Читать книгу Девчонка с Восточной улицы - Светлана Семеновна Осипова, Светлана Семёновна Осипова - Страница 2
ОглавлениеПовесть 2. По тропинке через годы.
Окраина Москвы. Тёплый стан. Мы переехали сюда с другой окраины, которая сейчас считается не очень окраиной, из Нагатино, вот уже . . . 25 лет тому назад.
Начало лета. 1997 год. Что такое душа и как ощущает её присутствие человек? Человек – это я. И присутствие души я ощутила вполне физически, при очень странных обстоятельствах.
День кончается, но ещё не вечер. Я неважно себя чувствую: побаливает сердце, внезапный приступ слабости. Так со мной бывает уже давно и, к сожалению, не редко. Выпила валокордин и прилегла. Я одна в комнате. Володя на работе, Наташа в своей комнате занята своими делами и магнитофоном, моя мама тоже в своей комнате, в её представлении я – молодая женщина, и мои болячки – что-то вроде моей придури. В общем, я не одна в квартире, и … одна.
Боль! Немеют пальцы рук и ног. Потолок слегка наклоняется в одну, потом в другую сторону. Прикрываю глаза, жду, когда наступит облегчение.
Мне всё хуже. Никого не хочу звать. Какое им до меня дело? Я нечто служебное, нечто механическое, необходимое как стол, тарелка, кусок хлеба. (Конечно, это ощущение минуты, дурное и несправедливое, наверное, но почему оно всё-таки периодически возникает и причиняет отчаянную боль?) Боль, невыносимая боль, душевная и физическая! Сдавливает грудь, я с трудом ощущаю руки и ноги. Они становятся как будто пустыми, затем я чувствую, как пустеет моё распластавшееся тело.
Тело становится, как сдутый воздушный шарик, лёгкое и пустое. Я поднимаюсь и парю над своим опустевшим телом. Смотрю сверху вниз на свой внешний, распластанный, совершенно пустой покров. Вижу седую голову, постаревшее бледное лицо, широко раскрытые тёмно-зелёные, яркие ещё глаза, руки, бессильно брошенные вдоль тела, ещё довольно стройного, но, вдруг, опустевшего.
Я поднимаюсь, всё выше, выше, мне мешает потолок, я хочу в небо, увидеть сверху траву и цветы. Окно…, комната-клетка позади. Я парю над деревьями, выше, выше, облака, синь вокруг, свет. Вон слева далеко внизу – моё окно. Как далеко оно! Но как же так? Сейчас оно совсем пропадет из вида! И там я почти вижу распластанное на диване такое жалкое, совсем пустое тело.
Что-то резко потянуло меня вниз, к моей пустой оболочке, которую я тоже ощущаю. Скорее, скорее! Ослепительный свет, стремительный провал. Я чувствую, как постепенно становятся ощутимы грудь, плечи, живот, руки и ноги. Я снова чувствую себя человеком из плоти и крови, но ещё долго лежу, не в силах произнести ни звука. Я снова чувствую своё тело изнутри. Мне легче. Очень хочется пить. Где моя дочь? Мама? Они ничего не заметили. Сколько это длилось? Секунды, минуты, часы? Я понимаю, что это душа покидала моё тело. Могла ли она не вернуться?
Смотрю на часы. Прошло почти 2 часа, как я затихла одна в комнате. Значит, так я их волную. Интересно, когда бы меня хватились? Когда что-нибудь будет нужно, чтобы я сделала? Достаточно грустный итог моей почти закончившейся жизни. Наверное, я не права, иначе не стоило возвращаться. Но почему, всё-таки, эти мысли так часто возникают?
Прошлым летом мы с Володей выбрались на 10 дней в Крым, в Судак. В общей сумме с дорогой – 12. Я так давно мечтала о МОРЕ! Я часто вижу его во сне, и всё бегу, бегу и не могу добежать до кромки воды. Наташа оставалась с бабушкой, уверив её, что никуда не будет уходить. А мы обещали каждый день звонить, и, если случится что-нибудь . . . Самолётом тут же домой, через 3 – 4 часа будем дома. В этом году мы решаем повторить поездку. Мама понимает, что нам надо отдохнуть, но панически боится оставаться без меня. Она свято верит, что я спасу её из любого состояния, я, а никто из врачей. Надо заметить, что так часто и бывает. Насколько мы нужны врачам – известно, да и приходят они совсем не сразу, когда их вызываешь. А помощь нужна быстро. За многие годы я изучила все проявления маминого нездоровья, да и чувствую её лучше, чем себя. Я сразу сосредотачиваюсь на её сиюминутном состоянии, как бы вхожу в её болезнь, и у меня возникает совершенно чёткое решение сделать то-то и то-то. Самое главное, что это помогает, и, когда потом приезжает "Скорая" (ну очень скорая!), оказывается, что надо было сделать именно так, а не иначе.
Мы снова едем поездом, в "общем" вагоне. Так дешевле, иначе мы бы не смогли поехать вообще. Где наши далёкие студенческие годы! Только тогда я так и ездила. Потом поднималась по лестнице повышения своего уровня (как материального, так и морального), и все последние годы своей нормальной жизни предпочитала всему самолёт: жалко тратить время и силы на долгую дорогу и переваривание советского "ненавязчивого" сервиса. Но грянула "перестройка", в результате которой мы лишились всех денег – и накопленных и зарплаты, а для меня, заодно, и работы. Так что впору было думать только, как прокормиться. Всё остальное, включая приобретение износившейся одежды, пришлось исключить из нашей жизни. Выручает лишь моё умение перешить – перекроить из старой, чужой – выброшенной, или с "турецкого" рынка (это для Наташи) одежды. Вот как просто кончилась моя привычка модно, хотя и недорого, одеться.
Отступая немного в прошлое, скажу, что незадолго до окончания пребывания моего на работе и полного падения в пропасть нужды, я получила за очень важную для ЭНИМСа работу небывалую премию: 1500 руб., против обычных 100 –300 (!) рублей. В это время мы узнали, что наши друзья купили домик в деревне в 30 км от г. Владимира. Недалеко от них в деревне Огорелкино продавался ещё один дом за 1000 руб. И мы не долго думая, решили, что это очень хорошо, что решатся проблемы нашего отдыха, когда надо примирить отдых наш, Наташи и не оставлять одну маму. Прямо за домом была весёлая берёзовая рощица с земляникой и грибами, совсем рядом – небольшой, но очень чистый пруд. Мы мечтали, как сделаем площадку для отдыха под яблоней, площадку для тенниса . . . А тут и грянул обвал. Я умирала от отчаяния реальной угрозы голода. Наш сосед ободрил нас, и осенью мы под его руководством и с его помощью выдирали из-под первого снега недобранную колхозниками картошку (у него-то картошка была посажена и собрана, это он ради нас копался в подмёрзшей земле). На следующий год мы уже вспахали своё поле и не под корт и поляну, а под картошку. Ну и, конечно, морковь, свёкла, лук, зелень, помидоры, огурцы, кабачки, тыквы. Сначала, для улучшения почвы посадила горох и бобы, а потом поняла, что бобы – это здорово: растут мощно, забивают сорняки, дают большой урожай и вызревают, несмотря ни на что. А бобовая каша очень вкусная. Да, ещё была клубника и смородина, посадили несколько яблонь. Всё это надо было обработать, уходить, собрать, перевезти в Москву. В общем, вполне спортивный отдых получался.
Как только начинались морозы, все запасы перемещались в квартиру. Всю зиму стояли мешки с картошкой, лежали пузатые тыквы и зелёные кабачки, отличные, 30 – 35 кг. лука были засыпаны в коробе на кухне. А помидоры, собранные зелёными, дозревали под буфетом, тахтой, столом до конца октября, и более вкусных помидоров мы не ели за всю жизнь.
Так мы жили до 1995 года, когда мама уже не смогла даже на машине туда поехать: чистый и часто сырой деревенский воздух стал вызывать у неё страшные приступы удушья и судорог. В деревню мы стали наезжать набегами, пытаясь создать условия для урожая. Наши силы стали резко убывать.
А тут, вдобавок ко всему, Московская и Владимирская области поссорились, и отменили прямые электрички. Добавилась пересадка с поезда на поезд, не очень стыкованные по времени. Цены резко выросли. Была, конечно, ещё возможность доехать до деревни (но не обратно) на автобусе, который шёл до Гусь-Хрустального, но цены подпрыгнули в запредельность. Поездки и до того нелёгкие (метро с пересадкой, поезд, битком набитый, 3,5 часа пути, почти до конца стоя, затем, ещё более набитый, редкий – 4-е раза в сутки, автобус, в который надо было втиснуть себя и сумки с продуктами. 25 минут пешком от автобуса до дома) превратились в невыполнимую задачу. Пришлось всё забросить. Всё это время мы были без отдыха (ведь в деревне тот ещё был отдых).
И вот мы приехали к морю.
Старый Крым. Судак. Развалины старинной Генуэзской крепости на каменистом взгорье у моря, среди сказочного пространства, образуемого горами, причудливо врезающимися в море, и самим морем. Генуэзская крепость стоит на месте древнего Сурожа, на пепелище старой Сугдеи. Считается, что древняя крепость Сугдея была построена в 212 году нашей эры.
У подножия горы округлый залив и небольшая группа домов. Здесь мы и нашли себе пристанище.
Крошечное дощатое строение, в котором есть место для двух кроватей и тумбочки между ними. Оно расположено чуть сзади дома, в стороне от других сдающихся строений. И, главное, перед ним под раскидистым платаном укрытая от посторонних глаз площадка со столиком и скамейкой. Интеллигентные хозяева, мать и дочь лет сорока. У них собака – симпатичнейшая боксёриха Джилли, которая к удивлению и некоторой ревности молодой хозяйки сразу прониклась к нам доверием и любовью. До моря не более 3-х минут. Белый песок в прекрасной, огороженной живописными валунами бухте, прямо под горой, на обрывистом склоне которой над морем нависает когда-то грозная крепость. Чистейшая вода. Народа не много, пообедать – не проблема (раньше на южных берегах "поесть" была большая по времени очередей проблема). Посетителей встречают с радостью, стараются услужить, и еда стала вкусной, чтобы ещё пришли. Завтраки и ужины – делаем сами, фруктов много.
Утром – море. Какое это счастье стремительно врезаться в голубовато-зелёную воду и плыть, плыть . . . Оказывается, я ещё не разучилась плавать, нырять, кувыркаться в воде, доставая камешки со дна. Какое это чудо! После обеда мы спим, и ничего не можем поделать с непреодолимым желанием спать (устали!). Потом снова идём на море или в горы. Немного отоспавшись, отправляемся по горной дороге вдоль моря в недалекий посёлок Новый Свет.
Посёлок Новый Свет маленький, уютный, расположен на западном краю Судакской бухты. Замыкающие бухту горы причудливо изрезали морской берег, образовав множеством живописных маленьких бухточек. К ним можно попасть по горной тропе, вьющейся над морем или пройти из посёлка по дороге, которая извивается по горному склону, сквозь реликтовые рощи сосны Станкевича и древовидного можжевельника. Эта территория является заповедной. Мы продолжаем идти вдоль моря, не пропуская ни одной бухточки, чтобы насладиться морем, поплавать и понырять среди огромных камней. В посёлок мы возвращаемся по дороге через рощи, хотим попасть на экскурсию.
"Новый Свет" славится с давних времён производством шампанского, организованным князем Голицыным в конце Х1Х века. Экскурсия проводит нас по заводу, а затем – дегустационный зал, где мы пробуем разные сорта шампанского. Оказалось, что больше всех нам понравился сорт "Брютт", т.е. совсем сухой, без добавок. Шампанское, купленное в Москве, имеет совсем другой вкус.
Мы покупаем несколько бутылок, чтобы привезти их домой, угостить близких и самим ещё раз насладиться.
По вечерам мы снова идём на море, купаться в тёмной тёплой воде, гулять по гористому парку, по набережной. Над старым замком, над морем и темнеющими вдали горами Нового Света завораживающим многоцветьем разворачивается панорама закатов.
Но наш отпуск короток, и он уже кончается. Автобус, поезд, мы дома. Чудесная сказка закончилась.
Осенью мне исполнилось 60. Меня поздравляют, что-то дарят. Семейный тихий ужин. Собирать большой стол и народ – не хочется. Я снова уже очень устала.
1998г.
Весна. Стаяли снега. Небо высокое и голубое. Всё оживает, и вот-вот распустятся листочки. Молодая активная травка уже пробилась на свет и топорщится зелёными пиками, как тысячи зелёных маленьких ежей. Я иду по дорожке. Нет, мне нужно пройтись по траве, не по проложенной дорожке, только тогда я чувствую, как отступают все заботы, исчезает напряжение, исчезает боль, причинённая окружающими вольно или невольно. В душу входит жизнь, успокоение, любовь ко всему на свете и к собственной жизни. Какая это часть моей жизни? Кто знает? Как много уже позади. А сколько впереди? Как распределятся радости и беды, светлые дни и огорчения, тоска безысходности, когда не хочется жить и в отчаянии кажется, что есть только одно избавление от всего . . . А потом – счастье запрокинуть голову и увидеть голубизну высокого неба, белые узоры облаков и резную зелень листвы.
Все печали в сторону! Зеленеет трава, высокое синее-синее небо! Так хочется взлететь и кружить, кружить. . . то ли в танце, то ли в полёте, как бывает во сне.
Суббота. Все дома. Готовлю обед. Стараюсь чем-то украсить обычную еду. Что? Жареная картошка. Купила один сочный, толстый зелёный перец. В салат из капусты мелко крошу сочную тёмно-зелёную мякоть перца. Вкус заметно улучшается, да и аромат перца притягивает желание его отведать. Жарю куриные окорочка, они дешевле мяса. В глубокую сковородку, посолить, добавить луку, ещё лучше – чеснока, заливаю водой – так сочней (иногда еще сметану или майонез, смотря по состоянию кошелька и наличия оных). Теперь быстро в духовку, через 40 мин готово, сочное мясо с золотистой, хрустящей корочкой. На первое – щи, почти обычные, но с сухими грибами, собранными три года назад, когда мы ещё бывали в деревне Огорелкино, за Владимиром. Обед готов, все к столу. Довольны. Убираю посуду. Осталось совсем чуть-чуть, и с кухней будет покончено. Как-то нехорошо. Хочется всё бросить, мутит от вида кухни. Нет, глупости, надо закончить. Никого не хочу просить о помощи, раз уж разбежались по своим делам и желаниям.
Не хочу! Не хочу!
