этом, собственно, его власть заканчивалась, прочее уже было в руках немцев, которые наведывались время от времени, и охранной службы полиции порядка, размещавшейся в их селе Белые мхи постоянно. Места здесь были глухие, сплошная лесная топь.
Да, он жил в тепле и в достатке. Но спать ночами не мог. Он думал в эти минуты о себе. Михась после смерти жены остался один. Два сына и дочь ушли на тот свет молодыми, ещё до войны. Но именно смерть жены подкосила его. Всё в доме – холсты, табуреты и стулья, кухонный шкафчик, коник для посуды, куфры и скрыни, одежда на вешалках – всё напоминало о ней, о прошлом, стонало о безвозвратном времени. У него было всё – добротная усадьба, сад и земля, хлев, пуня, баня… но не было ничего, что дарило надежду, счастье, желание жить. Если немецкая власть пришла навсегда, ну, по крайней мере, надолго, он просто умрёт тихо в одну из осенних ночей под унывный звон дождя, и все его хозяйство останется для нужд Германии. Ему некому передать, оставить в наследство всё то, что скопил и сберёг за жизнь. А если советы дадут отпор, и снова вернуться сюда, то тогда его смерть просто не будет такой тихой, его расстреляют на людях. Но, в любом случае, думал он в такие бессонные ночи, зачем же он тогда гнул спину, всю жизнь сопротивляясь обстоятельствам? Ради чего он всю жизнь только и делал, что работал и работал?
Да, да, копил и работал, а теперь почему-то должен за это расплачиваться…
Он согласился служить немцам, в противном случае они, если бы и не порешили его тут же, но уж точно отобрали бы всё, сделав самым нищим и бесправным в Белых мхах. Вот сказывали про бабку Дуню, крепкая ведь была, с характером. Её дом немцам приглянулся для своих целей, велели ей убираться. Так она ответила: «Меня Сталин отсюда не выселил, и вы убирайтесь!» И что ж, за сараем её и расстреляли. Вот и он вздумай чудить, то давно бы гнил. Отобрали бы добротную усадьбу, которую построил ещё его дед, а Михась год от года благоустраивал. Не за понюх табака всё пошло бы прахом. Разорения родного гнезда он просто бы не выдержал, оно казалось даже страшнее смерти. Но ведь и сохранность его теперь не имела смысла.
Старик сидел недалеко от печи, оценивая жизнь, и понимал, что люто ненавидит любую власть. От власти были и есть все беды, какого бы цвета и нации она ни была. В их местах коллективизация прошла относительно спокойно. Его отец владел мельницей, и он просто отдал её добровольно в колхоз, и семью не пустили по миру, не выселили. Правда, после этого отец сильно сдал и вскоре умер. Именно ему, Михасю, пришлось поднимать, тянуть дальше хозяйство. Жена Петруня – настоящее золото, мастерица на все руки. Он сделал для неё ткацкий станок, и она работала ночи напролёт, не жалея глаз и рук. Так они и жили, стараясь заработать грош любой ценой. Поддержки только вот не было. Сын Василь был крепкой, но бестолковый детина. Отец не смог приучить его к труду, направить силу. Так и сгинул он в тридцать шестом году – на праздничных гуляниях повздорил с местным битком и заводилой Трохой, тот его пырнул заточкой. Троха потом в Бобруйской тюрьме сидел, а недавно вот вернулся в Белые мхи – немцы заняли город, стали вербовать, и уголовник на коленях попросился на волю: служить в полицию. Теперь ходит королём.
Младший сын Сергей, наоборот, был тихим, но бестолковым и в хозяйстве бесполезным. Мать с отцом слушался, да что толку – руки его ни к чему не лежали, даже если воды для бани натаскать, и ту по дороге всю расплескает. Всё учиться хотел каким-то наукам, в город просился. Но иначе всё сложилось: призвали парня в армию, а тут война с финнами. Где и как сгинул бесхребетный сынок, старик не знал. Ему ли, дураку безрукому, оружие давать… Но разве мог на что повлиять Михась…
«Эх, власть, всё эта власть проклятая. Лучше бы её совсем не было. Без неё бы сыто жили, без бед», – подумал он, понимая, что мысли путаются, и он не помнит, о чём размышлял всего минуту назад.
И доченька у них была, Леся. Та вот умничка, без слезы не вспомнишь её светлого лица, смеха и улыбок. Матери во всём помогала, женское дело хорошо перенимала. Она умерла, простудившись зимой сорокового года, когда ходила за хворостом и попала в пургу. После этих смертей, и особенно с уходом Леси совсем сдала мать. Плакала больше тайно, чтобы старик не видел, глаза выплакала, ослепла, умом пошатнулась, усохла вся, словно деревце, растущее в вечной тени, и преставилась.
Что же теперь ждать ему, ради чего жить? Одному… Оставалось только не спать ночами, и листать, листать эту проклятую толстую книгу, в которую он как староста вписывал цифры по учёту населения, благонадёжности, выполнению продпоставок и налогам. Все дворы в Белых мхах обязали сдать для нужд рейха триста пятьдесят литров молока с каждой коровы, сто килограмм свинины и ещё шесть птицы, тридцать пять яиц от каждой курицы, полтора килограмма шерсти с овцы. За каждым вёл учёт и следил староста. Он, хотя и был счетоводом, никогда добровольно не согласился бы заниматься этим, если бы отчетности не требовал от него строго волостной старшина.
Старик не любил советскую власть, потому что она поставила семью в условия выживания, лишив мельницы, права достойно и богато жить. Единственное «хорошее», что она сделала – не пустила по миру совсем, не отправила в северные края… Но ещё больше он ненавидел новые немецкие порядки. Они просто насиловали его душу, не раз приходилось идти против совести, и за это его ещё крепче ненавидели. Он боялся, что его подкараулят и убьют по-тихому. Поэтому ходил по дворам только с ружьём и в сопровождении полиции. Семеня ногами, он говорил о налогах, стращал и ругался. Вольно или невольно он был лицом новой власти. Скрюченный, сухой, которого так хочется зашибить за углом – вот что думали о нём, и он знал об этом. Но старик не мог уже свернуть, даже если бы захотел. И мягче с людьми тоже не мог.
В памяти был случай, как в соседних Барановичах при неясных обстоятельствах погибли два немецких солдата. И хотя местный староста, конечно же, был к этому непричастен, и обязанности свои выполнял с усердием, по приказу офицера СС устроили показательную расправу над ним и всей семьёй. Пусть знают, что порядки теперь жёсткие, и раз староста, то и отвечаешь за всё, что у тебя под боком происходит. Тоже самое было с семьёй старосты из Заречья: там немцы нашли серьёзную недостачу по продналогам. Это село – в десятке вёрст от Белых мхов, а знал Михась, что ждёт его в случае, если что-то упустит. Поэтому и смотрел ночи напролёт в учётную книгу.
Не успел он сосредоточиться – камень ударил в окно. На дворе залилась, а потом застонала и умолкла собака.
