Читать книгу Воспоминания незнаменитого. Живу, как хочется - Шимон Гойзман - Страница 8
6. Как твоя фамилия?
ОглавлениеВот и пришло лето. От него у меня в памяти осталось только одно воспоминание – постоянное желание найти что-нибудь поесть.
Однажды в знойный полдень я, как часто бывало, играл сам с собой на проезжей части нашей Мало-Коммунистической улицы. Проезжая часть, зажатая между крутым зеленым пригорком с верхним порядком домов и рядом узких палисадников с высокими мальвами у домов нижнего порядка, была постоянным местом для игр всей детворы, так как автомобили по нашей улице никогда не ездили, а конные повозки и подводы сворачивали на Мало-Коммунистическую улицу не более двух – трех раз в день. На каждую из этих подвод выбегали смотреть и дети и старики: интересно, к кому это едут? Или: к кому это везут дрова?
Вот и сейчас я увидел еще издали подводу, которая медленно ехала по нашей пустынной улице, скрипя колесами. На передке сидел круглолицый солдат в линялой гимнастерке. Он курил самокрутку и изредка левой рукой подхлестывал лошадь кнутом. Правая рука у него была на черной перевязи – значит раненый, из выздоравливающих. В городе было много госпиталей, и выздоравливающих солдат часто посылали по каким-нибудь хозяйственным делам. Я посторонился, чтоб пропустить телегу. Но солдат вдруг остановил лошадь, внимательно посмотрел на меня и спрашивает:
– Мальчик, как твоя фамилия?
– Гойзман. – отвечаю. Фамилию свою я выучил твердо еще до войны, в Киеве. Мама и папа очень заботились об этом, чтобы я мог назвать ее любому милиционеру, если отстану от родителей и заблужусь.
– А маму твою не Машей зовут? – спросил он удивленно.
– Машей!
– А ну, садись скорее рядом и показывай, где ваш дом!
Долго меня упрашивать не надо было. Я быстро взгромоздился на скамеечку рядом с ездовым и сожалел лишь о том, что улица пуста, и никто из соседских меня сейчас не видит. Заехали мы прямо во двор и я показал на наши двери. Солдат живо спрыгнул с подводы и без стука решительно зашел в наши двери, а я с вожжами в руках остался. Вскоре я услышал мамины крики. Испугался, бросил вожжи, тоже вбежал в дом и увидел, что мама с этим солдатом целуется и плачет.
– Сёмочка, ты что? Не помнишь этого дядю? Не узнал нашего Исаака Израилевича?
– Ша-ша. Я уже не Исаак Израилевич. Я теперь Иван Иванович! – прервал маму солдат. И он с удовольствием стал рассказывать то по-русски, то по-еврейски: – Это же смешно сказать! Мы шли в разведку, как положено, без документов. И там меня ранило, и я даже не знаю, как очутился в госпитале. А единственный документ – надпись на воротничке гимнастерки: «Ткач И. И.». Врачи решили, что я Иван Иванович, и так меня и зарегистрировали. А когда очнулся, так возражать не стал. Так вот я стал русский! Теперь у меня уже и документы новые!
– Семочка, ты еще фотографировался вместе с его дочкой Жанночкой? Кудрявая такая? Не помнишь? – теребила меня мама.
Я почему-то не помнил ни его самого, ни его дочки. А «Иван Иванович» начал расспрашивать маму, не знает ли она, случайно, где его жена и дочь? Оказывается, что его жена – это еще одна двоюродная сестра тети Клары Ременюк!
Однако ничего обнадеживающего Ивану Ивановичу мама сказать не смогла, – на машине было много сестер Ременюк, но именно этой сестры и его дочери с нами на машине не было. Лишь после войны мы узнали, что его жена и дочь из Киева уехать не смогли, и были расстреляны в Бабьем Яру вместе со всеми киевскими евреями. А любительская фотография, на которой я и трехлетняя Жанна стоим, обнявшись, позднее нашлась.
– Ой, так что же я стою и сам себе думаю? – спохватился вдруг Иван Иванович.
И он выбежал во двор, отдернул зеленую брезентовую накидку, которая накрывала груз на подводе, и потащил в дом один из наполовину наполненных белых мешков, которые лежали в телеге под брезентом.
– На, бери, пригодится, а я поеду, опаздываю уже! Короче, меня скоро выписывают на фронт, и заскочить к вам я, наверно, уже не смогу! А так хотелось бы повидать и Рувимчика, и Раечку!
И он, хлестнув лошадь кнутом, поехал со двора. А мама, заглянув в мешок, прямо обмерла от счастья: в мешке был белый говяжий нутряной жир! Первый жир, который она увидела после начала войны! Мама тут же растопила печь и начала переплавлять этот жир, затем разливать его в глубокие фаянсовые тарелки. То ли жир был от очень старой скотины, то ли просто несвежий, но вонь от него при переплавке стояла ужасная. Через некоторое время жир застывал в тарелке, мама аккуратно вынимала из нее красивые, повторявшие форму тарелки куски и ставила их один на один в погреб. А потом начала печь на этом перетопленном жиру картофельные блинчики под названием «деруны». О, какая это была божественная еда! Я носился по двору, изображая из себя и резвого скакуна, и телегу, и седока одновременно, и время от времени подбегал к раскрытому настежь окну, получал очередной блин и снова убегал играть. Это обжорство кончилось для меня очень плачевно – страшная рвота и на всю жизнь отвращение к блинам из сырой картошки, именуемым дерунами.
А Иван Иванович остался жив, и снова встретили мы его лишь после войны. И снова они обнялись, и снова мама плакала – на сей раз, наверно, от воспоминаний обо всех погибших, о пережитом за эти годы и, конечно, о говяжьем жире, который так здорово тогда нас выручил!