Читать книгу Не упыри - Светлана Талан - Страница 3

Часть первая
Воспоминания детства

Оглавление

Говорят, каждому поколению выпадают свои испытания. Наше поколение сейчас называют детьми войны. И не только потому, что на нашу долю выпали ужасы военного времени. Мы пережили вдобавок испытания голодом и бедностью. С раннего детства мы не понаслышке знали, что такое тяжкий труд. Дети войны – особенные люди. Об этом я могу судить по собственной жизни.

Родилась я в живописном селе на Полесье, каких немало в Украине. Наша хатка стояла на пригорке. Она была маленькой и старой. Из-за своего преклонного возраста хатка покосилась и вросла в землю. У крыльца росла старая груша-дичка с толстенным стволом и густыми раскидистыми ветвями. Летом ее тень закрывала от солнца лавку и стол, которые смастерил отец. Весной хатку, стоявшую в грустной задумчивости, окружал буйный цвет вишен, слив, яблонь и сирени. Когда дыхание свежего весеннего ветра легко касалось деревьев, белые лепестки метелью осыпались на соломенную стреху. Тогда наша хатка переставала казаться такой грустной. И уже веселее тянулась своей покосившейся трубой туда, где жаворонок прял в небе золотую нить своей песни. А еще возле хаты и у плетня мать всегда сажала цветы. Больше всего мне нравились неприхотливые, но гордые мальвы. Эти цветы радовали глаз все лето. К тому же они были разные: и светло-розовые, и белые, и ярко-красные. Красивые и практичные – из цветков мальвы можно было сделать симпатичную куклу. Сорвешь розовый – и вот тебе нарядная принцесса в розовом платьице, возьмешь красный – готова подружка принцессы!

Через огород тянулась узенькая тропинка, поросшая мягким спорышем. По утрам трава покрывалась росой и становилась похожей на прохладный упругий коврик. Если пробежать этой узкой росистой стежкой через сад и огород, то окажешься у самого берега небольшой тихой речушки. Сюда мы ходили по утрам умываться. Мыла не было, зато у берега росла травка с беленькими цветочками, которую мы так и называли – мыло. Если ее как следует размять, она начинала мылиться. Бежишь утром к речке, над которой висит седой туман, – роса обжигает босые ноги, аж дух захватывает. Плеснешь в лицо холодной воды – куда и сон делся! Зато сразу чувствуешь и бодрость, и прилив сил.

До самого огорода тянулась тихая заводь, затененная старой-престарой вербой с оголенными корнями. Отец говорил, что эту вербу сажал еще его отец, наш дед. Вода в речке чистая и прозрачная, словно хрусталь. Летом можно было наблюдать, как стайки подвижных мальков играли в воде, то выскакивая на солнце, то снова прячась в тень вербы. Иногда к берегу подплывала большая медлительная рыбина, утыкалась носом в обросший водяным мхом камень и подолгу стояла, как привязанная, лениво поводя широким хвостом. Зимой лед сковывал речку, и тогда прямо с огорода можно было съехать по скользанке просто на лед. Если бы только наше детство было таким же прекрасным, как многоцветный и солнечный мир вокруг!

Я, Мария, была в семье старшим ребенком. Родилась я в 1936 году, а еще через два года родился мой брат Сашко. Младшая сестра, Софийка, появилась на свет в 1941 году. Наша мать всю жизнь работала в колхозе. Она была небольшого роста, белокурая, с красивым голосом. Отец тоже был простым колхозником. Высокий, стройный и темноволосый – настоящий красавец. Вместе с нами в маленькой хатке жила сестра отца, которая не вышла замуж и своих детей не имела. Мы трое были ей вместо родных. Все звали ее Тетей, и так прилипло к ней это слово, что временами мы просто забывали ее имя – Тетя и Тетя. А еще с нами жили сестра матери и ее дочка Наталья.