– Что за навалач! – выругался староста и, схватив ружьё, побежал в сенцы. Первая мысль была – кто-то из обозлённых решил поиздеваться. Гнев объял его. Михась знал, что если только увидит тень человека, сразу же выстрелит, не задумываясь. В эту минуту он не узнавал себя, и с какой-то особой страстью хотелось кого-то убить, словно этот кто-то и был главный виновник тому, как неуклюже сложилась жизнь. Нужно пришить этого дрянного шутника, и тогда хоть на миг ослабнут узлы, стянувшие мёртвой хваткой сердце и душу. Бояться нечего – перед властью он легко оправдается, и, может, даже будет поощрён. И другим неповадно будет – ведь действовало правило, согласно которому после шести вечера покидать дворы разрешалось только старосте и полиции порядка.
– Ну где ты, холера? – выкрикнул он в темноту, распахнув дверь. Со стороны он выглядел вовсе не страшным, а немощным босоногим стариком с ружьём наперевес. Он едва успел заметить, что пёс лежит возле будки без движения, и услышал:
– Замри, старый сярун! – тихий голос показался знакомым. В бок упёрлось что-то. – А ну, кидай стрельбу, живо!
Староста подчинился, и невольно осел на порожек, понимая, что дрожащие ноги его не удержат.
– Таперь слухай сюды, – продолжал говорить незнакомец. Старик боялся посмотреть на него. – Ну-ка давай полмешка муки и баранчика!
Михась понял, с кем имеет дело – так требовать мог только партизан. Да и голос он теперь, подавив первый испуг, вспомнил – это был местный Алесь Мицкевич, он сразу подался в леса, до прихода немцев. Он всегда был не из робких, хоть ему и всего-то лет семнадцать от роду. Быстро заматерел.
– Да как ж тебе барашка дам, зараз в потёмках его резать? – сказал он как можно спокойнее. В бок по-прежнему упиралось что-то твёрдое. Староста со страхом посмотрел, увидел косой срез ствола и дырчатый кожух ППШ.
– Да хоть и теперь!
– Сам подумай, барашка рубить – дело хлопотное и шумное. Ведаешь, сколько на селе охраны? Тебя накроют.
– И то верно, шкура, – подумав, ответил тот. – Так, муку давай теперь, а завтра до вечера снесешь баранчика до берёзы у Марьиного лога, разумел? И без глуповства. Привёдешь на хвосте бобиков – ты первый на мушке будешь!
Партизан пнул старосту и, подхватив его ружьё, приказал:
– Пошли за мукой! Крикнешь – убью! Живо!
2
После потери походной радиостанции, а вместе с ней – связи с большой землёй, партизанскому отряду имени Кирова пришлось нелегко. Им удалось уничтожить несколько мостов, а также взорвать четыре машины на лесных дорогах и завладеть оружием. Но в последнее время отряд преследовали одни неудачи, многих бойцов потеряли. Осталась всего горсть партизан, среди которых – только два подрывника с опытом. Командир Игнат Савко понимал, что их хотят захватить в кольцо, поэтому нужно прорываться к партизанской пуще, место которой он примерно знал. Но и другая, самая страшная и неминуемая беда холодными лапами схватила их. Имя ей – голод. Несмотря на то, что осень выдалась дождливой, в лесах и болотах попадалось не так много ягод и грибов, будто сама природа обиделась на то, что допустили врага. Лишь самый старый партизан – дед Апанас по прозвищу Колдун, всегда молчаливый и грустный, добывал сапёрной лопаткой какие-то коренья, варил в котелке. Все привыкли к их горьковатому вкусу, но ели. Недавно в котелок пошёл нарезанный тонкими полосками ремень из свиной кожи. Его отдал сам командир.
Теперь он сидел неподалеку от догорающего костра, прижавшись спиной к ольхе. Он ждал с минуты на минуту вестей. Игнат не сразу дал добро Мицкевичу на дерзкую вылазку, но тот убедил, что родом из этих мест, сможет пройти незаметно, найти дом старосты и достать припасов. Савко не раз видел этого парня в деле, и подумал, что иного выхода нет. Хотя и рисковать жизнью хотя бы одного бойца, после всех потерь, даже ради спасения всех, наверное, не стоило. Но решение принято. Он доверял этому парню, и даже если его схватят, тот никого не выдаст. Об этом не хотелось даже и думать. Где же Алесь?
Время шло, а самый молодой боец так и не возвращался, и на сердце повисла угрюмая тень. Колдун присел рядом, положил руку на плечо Игната, протянул ветку с тремя крупными алыми ягодами. Савко взял их в рот, поморщился от кислоты:
– И так тошно, и ты туда же, дед Апанас.
Тот пожал плечами, и, ссутулившись, побрёл от костра. Игнат Савко любил и жалел старика. Четверо сыновей Колдуна погибли на фронте, немцы сожгли его родное село, в огне погибла жена. Дед Апанас потерял всё, и с тех пор не мог говорить. Но, странное дело, думал командир, никогда в глазах старого партизана он не видел тоски и одиночества. Он был всегда спокоен и добродушен, во всём, чем мог, старался быть полезен отряду. Без слов. Онемевший от горя, он был верный боец. Игнат знал, что задолго до войны Апанас служил лесником и был охотником, лучшим стрелком. Война застала его, когда он уже оставил службу и, как и все старики, дожидался последнего часа на полатях. Тогда ещё были живы сыновья, и он знал, что у него есть опора. Но теперь он поднялся, чтобы драться. Именно ему, старику, а не вспыльчивому Алесю, он доверил выстрелить в водителя, когда они проводили диверсию на дороге для пополнения боеприпасов. Юноша поначалу шумел, доказывал, что глаз его зорче, а руки уверенней держат винтовку, но командир, чтобы показать остальным правильность решения, накануне операции не пожалел патрона. На глазах всего отряда Колдун выстрелил со ста шагов и сбил издали шишку с высокой ели. И шофера фашистского он отправил на тот свет так точно, что машина на полной скорости улетела в кювет и перевернулась. Никто не выжил – оставалось только собрать добро и быстро уходить в чащу.
Но где, чёрт возьми, Алесь? Не натворил ли он глупостей, дерзкий мальчишка? Село и окрестности кишели полицаями, и если он не подавит дерзость и обнаружит себя, то ни за что не уйдёт…
Ему показалось, что вдалеке у молодого подлеска треснула ветка. Командир тут же вскочил. Как по команде и остальные взялись за оружие, спокойно и молча, чтобы не выдать себя. Секунда – и зазвучал тонкий голос:
– Витютень летит, витютень сидит… тут, – и так несколько раз. Алесь заранее условился, что, возвращаясь, будет подражать лесному голубю. У командира отлегло на сердце.
– Это Алесь идёт! – подтвердил дозорный, подходя к костру. – И дивись-ка, чего хлопец на себе прёт!
Парень промок, шатался, ссутулившись. Плотный холщовый мешок мог вот-вот сорваться со вздрагивающих плеч:
– Жадность меня погубит! – сказал он, сбросив ношу у костра. Вокруг уже столпились партизаны. – Хотел у этого ирода полмешка взять, а ссыпал больше, как полны закрома хлеба у него увидел. Набираю, мешок тяжёлый, а всё не могу скончить.
