Читать книгу Четыре призовых. И два обычных - Сергей Захаров - Страница 5
ПРИЗОВЫЕ
ПРЕДМЕТЫ ПОВЫШЕННОЙ ТВЁРДОСТИ
ОглавлениеОн обладал удивительной способностью замедлять, а иногда, если требовалось, и останавливать мир вокруг себя. Со стороны это могло показаться чудом. Вот, например, мы – в одну из нечастых наших встреч – за террасой кафе в Троицком предместье Минска.
Воздух светел и свеж; пахнет праздником, шашлыком и оставленным в детстве счастьем – или все же прихваченным с собой? Ведь напротив меня сидит мой друг Сашка Хохол, мы пьем вино, больше молчим, чем разговариваем (нам есть о чем помолчать, и мы чудесно умеем это делать), никуда не торопимся – и нам хорошо. Так хорошо, что можно расслабиться и глазеть по сторонам, впитывая славный мир и размышляя, о чем придется.
Который уже раз я отмечаю, что минские барышни не ходят – они носят себя, как величайшую из земных драгоценностей. И хорошо, и правильно – думаю я. Правильно, достойно и красиво. Потому что это тоже уметь надо – подать себя, как главную драгоценность. И на каблуках ходить – тоже надо уметь.
Но это минчанки. Женщины Западной Европы, с маниакальным своим пристрастием к повседневному стилю, совершенно этому умению не обучены. Джинсы, кроссовки, пара бесформенных тряпиц неопределенного покроя и цвета – вот она, западноевропейская женщина. Удобно? Удобно. Красиво? Вряд ли. И если случится ей, западной, в кои-то веки обернуть себя платьем и встать на каблуки – зрелище выходит малоэстетичное, вызывающее, скорее, сочувствие и жалость (надо же, сама себя обрекла на адову муку!) – но никак не восторг.
То ли дело наши: нарядные, намакияженные, и вышагивают они на длиннейших каблучищах так, что залюбуешься! Что ни шаг, то разбитое сердце – ей-богу! Налюбоваться и спокойно додумать я не успеваю: одна из окаблученных красавиц (не иначе, я сглазил!) внезапно дает резкий крен, сопровождаемый тонким вскриком безмерного сожаления, а мой друг Хохол, сидящий напротив меня, делает неуловимое движение – и спокойно стоит, аккуратно зажав в пальцах левой руки красивую и дорогую игрушку: слетевшие с девицы солнечные очки от Диор. Правая его рука поддерживает саму девицу, которой он тоже не дал упасть, молниеносно и бережно подхватив ее в самом начале траектории.
Если бы я не знал Хохла бОльшую половину жизни – я решил бы, что все это, занявшее мельчайшую долю секунды, привиделось мне. Или – что это хитрый трюк, сродни копперфильдовским. Ни шума, ни шороха, ни уловленного полноценно глазом движения – и Сашка Хохол стоит, имея на руках оба трофея, пойманных им одновременно и, для постороннего глаза, совершенно незаметно.
Барышня, закономерно ошарашенная, не верит своему счастью – после, уверовав, рассыпается в благодарностях, а Сашка благосклонно их принимает. Горбонос, доброжелателен, невозмутим – в очередной раз он нажал на паузу, останавливая мир, аккуратно поднялся, взял из замершего синхронно со всем прочим воздуха эти самые очки, не позволив разлететься вдребезги половине девичьей зарплаты, прихватил их владелицу – и спас ситуацию. Интересно, что крик девичий относился, в первую очередь, не к себе любимой, но к блестящей, со звучным именем, безделушке – и, не будь Сашки рядом, слезы лились бы не по поводу разбитой коленки, это уж точно!
– Тоже мне, львица! – ворчит деланно Хохол, когда девица, отблагодарив, уходит. – Ну что за люди!? Вот что, скажи мне, за люди? Накупят дорогущего барахла, а потом трясутся над ним, как над грудным младенцем. Разве не бред? – однако я вижу, что он доволен.
Сашка Хохол доволен – а как иначе? Порох-то, оказывается, еще есть! За плечами почти сороковник, а по-прежнему реакция, скорость, координация – за пределами человеческих возможностей. Доволен и я, потому что мой друг, во плоти и крови, находится напротив меня – а это, увы, бывает нечасто.
Мы знаем друга друга две трети жизни – но видимся раз в половину вечности. Наша дружба, если как следует разобраться, состоит из ее практического отсутствия. Было время, она и вовсе обратилась во вражду. А когда все наладилось вновь – между нами возросли тысячи километров пространства, и ужимать их в ноль получалось крайне редко. Зато разругаться вдрызг заново удалось сходу, и никакие тысячи километров не смогли этому помешать. Можно ли назвать такие отношения дружбой? Бывает ли такая вообще? Бывает ли? – спрашиваю я себя, и себе же отвечаю: бывает. Все, как всегда – не больше и не меньше. Все было, как всегда.
