Читать книгу Вахта - Степан Зозулин - Страница 4
Часть 1. Бланк
Глава 2
Оглавление#1
С того дня всё поменялось.
Чётко обозначились границы до и после.
Разумеется, я не считал ворох отпечатанных страниц формой жизни и не наделял их душой. Но отныне рядом поселилось сомнение. Я вскрыл конверт и вычитал в корреспонденции, что отныне ментальный должник. Что на мне поставлена сургучная печать, а имя балансирует в гроссбухах. Чтобы быть при случае извлечённым на свет.
Дни превратились в пытку.
Ускользал от любого мало-мальски значимого дела. Если бы не стихийные наезды куратора, давно бы себя запустил. Ощущая перед ним ответственность за человеческий облик, исправно брился и умывался по утрам. А всё выходящее за рамки этих обязанностей игнорировал или растягивал до последнего.
К примеру, стал скудно питаться.
В первые недели вахты получал удовольствие от готовки. Несмотря на скудные условия, мог всё утро кашеварить или возиться с чайником. Оставлял настаиваться, а сам уходил на прогулку. И бродил, пока пальцы ног не начинали просить пощады. Тогда возвращался к ставшему родным порогу и с удовольствием пировал, раскрасневшийся возле печки.
Теперь же питался скромно. Заваривал крупы. Поначалу с консервами. Да ещё чередовал для разнообразия. Затем и от этого отказался, а просто распаривал в воде и подолгу жевал без былого аппетита. Непоправимо больной.
И от этого вдруг не сделалось хуже или бесцветнее.
Через короткое время открылся неисчерпаемый запас ароматов и вкусов в простой гречневой каше. А чай стал настоящим эликсиром. Теперь я совершенно точно знал, сколько отстаивать кипящую воду, как подготовить к заварке чайник, какие листья и специи можно положить.
Заново обрастал смыслами, обнулив имевшиеся. И теперь уже не боялся грядущей встречи с зародившимся сомнением.
Был готов ко всему.
#2
Кажется, не слишком подробно рассказал о кураторе. А если и упоминал раньше, наверняка мельком или, наоборот, пространно и в возвышенных тонах.
Мы познакомились на той же больничной койке.
Он зашёл в палату и обвёл всех взглядом. Поначалу показался очень важным. В больничном халате поверх свитера походил на врача. Под свитером, конечно, рубашка. Выглядело это старомодно, по-докторски. О чем он, вероятно, не догадывался, и потому надел ещё и шерстяные брюки серого цвета. Если бы не бахилы поверх обуви, я, пожалуй, и не воспринял бы его так серьезно.
Да, зашел в палату и озирается по сторонам. Взгляд порхает по лицам, похожий на солнечный зайчик. В ответ либо жмуришься, либо с кривцой улыбаешься. Подумал, выбирает из нас зачем-то. Оказалось, пришел именно за мной. И надо сказать, точно меня определил из всех, кто лежал в палате.
Представился следователем, предложил размяться. Я ни слову не поверил, но согласился. Попробовали бы вы не согласиться. Тогда уже оклемался немного и мог ходить по коридору от окна до окна.
Мы неторопливо шли и переговаривались.
На следователя совсем не похож, это точно. Чересчур задумчивый, отстранённый. Следователей совершенно не так представлял: прут напролом, не считаясь с чувствами. Выполняют работу, да. Куратора не интересовали ничьи чувства, это я тоже понял; он проявлял другого рода интерес, и это подкупало. Если, конечно, готов пойти на подобную сделку.
Да, определенно, врач.
И я старался донести до него события того вечера. Восстановить во всех подробностях, на которые был ещё способен. Конечно, темнил. Совсем не хотелось выставлять тех ребят в неверном свете. Ведь уже понял, что не из милиции.
Это было игрой для обоих. Ему быстро наскучило, и он сказал:
– Ладно, Андрей, это глупо.
Я впервые увидел его улыбку, направленную чуть внутрь. Сложно объяснить такое! Просто он всегда выпадал из окружающей действительности. Например, заходите в комнату, где полно народу. Люди держатся кучно, но всегда есть один выпадающий вон. Обычно его несложно отыскать и по внешним признакам: тот старомоден, та гротескна, этот без всякой меры усреднен. А куратор выпадал не внешне, а изнутри. Да так, что через короткое время начинало казаться, что выпавший рядом с ним – ты.
Самое большее, на что меня хватало, – быть неразумным ребенком. Нужно же как-то реагировать на его мягкое вмешательство; а когда вмешательство бывает чересчур мягким, ты сам мякнешь и уже ни на что не годишься со своими ухищрениями и притянутыми силком мыслями.