– Молодчина! – сказал Игнат. Партизаны уже черпали муку котелками, готовясь замочить и печь лепёшки.
– Да это что, – сказал парень, отдышавшись. – Вечером староста снесёт до Марьиного лога целого баранчика. Его возьмём, и можем уходить смело.
Игнат задумался – стоит ли так рисковать?
– Что ты надумал! – сказал он. – А если он бобиков на хвосте приведёт?
– Не думаю. Он боязлив, як заяц, и старый совсем. Я ж только прошёлся тихонько, у окон послушал, прежде чем до него наведался. Его там ненавидят все.
«Так и знал, что Алесь дерзнёт на что-то, зараза!» – подумал командир.
– Тебе приказ был сразу к старосте идти огородами, а по дворам не шататься!
– Виноват, – только и ответил Алесь, и улыбался, будто не командир, а отец нестрого ругал его. Он понимал, что сделал большое дело. Правда, о том ничего не сказал, что ходил ко двору, где жила девушка Прося. Она всегда ему нравилась, но признаться ей в том не успел, ушёл в партизаны. И вот теперь надумал, что, коли встретит её, обязательно словечко скажет. Но не пришлось, собаки помешали. И всю дорогу, что нёс тяжкую поклажу, только и думал о ней, будто согревался мыслями и находил в том силы.
Мицкевич снял с плеча ППШ, и, присев у костра, сбросил набухшие сапоги, развернул и выжал позеленевшие от болотной жижи портянки. Отдышавшись, достал кисет и закурил. Выдохнув, сказал, стараясь выглядеть взрослым, рассудительным, а точнее, матерым партизаном:
– Товарищ командир, зато какая выгода! Я послушал, местные думают, что в болотах и лесу засел большой отряд партизан, человек сто, не меньше. Это они про нас! Я старосте сказал, что он первый у нас на мушке будет, коли что. Он меня, думаю, разумел. Этот куркуль старый далеко не дурень. Принесёт нам барана тихо, чтоб бобики его не видели.
Он помолчал:
– Я места у Марьиного лога хорошо знаю. Коли старик с хвостом будет, мы увидим, и вернёмся тихо. А коли один будет, тогда что ж…
Алесь нагнулся ближе к командиру:
– У нас вонь Колдун меткий, он тогда предателя пиф-паф. Баранчика мы хоп, только нас и видели!
– А, может, не будем его, того? – размышлял командир.
– До Марьиного лога три версты, – махнул рукой Мицкевич. – Коли и почуют бобики, пробежать не поспеют, мы утечём.
– Не, убивать старосту не будем, – всё же решил Игнат.
– А коли он уйдёт, мы пойдём до баранчику, а тут бобики, а? – не успокаивался Алесь. Он говорил живо, словно внутри заводился и уже кипел мотор. – Тогда что? Вдруг засада? Не, мы его пришьём, выждем минуту-две. Коли будет тихо, возьмём наше добро, и айда в дорогу. Командир, так лучше будет!
Игнат Савко надолго задумался. Партизаны уже испекли первые лепешки, делили их, настроение поднялось.
«Да, баран бы всех спас, с сытыми животами прорвались бы к пуще!» – думал командир, жадно пережевывая горячий несолёный мякиш, вкус которого будил в сердце воспоминания о доме.
– Значит, мы пойдём с Колдуном? – наконец спросил Алесь, дожидаясь решения.
– Да, – не сразу выдавил Игнат, и нахмурился.
3
Тревожно и медленно приближался рассвет, окна запотели от прохлады. Староста не покидал дом. Огня после грубого ночного визита он не разжигал и сидел, затаившись и обхватив ствол ружья. Порой им овладевала паника: казалось, что вот-вот в Белые мхи ворвутся партизаны, и они повесят его на разлапистой берёзе. Чудилось, он даже слышал, как скрипят во дворе её старые сухие ветви. Их раскачивал ветер, но стонали они будто под чьим-то весом. Самообладание не сразу, но возвращалось, и он думал: даже если так, то и пусть. Когда-нибудь должны закончиться его мучения, и хорошо, если скоро.
Лишь когда рассвело, Михась выглянул во двор. Пёс ожил и поскуливал, забившись в будку.
– Держись, живчик, – сказал старик. У пса не было клички, он всегда подзывал его свистом, но теперь староста подумал, что будет окликать Живчиком. Он пожалел его, бросил в миску бараний мосол. Тот даже не вышел, а ещё глубже забился в конуру и затих.
«Как бы не издох, – подумал старик. – Эх, шельма, тебя-то, глупого, за что?..»
Михась знал, что все вокруг него почему-то страдали. Может быть, всё потому, что он с детства ненавидел зло и насилие, но не умел противиться им. А не сопротивляться злу – значит, уже быть на его стороне… Или просто судьба. Хотя, сказать так и махнуть легче всего. Но и ответить, почему мир устроен уродливо и несправедливо, он тоже не мог.
Начинался новый день, солнце едва пробивалось через плотные облака, сосны шумели. Старик проковылял к плетню, положил ладонь на жердь и вздохнул. Именно в эту тихую минуту для себя он решил, что выполнит требование партизан. С чистым сердцем. Это ничего не исправит, конечно. Лесные бойцы будут также бескомпромиссно ненавидеть его. Никакими барашками не смыть клеймо предателя. Пусть так. Но если он и на самом деле безнравственный и конченный мерзавец, враг рода человеческого, то нужно сейчас же сообщить о случившемся полиции, подготовить засаду в Марьином логу. Но так он… никогда не поступит, нет. Хотя бы потому, что уже поздно. Его спросят – почему не сделал этого сразу, как партизан ушёл? Его бы выследили с собаками.
Так что выбирать поздно.
Впрочем, можно ничего не предпринимать, и жить дальше. Вряд ли партизаны отважатся на вторую дерзкую вылазку. Раз послали бойца за провизией, дела у них неважные. Старик быстро обрубил начавшийся в душе спор. Выбор сделан. И он принял его как единственный верный.
Закурив, он подумал, что поступит так, как решил. В том числе потому, что ему на самом деле захотелось помочь. Сделать доброе дело… для себя. Может быть, найти оправдание, исправиться, или нет… Как это назвать – неважно, теперь уже всё неважно. Староста сделает то, что попросил партизан, притом спокойно и тихо. Вернётся домой, и завтра наступит новый день, потом следующий. Конечно, будет много плохого, придётся и дальше служить немцам и делать работу, за которую старика будут ненавидеть всё сильней, но… в душе у него будет хоть какая-то опора. С этой простой и почему-то согревающей мыслью он поплёлся в овчарню. Выбрав барашка пожирнее, он полязгал ножом об оселок и принялся за дело. Думая о событиях минувшей ночи, Михась не сразу заметил, что кто-то навис чёрным силуэтом в дверях:
– Староста, ну и как тебя понять-то? Ты же в контору должен был зайти, совсем плохой стал на старости лет? – старик по голосу узнал Троху. Это был тот самый уголовник, который убил его сына в драке, сидел в Бобруйске, а с приходом новой власти вызвался служить в полицию. Сейчас он смотрел на старика снисходительно, с усмешкой и любопытством. Казалось, что высокий детина видит всё насквозь, будто знает о ночном визите, а главное о том, зачем и кому староста режет барашка.