Боль, жуткая боль в сердце, под лопаткой, вдоль левой стороны от груди, по шее, к голове. В глазах как-то зарябило, темнеет. Нет, упасть я не должна! Дойду. Скорее. Легла. Отчаянная, затемняющая свет боль. Не удержала стон. Подошёл Володя, увидел, сел рядом на маленькую табуреточку, держит за руку.
– Что случилось? Чем помочь? Какое лекарство? Светка, лягушонок, скажи что-нибудь!
А я не могу. Его слова уплывают. Глаза, губы – всё тяжёлое. Нет ни сил, ни желания отвечать. Всё уплывает, становится прошлым и не важным.
Я уже далеко. И ухожу, и ухожу, всё дальше, в темноту. В тёмный, длинный тоннель. Я знаю, что это тоннель, хотя в полной темноте, даже черноте, ничего не видно. Но я перемещаюсь по нему вперёд (лечу?), сначала медленно, потом быстрее и знаю, знаю: я должна увидеть просвет в конце тоннеля, он вот-вот появится. А вот уже впереди засветилась неясная ещё точка, потом шире, шире. Я лечу всё быстрее, быстрее. Яркий белый свет в шестигранном конце тоннеля. Ближе, ближе! Я уже в невозможном, внутри светового пятна. Дальше пространства нет, только свет!
И тут передо мной, чуть выше меня, как на ступеньке, появляется ОН. ОН! Я это знаю. ОН высок и светел, в светлом свободном одеянии. А лицо – оно есть, но его как бы нет, оно неясно, но знаю, что обращено ко мне. Опускаюсь на колени (это порыв, невозможно иначе, знаю, чувствую!), обращаюсь к нему. Я не говорю, я мыслю и знаю: ОН меня слышит.
– Прости меня. Прими меня. Прости!
ОН поднимает руку:
– Погоди. Поговори с ним
– ОН указывает вправо от себя, и я знаю (знаю!), что сейчас увижу отца! Поворачиваю слегка глаза и вижу: рядом с НИМ, справа, появляется отец. ОН протягивает надо мной руку и отступает, исчезает, оставляет со мной отца. Отец тоже в светлом одеянии, лицо также не отчётливо. Но это отец. Я знаю, я чувствую, что он улыбается мне. Я пытаюсь вглядеться в его давно не виденное лицо, в ясные ярко-голубые глаза. Я протягиваю к нему руки, хочу дотронуться до его одежды, до руки. . .
– Папочка, родной мой! Как же долго тебя не видела, как я соскучилась. Как мне нехватает тебя, как устала, хочу быть с тобой, прислониться к тебе, почувствовать твою любовь и добро.
Глаза у папы грустнеют, он ласково качает головой.
– Нет, дочка! Я тоже очень соскучился по тебе, рад тебя повидать. Доченька моя, Ланка моя, тебе трудно, одиноко без меня. Милая, отважная моя девочка, ты же сильная, держись! Я так хотел защитить тебя, да вот судьба рассудила по-другому. Смирись, такая твоя доля. У тебя ещё много дел там, тебя ждут, иди. Я так люблю тебя!
Он гладит меня по волосам, по щеке, я чувствую тепло (!) его руки. Его родные, знакомые руки опускаются мне на плечи и как бы слегка отталкивают.
– Прощай! Иди.
Всё меркнет, я стремительно проваливаюсь.
Чувствую, что невесомость переходит в ощущение своего тела, чувствую свою руку в Володиной руке, хочу открыть глаза. Пока не получается, но я уже слышу присутствие Володи, его дыхание, какие-то слова, хотя не разбираю какие. Он говорит Наташе, что надо вызвать "скорую". Наташа прибегает из своей комнаты, рванулась ко мне. Как хорошо, что ёе не было раньше, когда я. . . Я хочу успокоить их и панически боюсь "скорой", но сказать что-нибудь – ничего не получается. Зато открываю глаза, пытаюсь, чтобы они поняли меня: я здесь, я вернулась (если бы они могли знать – откуда!).
– Мамочка! Что с тобой? Тебе что-нибудь надо?
– я качаю головой
– Тебе лучше?
– Моргаю глазами: "Да, я вернулась".
Володя гладит меня по руке и уступает место Натушке. Мне кажется – он очень крепко меня держал, не отпустил. Тёплые, сострадающие ладошки дочери. По телу разливается тепло. Только чувствую себя виноватой, что так огорчила их.
Как у Светлова:
" . . . И если мне придётся кого-нибудь огорчить своею смертью, сделай так, чтобы в эту минуту закрылся занавес".
Мама ничего не успела понять, ведь всё было тихо, только последние слова она услышала и пришла в комнату:
– Что случилось?
Уже ничего. Я ещё слаба и еле пищу, но я уже с ними. Я ещё раз вернулась к жизни. Который?
Анкета:
Что тебе больше всего нравится в людях?
– Искренность, доброта, верность.
Что ты любишь делать?
– Танцевать; плавать; придумывать модели одежды; создавать; скользить на лыжах; приготовить что-нибудь вкусное, нестандартное; рисовать, хотя и не умею; красить, подбирая цвета и оттенки, как стены и окна, так и пряжу, ткани.
Что ты думаешь о своей работе?
– Я сначала создавала интересные, оригинальные конструкции всевозможных устройств, запоем, днём и ночью искала решения, чтобы они были простыми и красивыми, технически красивыми; но потом совершенно отвергала скучную работу по оформлению их оригинальности в патент. Потом я так же конструировала алгоритмы проектирования технологических процессов металлообработки для того, чтобы эти процессы могли проектироваться на ЭВМ (так тогда назывались компьютеры); ЭВМ были маломощные, поэтому от алгоритма требовалась строгая точность, изящество, краткость (иначе программа не смогла бы работать). Видение многих возможных вариантов и создание таких логических линий и сплетений, которые бы не мешали друг другу, но и не повторяли бы одинаковых действий. Это тоже был творческий полёт. Это тоже были дни и ночи, пока не завершалось определённое логическое решение. Главное, в любой работе – творчество.
Как ты любишь отдыхать?
– Читать, слушать музыку, лучше в консерватории, смотреть балет, слушать оперу, смотреть хороший спектакль.
– Море: плавать и просто сидеть на берегу, особенно если вокруг никого нет; прикосновение к бесконечности в вечном говоре волн, то нежно зовущих, то ворчливых, то грозно ревущих в шторме – вслушиваюсь и вслушиваюсь, в душу приходит покой пылинки в вечности мирозданья.
– Горы: долгий и трудный путь вверх, испытывающий то на терпение на тягучем пологом склоне, то на мужество и силу на крутой каменистой тропе, то на ловкость – в соревновании с осыпью; и вот – вершина, пусть самая маленькая, или перевал – полёт и парение в пространстве беспорядочно разбегающихся горных хребтов, хребтиков и своевольных одиночек-гор; и снова чувство бесконечности и мощи мирозданья, но – покой и чувство своей силы, уверенности, полёта, готовности творить.
– Тихий плеск байдарочных вёсел по прозрачной воде извилистой лесной речушки.
– Лес, лес, запах мокрого после дождя леса, чудо творения; гриб в траве, яркий подосиновик под ёлкой, кустик земляники или черники, голубики, брусники, костяники, застенчивая берёза, яркая рябина и раскидистая сосна, стройная елочка или могучая ель– благодать души и благодарность за присутствие на земле.
– Лыжи. Лес в причудливом снежном наряде, кружево покрытых снегом кустов, оставшейся зимовать травы, деревьев. Солнце зажигает искорки в каждой снежинке; я скольжу на лыжах по этой сказке, или у-ух – ветер в ушах, полёт, захватывает дух – горка, и снова лёгкое быстрое или зачарованное скольжение.
Что ты ненавидишь в людях?
– Предательство! – не прощаю! Злость, грубость – ненавижу, но потом мне жаль тех, от кого это исходит.
Последний день 2000-го года, века, тысячелетия.
Новый Год.
Ёлка. Ночное торжество, мы с Володей и обе наши мамы. Мы все ещё не знаем, что это их последний Новый Год и, вообще, год.
Тусклое весеннее утро. Снег почти стаял, остались редкие островки на тёмной, пропитанной влагой земле. Хотя вон там, и там, и ещё там … пробиваются первые ростки жизни – молодая травка, скромно зелёная.
Я гуляю с собакой, чёрным, лохматым, спаниэлем-дворнягой Дюком. Его весёлый хвостик и выразительнейшие из всех, что я видела, глаза на изящной мордочке приводят в восторг всех встречных. Он радуется всем, подпрыгивает и выражает готовность принять ласку. Но не вздумайте этому поверить! Глухим рычанием он тут же предупреждает, что фамильярности не потерпит. При этом, продолжает радостно вертеть хвостом и сиять весёлыми глазами.
Ещё рано, солнце хотя и взошло, но из-за домов не выбралось, поэтому восход, как бы не наступил. Густой туман. Настроение такое же туманно меланхоличное. Входим в лес (он у нас почти за домом). Мокрые тёмные стволы (даже берёз) едва проступают сквозь туман. Идём по широкой тропе. Дюк радостно носится между деревьев. Я тихо бреду, останавливаюсь, парю в тумане. Вдруг, в одно мгновение, белый туман вокруг меня превращается в лёгкое золотистое облачко, мелкие капельки воды на ветках деревьев искрятся золотом, и это лёгкое золотистое облачко поднимается вместе со мной вверх, ввысь . . . и исчезает. А я остаюсь на земле. И только искрятся золотом капельки на ветках деревьев, утверждая, что это не был сон.
Туман исчез, прозрачная весенняя даль, пронзительно голубое, высокое весеннее небо. И зелень молодой травки ярко выделяется на тёмной земле. И солнышко, солнышко, такое ласковое солнышко! Оно выпрыгнуло из-за домов и сотворило чудо. Поистине, божья благодать сошла на землю, и я оказалась в её центре. Такая неземная лёгкость, свет души, умиротворение. И мой Дюк (когда он подбежал, я и не заметила) трётся о ноги, просится на руки, что бывает с ним обычно от избытка чувств.
Благословение жить дальше! Благословение сбросить с себя груз отчаяния и боли. Благословение освобождения. Благословение вновь увидеть солнышко, чистое, высокое, синее небо. Да будет так!
22-е июня 2001 года.
Летний не очень погожий день. Моросит дождик. Слёзы капают с неба.
60 лет назад началась война. 60 лет назад! Что я помню из тех лет? Мне было почти 4 года. Многие помнят даже эпизоды едва из пелёнок. В моей памяти многое стёрто, только отдельные световые пятна в туманном пространстве.
Выхожу за разной продуктовой мелочью в магазин. Грустно и одиноко. У меня есть муж, дочь, которая недавно вышла замуж, ещё жива моя старенькая мать. А я чувствую себя одинокой. Есть ли кому-нибудь из них дело до меня? До меня, а не до того, что я делаю для них? Не знаю. Может быть я напрасно? Ладно. Надо отвлечься и получить удовольствие. Долой грустные мысли!
Купила полуфабрикат: куриный окорочек, фаршированный грибами с луком, пирожок из слоёного теста с сыром и такой же с грибами, пирожное из творога, со взбитыми сливками. Пожарила быстро окорочек, сварила кофе, достала петрушку и укроп. Всё. Изящный и вкусный обед. Тихо довольна, это мой маленький секрет, маленькая радость. Моя личная жизнь.
ОТСТУПЛЕНИЕ В мое ПРОШЛОЕ.
Первые воспоминания. Война. Что я помню о войне?
Заводская окраина Москвы. Автозавод им. Сталина, з-д ″Динамо″, 1-й ГПЗ, Велозавод, ТЭЦ, еще какой-то закрытый завод, заводские жилые корпуса. Коммунальные квартиры, маленькие кухни, горячей воды нет, нет и ванной.
Родилась я в 37-м году, 22 сентября. Очень маленькая, всего 4,5 фунта. Это маме, хрупкой и маленькой, врач, чтобы не было трудностей с родами, за несколько месяцев до родов рекомендовал питаться только овощами и фруктами. Было довольно холодно, и меня завернули в большое пуховое, чистого гагачьего пуха одеяло. Это одеяло прислали маме в подарок на свадьбу в её первом замужестве родственники из Америки. Папа нёс меня на руках и всё боялся, что не заметит, как я потеряюсь. Собрались все родственники, чтобы дать имя ребёнку. Бабушка, тёти Лиза и Рая с мужьями (вернее, пришёл дядя Аркадий, тёти Раин муж, а дядя Гриша задерживался), и тёти Раиным сыном Фимой, дядя Фроим с тётей Феней. Долго и безуспешно спорили и не могли придти к соглашению, какое имя достойно их сокровища. А дядя Гриша всё не приходил. Наконец он появился, извиняясь за опоздание: к нему на экскурсию в Институт мировой литературы, где готовилось открытие музея А.М. Горького (а он был "Горьковед") пришли дети Сталина, Василий и Светлана. И тут все решили, что Светлана – очень красивое имя. Все согласились и приступили к обеду.
22-го июня 1941 года я приближалась к своему четырёхлетию.
Мама сидит на комоде, вытирая с него пыль. Солнце светит в окно. Комод слева от окна (если смотреть в окно). Солнечные лучики прыгают и колются в моих прищуренных глазах, вспыхивают золотым сполохом маминых, и без того рыжих, волос. Играет радио. Там что-то говорят и говорят суровым и красивым голосом. Я слушаю его красивые переливы, хотя они очень торжественно серьезные. Но лучик щипнул меня в носу, я чихнула и мне смешно и хорошо.
Мама замерла, обернулась ко мне, глаза её растерянные и испуганные. Она медленно откладывает тряпку, прижимает меня к себе. Война! Мне это слово ничего не говорит, но мамин испуг напугал и меня. Папы нет с нами уже давно. Я не знаю где он. Я помню его ласковые, голубые как небо глаза. Но мой вопрос: "где папа?" – остаётся уже давно без ответа; мама так часто заговаривает о чём угодно, только не о том, что я спрашиваю, что я перестала задавать этот вопрос. Я только всё время жду, что он войдёт, подхватит меня на руки, и я серьёзно ему скажу: "Здравствуй, папа! Скажи мне, где ты был, а то все от меня скрывают" И уж он-то обязательно мне всё расскажет.
Угрожающий рокот и глухие удары, темнота. Мне хочется разорвать этот ужас, и я кричу, звук моего звонкого сильного голоса должен заглушить этот ужас, остановить его, позвать маму. Тишина и пустота. Мамы нет. Ходят какие-то люди и дети. Меня это не интересует. Мама, где же ты? И вдруг, за прутьями высокого-высокого забора – мама, в платье вишнёвого цвета, её руки сквозь решётку тянутся ко мне. Я бегу к ней, руки навстречу, сквозь решётку:
– Мамочка! Я хочу к тебе! Убери эти прутья!