Нет, никакой не следователь.
– Вы о чем? – переспросил я, стремясь не сдать сразу игру.
– Андрей
Да, вот так просто.
– Зачем Вы пытаетесь выгородить нападавших?
Кажется, после этого вопроса я поплыл. А он заметил и надавил:
– Есть свидетели, которые утверждают, что напали Вы, Андрей.
Я посмотрел на него в упор.
Разумеется, он и не подумал отвести взгляд.
Тогда я не выдержал и подхватил его под локоть. Мы проходили мимо телевизора. Там собрались, кажется, все ходячие. Головы отвернулись от экрана и теперь разглядывали странную картину. Я тянул, а он стоял на месте, неподвижный.
Посмотрел на мою руку, и я отстранился.
– Пойдёмте, здесь громкий телевизор. – Сказал ему, как ни в чем не бывало.
Возле лифтов нашёлся удобный закуток. Он сел на подоконник и сложил руки на коленях. Изредка по делам пробегали медсестры. Всякий раз здоровались с ним, и я окончательно уверился, что он здесь работает.
Отсюда же и интерес к моему избиению.
Отпираться было глупо, и я рассказывал всё. Куратор слушал внимательно и направлял разговор с той же мягкостью. Когда я стопорился или путался в деталях, он поддакивал и играл на меня. По мелочи, но этого хватало, чтобы симпатия разрасталась до циклопических размеров.
Он видел меня насквозь, а именно от себя настоящего я и спасался в разговорах с соседями по палате. Поэтому при появлении человека, который мог так запросто считывать мою судьбу, почувствовал всю слабость положения. И встал на задние лапки. Это была особая симпатия с душком, которая ещё не раз давала о себе знать в дальнейшем.
Когда договорили, куратор проводил меня до палаты. Перед дверью придержал.
– Не грусти, – сказал он.
Ушел.
Я уселся на койку. Всё ещё под впечатлением. Не знал, чем себя занять.
Сосед это заметил и сказал:
– Хороший у тебя старик.
– А? – Задумавшись, не сразу догадался, что обратились ко мне.
– Твой отец.
– Он мне не отец, – возразил я.
Сосед, кажется, терял интерес. Только удивился:
– Странно, – сказал. – А чего ж тогда высиживал всё время, когда тебя только привезли? Разговаривал, что-то рассказывал.
Остальные прислушались.
– Чудак! – Подытожил сосед.
И остальные хмыкнули, соглашаясь.
Вот такой был мой старик!
#3
Теперь становился мифической фигурой, сотканной из противоречий.
Во-первых, изоляция сделала его желанным гостем. В то же время я боялся и помыслить о его приезде, чувствуя, что в его силах запустить остановившиеся часы.
Во-вторых, в его глазах всегда подмечал ту двойственность: одновременно и считается с тобой, желает помочь; и в то же время сожалеет, что перед ним ты, а не кто-то другой.
О, я прекрасно знаю, откуда берется это ощущение.
Помню, явился в зал суда. Решался вопрос о разводе. Все уже были там. Вика зачем-то притащила Сашку. Я шутил и веселился – смех всегда помогает, если ты в ужасе. Не знал ещё, что вопрос решенный.
И не унывал, даже когда суд отнял ребенка. Постановил, что довольно и одного свидания в месяц. Не унывал, да. Перехватил Сашку после заседания, и пока жена подписывала бумаги, рисовал картины. О том, что не брошу, не оставлю. Мальчишка слушал, наклонив голову. А я не сразу и понял, что держу его за локоть. Он, главное, думает, что на него ополчились, ругают. Поэтому кивал и соглашался. Я не унывал. Мне этого было мало, хотел, чтоб он смотрел в глаза. Думал, так скорее поверит.
Повернул лицом к себе и увидел это выражение.
Никого не виню! И не верю, что за месяц, пока лежал в больнице, сын успел поменять ко мне отношение. Да даже если Вика что-то ему втемяшила! Скорее, этот взгляд говорил, что Сашке уже любой исход по душе, лишь бы его не хватали вот так за локти и не перетаскивали канатом. Парень просто устал!
А я неправильно понял. Подумал, он хочет, чтобы я оказался другим человеком. Потому, что и сам хотел этого больше всего.
И куратор этим пользовался. А может, вызывал эти мысли, сам того не ведая. Но им некуда было устремляться. Поэтому всякий раз они подбирались чуть ближе, а я безрезультатно от них двигался.
Впервые за долгое время вспомнил о Еремееве.
Когда выкинул злосчастную книгу, наметившаяся с ним связь разорвалась.
Вот, что бы мне сейчас точно помогло.