***
Настоящее наше знакомство началось с брюквы.
Впрочем, вру – с кормовой свеклы: их легко перепутать, да многие, собственно, и путают – но для истории, которую я собираюсь рассказать, это не так уж и важно.
Была осень, и была Перестройка, однако помощи подшефным колхозам никто не отменял. Школу нашего рабочего поселка вывезли на поля погибающего хозяйства «Заветы Ильича», как случалось это в каждом октябре – и мы, радуясь возможности «откосить» от постылой учебы, шумными цветными жуками копошились в черной земле, добывая массивные, холодные на ощупь корнеплоды и закидывая их в кузов грузовика.
К тому времени я прожил четырнадцать полных лет, и еще сумасшедшую половину – возраст самый что ни есть боевой, когда, вместо того, чтобы слушать объяснения молодой учительницы, раздеваешь ее жадно глазами и мысленно предаешься с ней безудержному блуду, и опасаешься лишь, чтобы объекту твоего вожделения не взбрело вдруг в голову вызвать тебя к доске – как скрыть тогда мятущуюся, бугорную, рвущую штаны плоть?
Так устроены растущие мальчики, и если бы, скажем, наша острогрудая химичка по прозвищу «Клюква» знала, сколько умозрительных прелюбодеяний (и каких!) одновременно свершается с нею за жалких сорок пять минут урока в старших классах – удивлению ее не нашлось бы предела.
Юных, свежевыпущенных «училок» в педколлективе нашей школы имелось в достатке, но заглядывался я на них все реже, потому как с начала учебного года был безнадежно и тайно влюблен в одноклассницу: в ту самую, первую, единственную и одну, что, в сиреневой шапочке и кровавого колера куртке, грацизоно выковыривала из матушки-земли свеклу в десятке метров от меня.
Я и тогда, помнится, только ее и атаковал ворованными взглядами, и потому начало внезапно возросшего рядом конфликта почти прозевал. А случилось вот что: новенький нашего класса, Сашка Нечипоренко по кличке «Хохол», пытался зашвырнуть злополучную свеклу в кузов, но не добросил, и та, срикошетив от борта, угодила по ноге Вовке Невзорову, лучшему футболисту школы.
Вовка шел двумя классами старше нас и школу уже заканчивал. Веня, брат его, ушел служить в ВДВ, и все, помню, говорили: «Вот хорошо Вовке-то: придет в часть, и ни один «дед» его не тронет: Венька позаботится.
И все знали, что так и будет, и Вовка, наступит время, попадет именно в ВДВ, и непременно в ту самую часть – потому что так решил их отец, Василий Вениаминович, наш школьный «физик»: удивительная смесь из гангстера, жулика, кулака и прекрасного педагога, учителя высшей категории.
У Василия Вениаминовича все и везде было схвачено, подвязано и обустроено с неподражаемый ловкостью. Он обширно торговал самогоном и дизельным топливом, которое скупал тоннами за тот же самогон и почти задарма у забулдыг-трактористов. Его пчелы давали невиданные урожаи меда, яблони изнемогали белым наливом, коровы изобиловали молоком, а раздобревшие сверх всякой меры свиньи вываливались необъятными телесами из свинарника – и все излишки натурального хозяйства успешно реализовывались его белокожей и томной супругой на рынке.
Среди его друзей числились представители криминала, депутаты и высшие милицейские чины области – но вспомнил я обо всем этом лишь потому, что до сих пор, при всей его жуковатости, считаю Василия Вениаминовича лучшим учителем из всех, кого мне доводилось знать в жизни.
Как педагог, он был уникален. Три четверти урока он дружески болтал с нами о самых житейских вещах, а потом за пять минут, теми же незамысловатыми словами, объяснял какой-нибудь сложный физический закон или явление – объяснял так, что даже самые отъявленные лентяи и тупицы прекрасно усваивали материал. И, как, скажите, не уважать такого учителя?
А Вовка был его младшим сыном, отличным футболистом, симпатягой и лидером, что с учительскими детьми случается крайне редко – в общем, альфа-самцом нашей школы, как сказали бы в наши дни. И тут эта дурацкая свекла, неудачно брошенная каким-то Хохлом!