Мы двигаемся вдоль забора, перехватываясь руками, плачем и говорим, как любим друг друга. Я утыкаюсь в другую решётку, она не пускает меня двигаться рядом с мамой, и я кричу, кричу:
– Мамочка, не уходи от меня!
Мама успокаивает меня, что-то шепчет, но я не понимаю, я только вижу, что она удаляется от меня. Это непереносимо, ещё ужаснее, чем гул и грохот. Небо падает на меня, и всё пропадает. Горячие мамины слёзы и губы, которые целуют мои глаза, щёки, волосы. Мама! Я у неё на руках. И мы уходим по тропинке между заборами. Рядом идут несколько женщин с детьми. Темнота окружает нас, но моя рука в маминой руке, значит всё хорошо, мне не страшно. Мы идём и идём. Я спотыкаюсь и спотыкаюсь. Мама берёт меня на руки. Светящиеся шары приближаются к группе бредущих женщин с детьми. Колонна военных автомашин, с солдатами и техникой. Колонна остановилась. Протянутые крепкие руки подхватывают меня, я взлетаю, смеюсь от ощущения полёта, так взлетала я на руках у папы. Может быть папа тоже здесь?
– Папа, папа! – кричу я.
– Папы здесь нет. Иди ко мне, доченька.
Мама прижимает меня к себе. Машины с рёвом двигаются с места. Меня так сладко качают мамины руки. Я проваливаюсь в светлый сон, где мы все вместе, я, мама и папа. Синее, синее небо, солнышко слепит глаза, я увёртываюсь от лучика, а он догоняет меня – открываю глаза, лучик фонарика перебирается с одного лица на другое.
– Да вот, подобрали женщин с детьми, подбросим их до Москвы. Не брести же им ночью по дороге, да и бомбят ведь вокруг завода. Товарищ капитан, ну какое же это нарушение? Ведь это и есть наша забота: защищать матерей и детей.
– Ладно, я их не видел. Продолжайте движение.
Женщины переговариваются. Звучит непонятное слово: патруль. Конечно, должны были нас высадить, но и они – люди, и у них дома остались жёны и дети, и им тоже понадобится помощь.
А потом мы дома.
Из маминого рассказа:
Когда началась война, всех тут же вызвали на завод и открыли детский садик, несмотря на воскресенье. Завод – а это был Мотозавод, который потом стал называться Велозавод, за высоким и плотным забором которого и через много лет после войны что-то сильно ухало и грохотало – объявил о мобилизации, т.е. выход за ворота был закрыт. О детях, сказали, чтобы не беспокоились, они в тепле и уюте.
Через несколько дней мама не выдержала, и на свой страх и риск (а риск означал: трибунал) через мало кому известную дырку в заборе выскользнула наружу и побежала к детскому саду посмотреть на ребёнка. Детский сад был пуст.
Старая сторожиха сжалилась над отчаянно метавшейся матерью и под строгим секретом (иначе ей – трибунал и расстрел) сообщила, что детей вчера куда-то вывезли на автобусах, сказали, что за город, в безопасное место. Родители знать не должны (!?).
Мама вернулась на завод, окольными путями пыталась узнать, куда увезли детей. Безрезультатно. Оказалось, автобусы больше суток простояли на Таганской площади. Значит, когда мама металась по детскому садику и заводу, дети сидели запертые в автобусах голодные, мокрые, грязные и полуживые, т.к. еду не привозили, по нужде не выпускали. Об этом она узнала позднее от заведующей.
Детей вывезли действительно за город, в Бронницы, и разместили в каких-то строениях под забором у военного завода. С методической регулярностью немецкие самолёты стремились разбомбить завод. Завод был замаскирован, и потому бомбы сбрасывались вокруг, наугад, авось, попадут.
Этот-то гул и грохот до смерти пугал меня. Я отказывалась есть, не ложилась спать, сидела на кровати. Меня стали привязывать к кровати. Тогда я стала выть, часами подряд, пока не кончались силы, и я проваливалась в сон. А когда просыпалась – всё начиналось сначала. Вот тогда, несмотря на все запреты, заведующая, которая была приятельницей моей мамы, решилась передать записку с шофёром, который привозил продукты.
"Ира, если хочешь застать свою дочь живой, – приезжай немедленно и забери её. А ещё, нас через несколько дней должны эвакуировать куда-то на восток. Мы находимся . . ."
Легко сказать: приезжай и забери. Из здания завода выпускают только по специальным пропускам, а с территории – никак. Транспорт – только военный, ни электричек, ни автобусов. И, наконец, куда забрать, если её с завода не выпускают.
Мама собрала ещё трёх близких подружек, рассказала им о записке. И они собрались сбежать с завода за детьми. Мамин начальник сказал ей: "Я не замечаю, что тебя нет в течение суток, но, если проверка – я ничего не знаю. А тебе грозит трибунал". С тем мама и пролезла через ограду на рассвете, раздвинув доски в известном месте.
Сначала им удалось спрятаться на платформе состава, который вёз танки. Прямо под гусеницами. Состав тронулся и некоторое время благополучно перемещался. Ноги и руки затекли в неудобно скрюченном состоянии. Громада танка нависала над головой. Подружки друг друга не видели, и оставалось только надеяться, что все пристроились и держатся. Потом состав остановился, разлился гул приближающихся самолётов, что-то ухнуло. Состав дёрнулся, заскрежетал. Самолёты противно завыли, и снова стало ухать. Какой-то военный дернул маму за ногу: "Вылезай! Беги к лесу! Быстрее!"
Так он подряд выковырял всех зайцев, значит, видел их, но не прогнал раньше. Женщины кинулись к лесу, как будто играя в мяч–вышибалу, где вместо мячей были снаряды. Однако, повезло – все добежали. Вжались в землю и молились богу и чёрту, чтобы пронесло мимо них смерть. Пронесло. Но состав был сильно разрушен, ехать не мог. Пошли считать шпалы. Дошли до перекрёстка с шоссе и стали останавливать проходящие машины, просить подвезти. Большинство машин были военные, брать пассажиров не имели права. Кто-то сжалился, подвозил, да сворачивал раньше, чем надо; и снова – почти под колёса, чтобы остановились. Потом бомбили шоссе. И снова прятались и останавливали попутные машины. К обеду разыскали военный завод, благо раскинулся он во чистом поле, в стороне от деревень. Долго уговаривали заведующую, клянясь, что детей их никто не увидит и не узнает, что вернулись они домой.
Заведующая рисковала своей жизнью, отдавая детей, но она уже знала (утром получила приказ), что вот-вот придут машины и повезут детей куда-то на восток, за Волгу. И она рискнула. Две воспитательницы и она на две сотни маленьких, перепуганных ребятишек. Многие из них ещё не умели говорить, другие не знали фамилий и имён родителей. Сколько детей потеряются, пропадут, останутся в живых? А эти, хоть, под крылом у матерей. И, можно будет приписать их к пропавшим, никто не заметит.
Большое ей спасибо, что рассудила так, не побоялась, взяла грех на душу. Хотя какой же это грех? Спасла пятерых детишек. Многие из отправленных потерялись по дороге. Паром, на котором переправляли их через Волгу, бомбили – ещё сколько-то погибли вместе с одной из воспитательниц. Кого-то спасли, вытаскивая из воды, снимая с досок. И одна цель была – спасти. А кто, откуда, с кем, как зовут – в этот момент было не важно. Так почти никто из родителей не нашёл детей этого злополучного детского садика от Мото-Велозавода.
Я одна в комнате. Дверь заперта. Мне ещё нет 4-х, и мама боится, что в своём детском любопытстве или от страха я выйду из комнаты и пойду. Куда? Найду ли дорогу назад? Она оставляет мне кружку воды, кусок хлеба и горшок, запирает дверь на ключ, оставляя его в двери снаружи, чтобы соседи могли зайти, если что случится. Ночью она снова пролезает через дырку в заборе за территорию завода и прибегает на часок успокоить меня и оставить свой паёк – кусок хлеба. Раз в три дня их отпускают на несколько часов домой помыться, постираться, переодеться.
Что чувствует маленькая девочка, сидя сутками одна в закрытой комнате? Грустно, непонятно и страшно. И даже есть не хочется. Иногда город бомбят, и я ору, ору, срывая голос. (По официальным данным сообщают, что Москву начали бомбить 22 июля. На самом деле, речь идёт о первом массированном налёте на Москву. Окраины города начали бомбить значительно раньше, хотя и не так массированно.) Соседи, если они дома, уходят в бомбоубежище, не пытаясь меня успокоить – бесполезно. А мама из окон завода, из которых виден наш дом, всматривается в окно нашей комнаты, где сидит и плачет её дочь.
Однажды, звук разорвавшейся бомбы был слишком сильным – где-то рядом. Мама подбежала к окну, и – красно-кирпичный туман на месте нашего дома. Больше ничего. Начальник (и только он один) знал, что там её дочь. Каким-то образом удалось ему выпустить маму за пределы завода. Мама побежала к дому, не зная, что там увидит, найдёт ли меня. Что промелькнуло в эти минуты в её сознании? Она сама не может толком восстановить в памяти. А я? Маленький ребёнок, который ужасно боится бомбёжки. Что испытал этот ребёнок, когда раздался страшный грохот разрыва, и свет в окне побагровел, не стало видно ни неба, ни соседних домов? Те дни начисто стёрты из моей памяти. Природа сберегла мою психику, уничтожив все воспоминания.
Что же произошло? Бомба попала в соседний дом, в котором была школа. Дети уже не учились. Был ли там кто-то, не знаю. Дом был из красного кирпича, как и весь наш квартал. Вот и поднялся этот страшно красный туман.
В конце июля Москве объявили об эвакуации жителей. Первая волна уже прошла, мама не хотела никуда уезжать. Да и с завода военного уйти не так просто без особых оснований. А тут эвакуацией занимались домоуправления. В первую очередь занимались теми, у кого были дети. Был конец июля. Прошёл уже месяц, как я сидела взаперти в комнате. Мама заявила, наконец, о моём присутствии и выразила своё желание эвакуироваться. Её сестра Рая, с ребёнком, на полтора года старше меня, моим двоюродным братом Фимой и их мамой, нашей с Фимой бабушкой, тоже решила уехать. Она в то время работала на киностудии. Их отправляли в Новосибирск. Сёстрам удалось поехать вместе. Как это удалось? Мама уже не помнит, и тёти Раи давно нет в живых. Тётя Рая позвонила маме и сказала, что через час она заедет за нами на грузовой машине, мама должна собрать в дорогу узел, который может нести вместе со мной и закрыть комнату.
Это было довольно внезапно. Мама в панике стала собирать какие-то вещи. Ковёр, чайный сервиз, пластинки, папин костюм и что-то ещё положила в комод (только его и вещи в нём не смогли унести из комнаты то ли чужие, то ли соседи; эти наспех сложенные вещи остались к нашему возвращению). Что-то засунула в мешок, который взяла с собой. В числе этих вещей оказалась котиковая шуба, пуховое одеяло, в котором меня принесли из роддома, горшок, лицевые счета за комнату, папин, другой, чистошерстяной, серый габардиновый костюм. Уже по этому перечню видно, в каком смятении собиралась строго, до педантизма, соблюдающая порядок моя мама.
Следующий эпизод – в вагоне поезда. Вагон – это просто пустая железно – деревянная коробка на колёсах, куда людей загружали столько, сколько можно впихнуть, как тюки. Половина или больше – детей. Воду можно добыть только на остановках, это если не в степи. Дети пользуются горшками, которых один на много: не все матери догадались взять их в составе очень ограниченного объёма допустимого багажа. Взрослые ждут остановок, которых, к счастью, много. Дороги загружены, пропускают в первую очередь военные составы. Часто участки железной дороги повреждены бомбёжкой, приходится долго ждать, пока восстановят.
В моей памяти только то, что очень хочется есть.
– Мамочка! Ну хоть вот такусенький кусочек хлебушка!
– я показываю на кончик мизинчика.
А у мамы нет и такусенького. Что чувствовали при этом наши мамы? Вы видели глазёнки голодного, несколько дней не евшего ребёнка, вашего ребёнка? Но вот на каком-то полустанке мама выменяла папин габардиновый костюм (почему она его засунула в мешок с вещами – она и сама не знала) на буханку грубого чёрного хлеба. Протиснувшись в угол и загородив хлеб и нас с Фимой от глаз других голодных детей и взрослых (разорвали бы на части и хлеб и нас), отломили нам по куску. Вцепились мы в него зубами и глотали, почти не прожевав. Потом мой братик вдруг остановился, протянул оставшийся от своего ломтя кусок:
– Тушай, Сетлана, тушай.
Чудо, мой братик! Сам, ещё не наевшись досыта, да и не мог ещё долго потом поесть досыта, отдать от себя – мне. Собственно ли моё это воспоминание, или восстановленное в памяти после часто повторяемых рассказов изумлённых мам? Но воспоминание это – светлым лучиком в тёмном провале бесчисленно чёрных дней дороги в набитом битком, вонючем от пота, детских испражнений, немытых тел, запахов от случайной, неведомо из чего состоящей еды.
Мама рассказывает, что однажды поезд остановился на какой-то станции днём. Несколько женщин из вагона с вёдрами (распределялось по очереди) побежали к котельной, чтобы принести кипятку. Между нашим эшелоном и станцией стоял эшелон с военными, отправляющимися на фронт. Когда мама бежала с ведром кипятка, кто-то из солдат крикнул ей:
– Мамаша, давай сюда, мы тебе горячих щей нальём, детишек накормите!
Достали откуда-то ещё ведро, наполнили их горячими наваристыми щами с кусками мяса. То-то радости будет в вагоне! И тут военный эшелон тронулся. Пришлось дожидаться пока он пройдёт. Прошёл, но трогается и наш состав. Бегом, с двумя полными ведрами! Но ведь ещё и залезть в, хоть и медленно, но начавший движение поезд! Вот уже проехал наш вагон. Другой. Ещё. В нём ехали на восток солдаты после ранений. Протягивают руки. Мама поднимает ведро, его подхватывают. Поезд ускоряет ход. С ведром ей не подскочить. Да и её вместе с ведром не поднять: тяжело и горячо – кипящих щец для детишек налили до самых краёв, чтобы горяченького поели.
– Бросай! Останешься! – кричат ей из вагона.
Как же бросишь такое сокровище! Там полно голодных детишек, а тут – щи! Подхватил кто-то её за руку и стукнул по плечу той руки, где было ведро (поняли, что пропадет, а не выпустит). Рука разжалась, ведро выпало. Покатилось, полилось. А маму подтянули наверх в вагон уже набравшего скорость поезда. Она долго потом в страшных снах видела это падающее ведро и разливающиеся щи. Доехали до следующей остановки, и она понесла в свой вагон одно оставшееся ведро. Голодные были солдатики, но пищу для детей тронуть не смогли.