Да, кажется, я упустил из вида ещё один сон, который увидел в то время.
#4
Помещение кабинета.
Возле единственного окна стоял широкий стол. Столешницу целиком накрывал лист плексигласа, под которым красовались разного размера, формы и цвета записки. Всё, что могло помочь творческому процессу. В углу стояла печатная машинка, укрытая цветастым полотенцем. Здесь же – стакан с карандашами и ручками, стопка чистых листов и кожаный переплет с исписанными страницами.
Видел стол в мельчайших подробностях; а примыкающие к нему книжные шкафы едва различал. Они казались скопищем разноцветных корешков. Картинка столь расплывчатая, что могла сойти за расцветку обоев, а то и за развешанные по стенам рисунки.
Обернулся, чтобы рассмотреть вторую половину комнаты, и увидел кресло. С тумбой и торшером. А в кресле – Еремеев собственной персоной.
Сокрытый от глаз пеленой, сидел без движения; абсолютно спокойный. Но в этом измерении я мог видеть не только глазами. Переключался между двумя углами зрения. И один из них отчётливо давал понять, что за внешним спокойствием скрывается сосредоточенная внутренняя работа.
Еремеев сидел, закинув ногу на ногу, а руки держал перед собой. Пальцы широко расставлены и сопряжены попарно, образуя нечто вроде треугольной клетки. Там, в середине, бился и подрагивал какой-то сгусток. Будто Еремееву удалось вытолкнуть мысли из головы, и теперь он их сосредоточенно рассматривал.
Послышался стук.
За пределами комнаты я чувствую оживление. Извне вдоль стены слышится топот.
Еремеев вдруг пробуждается и кричит на звук:
– Если опять Бахрина принесло, не вздумай пускать. Скажи, мать ещё спит.
На мгновение шаги стихают. Сын слушает из-за двери указания отца. Потом снова снимается с места и бежит в прихожую. Слышится звук замков. Затем голоса: взрослый и детский.
Казалось, Еремеев на это короткое время снова прикорнул. Ничего не чувствую из его угла. Пока не начинает подниматься волна раздражения. И копится тем больше, чем отчётливее становятся слышны голоса. Когда раздаётся легкий стук в дверь кабинета, раздражение доходит до высшей точки и Еремеев срывается:
– Да?
Дверь откидывается в сторону. На пороге толпятся фигуры: мальчишка и мужчина. Обе искорёжены пеленой до неузнаваемости. С ребёнком, конечно, всё ясно. А взрослого могу опознать лишь по реакции Еремеева. Тот злится и с трудом сдерживается, чтобы не закричать.
Значит, передо мной – Бахрин.
– Как ты, Володя? – Спрашивает он с порога.
Ясно, что на самом деле его это совершенно не интересует и пришёл он не за тем. Не укрывается это и от Еремеева. Да он и не пытается заигрывать, а спрашивает с рывка:
– Чего тебе? Я же, кажется, просил больше не приходить!
Эта прямота делает увилки бессмысленными. Бахрин без разрешения проходит в комнату. А мальчишка так и остается стоять на пороге. Чувствую напускное спокойствие вошедшего; он готовился к этой встрече и заранее сделал над собой усилие, чтобы не реагировать на грубость. Это не обозначает уверенности. Сомнение вуалью преследует его. И заставляет изнутри вздрагивать и опасаться разговора.
– Не очень ты рад старому другу, да? – Говорит Бахрин с улыбкой.
Еремеев не меняет позы. Сидит, соединив перед собой пальцы. И теперь разглядывает сквозь них – и сквозь то, что в них заперто, – вошедшего.
– Илья, я всегда тебе рад. Был и буду. – Отвечает он, наконец. Но без теплоты, по заученному. – Только тебя самого всё меньше в том, что вижу. Ты – пущенная стрела. Поэтому и не спрашиваю, как ты, и не жду, что тебе интересен я. А хочу перейти сразу к делу.
Бахрин вглядывается в кресло. Ищет в нём старого друга. Кажется, его план вот-вот рухнет.
А Еремеев поторапливает:
– Ну, чего тебе?
Он, что, действительно не понимает?
И опять за своё:
– Ладно, Еремеев, с тобой разговаривать – легче дерьма наесться! – Говорит. – Понимаю, жизнь у тебя не сахар, но собачиться с последними друзьями…
Еремеев поворачивается в кресле, скрип подлокотников. Бахрин прерывается и тут же продолжает, чуть повысив голос:
– А пришел – раз уж тебе нужны цели – не ради тебя, а ради Кольки.
Еремеев отвечает совсем невпопад:
– Полина спит. Колька разве тебе не сказал?