Полицай улыбался, и Михась помнил, что с таким весёлым и беспечным видом Троха мог убивать направо и налево.
– Да занемог я, прохворал…
– Али прохворал? А барана режешь!
– Спина ноет, жир потребен натираться, – Михась нагнулся к барану.
– А я вижу, темнишь! – Троха рассмеялся добродушно, но от этого смеха у старосты пересохло во рту.
– Как есть, не хочешь не верь. Ты по какой справе до меня?
– А вот не задаром я всё ж таки волосному старшине сказал, что тебе давно пора искать замену. На ходу, что было минуту назад, забываешь. Я ж тебе сказал, что ты должен был быть в конторе, там важный гость приехал. Али снова забылся?
– Да приду я, приду!
Старик отвернулся, показывая, что разговор окончен. Он копался в тёплом нутре, барашек смотрел мутными глазами, в них застыли удивление и ужас.
Спустя час, взяв подмышку учётную книгу, староста появился в конторе. Там на самом деле был небольшой переполох – прилетала важная птица. Михась не мог понять, кто он – свой ли, или немец, вроде бы даже окружной комиссар, или с волостного управления, старик путался в должностях оккупационной иерархии. Говорил этот человек только по-русски и весьма чётко. Он задал много опросов, и староста вспотел, поминутно заглядывая в талмуд. Статистику по продналогам он знал хорошо, но боялся ошибиться, словно от каждого слова зависело, останется ли у него голова на плечах, или слетит, лишь только он доковыляет к выходу.
Впрочем, приезжий хотел выглядеть добрым, участливым. Видя, как утомил старика вопросами и уточнениями, он улыбнулся. Михась, утерев пот с шеи, попробовал тоже, но лишь скривил беззубый рот.
– Михась Елизарович, – человек обратился к нему тепло, но большая залысина, птичьи черты лица и вся манера его вызывали внутреннее содрогание. Старик так и не понимал до конца, кто перед ним. Выработанное с годами чутьё подсказывало, что этот человек щелчком ногтя может сделать так, что старосту увезут в застенки. – Перестаньте волноваться, дорогой вы мой. Я не слепой и вижу, как вы старательно относитесь к обязанностям. Недочёты быстро исправите, не сомневаюсь. Но всё же помните: работая на великую Германию, их просто быть не должно! Но ведь важно и другое, – он привстал и стал расхаживать. Остановился перед портретом Гитлера, будто фюрер мог оценить всю правду и своевременность его речи:
– Вот не будете же скрывать, что не все жители села с охотой отдают масло, муку, мясо и так далее? – Михась кивнул, и пожалел, не зная, как оценят жест. – А за это спрос с вас. Потому что с людьми нужно уметь работать, они должны понимать, ради чего необходимо сегодня отдавать порой и последнее. Для будущей победы. Нашей общей великой победы над большевизмом. Белорусский народ как никакой другой пострадал от ига большевиков, а теперь наступает новое светлое время. Всё будет по-другому. Люди получат землю, немецкий и белорусский крестьянин будут трудиться, взаимовыручка станет основой хорошей жизни. Очень и очень многое хорошее уже сделано сейчас, восстанавливаются поруганные большевиками храмы, общественные организации, союзы молодёжи работают над тем, чтобы возвращались традиции, исконные ценности белорусского народа. Подавляются банды, скоро будет сломлена вся эта мерзкая партизанщина. Люди понимают, что для бандитов в лесах хорошо, если у сельчан случится какая беда. Все горести народные им только на руку. И они будут вредить до тех пор, пока мы их не истребим, как крыс. Всё должно измениться, и будет только лучше! После победы настанет эпоха, которую даже трудно представить. Но однако блага разделят далеко не все, и это надо понимать. Они достанутся лишь тем крестьянам, кто оказывал содействие великой Германии, был беспощаден в борьбе с партизанами. Всё доброе, сделанное для победы, потом вспомнится.
Он помолчал, налил воды из графина, прокашлялся:
– Михась Елизарович, не мне вам, человеку уважаемого возраста и опыта рассказывать, что ничто не даётся просто так, без потерь, без жертв. И вы должны объяснять людям, усовестить их: доблестные солдаты великой Германии проливают кровь на фронтах, прорывают оборону большевиков. И многие, к сожалению гибнут! А ради чего? В том числе и для того, чтобы белорусы жили свободно от большевизма, растили и ели свой хлеб, не делили его с проклятой Москвой, и открыто верили в бога! Это разве непонятно? Осознав всю правду, люди сами должны принести для нужд фронта всё необходимое. Они не от себя отрывают, а себе же это отдают: своему будущему, своим детям! И мера эта военная, временная. Обязательно надо донести, что потом, после победы, всего в домах будет с излишком, а налоги мы отменим!
Чем больше слушал, тем сильнее кивал Михась, понимая, что теперь этот жест самый правильный. Не первый и не последний раз он слушал агитацию…
И, лишь подумал так, человек словно сумел прочитать мысли:
– То, что я говорю, староста, не агитация, не лозунги. Лозунги – только у большевиков, потому что слова все их пустые, – в голосе послышалась резкость. – Всё, что я сказал – это установка, правило. Догма! Мы ставим высокие благородные цели. Но их не достигнуть без дисциплины и порядка. Поэтому перед вами новая задача: убедить жителей села увеличить объёмы…
На этих словах во рту пересохло. Михась только теперь понял, ради чего приехал гость, в чём первопричина его пространной речи. Видимо, на фронтах дела пошли хуже, немецкое наступление буксует и всё далеко не так, как пишут в агитках. Потому теперь и требуют увеличить поставки продовольствия. А значит ему, старосте, быть тем человеком, кто будет исполнять задачу здесь, на месте. Да чтобы сообщить о том сельчанам, придётся с собой с десяток молодчиков из полиции брать, а то ведь порвут на куски люди-то, узнав о новых поборах… Ведь и так уж почитай всё выгребли.
Почему-то вспомнился освежёванный баранчик, визит партизана. Словно не глупое животное, а он, Михась, оказался теперь на острие ножа, это его отдали на заклание…
Когда, раскланявшись, старик уходил, в дверях столкнулся с Трохой. Тот усмехнулся и прошёл мимо. Он не испытывал к нему неприязни теперь, было как-то всё равно. Хотя после того, как Троха убил его сына, видя, как сходит от горя жена Петруся, Михась поклялся, что накажет его. Лишь только тот вернётся в Белые мхи, он придумает, как его подставить, сгубить, но чтобы самому остаться ни при чём. Долго он вынашивал план мести, но не знал, что Троха вернётся в родные места не отсидевшим срок понурым уголовником с массой болезней, а гордым, подтянутым, заступившем на должность в местное отделение полиции. Теперь уж сгубить его непросто, да и не хотелось.