В Новосибирске состав остановился на пересортировку. Раненных – по месту назначения, эвакуированных по назначению предприятий – по местам расположения жилья, выделенного предприятиям. А мы? Ничьи. Киностудии ни мать, ни мы, родственники мелкой технической персоны – тёти Раи, ну совсем не нужны. Там артисты и режиссёры, целые семейные кланы с прислугами привезли, куда уж нам. Раю саму чуть не выгнали за то, что с просьбами пристаёт.
Нас определили, как впрочем, и многих других, в маленький городок Искитим, в 50-ти километрах от Новосибирска, на левом, почти степном, берегу реки Бердь, в 15км от её впадения в Обь. Другой берег – дикая, глухая тайга.
Здесь исторически сложилось очень пёстрое по составу население. Потомки кочевых тюрков, белых калмыков, русских старообрядцев, казаков. В 1938 году строительство цементного завода, известкового и маслобойного производств превратило несколько старых сёл в город. Одновременно с заводом сооружали временные бараки для рабочих-переселенцев, кирпичные здания для администрации и специалистов. Поселение разрасталось, появлялись новые деревенские деревянные дома с приусадебными участками. В одном из сёл с давних времён находилась этапная тюрьма, в которой временно содержались арестанты, высланные на алтайские рудники. Теперь здесь территориальная спецкомендатура ОГПУ (НКВД), как часть инфраструктуры СИБЛАГА – Сибирское управление лагерей НКВД СССР особого назначения, СИБУЛОН.
Местное население было недовольно разрушением их сельского быта, притоком не сельских, городских, ″ничейных″ людей – рабочих. А те недовольны своей жизнью в забытом богом посёлке. Так и рычали друг на друга. Потом рабочие обзавелись семьями и своим жильём, бараки опустели и тихо разрушались. В них-то и решили разместить беженцев, эвакуированных из Москвы, Ленинграда, Риги и других больших городов.
Мы приехали в Искитим. Нас там ждали. Очень ждали, чтобы высказать в лицо кучке измученных женщин и испуганных голодных детишек: "Москвичи проклятые, пожили в своей Москве, теперь мы туда поедем, а вы здесь сгниёте!"
Официально же вновь прибывшим заявили, что селить их некуда, работы нет. Но мама гнить не собиралась, ей надо было выжить, сохранить жизнь и, хоть умри, здоровье своего ребёнка. Она уверенно зашагала в Райсовет, оттуда – в Райком Партии. За ней потянулись и остальные. Пришлось выступать полномочным представителем: требовать жилья и работы. Наконец, в Райкоме мама совсем разозлилась и заявила, что прибывшие немедленно отправят телеграмму в Московский Райком Партии и сообщат о творящемся здесь произволе. Появился какой-то чиновник (потом оказалось, что это ГЭБЭшник местного разлива) и сказал, что сейчас выдаст каждому записку в барак – общежитие. Будут подселять к уже живущим там эвакуированным, так что пусть не сетуют (кто: те или эти?). По поводу работы разбираться будет завтра. Мама осмелела и говорит:
– Ко мне скоро из Москвы ещё сестра и дядя с тётей приедут, так что учтите, пожалуйста, это при назначении жилья.
Учёл. Комнату 12 кв.м в бараке дали всего только с одной семьёй – бабушка, мама, дочка 8-ми месяцев от роду. Вскоре, с одним из последних обозов эвакуации, в самом конце сентября, приехали тёти Лиза и Феня, дядя Фроим.
Эту комнатку с печуркой я помню. И бабушку, колдующую над керосинкой и кастрюлей, из которой клубится запах еды – помню. А вот соседей – не помню.
Оставив меня на попечение бабушки, мама отправилась в контору Головного сельпо. На её предложение себя как бухгалтера или, хотя бы счетовода, Начальник Отдела Кадров рассмеялся:
– На чистенькую работу из Москвы прикатили? Мы можем принять тебя бухгалтером в отдел хлебопечения, но тёплую работу надо заслужить. Сначала пошлём тебя на заготовку леса к зиме, надо вылавливать (возможно, есть для этой работы специальный термин, но мама его не запомнила, и я не знаю) плывущие по реке стволы деревьев, вытаскивать их на берег. Надо не допускать заторы, чтобы не выловленный лес мог плыть дальше – другим он тоже нужен. Поработаешь, пока река замёрзнет, а потом пойдёшь и в бухгалтерию.
А тут и ГЭБЭшник появился. С предложением сообщать о разговорах в бараке, тогда и работа найдётся сразу в бухгалтерии. Предложение мама выслушала, презрительно полыхнули золотые глаза, повернулась и ушла, не удостоив ГЭБЭшника ни словом.
И вот с 21-го августа 1941 года маленькая, хрупкая женщина (вес до войны 48 кг., рост 160 см) с большим багром прыгает по кромке воды, стараясь подцепить, подтянуть и вытащить на берег плывущее бревно. Повинующиеся каким-то своим, сплавным, законам, брёвна иногда вдруг разворачиваются поперёк реки, на них наплывают и громоздятся другие – затор. Надо быстро раскидать огромные толстые брёвна, пока они не перекрыли реку. Кто-нибудь может себе представить, как справлялась с этим моя мама? Я не могу. Но ведь было, справлялась. Иначе не выдали бы карточки на продукты и некоторую зарплату.
Но силы были не равны. Вскоре, как и следовало ожидать, не справилась мама с бревном. Поскользнулась, провалилась в воду. На неё стали наползать плывущие брёвна. Последняя мысль промелькнула: Светка! Потом увидела склонившихся над ней мужиков. Успели, вытащили, сделали искусственное дыхание, оживили.
На следующий день мама отказалась выполнять эту работу. Дальше всё было просто: её уволили, с 16 ноября, да ещё статью КЗОТа (так называлось Трудовое Законодательство) присудили. Опять ГЭБЭшник подкатился: и статью могут не присуждать, и лёгкая жизнь у неё и дочери будет, всего лишь в обмен на информацию и сожительство (так напрямую и сказал).
Осталась моя мама без работы – кто ж её "со статьёй" возьмёт?
Наступили холода. Суровая сибирская зима. Зимней одежды нет. Да и другой – тоже. Мама снова пошла в Райком и, уж не знаю как, а добилась, чтобы нам выдали талоны на получение одежды. Да ещё разрешение для приёма на работу.
Дядя Фроим устроился на бойню, забивать скот, там появилась вакансия в связи с уходом работника на фронт. Хоть раньше сам эту работу Фроим не делал, но много лет наблюдал, как делают это квалифицированные забойщики скота, всё-таки семейные традиции. Основной закон – скотина не должна мучиться. У него получилось. Его квалификацию оценили и разрешали приносить домой кишки и, иногда, требуху. Тут уж вступала в дело бабушка – знаменитая кулинарка и мастерица своего дела. Мама рассказывала, что она выворачивала кишки, долго их скоблила, мыла, потом резала и долго варила, потом тушила, подсыпала муки. Когда все приходили с работы, их ждало ароматное, вкуснейшее блюдо и горячий мясной бульон. Завидовал весь барак. Но когда дядя приносил такие же кишки соседям, они не могли с ними справиться и добиться съедобности. Ну а когда бывала требуха (лёгкие, немного печёнки, внутренние железы, редко – почки) – это был праздничный пир.
В начале января 1942 года дядя узнал, что в "Заготскот"-е, к которому относилась их бойня, взяли на фронт бухгалтера. Дядя отпросился на полчаса с работы и прибежал домой. Шёпотом рассказал об этом маме, чтобы, пока никто не узнал, поспешить к директору, который дядю уважал за профессионализм, трудолюбие и не пьянство. Директор вообще был неплохой мужик. У него была ампутирована по самое колено нога, потому и на фронт его не взяли. Мама вместе с дядей пошли к нему. Посмотрел он на маму и говорит:
– Надо объезжать посёлки и деревни по всей области, это в радиусе 100 – 150 вёрст. Лошадь с подводой я вам дам. Да как же вы с этим всем управитесь? Вы когда-нибудь к лошади подходили?
– Мне работа нужна. У меня на руках маленькая дочь и старенькая мать. Справлюсь.
Дядя заверил директора, что покажет, как запрягать лошадь и управлять ею. Ну а дальше – сама не растеряется.
Меня устроили в детский сад при "Заготскот"-е. И теперь я каждое утро тоже направлялась на работу. Мои воспоминания: огромные, как дома, белые сугробы в черноте раннего утра. Узкая тропка между ними. Тёмные силуэты домов за белыми сугробами почти не видны. Я иду на широких, коротких лыжах. Темно и страшно. Кажется, что иду в никуда, ни впереди, ни сзади – никого и ничего. Только откуда-то, от невидимых домов, пробиваются иногда какие-то световые пятна, высвечивают искрящийся снег, и снова – темнота. Этот путь – помню, а возникающий на дороге свет избы – детского сада – не помню. И детский сад не помню.
Мама уходила очень рано, особенно, когда ей надо было в дальние посёлки ехать, чтобы успеть засветло вернуться: в лесу волки, часто за санями увязывались. Иногда, если не успевала провести быстро учёт, приходилось ночевать в дальнем посёлке. Так что я самостоятельно отправлялась в садик и возвращалась из него. Одно хорошо: заблудиться было негде. Всего одна улица, да и сугробы свернуть не дадут.
Однажды маме пришлось поехать в дальний посёлок. К ночи она должна была вернуться домой. Работу выполнила быстро и чётко, и на прощание ей подарили мешок картошки. Это был королевский подарок! Один местный старичок попросил подвезти его в город.
Едут. Смеркается. Въехали в лес. Где-то за деревьями завыли волки. Лошадь шарахнулась в сторону, оглобля отвалилась, сани едва не перевернулись. Хорошо, что дедок – местный, управляться с лошадью умел, удержал. Встали. Мороз, градусов под 50. Надо упряжь в порядок приводить. А мама за картошку боится: такая драгоценность помёрзнет! Скинула тулуп с себя и накрыла картошку. Дед ей кричит:
– Замёрзнешь! Прыгай, бегай вокруг саней, пока я тут с упряжью управлюсь!
Волки, увидев остановившиеся сани, стали подбираться ближе. В зимней тайге темнота быстро сгущается, а волки добычу упустить не хотят. Наконец, готовы ехать. Лошадёнка храпит, волков чует, как припустит – наверное, в молодости так не скакала. Мама сначала за лошадью бежала. Разогрелась, да и отставать стала. Притормозил дедок, втащил в сани. Повалилась она на картошку под тулуп. Так и доехали. Картошка только чуть-чуть подмёрзла, вот уж наелись досыта!
По вечерам в определённое время включалось радио (такие большие чёрные конусные тарелки, "громкоговорители"). Все приникали к этим громкоговорителям, которые были совсем не громкими, слушали сообщения диктора, говорившего красивым густым голосом: – "Слушайте, Левитан говорит!" Его сообщениям радовались и огорчались, обсуждали, что означают те или иные изменения на фронтах для близких им людей. Да, все, кто жил в бараке, стали родными и близкими. Все знали про всех мужей, братьев, сыновей и отцов, находящихся на фронте, про родственников, находящихся в оккупации. И если кто-то в это время был на работе, для него эти известия слушали и передавали другие. Особенно когда зачитывали списки погибших. Нет, в этом большом, сыром и холодном бараке, где в каждой комнате ютились по 2 – 3 семьи, приехавших из разных городов, с разными привычками, образом жизни в довоенные времена, разными религиями, культурой, образованием, не было идиллических отношений друг к другу. Была и зависть к лучшему месту в бараке – более тёплому, сухому, менее населённому. К лучшему куску хлеба или тёплой одежке. Чистюли злились на грязнух, и наоборот. Так что и шумных ссор, и плача, и обид было предостаточно. Но перед сводкой новостей с фронта все были равны и родны. Даже те, кто только что чуть не дрался, останавливались, слушали, сопереживали, помогали разобраться в той или иной ситуации на фронте.
А письма! Как их ждали! Как читали вслух, даже те места, которые предназначались только одной, любимой. Слова любви, нежности, мелких бытовых подробностей как бы согревали всех, как бы позволяли прикоснуться и к своему, родному и близкому, от кого письмо задержалось. Ведь письма приходили очень редко!
Однако, в начале лета в этот богом забытый посёлок дяде Фроиму пришло письмо с фронта от командования части, где служил Яков, его сын. В письме содержались слова благодарности за службу Якова. Как все радовались, главное, тому, что он был жив.
Редкие письма не могли успокоить надолго. Женщины стали вспоминать различные гадания. Особенно верным считалось гадание на блюдечке: несколько человек садились вокруг стола, посередине лежало перевернутое вверх дном блюдце с карандашной меткой на краю, а вокруг него – вырезанный из бумаги круг с написанными буквами; гадающие протягивают руки так, что раскрытые пальцы почти касаются блюдца; каждый по-очереди задаёт свой вопрос, и блюдечко приходит в движение, указывая то на одну, то на другую букву, составляются слова ответа. Гадали поздно вечером, когда остальные ложились спать, всё стихало, и ничто не мешало сосредоточиться на гадании. Говорили, что это самое верное гадание, что всё совпадало. И когда ответ сулил надежду, и когда был вестником горя.
У меня высокая температура, болит и распухло горло, я задыхаюсь. Врач из медпункта говорит, что это дифтерия. Но детского отделения в посёлке нет. И лекарств – тоже. Ближайшая детская больница в районном центре Черепаново, в 45-и километрах от Искитима. Зима. Темнеет рано. А ребёнок задыхается. Мама побежала в сельсовет за лошадью, отвезти дочь в больницу. Лошади не дали. В полном отчаянии жёсткой уверенности – выдержу, спасу! – мама заворачивает меня в одеяло, то самое, пуховое, последним приветом из Америки, и выходит на зимнюю, таёжную дорогу. Куда? Вперёд, в 45 км пути. Где-то её кто-то подвозил, где-то пешком, но дошла! Добралась!
Больница! Небольшая рубленая изба и одна фельдшерица. А вакцина? Есть, но только половина необходимой дозы. Как такое могло получиться? Но, выбора не было, надо было немедленно вводить хоть какую-то часть вакцины, а дальше полагаться только на волю Бога. Всю ночь дежурили мама и фельдшерица, ухаживая за метавшейся и задыхавшейся девочкой, молясь и надеясь. Выдюжила! Кризис миновал. Несколько дней провела со мной мама в этой больнице. Фельдшерица и кормила нас, и помогала ухаживать, давала советы на "потом".