Он произносит имя жены, и я чувствую в Бахрине оживление. Понимаю истинную причину прихода. И Еремеев, конечно, понимает. Мы находимся в точке пересечения. Всё, что я вижу – не воображение или сон. Это – подарок Еремеева, – то, что он позволяет увидеть.
Увлеченный знанием, совершенно забываю про мальчишку. Он на периферии зрения, ещё более расплывчатое пятно, чем раньше. Пока его не извлекает Бахрин:
– Коля, зайди, пожалуйста.
Он так ничего и не понял, поэтому ведёт себя нахально. Чем раздражает. Понятна и причина такой наглости. Бахрин обречен, он не может иначе себя вести. Здесь его последний шанс вмешаться. Хваткий и беззастенчивый, он транслирует свою участь на окружающих, чтобы только укрыться от них.
– Так вот, я пришел просить тебя, – даже и со всей нахрапистостью, Бахрин делает ударение на слове просить! – Дай мне помочь! Я увезу Полину. Ей нужно лечение. А Колька сможет оставаться с матерью, там есть школа при посольстве.
Он перечислял и перечислял как по рекламному проспекту.
– Смогу за ним присмотреть. Я бы и тебе предложил, но прекрасно знаю, что ты не сдвинешься с места.
У него было всё схвачено…
– Всё готово, я всё уладил, – подтверждал он, – нужно только твоё одобрение.
Взгляд Еремеева устремляется на сына. Черты ребенка проступают из пелены, и в какой-то момент кажется, вот-вот станут различимыми. Чувствую, как замирает сердце Еремеева, как тяжело даются ему слова:
– Уже говорил тебе. Могу повторить и ещё раз: нет!
Бахрин беззвучно пятится назад. Картинно, театрально… Оказывается у окна, ищет выхода. Опускается на стул.
– Ну и сволочь же ты!
– Да, и это мы тоже проходили, – замечает Еремеев, разглядывая бывшего друга.
– Нет. Ты не на меня смотри, Володя! Лучше посмотри на сына.
Мальчишка вот-вот разрыдается. Всматриваюсь вслед за Еремеевым в крохотную фигурку. И так же не могу понять, отчего…
Бахрин врывается, заслоняет:
– Он рассказал о вашей размолвке. Полина узнала диагноз, да? – И вдруг устраняется. – Расскажи ему, Колька!
Мальчишка всхлипывает, теряется в дверях. Не знает, что делать. Ясно, Бахрин успел сунуть всюду нос. Мальчонка разрывается. Видно, как тяжело ему даётся эта сцена. Но вдруг решается. Утирает нос, и выдает в одно слово:
– Да, я слышал, вы ругались.
Слова безобидны. Ничего не значат. Теряюсь в подлой ухмылке Бахрина, но делаю усилие и перевожу взгляд на парня.
Еремеев уже видит его глаза; задыхается, медленно водит головой. Похож на горького пьяницу – он застрял в глубине кресла и не может выскрестись из него.
Только сейчас до меня доходит. Тот Еремеев, что делится со мной воспоминанием, уже знает, чем всё закончится. И он раздавлен. Тянется к сыну и ничего не может уже поделать. Только говорит с некоторым запозданием, вынужденный повторять заученные слова:
– Вот как?
– Да! – Подзадоривает себя ребенок.
Бахрин всё так же сидит на стуле. Отвратительный, похожий на спрута, распустившего вокруг щупальца. Ребёнок не имеет значения. Он прикрывается им, гася сопротивление Еремеева.
Подбегаю к Бахрину. Хочу схватить за лацканы пиджака. Проорать что есть мочи: Неужели ты не видишь? Я не сопротивляюсь, не играю; нет больше сил. Я проиграл. Проиграл. Проиграл, паскудная ты голова!
Поздно. Еремеев выскакивает из кресла. Он заведён, подавлен, уничтожен. Последнее действие в жизни, ему всё равно.
Чувствую отвратительный запах табака. Он курит, без конца курит, прячась в чёртовом кресле.
А тут превращается в паяца, смеётся, шутит.
– А давай, Колька! Пойдем прямо сейчас, разбудим маму и спросим, не хочет ли она поехать лечиться. Давай?!
Ребёнок напуган, жмётся к двери. Отец нависает; кажется, чувствует страх и напитывается им.
– Что же ты делаешь, сволочь? – кричу вслед за Бахриным.
Сердце рвётся из груди. Хочется упасть на пол и молить мальчишку о прощении. Еремеев продолжает чеканить приговор:
– Не хочет ли она бросить всё, и гоняться за химерами с твоим дружочком, Ильёй Сергеичем?!