Но знать того не мог старик, что думал, каков был настрой у его недруга. А тот был пропитан ненавистью, холодной и расчётливой. И не только к старосте, которого считал пустым, мелочным куркулём, который неминуемо скоро загнётся: сам, или его накажут за что-то немецкие власти. Ведь было за что, он чуял. Но Троха глубоко ненавидел и новые порядки, немецкую власть, которой всё же исправно служил. Недолюбливал и приезжего, хотя и раскланивался ему. Непонятный фрукт, да ещё говорит лихо по-русски, а всё русское Троха давно презирал. Такие тут не нужны. Со временем ему хотелось, чтобы в селе установилась местная власть, он стал бы руководителем, и чтобы жили они сами по себе, без указок из райцентра, Москвы или Берлина. Чтобы налоги и прочее добро никуда не уходило, и только он стал их распределителем. Троха представлял, что в итоге войны ослабнут все, и никому не будет дела до их мест. Ненавидел он и большинство сослуживцев из полиции, и только к Янке Быку относился хорошо: он был его другом ещё до тюрьмы, а главное – обо всё рассказывал и смотрел в рот. Другие же преклонялись трусливо перед немцами. Все, абсолютно все сотрудники полиции из Белых мхов и при советах пресмыкались власти, и теперь переметнулись к тем, кто имел силу. До войны ратовали за колхозы, а теперь лобызают сапоги германские. Были и остаются такими же насекомыми. Их раздавить – останется мокрое место, потом высохнет, ни памяти им, ни чести. Он думал, что со временем почистит ряды полиции, как только начнутся желанные им перемены. Всех прислужников постреляют, и останутся только те, кто предан лично ему. В тюрьме Троха многому научился у бывалых воров, был у них на посылках. Хотя и их ненавидел. Ему хотелось домой, потому и умолил немчуру. Но только затем, чтобы стать здесь главным. Да если бы не тюрьма и случайное убийство того хлюпика, отпрыска Михая, теперь всё сложилось бы по-иному. Теперь нужно наверстать время. Главное, чтобы немцы, и такие вот лысые начальники из окружной власти приезжали бы пореже…
Одевая старую косматую шапку, Михась на выходе услышал отголосок разговора полицейского и высокого чина: скоро стоит ожидать немецкий автоматчиков, они прибудут сегодня и оперативно прочешут леса. Иными словами, в село направлен карательный отряд для ликвидации партизанщины.
Старик побрёл по главной улице, свернул в проулок. Закурив, замер у старой ветлы, склонившей ветви у оврага. А ведь ему сюда и не надо было, однако ноги почему-то привели. Здесь парнем он встречался с Петруней, и даже в те дни ветла была старой. Присев у широкого ствола, они в обнимку встречали рассвет. Было это в какой-то до бесконечности отдалённой, словно и не его, жизни. Он снова видел себя молодым, её – смеющейся. Вот по этой дорожке они бегали на дальние болота за клюквой. Помнился случай, когда он угодил в трясину, и Петруня, схватив корявую ветку, тянула его со стонами и плачем. Потом долго дышали и, побросав небольшие корзины (их называли кошики), едва переставляли ноги, ковыляли домой, подальше от гиблых мест. Сырые, грязные, они вышли к деревне и тогда, именно тогда крепко поцеловались. Ни до, ни после Михась не испытывал ничего подобного, щемящего и радостного одновременно. Ведь она, именно она спасла его, и глубина этой мысли только после долгого поцелуя поразила его.
– Сходили за ягодой, – выдохнул он тогда.
– Мамка за кошики лаяться начнёт! – только и сказала она.
Ну и пусть, что ж теперь, подумал он в ту минуту, корзинкам потерянным он придумает, как найти замену. Сам, если надо будет, научиться плести, благо, вётел растёт много, прутьев сколько хочешь.
– Не плачь! – сказал он тогда.
И вот он, спустя годы, вновь стоит у ветлы. Там, где они встречались.
И почему-то только теперь, когда нахлынули и обдали жаром прошлого воспоминания, Михась осознал простую мысль. Она была страшна в этой простоте, но уже не пугала. Жизнь прошла. Она вся – там. Ни сейчас, ни впереди уже ничего нет. Это не жизнь уже. Незачем уже гнаться, ничего не исправить. И уж что он точно теперь не станет делать, так это ходить по дворам, мучить себя и людей, собирать треклятые налоги. Михась докурил, сплюнул, и, подойдя к неуклюже выпирающему из земли, словно голое колено, корню ветлы, положил книгу учёта. Посмотрев на пепельное небо, пошёл дальше. Думать о том, что за оставленную книгу его могут расстрелять, что любой из крестьян заплатит щедро, лишь бы в столбцах напротив его домовладения стояли «правильные» цифры…
Он брёл домой, вспоминая, с каким трудом добился, чтобы отец позволил взять в жёны Петруню. Девушка из нищей семьи, им не ровня – у них ведь тогда ещё мельница была. Батька не сразу, не вдруг, но смилостивился. Видать, учёл в уме то, что девка скромная и работящая, а это, пожалуй, важнее всего. Правда, со сватами так и не сдружился, в помощи не отказывал, зерна или муки давал, но тепла и дружбы меж ними не водилось. Да что уж старое поминать.
Он вновь обернулся к старой некрасивой ветле. Дерево напоминало его жизнь.
– Хоть бы молния тебя сразила, а то всё стоишь! – сказал Михась.
– Ирод, хайло проклятое, кабы провалиться тебе! Креста на тебе нет! Да как ты только можешь так! – бабка Лукерья бежала с криком. Поначалу староста решил, что ругань обращена к нему. Ведь выгребли полицаи все её запасы, оставив её и внучку ни с чем. Она плакала, а Михась только мычал и записывал тогда в толстую книгу. Ну и пусть ударит его, прямо сейчас, и прямо по щекам! Что делать ему. Извиняться не стает, глупо и поздно.
Но отчаянный вопль относился не к нему. Полицай Троха волок, ловко ухватив за косы, девчушку Просю – внучку Лукерьи. Она отчаянно скулила, пыталась укусить крепкую руку, но лишь хваталась за подвёрнутый рукав и белую полицейскую повязку. Лукерья семенила на подогнутых ногах. Трохе это надоело, он обернулся и сказал с привычной улыбкой-гримасой:
– Коли сейчас же не успокоишься и не пойдёшь домой, застрелю!
На Михася же он посмотрел как-то по-другому, внимательно, словно оценил и отметил что-то важное:
– Отпусти девку, не бери грех! – неуверенно сказал староста и снял шапку.
– А что, староста, давай вдвоём курочку-молодицу перьев лишим? Тряхнёшь стариной? Иль ты только по баранам теперь охоч?
– Дурень ты, – прошептал Михась. Зачем и куда тянул полицай Просю – понятно. Насиловать без повода сотрудник полиции не мог, немцы установили жёсткие правила. Жестокость без объяснимых причин каралась новой властью. Значит, повод был. Чтобы так показательно, по улице тянуть за волосы, только одна причина – выявлена связь Проси с партизанами. Тут уж делай с человеком, что хочешь. А лучше устрой показательную расправу, чтоб другим неповадно было. Немцы весьма ценили, например, когда пособников вешали в центре села и не снимали труп пару-тройку дней.