Через несколько дней приехал дядя. Добился, чтобы маме оформили отпуск за свой счёт и дали ему лошадь. Приехал, не зная, кого повезёт назад. Как же он был рад! Снова завернули меня в одеяло, повезли, ещё больную, но уже живую. Домой. В продуваемый ветрами барак. А как же иначе? Отпуск дали маме короткий. Не выход на работу – под суд. И одна "статья" уже есть. Результат вполне был ясен.
А потом помню лето. Лето 1942-го года. Река! Зелёная трава и белый песок. Мама входит в прозрачную воду и манит меня к себе. Она смеётся, протягивает ко мне руки, брызгает мне навстречу радужной россыпью. Я тоже смеюсь, бегу к ней, с разбегу врезаюсь в воду, превращая целый мир в миллион радуг. Потом дядя (он мне двоюродный дед, но, вслед за мамой, я зову его дядя) Фроим перевозит нас и ещё нескольких женщин – соседок по бараку, на лодке на другой берег.
Меня оставляют на поляне с наказом никуда не уходить, а сами идут запасаться то ли грибами, то ли ягодами. Большая разноцветная поляна. Высокая трава и много-много цветов. Я обхватываю руками этот огромный живой букет и смеюсь, смеюсь, запрокидывая голову в высокое синее-синее небо. Присматриваю и срываю разные по цвету и форме цветы, чтобы все были разные. Получился большой. очень пёстрый и красивый букет. Теперь можно посидеть и понаблюдать за разными живыми существами, снующими в траве. Приглядываюсь к разным мелким букашкам, поворачиваюсь на попе и, вдруг, вижу что-то очень интересное недалеко от меня. Я вижу свёрнутую кольцами верёвку, и её конец почему-то вытянут вверх, ничем не привязанный, тихо покачивается из стороны в сторону. Замираю, завороженная этим диковинным зрелищем, протягиваю руку, чтобы пощупать, но не дотягиваюсь; вижу две чёрные блестящие бусинки – глаза! Что-то не по себе мне от этих глаз, скорее бы мама пришла! А мама уже тут. Я и не заметила, как она появилась сбоку от меня. Поворачиваю к ней голову и вижу её широко раскрытые глаза. Мама открывает рот, но звуки не получаются. Переводит глаза с меня на живую верёвочку и не может ни двинуться, ни произнести ни слова. Её ужас передаётся мне, я открываю рот, чтобы закричать, но тоже не могу. Горло что-то сдавило, мне не хватает воздуха, синее небо закрутилось вместе зелёными деревьями и яркими цветами…
Я на руках у мамы, она прижимает меня так сильно, что мне больно. Я открываю глаза, вижу, совсем рядом, её лицо, бледное и счастливое, и прижимаюсь к нему, вот мой мир, моя защита и радость.
Потом мне разъяснили, что это – змея, она очень опасная, могла меня укусить, и я бы умерла. Я не знаю что такое "умерла", но тот ужас, который вкладывали в эти слова, пронизал и меня.
В тот раз вслед за мамой на поляну пришли все, с кем мы приехали на лодке. Они шумно переговаривались и смеялись. Змея, наверное, испугалась и быстро скрылась, и они испугались. Но их испуг опоздал, он пришёл, когда змеи уже не было. Я этого не увидела, а, когда стала способна воспринимать мир, все уже смеялись и тормошили меня, обнимали и успокаивали маму.
В начале 1942 года в городок Искитим приехал Эвакогоспиталь №3903.
Тётя Феня и тётя Лиза, которые так и не нашли работу до этого времени, устроились на работу в госпиталь. Тётя Лиза – кастеляншей (была такая должность, означавшая, что под её надзором находится всё бельё, что в условиях госпиталя – дело серьёзное). Тётя Феня с 17 марта 1942 года по декабрь 1943 года работала в хирургическом отделении сначала санитаркой, а потом и медсестрой в операционной и перевязочной. У неё не было медицинского образования, но её аккуратность, точность в исполнении всех указаний врачей, смышлёность и обучаемость в этом деле, ловкость в уходе за больными скоро сделали её незаменимой и бесценной медсестрой.
К концу 1942 года стало ясно, что выехать из глухого сибирского городка будет невозможно. По нескольким причинам, начиная с разрешения, и, кончая, деньгами на дорогу. Правда, во всё время отсутствия в Москве мама и все наши родственники продолжали платить за своё жильё в Москве – кто-то их надоумил. Так что жильё оставалось за ними. Но требовался ещё "вызов" и разрешение на приезд в Москву. Кто и как должен был "вызывать", не знаю.
В это время стало известно, что госпиталь скоро должен двигаться вслед за фронтом на запад. Госпиталь был военной частью и не подчинялся местной администрации. В какой-то мере, там были "свои", приехавшие с "большой земли". Мама и дядя срочно пошли устраиваться на работу в госпиталь, в котором всегда не хватало кадров, тем более, что принятые на работу местные жители поехать с госпиталем не могли.
23-го января 1943 года мама приступила к работе в бухгалтерии эвакогоспиталя. Дядя устроился возчиком: раненых и медикаменты привозили со станции на лошадях, так же доставляли продукты.
Когда прибывал состав с ранеными, весь персонал переключался на их приём и обработку. Дорога была длинная. Раны много дней не обрабатывались. Сами солдаты были прямо из окопов: немытые, завшивевшие, с загноившимися ранами, под гипсовыми накладками завшивевшими и зачервивевшими. Их переносили в зал (госпиталь размещался в помещении школы), разрезали и скидывали гипсы, зачерствевшие бинты и одежду, брили и мыли. Потом разносили по палатам. Все работники госпиталя несли ночные дежурства.
Начальник госпиталя Пётр Исаакович и главный хирург Галина Михайловна были родом с Западной Украины. По нескольку суток не отходили они от операционного стола. А потом наступала работа сестёр. Медсёстрами становились все, от главного бухгалтера до поварихи, квалификацию заменяли доброта и смекалка.
Мама рассказывала, как часто по ночам раненные не могли заснуть от болей, просили обезболивающие лекарства. Их едва хватало на операции. Раненые стонали, просили, умоляли сестричек. Однажды мама, не выдержав просьбы очень тяжело раненного солдата, достала безобидные желудочные таблетки и дала ему, убедив, что это очень хорошее средство, скоро боль пройдет, он уснёт. И как она удивилась, когда через полчаса увидела сладко спящего солдата. А утром он трогательно благодарил сестричку. Она поделилась своим открытием с Галиной Михайловной, и та подтвердила, что психика человека может творить чудеса: уверенность, что лекарство поможет, сделала невозможное. К сожалению, этим методом пришлось пользоваться часто – лекарств катастрофически нехватало.
Я умудрилась заболеть скарлатиной. Чудесные, добрые, отзывчивые люди Галина Михайловна и Пётр Исаакович лечили меня, скрывая, что это скарлатина: барак, где мы жили, был полон детей, все боялись заразиться, нас бы просто выкинули. Но никто больше не заболел, а едва у меня спала температура, госпиталь получил приказ на перемещение. Врачи выдали маме два тёплых одеяла, чтобы завернуть меня, и велели уложить на повозку вместе с ранеными. Это было запрещено, но они сделали так.
Весной 1943-го года госпиталь прибыл в посёлок Чебаково, под Ярославлем. Это было близко от Москвы, родная земля, даже если придётся здесь остаться. Кончился сибирский кошмар.
Маленький посёлок. Госпиталь снова разместился в помещении школы. Рядом со школой, на одной с ней территории – несколько избушек. Наверное, в них жили учителя или другие работники школы. Сейчас в них живёт персонал госпиталя.
Мы живём в домике вместе с Петром Исааковичем и Галиной Михайловной. Наша комната – первая, проходная, большая, с большой русской печкой. Их комната – следующая, они проходят через нас. Печка в их комнату выходит одним боком.
Нас много, мы пока в том же составе. Но вскоре, вызванная своим мужем, Гришей (с начала войны он редактор какой-то газеты, и на некоторое время получил назначение в Москву), уезжает тётя Лиза. Из Новосибирска вместе с киностудией уезжает в Москву тётя Рая, ей удается получить пропуск на свою маму, т.е. мою бабушку.
Остаёмся мы с мамой и дядя с тётей Феней. Наш папа где-то на фронте, и до Москвы ему ещё очень далеко. Но это отдельная история. Сыновья дяди и тёти тоже на фронте, им оттуда не суждено вернуться никогда. Они погибнут в начале 44-го года. Нас вызывать некому.
Условия размещения госпиталя и жизни здесь более хорошие. Школа двух или трехэтажная, кирпичная. В школе – госпитале тепло и светло. Классы поделены перегородками на несколько палат, узких и длинных, но зато в каждой есть хотя бы часть окна, раненые лежат по 2– 3 человека. Вся территория школы, вместе с нашими домами, огорожена. Посторонние не допускаются. Нам, детям, разрешают одним выходить и играть во дворе.
Госпиталь работает напряжённо. Фронт ближе, составы приходят чаще. Мама работает бухгалтером и медсестрой одновременно. Домой забегает на минуточку, иногда её отпускают поспать, чтобы не упала. Она и тётя Феня стараются ночные дежурства делить так, чтобы кто-то был со мной. Это не всегда получается. Тогда утром я вскакиваю и бегу в госпиталь. В госпитале меня уже все знают и любят. Сначала я иду в бухгалтерию. Когда там мамы нет, значит, она дежурит в палатах. Тогда мой путь определён – на кухню, к Анне Григорьевне, завтракать. Анна Григорьевна усаживает меня в тёмный уголок у самого окошка сдачи грязной посуды. На всякий случай, чтобы легко можно было меня спрятать, если какая проверка: посторонних здесь кормить нельзя.
Но какая же я посторонняя? Мне этого не понять. Ведь я почти всех раненых знаю, и они знают и любят меня. Я часто прихожу к ним. Заглядываю то в одну палату, то в другую. Вот весёлый пожилой солдат. У него забинтовано полголовы, но один глаз под кустистыми бровями щурится добротой. Он шевелит свободным пальцем забинтованной руки, подзывая меня. Каким-то образом умудряется достать из-под подушки кусочек сахара, протягивает мне. Просит посидеть с ним. Я знаю, он любит, когда я читаю стихи. В госпиталь приносят газеты, где печатаются разные стихи. Мне стоит один раз услышать, и я запоминаю всё, сразу.
Вот и сейчас солдат показывает своим единственным глазом на тумбочку, где лежит газета. Другой солдат, совсем молодой парень, выздоравливающий, скоро выпишется, берёт газету, тихо читает вслух стихотворение:
Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто, так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.
И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василёк,
Бродила девочка чужая
Где дом её, что сталось ней
В ту ночь пожара мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.
Я говорил ей: – Что с тобой? –
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах её остался.
Она, как маленький зверёк
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголёк
Всё догореть не мог, казалось . . . .
Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать,
В седло, накрывши буркой грубой.
Пожилой солдат говорит: "Олеся". А молодой читает ещё раз, чтобы я запомнила. Про автора стихотворения никто не говорит, никому невдомёк, что автора стоит знать. Просто есть хорошее, берущее за душу стихотворение. Так оно и запомнилось, так меня и просили: "Почитай про Олесю".
Уже много позднее, в сборнике стихов К. Симонова я прочла знакомые строчки и узнала, что стихотворение называется "Через двадцать лет".
Потом я перехожу в другую палату, там просят "Алёшу":
Ты помнишь, Алёша дороги Смоленщины,
Как шли бесконечные, злые дожди,
Как кринки несли нам усталые женщины,
Прижав, как детей, от дождя их к груди . . .
А ещё просят прочитать про седого мальчишку, которого раненный отец вез на пушечном лафете, как самом надёжном месте на этой земле. Это тоже был Симонов.
Видавшие виды, покалеченные солдаты потихоньку утирают слёзы. И я, конечно не до конца понимая, сколько стоит за этими строчками, проникаюсь в их боль, страдания, чувства. И уж что, я знаю, приободрит их, что я читаю почти в каждой палате, (я знаю, что написал эти строчки Константин Симонов):
Жди меня, и я вернусь.
Только очень жди,
Жди, когда наводят грусть
Жёлтые дожди, . . .
Жди, когда из дальних мест
Писем не придет . . .
...........
Как я выжил, будем знать
Только мы с тобой –
Просто ты умела ждать,
Как никто другой.
Простые слова хорошо понимались, принимались. Вскоре я научилась читать, и уже сама прочитывала и запоминала стихи.
А ещё я пела и танцевала. Что я пела? Детских песенок я не знала, пела то, что услышала и запомнила по радио. Самой любимой была песня про синий платочек. Тоже много позднее, я узнала, что по радио, как и на фронтах, эту песню пела Клавдия Шульженко. А танцевала – я танцевала музыку, лившуюся из громкоговорителя. Мелодии были разные. Были песни, марши, музыка без слов. Марши я не любила. А вот музыка без слов будила во мне потребность движения. Я невольно погружалась в мелодию, и руки, ноги, тело начинали петь эту мелодию. Я даже не всегда понимала, как это происходило, был ли кто-нибудь рядом. Музыка кончалась, я замирала с последними тактами и только тут замечала, где я. Это могла быть палата, мог быть коридор. Но плотное кольцо солдат было всегда. Часто сёстры, проходя мимо, или заходя делать уколы, задерживались в дверях, слушали, смотрели. Подходили уже передвигающиеся раненые из дальних палат. Звучали по радио и различные народные песни. Конечно, меня никто не учил национальным танцам, но солдатам очень хотелось их увидеть. Наверное, это было прикосновение к родному дому. Я вслушивалась некоторое время в звучащую музыку и начинала двигаться. Солдаты, для которых эта музыка была родная, утирали невольные слёзы, иногда показывали некоторые характерные движения. Особенно много было русских, украинских, татарских мелодий. Кто-то раздобыл для меня узорчатый, красно-белый платочек, и я, то повязывала его на голову, то несла в руке, разнообразя и расцвечивая движения в танце. Но были и кавказские, и восточные мелодии Средней Азии, которые призывали двигаться совсем по-другому. Раненые, из этих мест, кто незабинтованной рукой, кто ногой, показывали некоторые движения. Солдаты научили меня матросскому танцу. Так что репертуар мой был довольно богатый, эти спонтанные концерты происходили к всеобщему удовольствию. Когда мама освобождается, по толпе у дверей палаты или в коридоре она безошибочно определяет, где её дочь.