Лоб прожигает нестерпимой болью. Силуэт сына рассыпается в глазах тысячами осколков. И существует отовсюду одновременно. Слышатся всхлипы, потом крик: Папа, папа, папочка! Повторяется раз за разом. И сливается в один пронзительный слог па. Картинка засасывается в сгусток между пальцев Еремеева и становится плоской. Ужимается до одной линии.
Напротив сидит Бахрин. Напоследок ещё раз слышу голос сына; он зовет, упрашивает.
А я вываливаюсь стремглав из чужого видения.
#5
Возвращаюсь с прогулки.
Далековато в этот раз забрел. Уже темнело, когда выбрался на Гору. Холм, поднимавшийся над деревьями, сам оставался при этом безлесым. Медведь, стряхнувший налипшие к шкуре колючки. Последний рубеж перед домом. Короткий спуск, узкая полоса леса, и оказывался у подъездной дорожки. И уже по ней добирался до самого крыльца.
Звук двигателя послышался ещё наверху. Деревья закрывали дорогу, но и так было ясно, что это он. Я нарочно замедлил шаг, чтобы не подать виду, будто хочется поскорее его увидеть.
То ли от волнения, то ли от подъема я взмок, и теперь холодок пробирал изнутри. Побуждал распахиваться, чтобы просушить одежду. Я не хотел приближаться к дому, собирался с мыслями.
Мне нравилось думать о сосуществовании с другим человеческим существом. Живя в городе, этого не понимал и не обращал внимания на то, что рядом в избытке живут люди. Так много, что перестаёшь считать их особенной ценностью. Всегда найдётся человек лично для тебя.
Но вахта – совсем другое дело. Она вселила ощущение оставленности. Его уже не выветрить, как ни старайся. Стремишься мыслями во все стороны света, угадывая внутренними локаторами малейшее движение души. И сам факт отсутствия такового на километры вокруг переворачивает с ног на голову твоё существо.
А теперь поблизости находился человек. И сразу обрастал ценностью просто потому, что был единственным. И ты уже не мог позволить себе расточительность.
Такие думы хороши на отдалении. Лучше всего их мыслить, сидя на вершине Горы и наблюдая за приближением постороннего.
Слышишь звук мотора и устремляешься глазами туда, откуда должна показаться машина. Но, разумеется, никакой машины там нет и в помине: лес пожирает звуки и выплевывает косточки там, где заблагорассудится. Вот и гадай, где находится незваный гость прямо сейчас.
Я поворачивал подбородком вслед за звуком. Не тратить понапрасну движений, ограничиться поворотом головы. Машина придвигалась к дому, и я про себя отсчитывал отсечки: прошла последний виток, заглушен двигатель, хлопнула дверь… И, наконец, из-за деревьев поднимался дымок. Куратор растапливал печь, поджидая меня с прогулки.
Но когда оказался перед домом, во мне вдруг проснулись совсем иные чувства. Ревность, злость. Мне не нравилось, что посторонний вмешивается в распорядок.
Никогда не топил печь в это время дня. Вполне достаточно двух раз: утром и вечером. А после куратора всегда стояла духота. И сейчас он, наверняка, хозяйничает в доме, собирает к обеду. А лучше бы дождаться сразу ужина.
Я вошел внутрь и увидел куратора. Разумеется, за плитой. Обжаривал мясные консервы; тут же кастрюля с гречкой. На столе – нарезанные овощи и зелень. И банка соли, которую не видел уже много дней.
– Привет, Андрюш! – Сказал он, не оборачиваясь.
Мы всегда некоторое время свыкались с присутствием друг друга, оставаясь чуть поодаль и присматриваясь.
– Здравствуйте, Геннадий Иванович! – Ответил я в той же манере. И прошел в комнату.
Он постукивал в сковородке лопаточкой, оставаясь ко мне спиной. Сказал:
– Знаешь, мне совсем не нравится твой рацион. На одних кашах ты долго не протянешь. Впадешь в спячку. А тебе не только шататься по округе нужно. Ещё и работать, помнишь?
– Помню.
– Ладно, об этом ещё успеем поговорить. Давай-ка пообедаем лучше. С дороги будет самое то.
Мы сели за стол друг напротив друга.
Куратор пребывал в хорошем настроении. Хотя я давно уже обратил внимание, что подобные характеристики неприменимы к этому человеку. Всё хорошее и плохое всегда содержалось в нём одновременно и могло произвольно переключаться. Даже в рамках одного взгляда или брошенной фразы.