Вот именно – «каким-то»! Хохол в нашем классе появился только что, и, так уж вышло, регулярно подвергался всеобщей травле. Дети и вообще безгрешно жестоки, а дети рабочих поселков – монстры среди детей. Даже не знаю, чем Хохол так не пришелся ко двору – травили его азартно, зло и всем коллективом. С начала учебного года он так и не успел завести себе ни одного не то что друга, но хотя бы минимального приятеля, и продолжал одиноким верблюдом маячить в дальнем правом углу класса – горбоносый, задумчивый и чужой.
А тут еще эта свекла – так и хочется сказать «брюква»! Вовка, получив неожиданный, с неба свалившийся удар корнеплодом, на секунды две или три замешкался (я захватил самый конец этого замешательства), но быстро собрался, крутнулся охотничьи вокруг своей оси, вычислил мгновенно обидчика, подскочил к совершенно оторопевшему Хохлу и врезал ему в челюсть.
Получилось эффектно. Сухо стукнула кость о кость, голова Хохла мотнулась на тощей шее, и сам он едва не упал. Вовка, невысокий и крепко сбитый, выругался, сплюнул, развернулся и, с силой втыкая кривовавтые ноги футболиста в холодное мясо земли, пошел прочь.
Вовка ушел, а Хохол продолжал стоять – нелепый и длинный, абсолютно один в предупредительно образовавшейся вокруг него пустоте. Стоял и, забрав челюсть в тонкие пальцы, трогал ее с безграничным удивлением, трогал и покачивал из стороны в сторону: словно ставшую вдруг посторонней вещь, которую, будь такая возможность, он без сожаления отъял бы и выбросил прочь.
По узкому лицу его бежали быстрые слезы, но гримасы боли или страха не было. Удивление – да. Именно это выражение – не обиды, не боли, но крайнего удивления – и запомнилось мне больше всего. Так он постоял еще с минуту, огляделся вокруг – в ответ смотрели одинаково исподлобно и подсмеиваясь – утер рукавом нос и вернулся к своей свекле. Правда, теперь уже он глядел, куда бросает, и Мэджик Джонсона из себя изображать не пытался.
Вот собственно, и все – рядовое происшествие на свекле. Даже драки не получилость, да и какая там драка, когда с одной стороны – сам Вовка Невзоров, а с другой – какой-то несчастный Хохол?
Вечером того же дня я, как обычно, заперся в ванной и «помечтал» о своей возлюбленной. На узковатом лице своем она носила раскосые глаза – редкость для наших мест – а когда начала еще и краситься, то стала выглядеть совсем по-восточному. И смуглая кожа, и фигурка ее, скомпонованная из крайне удачно оформляющихся выпуклостей – все наводило на мысли о гибком и таинственном Востоке.
Эх, как бы хотел я увидеть ее всю, целиком, без мешающей цензуры тряпья! Да и не только увидеть, понятное дело! Помечтав, я вздохнул, тщательно вымыл руки и подумал о том, как странно получается: в мыслях и в ванной я бесконечно смел с ней, изобретателен и развратен, а на деле не осмелюсь даже четвертьсловом, даже полувзглядом намекнуть о своей любви: настолько недоступно-прекрасной кажется мне она.
После я сходил и измерил рост у косяка кухонной двери с отчетливой красной разметкой: сто семьдесят два. Не хватало всего двух сантиметров – как-то я загадал, что, когда рост мой достигнет метра семидесяти четырех, я перестану быть девственником. Откуда взялась эта цифра – в ум не возьму. Ел я жадно, рос быстро, и совсем скоро, выходило по всему, мне предстояло изведать женщину. И я даже знал, какую: Валю «Пять Рублей» с железнодорожной станции «Небесная». «Пять рублей» – потому что именно за такую сумму Валя предоставляла всем желающим себя.
У меня в заначке имелось целых двадцать пять «деревянных» – бабушкин подарок на день рождения. При желании, на эти деньги я мог бы спать с Валей целую рабочую неделю – если по разу в день. Совсем скоро, через каких-то два сантиметра, мне предстояло идти к ней: полноватой, очень взрослой и не очень трезвой – всегда. Я отчаянно трусил и одновременно желал, чтобы это случилось скорее.
После я перезагрузил в рюкзак учебники, пожелал маме с отцом спокойной ночи и собрался было спать – но уснул далеко не сразу. Что-то не давало мне уснуть. Что-то, увиденное в тот день, чему я не придал значения, но оно, это «что-то», осталось и засело во мне тайной занозой, а теперь нарывает и болит.
И я ворочался в постели, перебирая в памяти события дня, я выхватывал наугад картинки, имена и лица, не находил и снова тасовал их, как колоду карт, и вновь вытягивал первую попавшуюся – пока, наконец, не нашел ту, что не двавала мне покоя. Хохол. Одинокий, как шест среди пустыни, Сашка Хохол, трогающий свою ставшую вдруг ненужной челюсть.