Значит, пропала девка, подумал Михась.
Лукерья упала, вернее, тяжело повалилась. Троха не обернулся, девушка перебирала ногами, уже не пытаясь укусить. Михась подошёл: Лукерья, сникнув, напоминала неполный мешок картошки, лица не различить в лохмотьях. Тронул за плечо:
– Не плачь, может, не будет он…
– Пошёл от меня, приспешник, враг проклятый! – Лукерья лежала в пыли, кряхтела, а потом перестала дышать. Старик потрогал её – тело обмякло.
«А будет только лучше!» – вспомнились залысина, птичье лицо и тёплый, как свжие помои, голос человека из конторы. Впрочем, человека? Кто здесь ещё остался им?
Михась бросился было догонять, окликнул, Троха обернулся:
– Тебе что?
– Не дозволю так, я – староста.
– Ты не староста, ты – старый, – засмеялся полицай. – А что пытался заступиться за бандитскую памощницу, про это доложу начальству. Борьба с партизанщиной – наша задача, вот и не лезь не в своё!
«Загубит ведь Проську», – подумал только он. Ноги стали непослушными, бессилие охватило его.
Михась с трудом доковылял до дома и скрылся там, словно тень. Никто не видел, как в сумерках, едва отдышавшись, он подошёл к иконе и долго стоял. А затем, найдя в сенцах топор, стал ломать кросны, тонкие дощечки стонали под острым напором. Старик отрывал детали, словно вырывал по живому руки и ноги. Прошлое, каким бы оно ни было, больше не будет мучить его.
Он сел на топчун, закурил ошалело. От плотно набитой печи шёл жар – детали станка вспыхнули дружно. Михась ещё раз перевёл глаза на икону, и впервые понял, что Богородица, только она единственная была с ним всё это тёмное время. И смотрела тепло, с любовью, ни за что не осуждала.
А он, быть может, впервые в жизни, плакал… Тяжело, навзрыд, прощально.
4
Ближе к вечеру Мицкевич и Колдун отправились в путь. Они обогнули опушку, высокой стеной чернел лес, пахло сыростью и хвоёй. Алесь хорошо относился к Апанасу, уважал его. Но всё же хотел бы, чтобы с ним шёл человек, с которым можно поговорить. Впрочем, онемевший старик был самым лучшим слушателем, понимающим. Вот только ответить не мог.
– Ждите, скоро будет баран! – сказал Алесь весело, отправляясь из лагеря.
– Быстрее возвращайтесь! – ответил тогда командир. – Потом пойдём вглубь, найдём дорогу в партизанскую пущу!
Они всё ещё верили, что сумеют найти путь и соединиться с большим партизанским отрядом. По расчётам Савко, он находился вёрст на двадцать вглубь леса. Игнат в последнюю минуту снова хотел остановить старика и парня, сказать – чёрт с этим бараном, нужно уходить. Но не стал. К тому же, если всё сложится хорошо, они вернуться через пару часов. О том, что может быть засада, не хотелось и думать.
То, что к крайним дворам в Белых мхах подъезжали мотоциклы и бронемашины карателей, намеренных прочесать все леса в округе, он, конечно, знать не мог… Командир склонился над трофейной картой, где знакомые названия были на вычурном немецком языке, и, вздохнув, прошептал:
– Не нужно было слушать мальца…
Но оставалось только ждать. Он вновь и вновь взвешивал решение, и понимал, что от успеха зависел весь отряд.
Старик и парень свернули в чащу молодого осинника и брели без троп и дорог. На полпути отдохнули, закусив лепёшками. Колдун сопел, пережёвывая хлебный мякиш беззубым ртом. Алесь огляделся и подумал, как сильно надоел ему этот проклятый лес, болота. Ветер донёс запах далёкого жилья. Захотелось поесть от души, потом в баню и в тёплую постель. Об этом он сказал старику, но тот лишь почесал косматую бороду и крякнул. Эх, когда это теперь будет, чтобы отдохнуть в сытости, поспать глубоко и без тревоги, и будет ли вообще. О своём выборе стать партизаном он никогда не жалел. Можно было бы жить в полном уюте – для этого нужно было идти служить в полицию. Но о таком раскладе он и думать не хотел, ненавидя всех, кто прислуживал немцам. Алесь недолюбливал всех сельчан за то, что жили и не сопротивлялись, поэтому, если бы дали приказ сжечь дотла Белые мхи, он бы вызвался исполнять. Разве что жалко Просю. Её он сначала отвёл бы куда-нибудь, уберёг, а остальных бы…
Он снова посмотрел в сторону, откуда доносился запах печного огня, тепла и жизни. Где-то там была и она. Алесь никогда не признавался Просе, что думает, чувствует к ней. Даже вчера он не рискнул постучать в её окно, хотя и стоял под ним. А помнилось ему только, как до войны встретились они в избе-читальне, вроде был там внеклассный урок. Они оказались рядом, и Алесь смастерил из тетрадного листа журавлика – делать хитроумные фигурки из бумаги, а также вытачивать свистульки и игрушки из дерева научил его дед. Прося взяла журавлика, улыбнулась, и прошептала на ухо:
– Какой красивый! Алесь, научи!
И он показал девочке нехитрую науку. Уже потом Прося от него не отставала, и он показал ей, как делать из бумаги кораблики, самолётики. Так они сдружились. Теперь, вспоминая о ней, Мицкевич думал: испытывала ли она к нему что-то, похожее на его чувства? Он хотел ей обо всё признаться, но не стал стучать в окно. Боялся, что их заметят, и тогда ни Просе, ни бабке Лукерье, с которой сирота жила вдвоём, несдобровать. И ведь разбираться никто из этих сволочей-прислужников не станет. Он вновь представил, как приходит в Белые мхи, находит Просю, велит ей бежать к болотам, а сам бежит от дома к дому, от куреня к бане, и поджигает всё на своём пути. Пусть сдохнут все предатели. Кто не подался в леса и не боролся, тот хуже немца.
Колдун поднялся с хрустом в коленях – короткий привал окончен.
– Скоро баранинки пожуём, дед! – сказал он. – Предателя стрельнем, сволочь эту, старосту! Жду прям, как увижу его мёртвым!
Старик лишь покачал головой. Казалось, он уже не испытывал никаких чувств. И старосту он застрелит так, что и глаз не моргнёт, и забудет о том сразу. У Мицкевича же кровь кипела не на шутку. Он ненавидел старосту и полицаев намного сильнее немцев. Враг был жесток и беспощаден, он пришёл издалека, ввалился грудами металла, уничтожал всё на пути мощным оружием. Немец далеко не глуп, раз захватил полмира и теперь движется по их стране, бесцеремонно хозяйничает. Но враг этот – чужак, от которого стоило ждать худа. Но предатели, приспешники – вот кому нет, и не может быть оправдания и тем более прощения. Таких гадов даже в болоте топить – кощунство, зачем осквернять место, хоть оно и так гнилое и топкое. Он вновь посмотрел на Апанаса, и подумал, что тот, хотя и был другим человеком, с ним, наверное, согласен. Это потери сделали его хладнокровным. Колдун мог убить нескольких немцев на дороге, а потом вечером спокойно и с улыбкой выкапывать корешки или добывать дёготь, выкуривая его из бересты с помощью двух консервных банок.