Пространно рассказывал о том, о сём. И одновременно ни о чём, памятуя об информационной диете. Давал сведения порционно, практически не касаясь сколько-нибудь значимого. Житейские истории, больше похожие на бородатые анекдоты. Он выбалтывал их волнами, не позволяя ни на минуту повиснуть тишине. А если это происходило, гипноз его обаяния опадал подобно занавесу, и я мог на долю секунды задержаться взглядом на его глазах, положении рук, позе. Где и обреталась подноготная. Запросто не прочтешь, но иногда всё ясно и без словарей.
Сейчас, пока его рот вещал не переставая, он, наверняка, обдумывал, как бы меня приструнить.
Знаю, звучит так, будто мне и хотелось думать, что все его мысли текут в одном направлении. Готов ручаться, так оно и было.
Как-то само собой куратор повернул разговор так, что я уже не слушал его рассказ, а сам рассказывал о происходящем. Он изображал заботливого наставника, заинтересованного в том, чтобы раскопать сомнения и тревоги.
В известной мере так и было. Весь эксперимент позиционировался научным исследованием в области психологии. А сам величался психологом. Хотя на прямой вопрос никогда не отвечал. А я не верил, что он на самом деле дипломированный мозгоправ.
Что был им по призванию, вопросов не вызывало.
Самое страшное, что даже предчувствуя манипуляции, всё равно попадался на крючок и оттаивал от одного ласкового взгляда или слова. Оставаясь весёлым и свойским, куратор одновременно опутывал по рукам и ногам непререкаемой волей и заставлял делать положенное.
Я лепетал напуганным мальчишкой, выталкивая скопившееся за душой; а он цедил полученные мысли, словно обладал властью решать, какие достойны внимания, а с какими оставляет меня и впредь.
Поэтому я и частил, чтобы выговориться и рассчитывать на отпущение навязчивых идей.
Затем куратор обрывал поток слов, и мы снова принимались за еду, ни на чём больше не заостряя внимания.
Только лишь переход к следующему включению.
– Я заходил в сарай, – сказал он невзначай.
– Да?
– Да. Дров у тебя пока что хватает. Хозяин не преувеличивал: должно хватить на всю зиму.
– Да, дров много. Понапрасну не жгу.
– Андрей.
– Дважды в день не больше. Плюс один банный день в неделю.
– Андрей!
– Да?
Смотрел в упор, а я всё увиливал. В такие минуты доказывал себе в мыслях, что он не имеет никаких прав на меня. Что это я делаю одолжение, добровольно пребывая в одиночестве посреди леса. Что стоит захотеть, пошлю всё к чертям и отправлюсь домой на первом же поезде.
– Ты совсем не израсходовал бензина с прошлого раза.
Голос звучал помягче. Куратор уловил перемену в настроении, и отодвинулся чуть назад, давая возможность самому убедиться в его правоте. Прежде чем предпримет новую попытку.
– Да, почти не работал, – ответил я, готовясь обрушиться красноречием, скопленным за часы прогулок.
Не понадобилось. Куратор уже поднял руку, обозначая новый виток разговора.
– Ладно, ничего страшного, ещё успеешь.
Я опешил. Не ожидал такой реакции. Даже совестно, что чуть было не поддался гневу, хотя он того не заслуживал. Желая реабилитироваться, пообещал:
– Не волнуйтесь, я, правда, наверстаю!
Он был сама теплота.
– Андрей, уже не раз говорил, что всё это, – он обвел взглядом бревенчатые стены дома, – затеяно только ради тебя. У меня достаточно времени, чтобы подождать.
Пробрало от накатившего умиления, и я смолк. Он улыбнулся. А следом припечатал:
– Вопрос, есть ли время у тебя?
Вот оно! Закинул крючок и ждёт. Поднялся из-за стола, собрал посуду. У раковины снова повернулся и спросил, якобы переменяя тему:
– А помнишь Еремеева? Я дарил тебе книгу о нём.
Я кивнул. Внутри колыхнулось что-то неприятное. Мне-то казалось, что и не вспомним о книге. А тут вдруг проснулся.
– Он был мне близким другом, – сказал он.
И я вдруг понял, что даже не спрашивал об этом. Кажется, зная заранее, что Еремеев очень важен куратору. Теперь всё сходилось.
– Сказанное в книге – розовый лепет. – Продолжал он. – А я наблюдал всё воочию. Как выхаживал жену без надежды спасти, как отдалялся от сына и скрывался от мира.
Когда рассказывал, его глаза разгорались. Тот самый момент. Защита растворяется в воздухе, и вроде бы виднеется настоящий человек. Но уже в следующий миг забрало опущено, а огонь в глазах утихает, съеживается.