В одной из палат лежит совсем молоденький латышский мальчик. У него нет обеих ног, и левая рука только до локтя. Мама и тётя Феня часто приходят к нему, он, как бы, родной. Они разговаривают с ним по-латышски, и он радуется возможности поговорить на родном языке. Его ярко синие глаза полны такой тоски и боли! Мама попросила меня заходить к нему почаще. Сначала он молчал, хотя присутствие маленькой девочки, её голос и танцы смягчают его взгляд. Постепенно стал разговаривать. Потом просит станцевать под мелодию, которую он напоёт. В это время подошла моя мама. Оказалось, что она помнит эту мелодию. Мама стала подпевать её и танцевать, а я повторять за ней. Он стал ждать нашего прихода и очень был рад, кто бы из нас не пришёл. Я стала часто навещать его, особенно когда узнала, что его скоро выпишут. Потом он уехал, не знаю, как и куда. Но тогда это была судьба многих.
Иногда мой "обход" продолжался до обеда. Кто может, уходит в столовую, другим приносят обед в палату. А я, утомившись, часто засыпаю на освободившейся на время обеда койке. Вернувшиеся с обеда солдаты не хотят будить ребёнка, терпеливо сидят на соседней койке. Мама находит меня, поднимает, ведёт полусонную домой. Пётр Исаакович, встречает нас в коридоре, уставший после бесконечных операций, находит в себе силы улыбнуться, и сказать, что я помогаю им лечить солдат, и мне полагается орден, так же как ему (у него их было несколько, только я не знаю, каких).
Кроме меня на территории госпиталя была ещё одна девочка, Таня, на два года постарше меня. Она дочь сестры-хозяйки Галины Петровны. Они, вместе с их бабушкой, Елизаветой Ивановной живут в том же доме, но с другой стороны. Почему-то бабушка не пускала Таню в госпиталь. Таня с нетерпением ждала, когда я приду домой, чтобы чем-то заняться.
Бабушка Тани по профессии учительница. Её внучке давно пора в школу, которой нет. Она решила обучать нас грамоте и арифметике. В каком-то бывшем классе лежала груда не сожжённых при растопке книг. Сестра-хозяйка принесла несколько из них, не очень разорванных и грязных. Учиться чтению можно. Бумаги, конечно нет. Перья и огрызки химических карандашей, выброшенные за негодностью из канцелярии, нам приносит мама. Перья мы прикручиваем ниткой к прутикам – получается ручка. Из кусочков грифеля разводим чернила. На чем писать? Используем поля в книгах и выбеленные стены избы. В сарае осталась побелка, и мы время от времени приводим стенку в первозданную белизну. С русским языком, литературой и арифметикой у нас всё в порядке. Но почерк! Это останется навсегда.
В школе урок чистописания будет потом для меня и моих учителей самым мучительным предметом. Уже в 9 классе, попав в класс, где уникальными стараниями их учительницы все девочки писали почти одинаковым, ровным, красивым почерком, я невольно и вольно старалась подражать им. Мой почерк, хотя и остался плохим, но всё-таки выправился, стал не очень плохим. И даже, если очень постараюсь, приличным и разборчивым.
Наступило лето. Весь двор покрылся высокой, густой травой. Во двор на солнышко стали выходить раненные. Мы с Таней носились по зарослям травы, которая почти скрывала нас, бежали к маленькому прудику в дальнем конце огороженного бывшего сада. На прудик нам категорически запретили ходить. Но около него в особенно высокой траве стояла маленькая скамеечка. Я очень полюбила сидеть там, невидимая, не слыша никого и ничего. Иногда я долго сидела там, дремала, вдыхая дурманящий запах разогревшихся на солнце трав, слушая нескончаемый стрёкот кузнечиков и птичьи песенки. Единственный недостаток этого уединения – множество комаров. Но это были мелочи, я приучила себя не обращать на них внимания и находить приятное в их жужжании.
Кончилось это тем, что у меня начался сильный озноб, высокая температура. Меня знобило так, что не помогали сваленные не мена одеяла и пальто, тёплые платки. Галина Михайловна и Пётр Исаакович определили: малярия. Хорошо, что в госпитале были препараты на разные случаи жизни, точнее, болезни. Их было не так много, но малярией солдаты не болели.
В сумерки озноба и бреда иногда врывались светлые пятна. Галина Михайловна выкраивает время в своей непомерной нагрузке хирурга, забегает ко мне, даёт жутко горькую таблетку (хинина) и, чтобы порадовать меня, развевает надо мной и опускает в руки широкую, тончайшего шёлка, ярко малиновую ленту. Какой же это прекрасный подарок! Много лет мне сначала завязывали из неё красивый бант, а потом я вплетала эту ленту в косу. Или вот посредине рабочего дня приходит тётя Феня, споро затапливает русскую печь. Берёт огромную сковороду и на сливочном масле жарит полную сковороду лука. Масло и лук ей выдают на складе для меня, и для меня же, чтобы накормить чем-то питательным, её отпускают на время с работы.
Днём мне немного полегче. Я сквозь сон чувствую чудесный аппетитный запах. Открываю глаза и вижу высокую статную фигуру тёти Фени, склонённую к печному проёму. Её круглая голова с иссиня чёрными, гладко собранными в аккуратный пучок волосами, выныривает из печи, затем появляются руки с вкусно шипящей золотистым луком огромной сковородой. Это тоже светлым пятнышком памяти осталось с того времени.
– Ланочка, сейчас будем кушать. Посмотри, какая красота! На кухне хлеб дали, целых три куска! Вот я ещё чайник поставлю, Анна Григорьевна морковного чаю дала. Будем пировать!
Мама приходит вечером, когда я уже ничего почти не вижу от бешеного озноба, только слышу её ласковый голос. Кто-то, кажется всё та же сестра-хозяйка, подарила мне толстую книгу русских народных сказок. Я и сейчас помню эту толстую потрёпанную книгу в сером коленкоровом переплете. Мы потом её взяли с собой в Москву, и она долго была у нас. Во время переезда, почти через 30 лет, я обнаружила, что её нет. Наверное, кто-то не вернул.
Мама пытается отвлечь меня от бредового забытья, читает и рассказывает мне сказки, рассказывает о знакомых мне раненых. В моё сознание, вдруг, яркой вспышкой звучит слово "папа". Я пытаюсь сосредоточиться, мама повторяет: "От папы пришло письмо".
Болезнь отступила, но на всю оставшуюся жизнь у меня иногда возникают ознобы, без температуры, чаще по ночам, в первой половине сна. Связано ли это с перенесённой малярией? Не знаю.
Когда госпиталь ещё был в Искитиме, в обозе раненых поступил совсем молодой, лет 16-и, мальчишечка, Алёша. Ранен он был очень тяжело, от долгой дороги развился сильный воспалительный процесс в истощённом организме. Принимала его тётя Феня. Отмыв от грязи и присохших бинтов, отнесла его на руках на срочную операцию. Операцию ему сделали, но сказали, что шансов у него практически нет. С этим тётя Феня не хотела согласиться ни за что! Взяла его под персональную опёку, дежурила, не отходя от него много дней и ночей, получая выговоры, за то, что всё её внимание и забота отданы этому мальчику (персонала было мало, а раненых – наоборот, много). Она не могла допустить, чтобы этот совсем ещё ребёнок ушёл из жизни. Её беззаветный уход дал результат! Во-первых, он не умер вскоре после операции, как предполагалось. Это уже было достижение. Потом, очень нескоро, но он начал поправляться. Тётя Феня терпеливо учила его подносить ложку ко рту, садиться и потом, вставать, учила делать первые шаги. Это было чудо, сотворённое тётиными руками.
Оказалось, что он из-под Смоленска, родители погибли, а он примкнул к военной части и остался там. Его брат был призван в армию незадолго до войны, связь с ним он потерял, знает лишь, что перед войной Николай был в Москве.
В середине лета он готов был к выписке, но куда его выписывать – неизвестно. Назад в военную часть и на фронт он не годился ни по возрасту, ни по ещё неокрепшему здоровью. Дома у него нет, где брат – неизвестно. Госпитальная военная служба (политрук или ещё кто-то, не знаю) запросила военкомат Москвы в поисках его старшего брата Николая.
Тётя Феня, дядя и мама, пообсуждав, решили пока взять мальчика к себе. Алёша поселился у нас, и стал тётю Феню звать мамой. Мы вместе, оба после тяжёлой болезни, выходили гулять сначала на завалинку у дома, потом прогуляться по саду. К концу лета нашёлся его брат, оказалось, что он служит в комендатуре Кремля. Алёша уехал. Вскоре мы получили письмо от его брата. Он писал, что бесконечно благодарен тёте Фене за жизнь братишки, что и для него она теперь – мама, Что, если ей нужна любая помощь, он сделает всё, что может, и что не может.
Единственное, что хотела тётя Феня, это вернуться домой. Им с дядей был нужен "вызов". От их сыновей уже больше года не было никаких известий.
В начале декабря, для тёти и дяди пришёл заветный "вызов". Николай оформил его как для своих родителей. Мы остались одни.
В начале октября мы получили письмо из госпиталя, где лежал папа, раненный и контуженный. Подробностей я, конечно, не знаю, так как была слишком мала, чтобы понять и запомнить, то, что объясняла мама. Госпиталь находился не очень далеко от нас, где-то на Волге. Мама хотела поехать к папе, но не знала, как быть со мной. Оставить меня – не с кем. И тут сотрудники госпиталя, несколько человек, пришли к нам. Галина Михайловна сказала их общее решение:
– Поезжай, Ира. Я, Пётр Исаакович, Галина Петровна и Елизавета Ивановна – мы все будем смотреть за Светкой.
– А в столовой я её всегда накормлю. Что не найдётся для ребёнка лишняя порция? Да и приведу её в столовую, чтобы голодная не ходила. Поезжай.
– вставила своё окончательное решение повар Анна Григорьевна.
Мама решилась ехать. Начальник Госпиталя выдал ей предписание для поездки по служебным делам в госпиталь, где был папа (иначе её не пропустят, завернут обратно или ещё хуже – арестуют). Общими усилиями собрали её в дорогу. Купили в деревне картошку, какие-то яблоки, яйца, хлеб. Мама уехала. Я не помню своей жизни без мамы. И уж точно не было никаких отрицательных ощущений. Значит, действительно меня окружили такой заботой и вниманием, что я не горевала в мамино почти двухнедельное отсутствие.
В начале 1944 года тот же Николай оформил вызов и нам.
Галина Михайловна и Пётр Исаакович собрали в теперь уже только их комнатках многих сотрудников Госпиталя, с кем проработали уже несколько трудных лет. Расставаться было жаль. Но их сообщество образовалось в общей беде войны, и не могло быть постоянным. Все были из разных концов страны, и с окончанием войны все должны были разъехаться по своим домам. Многие обменялись, как водится, своими домашними адресами, не представляя, что можно просто расстаться, как будто и не встречались. Впоследствии, после войны, многие продолжали переписываться, но постепенно связь угасла. У каждого был свой путь. Общим его сделала война.
Вскоре после нашего отъезда госпиталь снова отправился догонять линию фронта, работал уже на передовой. В самом конце войны в Москву проездом во Львов приехали демобилизовавшиеся Галина Михайловна и Пётр Исаакович. Он в самом конце войны был ранен и прихрамывал, опираясь на тросточку. Но это всё ещё только будет.
А сейчас мы уезжали в Москву.
В трудовой книжке мамы появилась запись: ″от 10.02.1944г.: Уволена в связи с переездом на постоянное место жительство в г. Москву.″
ОТСТУПЛЕНИЕ В ПРОШЛОЕ. ПАПА.
Я очень мало знаю о папиной семье. Думаю, что и папа знал не многое. Не принято было в простой, вышедшей из крестьянства, семье хранить какие-то семейные предания.
Знаю я вот что:
Папину маму звали Мария. Родилась она в 1847 году, крепостной. Кажется, в Калужской губернии. Мария была из рода Исаевых и Антоновых, которые составляли, как обычно на Руси, полдеревни. За год до отмены крепостного права барыня привезла её в Москву, к себе в услужение. Родителей у неё уже, кажется, не было. Она долго жила при барыне и замуж вышла по тем временам поздно.
Это была высокая, типичной русской стати женщина, рыжеволосая с голубыми глазами. У неё был необыкновенной красоты и силы голос. Жили они на Б.Почтовой улице. Когда Мария пела, её сильный грудной голос разносился по всему кварталу, и люди стекались со всех близких и не очень улиц.
Мария вышла замуж за Егора Осипова. Первый сын, Андрей, родился у неё лет в 27 – 29. По крайней мере, тот, о котором мы что-то знаем. В 1890-м году родилась дочь, которую назвали тоже Мария. Муж умер, когда дочери было лет 7. Дочь ничего о причине смерти знать ещё не могла, а мать не говорила об этом.Через несколько лет вдовства у Марии появился любовник, "из состоятельных", барин (так называла его дочь, папина старшая сестра, Мария). Вот от него-то 3-го августа 1902 года и родился мальчик, которого назвали Семёном. Его маме было в то время уже 55 лет.
Андрей в это время жил своей семьёй. О нём и его семье знаю только, что был он необычайно скуп, на замки запирались даже буфет и короб с продуктами. Он ходил со связкой ключей на поясе, и выдавал продукты жене строго по необходимости. Знаю, что когда Семён подрос, он пытался увещевать старшего брата, жалея его забитую и затравленную жену. Ира видела Андрея один лишь раз, когда на его 60-ти-летие, собралась вся семья. Семён услышал, как жена Андрея попросила открыть ей буфет, чтобы взять соли. Гремя связкой ключей, Андрей, выговаривая жене за чрезмерную растрату, стал искать нужный ключ. Семён быстро вошёл в комнату и сказал ничего не понявшей Ире, что они сейчас же уходят. После этого он наотрез отказался видеть Андрея.
Сестра Семёна Мария вышла замуж лет в 25. У неё родились дочь и сын. Дочь умерла ещё маленькой девочкой. Муж сильно пил и через некоторое время исчез. Её сын Александр году в 1943–44 был за что-то осуждён, и после освобождения ему было запрещено жить в Москве. Он сначала поселился в г. Алексине, Тульской области, а потом перебрался в Днепропетровск. Мария уехала жить к сыну.
Семён много раз расспрашивал сестру о своём отце. Ей было 12 лет, когда он приходил в их дом, она должна была помнить его. Но Мария уклонялась от ответа.
Мария навестила нас примерно в 1958–59 году, ей было почти 70-лет. Она хотела перед смертью повидать брата и, к тому же, рассказать Семёну об отце. (Она прожила ещё довольно много лет, но никуда больше не уезжала из дома). Их матери уже давно не было в живых, и тайна была давно бессмысленной.
Мария сказала Семёну имя и фамилию его отца, и место его постоянного (во времена знакомства с матерью) жительства. Имя его отца было Егор, так же как и мужа Марии. Но, поскольку он был ″барин″, именовался Георгием. Поэтому, отчество у Семёна и Марии (сестры) было одинаковым. Ну а фамилию, конечно, мать записала свою, потому что его отец не был её мужем. Семён даже собирался поехать в те места, поискать свои корни. Кажется, он и ездил. Я, к сожалению, не была тогда любопытна, и не расспрашивала его, даже фамилией его отца, моего деда, не поинтересовалась, а он никогда не навязывался со своими рассказами. Тогда же от Марии (сестры) мы услышали странную (или страшную?) историю первых дней жизни Семёна. Папа эту историю нам не рассказывал, хотя, конечно, знал.