Это даже и хорошо, что они, такие разные, оказались вместе в одном деле.
Самый опасный участок – гравийная дорога, и они, убедившись, что она пуста, быстро перебежали её. Начиналось болото, и старик взял жердь, побрёл, постоянно щупая мох перед собой. И мох этот был абсолютно белым, недаром и названо село. Апанас не мог знать, что в городах по-научному его называли сфагнум. Он знал другое, потому наклонился, и, покряхтев, набрал его за пазуху.
– И зачем ты всё собираешь, особенно гадость эту болотную? – сказал Алесь, но старик к нему даже и не повернулся.
Чудак всё-таки этот Колдун. Он бы себе ещё за щёки этот мох заложил, думал Мицкевич. Но и сам посмотрел на белый ковёр с интересом. Идти по нему было легко и мягко, словно по дорогому заморскому ковру. Вспорхнула птица, и Колдун замер, прислушиваясь. Тишина казалась подозрительной. Лишь на миг её прервал дятел, простучав по сухостою. Спустя несколько минут они снова зачавкали по болотной жиже и вышли к тонкостволому, сиротливо белеющему березняку. В ложбинках уже курился туман. Колдун знал, что при такой погоде скоро туман станет ещё гуще. И если староста замешкается, придёт позже, то его будет трудно застрелить издалека. Они вышли на старую, перерытую кротами тропинку, оглянулись. До Марьиного лога оставалось всего ничего.
Огромная берёза росла в центре, старосты рядом не было. Значит, есть время выбрать удобную позицию. Раздвинув плечами колючие ветки, Колдун и Алесь залегли в молодом сосняке. Отсюда всё видно, и есть путь к отступлению – в болото. Если староста обманет и приведёт за собой полицию, то единственный способ уйти – через топи. Мицкевич бы туда не сунулся, но знал, что с Колдуном можно безбоязненно пройти и не через такие гиблые места. Всё он тут знал. Недаром старик всё время горбился – будто кланялся каждой знакомой кочке.
Лежать на ковре из сосновых иголок было тепло и приятно. Алесь невольно задремал, обнявшись с ППШ. Иногда он просыпался и смотрел в центр лога, не появился ли кто. В сумерках берёза напоминала огромную свечу, зажжённую перед началом вечерней службы.
5
Троха давно следил за Просей. Знал, что до войны она якшалась с Мицкевичем, и хотя невестой его не считалась, но подозрение к ней росло. За несколько лет, проведённые в тюрьме, выработалось особое звериное чутьё, которое ни разу не подвело. Троха всегда доверял ему. Наверняка девка думает, как бы помочь банде, раз её дружок там. К тому же Янка Бык вчера сообщил, будто бы поздно вечером рядом с её домом долго брехал кобель. Значит, кто-то подходил, и не из сельчан: вряд ли кто посмеет нарушить комендантский час.
После разговора с приезжим начальником Троха не спеша пошёл к её дому. Ещё в бобруйских застенках он узнал от авторитетных сидельцев, что всё лучше делать без спешки, тогда и выйдет ладно. Потому и посвистывал, сшибал тонким кожаным кнутом засохшие зонтики, что разрослись у покосившегося забора вдоль песчаной тропинки. Он думал, что зайдёт и устроит допрос, заодно с тётки Лукерьи три шкуры снимет. Но замер, лишь оказался у заднего двора.
Дверь скрипнула, словно пискнул испуганный мышонок. Он услышал, как Прося выбежала на крылечко. Должно быть, словно зверёк, озиралась по сторонам. Полицейский прильнул к почерневшему срубу бани, ухмыльнулся, выглядывая, старался ничем себя не выдать, даже не дышать. Как на грех, залился соседский пёс.
«А Янка правду сказал! Собаки сразу чуют чужого!» – пришла мысль.
Только бы она не испугалась, не почуяла беды. Его сердце невольно забилось сильнее, словно у охотника в засаде, когда дичь может вспорхнуть. Впрочем, с местных болот далеко не улетишь…
Девушка спустилась с крыльца и вслушивалась в лай собаки, но выглядела безучастной, отрешённой, словно её приглушило тяжёлым мешком. Спешно повязав платок, поправила что-то у груди. Троха почуял нутром – она припрятала что-то. Эх, звериная чуйка, которая вырастала, выбивалась и крепла в нём за годы отсидки, как же теперь она была кстати!
Девушка прошла мимо бани, и если бы повернула голову, то заметила бы незваного гостя. Но в чёрной форме тот был неприметен у брёвен. Прося засеменила по дорожке, и будто чувствовала спиной преследование, но не оглядывалась. Но всё дальше и дальше от дома с каждым неловким движением, с каждым неверным шагом она выдавала волнение. То наступала неловко на камень, то на торчащий из песка корень. Она свернула в проулок, и краем глаза заметила чёрную тень. Девушка осмотрелась по сторонам, искала, где спрятаться, но лишь вскрикнула. Попятилась, но было поздно. Ничего не говоря, Троха подошёл вплотную, она увидела закатанные рукава, и белые, тонкие, не знавшие крестьянской работы пальцы. Они коснулись её, скользкие, холодные, и словно одна щупальца стиснула шею, а вторая забралась к груди, нащупала тёплые бугорки.
«Хоть бы этим всё и кончилось! Не трогай ниже!» – взмолилась она про себя, и крикнула что есть мочи:
– Руки прочь, гад! – и поняла, что не за девичьей прелестью, что берегла она для любимого Алеся, тянулся он. Словно знал, всё он знал…
– И что это? – Троха нащупал аккуратно сложенный лист. Слегка покрутив его, развернул. Это был… простой бумажный журавлик. Он посмеялся и хотел выбросить, но передумал и развернул. – А вот и самое интересное!
Прося пыталась вырвать, скомкать лист, но цепкая рука надёжно впилась в шею. И чем больше девушка сопротивлялась, тем становилось больнее. Внутренняя сторона журавлика была исписана неровными буквами – Прося вылила душу с волнением и опаской. Полицай бегал по строчкам злыми глазами, кривил губы. Девушка задумала отнести письмо-журавлик, оставить на пне недалеко от болота, где старая лощина. Там до войны они как-то встретились с Алесем, и она подумала, что, быть может, он и сейчас приходит туда. Вчера ей на миг показалось, будто он даже стоял у её окна. Глупость, конечно, но она почувствовала. Утром она решила написать Алесю, что любит его. Попросила его в письме беречь себя, что после войны они будут вместе. А ещё описала, сколько полицаев в Белых мхах, кто именно служит немцам, как часто приезжают оккупанты. Всё, что могла знать, подробно рассказала. А теперь письмо оказалось в руках Трохи…
– Ай да журавлик, ай да птушечка! – свистнул он. – Да ты помощница у банды! Ничего, сама всё скажешь!