– Всё прожито, а значит, потеряло в осязаемости. Похоже на старую кинохронику. – Теперь смотрит на меня. Ищет что-то. – И вот передо мной ты, и снова вижу всё это вживую. Вот-вот ступишь на его путь. И если не возьмешься за голову, сгинешь.
Сижу на месте, будто ожидаю чего. Следующей фразы, хода. А старик, видно, счёл разговор оконченным; повернулся к раковине и намыливает тарелки. Знаю эту привычку. Когда разговор окончен, он окончен. На сцене опять добрый старик, которого можно расспросить, рассчитывая на поддержку и совет.
Вопрос так и крутится на языке:
– Геннадий Иванович, у вас есть дети?
Плечи старика на мгновение остановились, перестали ходить вверх-вниз над раковиной. Тут же взял себя в руки и продолжил тереть губкой. Слышался скрип перемытых тарелок. Потом всё-таки обернулся.
– Был сын. Погиб совсем молодым. – Лицо – мраморная маска. – Почему спрашиваешь?
Не ожидал, что и здесь переведёт на меня. Замолчал. А впрочем, можно и поделиться.
– Вспоминал сегодня своего, впервые за долгое время. Испугался, что теперь и не узнает отца.
Куратор только хмыкнул.
– Да уж точно! Если бы сам не знал, кто здесь живет, посчитал бы, что набрел на партизанский блиндаж. – И с улыбкой добавил: – Пользоваться бритвой, кстати, не преступление.
Я потер подбородок. Щетинки захрустели под пальцами, признавая за куратором правоту.
Всё шуточки. Устраняет с запретной территории. Разговоры о семье – табу. Но переводить тему не хотелось.
– Я не совершаю ошибку? – Спросил, заранее зная, что это его расстроит. – Иногда кажется, что должен мчаться в поезде домой, вместо того, чтобы торчать здесь.
Куратор соизволил отвлечься. Похоже, углядел серьезность момента. Закинул полотенце на плечо, подошел ближе. И поставил табурет прямо передо мной.
– Уже проходили это, Андрей. Последний раз, когда ты хотел мчаться, тебя чуть до смерти не забили, как дворнягу.
С каждым сказанным словом куратор больше и больше заводился. Тянулся телом вперёд. Казалось, он вот-вот меня ударит.
– Так что теперь давай-ка по-моему – или никак! Сажусь в уазик и в поселок. А ты уж тут сам. Надумаешь бежать – топай пешком. Только не угоди в медвежью яму. Такого конца даже с моим чувством юмора не переживу.
Оттолкнулся от табуретки и вскочил пружиной. Я ловил каждое движение и потому заметил, как по его лицу расплылась широкая улыбка, которая никак не клеилась со вспышкой гнева.
Окончательно запутал старик. Сорвал с плеча полотенце и с нажимом повесил на крючок. Да так, что чуть его не обломал.
#6
Больше ни слова о делах. Только шутил и сыпал историями.
Сказать по правде, напоминал мне отца. Умением использовать внутренние колебания себе во благо. Опытный борец, он перехватывал энергию и поворачивал в нужном направлении.
Вот и теперь я выслушивал его истории. А сам думал только о Еремееве. Раз уж мысли о нём находились в безопасной зоне.
Чтобы развеять накатившую тоску, выспрашивал, кто такой Бахрин. Грех не воспользоваться болтовней старика. Подумал, ему будет приятен интерес.
Вместо этого он весь подобрался.
– Откуда знаешь это имя? – Потом вспомнил: – А, книга. Да, был такой тип. Один из друзей Еремеева. Довольно противный, поэтому особо с ним не общался.
Словоохотливость вмиг закатилась под стол. Приходилось тянуть каждую деталь. Да он немного-то и знал нового.
Бахрин первым увился за Полиной. Это я уже и так понял. И то, что Еремеев сначала её даже не замечал. Потом они быстро сошлись – Полина помогала Еремееву с рукописями, – и он сделал ей предложение, оставив приятеля ни с чем.
Однако Бахрин вроде бы даже сумел переломить себя и продолжить общаться с Еремеевым несмотря ни на что. По этой части сведения куратора были скудными.
А я цену Бахринской дружбы уже знал.
Разговор снова утёк в никуда, и там зачах. Куратор высидел с час. Мог бы двинуть домой и раньше, но присутствием, видимо, наказывал за непослушание.
Часов в восемь уазик двинулся в обратном направлении, разрезая фарами темень.
#7
Куратор просил не провожать, и я сидел без дела за столом. Остатки ужина лежали передо мной. Так и не домытые тарелки и чашки. Запечатлённое в кадре одиночество – я давно уже привык к отсутствию посторонних предметов, а вызванный появлением гостя беспорядок только усиливал ощущение.