Но почему это? Вовка, за свой непостижимый футбольный дар, за крутого брата и удивительного отца был для меня полубогом – а кто такой этот Хохол? Никто, и звать никак. Тот, над кем и сам я, случалось, издевался, подпадая под власть толпы.
И все-таки – Сашка Хохол. Я силился и не мог себе ничего объяснить, но знал наверное – там, на свекольном поле, произошло то, чего я не хотел и не должен был видеть. Чего не должно происходить вообще. Не должно, но произошло, и я был тому молчаливым свидетелем. А теперь мне жарко и нехорошо, и я не могу уснуть.
Так я и ни в чем и не разобрался в ту ночь. А наутро вошел в класс и, неожиланно для себя, сел за парту к Хохлу – за его одинокую парту в дальнем правом углу. В ту пору я был скорее робок, чем смел. В никаких лидерах класса не ходил, более того – инстинктивно всяких лидеров недолюбливал и старался держаться от них в стороне (привычка, которую я сохранил по сей день).
Тогда же я совсем не уверен был, что моего сомнительного внутриклассного авторитета хватит на нас обоих. Даже наоборот – я предвидел, что, со своей несанкционированной дружбой, могу и сам, чего доброго, угодить в изгои. А если это случится, то всего мои убогие надежды на ответную любовь той, единственной, с раскосыми глазами – и вовсе пойдут первосортным прахом. Потому как девочка симпатичная, вредная – и уже с хорошо оформленной грудью. Зачем ей изгой?
Вот чертов Хохол! Мне жутко не хотелось делать то, что я делал, я почти ненавидел его в тот момент – но из непонятного внутрненнего источника знал, что должен пойти и сесть с ним за одну парту. И протянуть ему руку, и познакомиться с ним по-настоящему, через два-то с половиной месяца после появления его в нашем классе – если хочу сегодня и впредь засыпать нормально и видеть во сне не тревожных демонов, а вагины, сиськи и задницы, как и положено здоровому парню в четырнадцать с половиной лет. Каким образом эти совершенно разные вещи – Хохол и вагины – связаны между собой, объяснить себе я, как ни пытался, не мог, но знал, что связаны намертво, и выбора у меня, таким образом, нет.
Так что я все-таки пошёл, предательски полыхая ушами, сел рядом с Хохлом и протянул ему, под испепеляющими взглядами стада, неохотную руку – а все из-за этой проклятой брюквы, простите, свеклы.
Да, да, так и было. Я ненавидел его тогда, Хохла – но, усевшись с ним рядом, ощутил явное – и неожиданное – облегчение. Теперь, во всяком случае, он был не один. В этом вся суть – теперь нас было двое.
***
Уж не знаю, почему его звали Хохлом.
Да, фамилия Сашкина заканчивалась на «енко» – но в нашем классе многие могли похвастаться точно такими же, что и не удивительно: до Украины было подать короткой детской рукой.
Попутно отмечу, для точности: мы, дети Советского Союза, и вообще не особенно были заняты вопросами этнической принадлежности. Официальный Бог у нас был один – с волчьим лбом и следящим взглядом, и погрязшие апостолы – тоже общие. Скоро, скоро вся сгнившая изнутри конструкция должна была рухнуть – но пока продолжала стоять. «Великий, могучий, и нерушимый» вобрал в себя множество народов, народцев и малых народностей, которые делили общие метры, как жильцы давно нуждающейся в капитальном ремонте коммуналки. Все нации считались равноправными и в равной же степени были лишены всяких прав. И каждый жилец этой коммуналки прежде всего был советским человеком, а уж потом – белорусом, туркменом, чукчей или латышом.
Так что, нарекая кого-то «Киргизом» или «Грузином» – никакого политического или, тем более, оскорбительного контекста в кличку не вкладывали. Если «Киргиз» – значит, родился в Киргизии, или походил на классического киргиза, или нужно же было как-то отличать его от «Грузина» – вот и вся причина.
Всякая и любая кличка – прежде всего, способ максимально точной и емкой индивидуализации носителя. Меня, например, с первого класса называли «Дедом» – но ведь не просто так, а за свойственные мне ворчливость, основательность и копошливость, подходящие скорее пенсионеру, чем дитяти. А Танька Савицкая, скажем, носила кличку «Фанера» – и тоже не случайно, а за исключительную худобу, выходящую за грани разумного. Но нарекать человека «Хохлом» только лишь на основании фамилии там, где таких фамилий хоть пруд пруди – явная несуразица! И это – только во-первых.