И все было бы хорошо, если б в нашей хате надолго не поселилась нужда, хоть родители и работали с утра до темноты. Мать работала в колхозе, но не за деньги, а за трудодни. В конце года на трудодень выдавали по пятьдесят, а в лучшем случае – по сто граммов зерна. Это зерно мололи на жерновах, сделанных из двух камней. Отец тоже работал в колхозе, но зерна, которое зарабатывали родители, на нашу большую семью никогда не хватало. Тогда отец шел по соседним селам – смотреть, кто строит новую хату. Он подходил к людям и спрашивал, не нужен ли мастер, чтобы покрыть хату соломой, потому что очень искусно умел это делать. Как-то отец снимал сгнившую соломенную стреху и нашел там кусочек старого-престарого желтого сала. Он не сказал о нем хозяевам, спрятал за пазуху и принес домой. Сало было вонючее, почти коричневое, но каким же вкусным оно нам показалось! У нас в семье тогда был настоящий праздник. А однажды в старой кровле отец нашел спрятанные мелкие деньги. Может, и взял он грех на душу, но не сказал хозяевам про находку и принес те копейки домой.

С самых ранних лет мы, дети, были приучены ко всякой работе. Сашко пас корову, без которой мы, наверно, не выжили бы. Соберет мать ему с утра узелок, а в нем – краюха хлеба и одна картофелина, умоется слезами, провожая маленького, а сама – на работу. А мы с сестричками берем мешки и идем в конопляник рвать сорную траву – ежовник для коровы. Правда, намного больше ежовника росло на полях свеклы и картофеля, но туда ходить нам не разрешали. А конопля высокая – нам она казалась настоящим лесом. Ветер подует, стебли конопли зловеще закачаются, зашумят… страшно, но что поделаешь? Там можно было, по крайней мере, спрятаться, чтобы нарвать бурьяна, а потом насушить его на зиму для коровки-кормилицы. Хотя на самом деле молоко мы пили редко. Из него делали творог, собирали сливки, и все это Тетя несла в город, за пятнадцать километров, чтобы продать на базаре и выторговать какую-никакую копеечку. Снесет курица яйцо – и его на базаре продадут, сами не едим, только облизываемся.

Рвем однажды траву в коноплянике, а подружка Валя решила меня слегка попугать.

– Марийка, а знаешь, говорят, что у нас в конопле ходит Дурная Баба, – сообщает Валя, а глаза ну до того хитрые!

– Шутишь? – спрашиваю.

– Честное слово! – отвечает совершенно серьезно.

– А ты видела ее? – спрашиваю, потому что становится немного не по себе.

Тут еще и ветер поднялся, конопля над головами качается, шумит.

– Я не видела, а люди видели. Может, домой пойдем?

– Нет, – отвечаю и начинаю побыстрее запихивать траву в мешок.

Испугалась я этой Дурной Бабы не на шутку, но виду не подала. Рву бурьян, а сама прислушиваюсь к каждому шороху. «Если появится Дурная Баба и погонится за мной, – прикидываю, – брошу ей сначала мешок, пусть его разорвет. А потом стану убегать от нее и снимать с себя одежку, чтоб ей кинуть. Так и спасусь».

Вспоминая то время, я лишь много позже, когда уже стала взрослой, поняла, как тяжко было матери, как терзалось, рвалось в клочья, жгло болью материнское сердце. Утром, когда она нас будила, мы все, как один, начинали скулить, как голодные щенки: «Есть хочется!»

– Сейчас, детки, сейчас, милые, – говорила мать, украдкой вытирая слезы. А сама ставила на стол вареные картофельные очистки. И чтобы нас хоть немного успокоить, рассказывала стишок:

Плакала киска на кухне.

Глазки у киски припухли.

– Чем ты расстроена, кошка?

Может, поешь хоть немножко?

– Нет, ничего мне не надо.

Плачу же я от досады:

Повар пришел спозаранку,

Съел незаметно сметанку

И облизал еще ложку.

Съел, а свалил все на кошку!


Расскажет мама стишок, хоть сама она была неграмотной и в школу никогда не ходила, смотришь, уже и веселее.

Чуть полегче становилось, когда приходила весна. Тогда мы собирали цветки белой акации: из них мама пекла нам оладушки. Ешь их – и вкусно, потому что голод такой, что живот к спине прилипает. А потом и клевер зацветал. Насобираем розовых цветочков, мать разотрет их в ступке в тесто и опять печет оладушки.