Взялся за уборку и делал всё нарочито медленно. Кажется, тогда в первый раз выдумал измерять вот так потраченное время и растягивать его, выстраивая правильным образом дела по дому.
Когда высушил и положил на полку последнюю чашку, застыл на месте: руки уперты в края раковины, голова втянута в плечи и смотрит вниз и вбок; ноги напряжены.
Вспомнил Еремеева. Точнее то, что говорил куратор. Еремеев, которого ни разу ещё не видел, обратился голосом куратора. Представилась моя фотография. Та самая из книги. С проделанной во рту дыркой: бумага сгибалась, шевеля серыми губами. И произносила слова: Если не возьмёшься за голову, сгинешь. Ещё и ещё.
Мои настоящие губы задрожали. Хотели закричать в ответ, что им нет до этого никакого дела. Ведь пока что это я – только я! – гублю всех, до кого только могу дотянуться.
Хотелось зарыдать, но не выходило себя заставить. Слёзы – чистый акт, и как только примешиваешь к нему мысль, даёшь железам отбой. Слёзы высыхают сами собой.
Поэтому просто стоял, вцепившись в раковину, и ждал. А чего ждал, так и не понимаю до сих пор. Мысленно обращался к Еремееву и надеялся, что удастся восстановить утраченную связь.
Бессмыслица. Как и вся жизнь.
В лопатках кольнуло. Или постучали пальцем по спине, причём настойчиво так. Обернулся – никого. Всего лишь спазм.
В комнате очень душно. Выкачали весь кислород, нечем дышать. Повело в сторону, еле устоял на ногах. Хотел открыть дверь на улицу и впустить свежий воздух. Двинулся к углу комнаты, и вернулось болезненное ощущение в спине. В этот раз настоящим приступом боли.
Схватился за спину, скрёб снизу и сверху рукой. Не мог дотянуться. Будто между лопаток всадили нож, а я стремился его извлечь. Ничего не выходило. Жар поднялся к голове, заполыхало лицо. Понял, что не успеваю выбраться на воздух. Сникаю, клонит к полу. Уже рухнул на одно колено и продолжаю падать; пол приближается слишком быстро, вытягиваю вперёд руки, чтобы опередить. Толчок в запястья, кисти выгибаются, а я несусь ниже и ниже. Хочу сгрести в объятия и расцеловать дощатый пол. Холодный на ощупь, он так и ласкает разгоряченный лоб.
#8
Поднимаюсь по лестнице. Легкие наполнены чем-то тяжёлым, тугие мешки с песком. Ноги еле ворочаются. Сверху слышатся голоса. Не могу разобрать ни слова, но знаю точно, что оказался здесь именно из-за этих голосов.
Прибавляю шаг и поднимаюсь двумя пролетами выше. Преодолевая последний, вижу открытую дверь справа от лестницы. Широко расставив ноги, стоит женщина. Силуэт тонок и прозрачен. Почти не оставляет в уме зацепок.
Придерживает дверь перед другой смутной фигурой.
Еремеева узнаю без труда.
Стоит спиной. Облик колеблется зыбью. Размываются очертания, не ухватить даже телосложение. Пристальнее вглядываюсь. В ответ картинка чуть проясняется, открываются детали. Сердце бьётся быстрее. Кажется, вот-вот увижу того, с кем давно сросся мыслями на вахте.
Всё вдруг оборачивается издёвкой.
По-прежнему вижу едва очерченный силуэт. Зато одежда проступает с точностью. Еремеев одет как я в день приезда: тёмно-синие джинсы, высокие коричневые ботинки и длинная куртка с капюшоном. Еремеев стоит с непокрытой головой. Лица не видно. Даже если бы повернулся – готов ручаться! – я бы ничего не разглядел. Потому что не видел раньше.
И сейчас осматривал собственный затылок.
Голоса оживились. Говорили горячо, и я не на шутку встревожился. Уже привык, что от Еремеева не приходится ждать историй с хорошим концом. Поэтому первым делом подумал, что двое ссорятся.
Но вдруг услышал взрыв женского смеха. Полина всегда смеялась очень тонко. Её смех разбивался на тирады, она расходилась к концу каждой из них, и казалось, вот-вот лопнет от веселья.
А Еремеев жестикулировал перед ней руками, похожий на артиста, циркача. Держал холщовую сумку и извлекал из неё предмет за предметом. Комментировал находки и подолгу крутил перед лицом жены. Полина хохотала, но отказывалась впускать его в квартиру, пока не покажет всё.