Он потащил девушку, всё также крепко держа за шею, не слушал причитаний старухи Лукерьи, что нагнала их и вопила, только огрызнулся. Староста тоже почему-то оказался на пути, стоял у ветлы. Грубо ответив на его замечание, поволок Просю за окраину, к болоту. Село замерло, все будто затихли у дверей, не хотели и знать, что творится вокруг. Людей больше волновало не то, что полицай куда-то потащил девушку, а шум моторов в центре. Прибывали немцы, а значит, пойдут по дворам, и кого-то наверняка объявят пособником партизан и повесят для устрашения…
Село осталось позади. Небо заволокло, словно наверху сгрузили плотные мешки. Под ногами хлюпала травянистая заболоть, и Троха бросил девушку на белый мягкий мох, что лежал ковром вокруг трухлявых зелёных пней. Навалился сверху, грубо целовал, пытаясь стянуть с себя штаны. Но та отчаянно билась, расцарапала ему лицо и, удачно попав коленом в пах, вырвалась из душного плена, словно из груды камней. Она не успела отбежать, когда Троха поднялся, достал плётку:
– Говори, как давно знаешься с бандой?
Прося, растирая слёзы, оглянулась – мшистые островки, тёмно-зелёная бескрайняя топь, багульник, рогоз, стволы некрасивых деревьев. Только туда она могла броситься. Это погибель, но не такая горькая и постыдная, если вновь попадёт в лапы изверга. И она побежала.
Троха бросил кнут, схватился за кобуру, но дёргал нервно, потому не сразу извлёк парабеллум. Глядя на убегающую девушку, которая напоминала белую раненую птицу, усмехнулся:
– Ничего, сгинешь! – он сделал несколько шагов, но отступил – мшистый настил под сапогами сменился тягучей жижей. А девушка бежала, прыгала с кочки на кочку. Мгновение – и она провалилась в водное окно, будто кто-то схватил её зелёными ладонями и потянул вниз:
– Помогите! – взвыла она, но голос сразу пропал в трясине.
Полицай утёр лицо грязным рукавом, запал прошёл, и только теперь почувствовал, как горят расцарапанные щёки.
«Зря не застрелил», – пожалел он. Видя слабое подёргивание гнилой жижи за кочками, он медленно, прицеливаясь, разрядил обойму. Выстрелы напоминали сухой треск, который на миг заставлял утихнуть болотные звуки. Ему нравилось, как пистолет аккуратно отдаёт в руку. Троха не пожалел, что израсходовал патроны, зато в контроле он скажет, что преследовал пособницу.
Он глубоко вздохнул. Ждал, присматривалась: ни тёмная вода, ни разлапистые листья на ней не шевелились. Всё, ушла к водяному девка, жаль, чёрт её теперь только попробует, а ему не удалось. Цепкая оказалась. Убрав пистолет и взяв плеть, побрёл в село тем же путём. Переступив через Лукерью, которая напоминала мешок с ветошью, пошёл было к конторе, но взгляд остановился на старой ветле. Подойдя ближе, увидел учётную книгу.
«Ах староста, ах, сукин сын!» – он понял, что его подозрения оправдались. И хоть девку он ненароком сгубил, не выведал ничего, зато добыл какой козырь против старого мерзкого скряги! Оставить книгу учёта, где все данные по налогам и нормам сбора! Да за такое нерадение расстрелять мало!
В центре села стояли с работающими моторами три бронемашины, автоматчики курили около мотоциклов, на полицейского даже не посмотрели, хотя Троха им поклонился. Вбежав на крыльцо, столкнулся в дверях лысым начальником. Тот спешил:
– Где пропадал? Что-то срочное? Видишь, прибыли силы для ликвидации банды!
Троха отдал ему письмо-журавлик, тот пробежал по строчкам быстро, желваки бегали по скулам:
– Откуда это, кто написал?
– Девка одна, пособница их. Пробовал узнать, где партизаны, она убержала. Я погнался, пришлось стрелять… Потонула, – сбивчиво объяснялся он.
– Нехорошо. Сейчас бы она нам пригодилась, – он скомкал письмо, которое больше не напоминало журавлика, и положил в карман. – Но ничего. Значит, банда где-то рядом. Нужно срочно собрать весь отряд самообороны.
– Эт не всё, – сказал Троха и протянул учётную книгу.
– Но это же старосты! – сказал лысый.
– Думаю, и он знается с бандой.
– Собирай людей, в операции будешь за старшего. И следи за старостой! Ох, накроем мы банду! А этот старик мне сразу не понравился. Я за ним неладное почуял.
– Он себе на уме. Скрытый враг!
– Объяви всем, что за успех в борьбе с бандой будет награда! Не спугните только старосту!
Троха собрал пятнадцать человек. Они быстро, не закусывая, уговорили четверть самогона, обсуждая план. А он был простой – незаметно проследить за домом старосты.
Уже вечерело, когда Троха, дав команду выжидать, сам подобрался к окну. Чудак Михась зачем-то разломал ткацкий станок, и теперь бросал в печь последние куски. Он даже не оглядывался, иначе заметил бы лицо и недобрую улыбку за стеклом. Пёс не подавал звуков из конуры. Спустя четверть часа старик поднялся, и пошёл со двора с увесистым мешком за плечами.
– Ой как хорошо! – прошептал Троха, и задами, огородом побежал к своим. Велел двигаться незаметно. Он радовался, что чуйка его не подвела – дед явно шёл к партизанам. И если удастся их накрыть, немцы наверняка отблагодарят его. И тогда он навсегда перестанет быть бывшим уголовником, а станет самым старшим в селе, все у него будут сидеть, как за пазухой, и обращаться к нему только Трофим Иванович.
Издали, не приближаясь, они смотрели на сутулую спину. Старик шёл окраиной, поминутно сбрасывал ношу, утирал пот, оглядывался по сторонам. По пути ему встретилась девочка-подросток, и Михась спрятал мешок за разлапистым кустом калины, ждал. А Троха только улыбался. Он чувствовал, что сама удача ведёт его по наивернейшему следу.
Скоро село осталось позади, и старик с трудом поднялся на пригорок. Отсюда к Марьному логу вела извилистая лесная тропинка. Он с облегчением вздохнул, думая, что опасность позади. Скоро будет лог, и, передав у берёзы мешок, обязательно скажет про отряд карателей. Пусть партизаны уходят подальше. И потом Михась вернётся. Но, сколько бы ни пытался представить себя снова в доме, увидеть печь, стол на козлах, икону и пустующее место, где годами стояли кросны, не мог. Мысль, что будущего нет, пришла как данность, и она не пугала.
И вот, знакомый разлапистый ствол вдали. Берёза эта непростая, и недаром лог прозвали Марьиным. Именно здесь давно, ещё в царские времена погибла девочка Маша. Она собирала грибы, и не успела добежать до дома, когда ударил ливень. Решила переждать грозу, спрятавшись под плакучими ветками. Не знала она, что молния бьёт в дерево, а уж если растёт оно, такое больше и посреди лога, то беда считай рядом с тобой стоит. Берёза с годами сумела оправиться, хотя располосовало её крепко. Нашли бедную Машу только под утро, когда буря ушла. Осталась память в названии лога.