Моя крестная однажды дала нам кусочек сала, чтобы подмазывать сковороду для жарки. Этот кусочек мать прятала на шестке, и мы, дети, никогда его не трогали. Но однажды я осталась дома одна. Есть так хотелось, что мутило. Знала, что никакой еды в хате нет, но на всякий случай заглянула во все чугуны и горшки. Нигде ничего, хоть шаром покати. Но знала я и то, что на шестке спрятан кусочек сала. И как только вспомнила про него – аж слюнки потекли! Прислушалась, не идет ли кто, и решила хотя бы понюхать этот кусочек. «Знаю, что нельзя, – говорю себе, – но если я только понюхаю, ведь ничего же не случится!» И достала это сало. А оно жареное-пережареное, черное, сморщенное, и жиру в нем совсем уже нет. Все-таки понюхала – а оно так пахнет, так пахнет! Подумала – и решила, что можно хотя бы лизнуть. Это же не съесть, никто не заметит и не узнает. Лизнула разок, и даже не почувствовала вкуса. Еще раз попробовала, потом еще, и так увлеклась, что не услышала, как в хату вошел брат Сашко.

– Ага! Сало ешь! – завопил он. – Воровка! Мошенница! Все маме расскажу!

Я стою красная, будто кипятком меня ошпарили. Это ж надо было влипнуть в такую историю! И что обо мне мама и папа подумают?!

– Я ничего не крала, – говорю сквозь слезы.

– А что ты тогда с ним делала? – не успокаивается младший.

– Я… Я его… Лизнула, – признаюсь.

– И как? Вкусно? – глазки у брата сразу заблестели.

– Хочешь попробовать?

– Еще бы!

– Тогда пообещай, что никому не скажешь, – говорю, а сама держу кусочек сала перед самым его носом, чтобы подразнить.

– Никому! – клянется Сашко, не сводя глаз с кусочка.

Я протянула руку, а он, как щенок, начал вылизывать этот кусочек: быстро-быстро, да еще и со всех сторон.

– Э, нет! Так мы не договаривались! – я поднимаю руку повыше, чтобы сало оказалось на безопасном расстоянии. – Так ты его все слижешь!

– А завтра еще полижем? – с сожалением спрашивает брат, не в силах отвести взгляд от кусочка.

– Посмотрим, как ты умеешь держать язык за зубами, – отвечаю я и на правах старшей сестры водворяю сало на место.

Наверно, с неделю мы с ним тайно лизали по очереди этот кусочек. А потом Сашко не удержался. Выхватил его прямо из моих рук и проглотил целиком, как индюк. Я заплакала, сообразив, что теперь наша с ним тайна откроется, а еще хуже то, что теперь не на чем будет жарить оладушки. К тому времени, когда мама вернулась домой, я уже так наревелась, что и говорить не могла, только всхлипывала. И Сашко ей во всем признался. Тогда мама впервые отлупила свое дитя, то есть моего младшего братца. Меня она не ругала, потому что я и без того сама себя измучила. А когда пришел папа, мы уже втроем сидели на лавке и горько плакали над тем кусочком сала, которого больше не было.

– Что случилось? – взволнованно спросил отец.

– И что это за жизнь, когда никакого просвета не видно? – все еще плача, сказала мать, а затем рассказала о происшествии.

– Ничего, дорогие мои, – потрепал нас по головкам отец. – Не весь же век мы будем бедовать!

– А сейчас чем мне сковороду подмазывать? – спросила мать, утирая слезы.

– Завтра похожу по селу, – ответил отец. – Может, даст кто-нибудь кусочек сала в долг.

Он действительно где-то раздобыл кусочек сала, а я больше никогда в своей жизни не брала чужого.

Частенько мы ходили за село собирать щавель. Он еще только пробивается из земли первыми робкими листочками, а мы его уже весь повыщипали. Однажды Валя предложила пойти и нарвать щавеля на кладбище.

– Там нельзя рвать, – сказала я ей.

– Почему?