Мария, в общем уже пожилая женщина, вдова, и вдруг – ребёнок. Она не была рада этому ребёнку, стыдилась своего позднего и незаконного материнства. И вот однажды, когда Семёну было чуть больше 3-х месяцев, сестра пришла с работы и увидела, что люлька пустая. На вопрос: "Где мальчонка?" – никакого ответа. Мария пригрозила заявить в полицию. В конце концов, после долгих увещеваний и угроз мать призналась, что унесла ребёнка за несколько улиц и положила в чужом дворе, может добрые люди подберут. Только домой пришла, повалил крупными хлопьями ранний снег. "Поди уже замёрз, если доброго человека не нашлось". Мария кинулась искать, нашла полузамерзшего братика, завернула в свой платок, принесла домой. Долго растирала его дорогой для них водкой, заставила мать кормить сына. Пригрозила: если с мальчишкой что случится, она обратится в полицию и назовёт мать убийцей. И его немедленно надо крестить, божья душа – под защитой. Крестила брата Мария в ближней к дому Елоховской церкви, назвали его Семёном. Семён всю жизнь очень любил и почитал свою сестру, вполне резонно считая, что она спасла ему жизнь.
Их мама Мария прожила долгую жизнь. Она была крепкая женщина и прожила бы намного дольше, если бы не война. Всего за 4 – 3 года перед войной эта могучая ещё женщина приходила к нам, гуляла со мной, грудным ребёнком. Ребёнок лежал в коляске-корзинке, которую Мария (вместе с ребёнком) спускала и поднимала по крутой лестнице на 4-й этаж дома, где потолки были 3,5 метра. Если ещё помнить, что родилась я в конце сентября, то время этих прогулок приходилось на зиму – весну, со всеми тёплыми одёжками. Моя мама на этой лестнице несколько раз останавливалась передохнуть.
Когда началась война, Мария безумно боялась бомбёжек, но уехать из дома отказалась наотрез. Она умерла в Москве, в своей квартире, во время одной из бомбёжек в 1943 году от разрыва сердца (как тогда говорили). Ей было 96 лет.
Сеньке рано пришлось начать свою трудовую жизнь. Ему было всего лет 5 – 6, когда его мама стала приносить ему работу с фабрики, где работала. Ему надо было вставлять в кнопки для одежды пружинки. А с 13-ти лет Семён начал работать уже самостоятельно в типолитографии "Печатник" переводчиком рисунка на камень. Была такая работа. Эта типолитография находилась рядом с домом, но это было единственное преимущество. Рабочий день начинался очень рано и длился 12 – 14 часов, в зависимости от заказов. В течение всего дня нужно было ворочать тяжёлые камни, на которые наносился рисунок.
Несмотря на полуголодное и тяжёлое (в полном смысле слова, с тяжёлым трудом) детство вырос Семён крепким, высоким по тем временам парнем. Он унаследовал от матери небесного цвета глаза и необыкновенно красивый, сильный, от природы поставленный голос – глубокий баритон. Несколько раз попадал он в поле зрения профессиональных музыкантов, которые звали его петь в театр. Однажды это было ещё в молодости, но в то время у него уже была семья, которую надо было кормить. В его среде пение считалось несерьезным делом, да и не делом вовсе. К тому же, одно дело просто петь, другое – выступать на сцене. Надо было учиться, должно было в значительной степени повезти в выдвижении на первые роли. Только тогда могли быть значительные оплаты. Потом это было в конце 30-х годов, в Есентуках, когда у него были совсем другие проблемы, о которых чуть позже. Уже в 1950 году его случайно услышал главный дирижер Большого Театра и предложил сразу придти к нему петь (!) в театре. Семёну уже было 48 лет. Конечно, это было заманчиво, это было искушение. Но Семён, обсуждая это с женой, решил: образования у него соответствующего нет. Учиться уже нет времени. С театральной средой он не знаком, и по его прямому характеру ему там не ужиться. Нет, к сожалению, поезд его уже ушёл. Позвонил Семён по оставленному телефону, сказал спасибо, и ещё сказал, что в его годы начинать работу в театре считает не разумным. Кто знает, так это или не так? Но вот голос больше никому из его детей не передался.
Больше всего Семён любил петь: ". . . Степь да степь кругом, путь далёк лежит, в той степи глухой замерзал ямщик . . ." И когда он это пел у меня, его дочери, озноб пробегал по коже, я тоже замерзала. Столько раз, сколько слышала эту песню, и совсем маленькой и совсем взрослой.
Семён продолжал работать в типолитографии, когда случилась революция. В 18-м году он бегал слушать пламенные речи вождей, видел и слышал выступления Ленина, Троцкого, Дзержинского. Какие были впечатления? Во всяком случае, обещания лучшей и справедливой жизни подростка, с 5-ти лет зарабатывавшего себе на жизнь, заворожили. В 16 лет Семён Осипов вступил в ряды ВКП(б). С работы ему пришлось уйти, и до 26-го года он работал то фасовщиком, то грузчиком, потом два года работал в Уголовном Розыске. С тех времен он знал все проходные дворы в своём районе, Бауманском, и в центре города. В конце 28-го года Семён устроился на фабрику "Победа Октября". В 1931-м году он был избран делегатом на 2-й Всероссийский съезд Советов.
В 19 лет Семён женился, появились дети. Но потом оказалось, что юношеская страсть обеих только тем и была. Ничего общего в своём отношении к жизни у них не было. Однажды, застав жену с любовником, Семён ушёл из дома. Детей он помогал растить до их самостоятельной жизни, да и потом при разных трудностях пытался помочь.
Уйдя из дома, Семён жил в общежитии. Был такой забавный случай, когда партийное руководство решило предоставить ему жильё. Были, примерно, такие слова:
– Семён Осипов, ты отличный работник, член партии. Хватит тебе жить в общежитии. В наше распоряжение перешел дом (знаю только, что какой-то особняк в районе Остоженки, улица . . ., дом № . . .), хозяева все уехали (тогда, конечно, сказали "сбежали") за границу. Вот на втором этаже квартира из 5-и комнат – твоя. Поезжай посмотри и поселяйся. Там всё есть, и мебель, и бельё, и посуда.
Семён вошёл в просторную прихожую большой, богато обставленной квартиры. Полированная мебель, обилие хрусталя, хрустальные люстры. От самой двери прихожая устлана пушистым ковром нежно голубого цвета. Увидев грязные следы от своих сапог на пушистой голубизне ковра, Семён испугался. Как же он будет приходить с работы и портить сапогами такую красоту! Он не мог представить себя в этой роскоши и отказался. Продолжал жить в общежитии.
Что делали на фабрике "Победа Октября" я не знаю, но главное, его послали учиться на рабфак. Главным это было по двум причинам: он получил какое-то образование, и встретил там Эстерку, которую стали звать по-русски Ирой. Его большую любовь, его свет, его "рыжую". Эту любовь, на зависть всем, он пронёс до своего последнего часа. Даже будучи уже смертельно больным, с почти отключенным сознанием, он издалека узнавал её шаги, его лицо озарялось светом: "Иринька пришла!".
Когда они встретились, Эстерка уже тоже развелась со своим первым мужем, у неё умирал от осложнения на сердце после дифтерии сын Юлиан, у которого был врождённый порок сердца. Сыну было 3 года, шёл 1933-й год. Всю трагедию любимой женщины Семён принял как свою, и помогал во всём. Он помог переселить Иру из полуподвальной комнатки, в которой нельзя было оставаться ребёнку с больным сердцем, в светлую, просторную комнату на 4-м этаже кирпичного тёплого дома. Он доставал лекарства, разыскивал чудо-врачей. Организовал похороны ребёнка, помог Ире поменять место работы.
В 1934 году Семён приходит работать на завод "Кардолента". Через четыре года он становится директором швейной фабрики при этом заводе.
Семён продолжал встречать Иру от проходной и провожать до дома, даже если какой-нибудь другой парень шёл рядом с ней. Приходил к ней домой, приносил что-нибудь вкусное, сидел, пока было прилично, уходил, чтобы завтра придти снова. Ира не выдержала такой атаки, хотя зареклась ещё раз выходить замуж.
В 1935 году, 14-го ноября, они поженились.
Семён не скрывал от Эстерки, что у него есть дети, которым он всегда будет отцом. Эстерке, конечно, не очень нравились его посещения детей. Она ревновала его к бывшей жене, которая жила с детьми, боялась, что любовь к детям заставит его вернуться к жене. Но понимала, что дети должны иметь отца, и сама помогала, как могла: то покупала одежду, то принимала на несколько дней соскучившегося по отцу или чем-то провинившегося ребёнка.
Мария (мама) была очень недовольна, что сын женится на еврейке, но сын уже давно всё решал сам. Мария отказалась признавать невестку и не виделась с сыном до рождения их дочери. Потом сердце матери не выдержало, постепенно отношения наладились. А весёлая толстушка внучка стала любимым человечком, последней любовью в её длинной и суровой жизни. Либа, мама Иры, тоже не хотела для своей дочери русского мужа. Но заботливость и внимание зятя завоевали её сердце, а внучка Светланик согрела его.
Эти несколько лет, до конца 1939 года стали самыми счастливыми годами в жизни Семёна и Иры Осиповых. Зарплата Семёна позволяла им ездить отдыхать в Ессентуки и Кисловодск. Они ездили по выходным купаться на Москва-реку, захаживали в рестораны, гуляли по Москве. Много ходили в театры. Оперы, балеты, оперетты, и драматические спектакли, часто премьерные.
В начале 1936-го года Семён и Ира пережили страшную трагедию. Пьяный сосед Иван Цыганов ворвался к ним ночью, стал душить Семёна с криками "Бей жидов, спасай Россию". Ира прямо из постели выскочила на зимнюю, февральскую, улицу звать постового милиционера. Она была на шестом месяце беременности и потеряла двух мальчиков. После такой трагедии Ира не хотела больше иметь детей, чтобы не хоронить их. Семён понимал её боль и созданное потерями предубеждение. Он проявил большую заботу, терпеливо пытался возродить в ней сознание, что ребёнок – это жизнь, радость, а вовсе не смерть. Стремился вернуть ей желание жизни и счастья.
22 сентября 1937 года в семье Осиповых появилась я, Светлана.
Ира ушла с работы. Всё время отдавала дочери и мужу. Казалось, что время было счастливым и безоблачным. Летом снимали дачу, в 1938-м – в Быково, потом в 1939-м и 40-м – в Валентиновке. Дача в Валентиновке была генеральская, за высоким забором. Большой дом, с балконами и террасами посредине большого (по тем временам) участка, заросшего лесом. Там даже росли белые грибы. Дом был разделён на 2-е части. В правой половине жила генеральша Александра Ефимовна. Вот она и сдавала комнату и половину террасы. Почему? Кто же сейчас ответит на этот вопрос! Она подружилась с семьёй Осиповых. Их дочка стала её любимицей, она её все время баловала. Сёстры Иры с мужьями и Фимой, Феня с Ефремом часто гостили здесь, собираясь вместе. Места всем хватало. Александра Ефимовна относилась к таким съездам доброжелательно, открывала для них еще комнату. В общем, собиралась вся семья. Только Либа не любила никуда ездить. Часто приезжали друзья и сослуживцы Семёна с семьями. У них тоже были дети, близкие мне по возрасту. В общем, было шумно, весело. Маленькая Ланка купалась во всеобщей любви. Она танцевала и пела, читала стишки. Все шумно этому радовались, поощряли к дальнейшему развитию артистических возможностей.
А между тем шли страшные годы. 1937, 1938, 1939. Страна молча и тихо содрогалась в глубине своих жилищ от постоянно возможных арестов. И не укрыться, не понять, какое может быть лично к тебе предъявлено обвинение. Чуть не каждый третий был доносчиком. Их презрительно называли "стукачами", но от презрения ничего не менялось. "Стукачи" продолжали "стучать", и отыгрывались на презиравших их с лихвой, поскольку между презрением и ГУЛАГом – явная разница. Да и без "стукачей" в очередь на арест были поставлены многие руководящие и партийные работники. По каким критериям определялась их опасность для существующей власти – далеко не всегда было понятно. Но ещё более непонятно и страшно, когда следом за ″виноватым″, репрессия накрывала его семью. Женщин отрывали от детей и также объявляли "врагами", а детей, отправив в детдом, воспитывали в ненависти к бросившим их родителям. Братья, сёстры, родители часто должны были испить ту же чашу. Иногда это были непонятно как выбранные отдельные члены семьи, иногда полностью все, иногда – никто. А те, у которых карающий каток проехал мимо? Кто сумел осмыслить происходящее и выстоять, не поддаться пропаганде и клевете на самых близких, а уж тем более, далёких – честь им и хвала. Но так много людей было одурачено! Они достойны сурового осуждения, но можно ли их осуждать! "Промывка мозгов" строилась со знанием этого чёрного дела.
Вскоре и для Семёна Осипова началась эпопея восхождения на Голгофу.
Завод "Кардолента" не остался в стороне от общего дела. А дело было явно подстроено. Пришёл приказ создать за городом детский комплекс для летнего отдыха: пионер-лагерь, детский сад, ясли, дом отдыха. Средства должны изыскать сами. Изыскивать стали обменом излишков своей продукции на всевозможные строительные затраты. Излишки получались за счёт сверхурочных работ сотрудников, которые хотели обеспечить своим детям летний отдых. По завершении строительства руководству завода была объявлена благодарность, вручены ценные подарки.
Семён получил в подарок чудесный чайный сервиз, изготовленный на одном из лучших фарфоровых заводов, в Вербилках. Тончайший фарфор, элегантный рисунок: на широкой полосе тёмной зелени по два овала с нежным цветочным букетом и изысканный лёгкий узор тускло поблескивающего золота. Этот сервиз переживёт войну и все невзгоды, и, даже, своего хозяина, по крайней мере, на 40 лет.
Сотрудникам завода были выплачены премии. Детей торжественно отправили отдыхать.
А потом на завод пришла комиссия партконтроля. В результате, было арестовано всё руководство завода. Первым арестовали в 1937 году директора Фридмана Д. С.. Ему удалось переправить ″на волю″ записку, нацарапанную на папиросной бумаге, для Семёна. Он предупреждал, что от него требовали подписать обвинение Осипову С. Г., что он шпион английской и японской разведок. (Это мой папа, который, хотя и имел каллиграфический почерк, с русской грамотой был сильно не в ладах. А уж английский! И тем более, японский.) Фридман не подписал.