– Мама говорит, что с кладбища ничего нельзя есть, – пояснила я.

– А ты не говори, где нарвали, она и не узнает!

– Врать нельзя!

– А ты и не ври. Не говори ничего, и все. Принеси щавель, положи на стол и молчи себе, – поучает меня подружка.

Не хотела я идти на кладбище, но она так соблазнительно рассказывала, какой там сочный щавель и сколько его, что я в конце концов решилась. Нарвали, принесла я его домой; как Валя советовала, вывалила на стол и молчу.

– Ой, дитятко, – говорит мама, – какой же щавель красивый да большой! И где же это такой вырос?

– На кладбище, – бухнула я, потому что врать совсем не умела. Призналась и сразу же от стыда расплакалась.

– Тихо, доченька… – мама прижала меня к своей груди. – За то, что семья сегодня будет с ужином, – спасибо. Но врать больше не надо. Нехорошо это. Стыдно. Ладно?

– Я… Я никогда, никогда не буду врать, – говорю я, размазывая слезы.

Иногда в нашей семье бывали настоящие праздники. Это случалось, когда удавалось поймать в речке какую-нибудь рыбу. Тогда можно было и полакомиться горячей ухой, и отведать самой рыбки. Чаще везло зимой, когда речку сковывал лед. Мелкая рыба, которой в речке было великое множество, начинала задыхаться. Тогда мы делали небольшую прорубь, мелочь собиралась в ней, а мы вылавливали ее сачком. Эту рыбу сразу не ели: мать сушила ее в печи, чтобы обменять на какие-нибудь другие харчи. Один раз даже выменяла два ведра сушеной рыбки на целое ведро картошки.

Помню, как однажды весной мы с девчонками пошли за село к железнодорожной колее, вдоль которой тянулась лесополоса из акации. Только мы начали обирать ее цветы, как раздался собачий лай. Я с раннего детства была пугливой, поэтому сразу затаилась и спрашиваю подружку Валю:

– Где это собака лает?

А она, чтоб посмеяться надо мной, говорит:

– Откуда тут собаки? Это лисица!

Тут я перепугалась уже не на шутку. Рву беленькие душистые соцветия, а сама все прислушиваюсь: а вдруг лиса совсем рядом? Потом немного успокоилась и начала подпевать подружкам. Отвожу ветки в сторону – и вдруг вижу перед собой черного человека с золотыми зубами. С перепугу я просто окаменела! А он засмеялся и говорит: «Волков бояться – в лес не ходить!» Тут я завизжала и изо всех сил вцепилась в руку подружки. Как позже выяснилось, это был обходчик железнодорожной колеи.

А со мной случилась беда. Приду в школу, а спустя несколько часов у меня начинают неметь губы, потом их начинает покалывать, покалывание доходит до головы, и мне становится плохо. Учительница отпустит меня, я приплетусь домой на ватных ногах, а ни есть, ни пить не хочу и не могу. Через неделю я уже еле передвигалась – так обессилела.

– Что-то надо с дитем делать, – наконец сказала мать.

А что тогда делали в селах? Привели ко мне бабку-шептуху. Она что-то долго шептала над моей головой, а потом вылила воск от растопленной свечечки в воду.

– Вот, смотрите! – сказала бабка.

Мать с Тетей посмотрели и в один голос: «Лисица!» Тут я и призналась, что недавно испугалась лисицы. На следующий день из воска получились кусты, а еще через сутки – тот самый дядька-обходчик, которого я испугалась. С того дня я начала выздоравливать.

На противоположном конце села было большое озеро, а за ним далеко-далеко тянулась сосновая роща. Меня, как старшую, моя крестная брала с собой в лес чаще других детей. Ходили мы далеко, в такие места, где людей бывает мало. Крестная наберет две большие корзинки ягод, а я – одну. Иду домой, и мне стыдно, что возвращаюсь всего с одной корзинкой. Ополосну вечером ноги в речке, мать приложит к потрескавшимся подошвам листья подорожника, привяжет тряпкой, и утром я уже опять бегаю босиком.

Но обычно по ягоды в рощу ходили только дети. С вечера Тетя готовила нам плетеные из лозы лукошки, а утром, только зарозовеет на небе, будила нас. Глаза слипались, но мы все равно поднимались и выходили – надо быстрее в лес, потому что есть хочется. Сами босые, пятки потрескавшиеся – роса обжигает детские ножки. Перед выходом забегали к соседям, чтобы забрать с собой Валю.

– Давай и Петруся разбудим, – предлагает подруга.

– Зачем? Нам больше ягод достанется, – говорю.

– А ты знаешь, как этот лес называется?

– Нет, – признаюсь. – А какая разница?

– Покойное! Вот как!

Одно это слово уже напугало меня.

– А Петрусь старше нас, – не унимается Валя. – И с ним не так страшно.

– Вот еще! – говорю, а сама заворачиваю во двор к Петрусю.

Идем к лесу, а вокруг так хорошо, что я уже и забыла его страшноватое название. Вдоль обочин зеленеет высокая трава, величаво раскинулись лопухи, в траве стоят нежно-голубые колокольчики. А еще дальше выглядывают ясноглазые ромашки, розовеет душистый клевер. А старый лес торжественно и неторопливо движется нам навстречу.

В лесу стоит сладкий земляничный дух, и мы сразу бросаемся к маленьким кустикам с резными листочками. Не утерпев, первые несколько ягодок отправляю в рот, долго наслаждаюсь вкусом, а тем временем руки торопливо снуют в траве. Нам повезло, потому что пришли рано, и никто еще не успел выбрать ягоду. Кладу в лукошко не только спелые, но и наполовину зеленые ягодки. И больше не пробую – не одна же я голодная!

Когда мое лукошко уже почти наполнилось, в лесу потемнело. Поднимаю голову и вижу: большая черная туча зацепилась за верхушки высоченных сосен.

– Наверное, скоро дождь пойдет, – говорю Вале.

– Пока корзинку не доберу, домой не пойду, – отвечает та и продолжает шарить в траве. – А ты не спрашивала Петруся, почему лес называется Покойное?

– И почему тебе нравится меня пугать?

– Рассказать? – Петрусь уже тут как тут.

– Если что-то страшное, то лучше не надо, – прошу я, но он начинает:

– Когда-то давно леса тут не было, а стояло село, и жили в нем люди. Посреди села была у них красивая церковь. А однажды все село и церковь вместе с ним провалились глубоко под землю.

– Не ври! – говорю я.

– Не веришь?! – Петрусь аж подпрыгнул. – Я не враль и докажу тебе это. Ну-ка, иди сюда и приложи ухо к земле!

Я послушно подхожу, опускаюсь на коленки и прикладываю ухо к земле.

– Слышишь?

– А что я должна слышать?

– Мой дед говорил, что если приложить ухо к земле и как следует прислушаться, то станет слышно, как в церкви колокола звонят и певчие поют!

Я замерла, затаив дыхание, а в это время вдалеке загремел гром. Я вскочила, как безумная, и с криком понеслась из лесу, а за мной – все остальные. Остановились мы, чтобы отдышаться, только на опушке.

– Ты слышала? – спрашивает Петрусь.

– Да! – отвечаю, хоть и сама не знаю, слышала что-то или просто испугалась грома.

И тут Валя разревелась.

– Я… Я корзинку в лесу забыла, – всхлипывая, проговорила она.

Петрусь, хоть и был всего на год старше, отважно говорит:

– Трусихи! Ждите меня здесь. Сейчас принесу твою корзинку.

– А ты и правда слышала колокола? – спросила Валя, когда мальчишеская фигурка исчезла в гуще леса.

– Правда! – отвечаю. – И чего ты ко мне прицепилась? Не веришь – пойди сама на то место и послушай!

Валя была гораздо смелее меня и часто пугала, чтобы потом посмеяться.

– Пошли на берег, погуляем, веночки поплетем, – предлагает в одно субботнее утро Валя.

– Не могу, – отвечаю. – Надо пол мазать.

Родители были на работе, а в субботу в мои обязанности входило мазать пол в хате красной глиной.

Валя прищуривается и что-то обдумывает, но недолго.