За Семёном приехали, как и положено, в 3 часа утра, устроили дома обыск и увели. Как ни странно, дочка молчала, не плакала, хотя обычно от испуга не только плакала, но орала во всю мощь своих лёгких. Наверное, это был не испуг, а ужас, тихий ужас.
Семёна отправили в Лефортово. Допрашивали, с пристрастием, устраивали очную ставку с Давидом, но ничего не добились. Доказанность не была определяющей в судьбе арестованных в те годы, но то ли следователь оказался законником, то ли были ещё какие причины, неизвестно, но, продержав несколько недель, Семёна выпустили, а Фридмана отправили в лагеря. Он вернулся через 2 года. Все связи с друзьями и знакомыми, кроме Осипова, прекратил. Потом началась война, он добровольцем ушёл на фронт, предпочтя фронт новому витку ГУЛАГа. После войны Семён и Давид иногда встречались, иногда разговаривали по телефону, во всяком случае, в телефонной книжечке моего отца телефон Фридмана был. Это говорит о многом. Телефоны папа все помнил, записывать их стал уже ближе к старости. В книжечке совсем немного записей, только тех, кого ни за что не хотел потерять.
Дамоклов меч ареста повис над головой Семёна. Он понимал, что, однажды попав на крючок, маловероятно, что с него отпустят. Вопрос был во времени. Я не уверена, что даже жене Семён доверял свои тайные знания. Он очень любил её и оберегал её покой и счастье.
Летом 1940-го года арестовали Павла Иноземцева, директора фабрики "Кардолента" в Ногинске. Через два дня арестовали его жену Полину. В пустой комнате коммунальной квартиры остался маленький сын, Сашка. Соседи несколько дней боялись зайти, ребёнок сидел там один, плакал, голодный и испуганный. Каким-то образом нашли телефон Семёна. Он помчался туда, забрал ребёнка. Однако через несколько дней Павел с неведомо какой оказией прислал записку: ″Немедленно уезжай, требуют подписать, что ты японский шпион, пока не подписал″. Что крылось за этим ″пока″! Мальчика пришлось отдать в детский дом.
Семён, подал заявление на отпуск, не дождавшись его оплаты, уехал в Ессентуки. Он тосковал и переживал за жену и дочку. Присылал малюсенькие открыточки: "Ируся, вот лестница, где мы с тобой были вместе и каждый час, ежедневно, напоминает наш с тобой отдых". . . "Иринка, этот дедушка, который открыл источник, очень ругает, что мы с тобой не вместе. Целую тебя, дочурку." . . . "Привет, Светланочка, не скучай о папе, поскорей приезжай с мамой к папе в гости. Если мама не поедет, ты плачь сильней и говори, чтоб поехала. Целую тебя, твой папа. 23/1Х-40. " Вот так. Эта открытка, на которой изображён добрый доктор Айболит, последняя. Действительно ли собирались жена с дочкой попозже приехать, или это просто была тоска по любимым и крик неисполнимого желания? Но обратного адреса нигде нет, только почтовый штамп. Не выдержав неизвестности и страха за любимых, Семён вернулся.
Его взяли прямо на вокзале. Значит, он не оставался вне поля зрения.
В эти же дни арестовали главного бухгалтера Орлова М. Н., Грошева (не знаю ни имени, ни должности), Мишу Ермолаева (должности тоже не знаю, знаю только, что это всё руководство фабрики). С семьёй Миши Ермолаева Семён и Ира были дружны. У Миши и его жены Юли было двое детей, сын Слава, 5-ти лет и дочка Аля, 2,5-ной лет.
Ира ещё не знала об аресте Семёна. Зато узнала от Юли об арестах на фабрике. Вскоре Семён каким-то образом передал Ире записку, извещавшую об его пребывании в Лефортово. Он просил забрать из его личного сейфа на работе (ключи были дома в одном из костюмов) приказы о срочном строительстве базы отдыха при изыскании собственных средств, и благодарности за исполнение, подписанные на самом высоком уровне. А также созвониться с адвокатом из семьи Таймановых (имя не помню) и попросить взять его дело. Он хоть и слабо, но надеялся, что обвинение касается строительства комплекса, и он сможет что-то доказать. Способы добычи средств были не совсем законными, поскольку нарушался закон о продолжительности рабочего дня, и, затем, скрывались излишки продукции. Обмен продукции на строительные материалы был тоже незаконен. Но в приказе говорилось об изыскании собственных средств, его надо было выполнять. У них не было выбора. За невыполнение, обычно, грозил расстрел или, в лучшем случае, пребывание здесь же. И последующие высокие и шумные поздравления всё оправдывали.
Ира поехала на завод. Секретарь пыталась не впустить её в кабинет, что-то пытаясь сказать глазами и жестами. Ира не хотела ничего понимать, ворвалась в кабинет. Сейф был вскрыт, бумаг не было.
Ира была в отчаянии.Встретилась с адвокатом. Он уже виделся с Семёном после допросов, разговаривал со следователем. Никакие бумаги не нужны. ″Строительство″ было поводом для выписки ордера на арест. Всё уже предопределено, речь опять идёт об английско-японском шпионе. Так что надежд Ира питать не должна, пусть подготовится, её тоже могут арестовать, и пока пристроит куда-нибудь Светлану. И он больше заниматься этим делом не будет, т.к. ничего, кроме беды для себя и своей семьи, сделать не сможет. С тем и расстались.
Светланку Ира отправила к Лизе и своей маме, которые жили вместе. Иру не арестовали. Через несколько месяцев при очередной передаче Ире сказали, что её мужа здесь больше нет и приносить больше не надо. То же сказали Юле Ермолаевой, жене Миши. После долгих хождений к начальству им удалось узнать, что был закрытый суд, и их отправили в город Сураж, Витебской области. Это было перед Новым, 1941-м, годом. По крайней мере, оба друга были вместе.
Женщины добивались права переписки, и, наконец, им сообщили, что они могут навестить своих мужей в Сураже. В апреле или начале мая Ира с Юлей поехали в Сураж. Светлана оставалась у Лизы и бабушки Либы. Юля своих детей отвезла в деревню к своим родителям, недалеко от Москвы.
Когда женщины приехали, оказалось, что Миши уже не было в живых. Ему ещё в Лефортово, на допросах отбили почки. Здесь, в Сураже, их использовали на работах по разрушению мостов, железных дорог, каких-то бетонных сооружений. Работа была тяжёлая и опасная. Миша очень быстро, не выдержав такой нагрузки, умер. Жене ничего не сообщили, она приехала впустую. Ира сняла угол в соседней деревушке, Юля осталась с ней. Пробыли они там недели три. Покупали в деревне продукты и передавали Семёну. Он был сильно истощён, еле держался на ногах. Оказалось, при подрыве одного из мостов через реку Западную Двину взрыв состоялся раньше, чем все покинули этот мост. Люди, как горох, посыпались вниз. Семён оказался у самого края моста, что и спасло ему жизнь. Он упал с большой высоты, но зацепился за песчаную насыпь у основания моста и покатился по ней. Получил сотрясение мозга и ушиб позвоночника, но остался жив. Так повезло не многим. Может, в преддверии войны был приказ уменьшить состав заключённых, которых надо будет вывозить из зоны будущих военных действий?
Перед самой войной лагерь переместили куда-то под Куйбышев. А когда началась война, стала ощутима острая нехватка ″живой силы″, из заключённых стали формировать ″штрафбаты″ и отправлять на фронт. Как правило, их направляли на самые безнадёжные операции, где предполагались большие потери. Где проходил со ″штрафбатом″ рядовой Семён Осипов, я не знаю. Знаю, что за время войны было получено нами 2-е похоронки. В октябре 1943-го года отец был ранен, контужен, переправлен в лагерный госпиталь по месту его расположения под Куйбышевым.
Впоследствии папа не любил делиться воспоминаниями об этом отрезке своей жизни. Иногда он вдруг рассказывал некоторые эпизоды. Но тогда я многого не могла понять или не проявляла (увы!) интереса, чтобы узнать. Лишь позднее эти отдельные эпизоды связывались в цепочку событий, а иногда не связывались. Но папы уже не было. Я расспрашивала маму, но она знала не всё. Так случилось, что подробности этой части его жизни я узнавала отрывочно. Или когда сама жизнь возвращала к этим событиям.
Например, когда Семён, вернувшись после войны, поехал к жене Орлова, чтобы рассказать ей о последних днях его жизни. Они вместе были в Лефортово. На одном из совместных допросов, когда от них требовали взаимных оговоров, Орлов не выдержал и вспылил, обозвав следователя гадом и убийцей. Следователь тут же подтвердил обвинение, выстрелив в упор в Орлова. Жена, конечно, этого не знала, она даже не знала, жив ли её муж, хотя и догадывалась, поскольку перестали принимать передачи. Но она всё ещё надеялась, ведь у Иры и Юли тоже не принимали, а они оказались живы (на тот момент). Семён тяжело переживал необходимость сообщить о смерти Орлова, произошедшей ещё до войны. Они с Ирой много шептались по ночам, обсуждая эту трудную миссию. Дочка уже была достаточно большой, чтобы понимать, о чём говорят родители.
Или, когда мы встречались с Юлей Ермолаевой и её детьми.
Юле, вернувшейся из Суража, пришлось искать работу. Её, тут же уволили с прежнего места как жену ″врага народа″. Она, высококвалифицированный инженер молочной промышленности, устроилась куда-то судомойкой. Из деревни забрала сына Славу, а Алю оставила. Двоих она прокормить не могла, а в деревне у родителей было молоко, масло, картошка, хлеб, яйца. Аля выросла крепкой, румяной деревенской девочкой, чувствовала себя неловко в Москве, куда приехала после войны. Она не могла простить матери, что та бросила её, оставив с собой сына. К Славе Аля относилась неприязненно, хотя я запомнила его ласковым, добрым мальчиком. Приезжая к ним, я тоже чувствовала себя между братом и сестрой очень неуютно. Родителям пришлось объяснять мне ситуацию, и они просили меня быть терпеливой, общаться с обоими, чтобы помочь им обрести друг друга. Но, в конце концов, из этого ничего не получилось. Слава стеснялся перед друзьями своей деревенской сестры. Аля в присутствии его друзей и в школе чувствовала себя нескладной, чересчур румяной, малообщительной. И во всём винила мать, даже подросши, не смогла её понять, поверить, что таким образом мать сохранила ей здоровье и саму жизнь.
Или, когда уже в 1947 году расстреляли его друга детства Афанасия Фортунатова. Афанасий в 1945 году был директором Красногорского завода, производящего известные фотоаппараты "ФЭД". Семён долго не мог устроиться на работу, его "судимость" сразу закрывала двери Отделов Кадров. Он обратился за помощью к другу. Фортунатов не побоялся взять на работу "судимого" Семёна Осипова. Красногорск находится в Подмосковье, дорога с Автозаводской туда не близкая, но это была работа, были "карточки" на продовольствие и зарплата. Семёну выделили койку в общежитии, чтобы он мог там ночевать, если работа задержит допоздна. В 1946 или 47 году Афанасий Фортунатов получил партийное поручение: его направили куда-то на Север разводить кроликов. Кролики, конечно, замёрзли и все передохли. Афанасия – расстреляли. Семён не мог сдержать эмоций и слёз. Его маленькая дочь тогда не могла всего понять, но через много лет услужливая память высветила давно ушедшую, необычную картину рыдавшего отца.
Или, когда из лагерей вернулась и приехала к нам жена Павла Иноземцева. Семён ничего не знал об их судьбе, не от кого было узнавать. Полина вернулась в 1954 – 55 г, с дочкой Галей, которая появилась на свет в Лагере. Отцом был начальник лагеря. Только так Полина смогла выжить. Она рассказала, что Павла расстреляли прямо в кабинете следователя при ней. Полина с дочкой вернулась домой, без права проживания в Москве. Реабилитация была ещё впереди. Она остановилась у нас. Вместе с Семёном они стали разыскивать сына. Нашли. Сын не пустил мать на порог, обвинив родителей в том, что они бросили его.
Отец через своих знакомых помог устроиться Полине на работу в г. Ступино, под Москвой на какую-то фабрику. Но жильё она смогла найти только в деревне, в 12 км от города. Каждый день, заперев в избе дочь (ведь дочь "врага народа"!), в солнце, дождь и снег шла она 12 км на работу.
В 1956 году объявили амнистию. Пришёл документ к Семёну Осипову. Он запросил об Иноземцевой Полине, получил документ об её амнистии и радостный поехал в Ступино за Полиной. Папа и мама решили, что, пока не устроится, она поживёт у нас.
На фабрике в Ступино сказали, что Иноземцева уже несколько дней на работу не выходит, и они объявили ей выговор. Папа пошёл к ней домой. Дом оказался открыт настежь, никого не было. Соседи сказали, что Полина повесилась, а дочку Галю кто-то забрал. Поиски Гали ничего не дали, Папа всего на два дня отпросился с работы. Прогул – суд. Пришлось вернуться. Несколько раз предпринимал папа попытки найти Галю, но безуспешно.
Я усвоила главное: обо всём, что слышу дома надо молчать. И во всех анкетах, которые приходилось в изобилии заполнять и при поступлении в школу, вступлении в пионеры и комсомол, поступлении в институт, я должна отвечать отрицательно на вопрос: был ли кто-нибудь из родителей судим? Это был некоторый риск, могли ведь проверить. Но если сказать про судимость, путь везде мне был заказан. Не проверили, пронесло!
А потом, в 1956-м году была реабилитация, судимость признали ошибочной. А как вернуть всё и всех? Как поправить жизни близких, искорёженные ушедшими в прошлое событиями.
ОТСТУПЛЕНИЕ В БУДУЩЕЕ.
Много лет, даже десятилетий спустя я была в гостях у одной из моих подруг детства, Нонны, по поводу её 65-ти-летия.
Советская система давно уже сменилась другой. Эта другая система, или бессистемность, вышвырнула нас, бывших уже в ″поздне-среднем″ возрасте детей военного времени, на обочину жизни. Мы стали, вдруг, беспомощными, нищими, никому не нужными. Прервалась связь поколений, собственные дети стали если не презирать, то не понимать нас, обвиняя в неумении делать деньги. Много чего поменялось, не место здесь разбирать все ″за″ и ″против″ нового времени. Но мои подруги детства стали говорить, что при Советской власти всё было лучше. А что касается 37-го года – всё чересчур раздули, не так уж много пострадало, и, возможно, правильно. Я сначала попыталась тихо возражать. Ведь у Нонны отцом был китаец, и тоже не сам исчез.