А я уже догадываюсь, что подружка что-то сочинила, чтобы уговорить меня пойти с ней.

– Вот ты пойдешь сейчас в хату, а там – никого, – начинает Валя.

– Ну и хорошо, никто не будет мешать.

– Хорошо-то хорошо, но когда в хате никого нет, там летают ангелы.

– Ну и пускай себе летают, – без особой уверенности говорю я. – Они мне тоже не мешают.

– Так они же не просто летают… – таинственно шепчет Валя.

– А что они делают? – уже дрожащим голосом спрашиваю я ее.

– Летают и звонят в такие маленькие колокольчики! – говорит Валя и хитро улыбается.

– Врешь! – говорю я, а у самой уже мурашки от страха по спине бегут.

– И ничего не вру! Сама слышала!

– Это в твоей хате летают ангелы, а в нашей их нет! – говорю, показывая Вале на прощание язык.

Во дворе развожу в горшке глину с водой, беру щетку и жгут пакли. С опаской тихонько переступаю порог хаты. Вслушиваюсь в тишину. Страшно, очень страшно, но придется войти. Быстро мажу пол – ангельских колокольчиков вроде бы не слышно. Но это еще не все. Теперь надо паклей ровненько промазать стены понизу, над самым полом. Но руки дрожат от страха, ровно не получается, и я начинаю тихонько плакать – то ли от испуга, то ли от отчаяния, и все время прислушиваюсь, не звякнет ли где колокольчик.

В середине лета на огороде поспевал мак. И так хотелось хотя бы одну маковку сорвать и высыпать в рот черные зернышки! Все чаще мы, дети, стали похаживать вокруг грядки с маком и поглядывать на него искоса. Это вскоре заметила Тетя и говорит:

– Вы ж не вздумайте заходить на грядку с маком, а то будет вам беда!

– А что будет? – спрашиваю, одновременно соображая, как это она догадалась, что нам мак покоя не дает.

– В маковой грядке живут русалки!

– И что они нам сделают?

– Защекочут до самой смерти, вот что!

Вечером Петрусь хвастает:

– А я уже мак попробовал!

– Сам рвал?

– Не. Мать головку сорвала и меня угостила.

– Смотри, сам не ходи на грядку, – говорю, и рассказываю то, что слышала от Тети.

– Никаких там русалок нет, – уверенно возражает Петрусь. – Там живет Баба Киса!

Кто бы там ни жил, в этом маке, но мы с тех пор обходили грядку стороной.

В конце лета мы ходили в лес, собирали груши-дички. Их сушили на печи, а зимой варили узвар. А чтобы он был слаще, сахарную свеклу упаривали в печи с водой, пока жидкость не становилась сладкой и слизистой. С этой водой и варили накрошенные дички. Противный был узвар, аж выворачивало, но все равно приходилось пить – до того хотелось сладкого.

Идем однажды целой толпой в лес за грушами. Дорога тянется через поле. И вдруг видим: на дороге волк лежит, и один глаз у него светится. И хоть было нас много, испугались, остановились и думаем, что делать. И назад возвращаться нельзя, и дальше идти страшно. Мальчишки из тех, кто посмелее, нашли где-то палки и двинулись на волка. Подошли ближе – а это кусок обугленного дерева, из которого выпал сучок. А мы-то думали, что это глаз! Посмеялись, да и пошли себе дальше.

Мне было пять лет, когда началась Великая Отечественная. Детская память не сохранила всего, что довелось нам тогда пережить, только эпизоды. Мы, дети, услышав слово «война», конечно, еще не представляли, что это такое. Но само слово звучало жутковато, зловеще, оттого и люди произносили его тихо, с горечью.

Помню, стоял жаркий день, когда по селу разлетелось новое слово – «мобилизация». Всех мужчин собирали для отправки на фронт. Мать взяла за руку трехлетнего Сашка, на руки – сестричку Софийку, которой было всего три месяца, и мы с папой пошли в центр села. Там уже было много людей, стояли грузовики. Женщины, бабушки, молодые девушки – все почему-то плакали, и я расплакалась.

– Не плачь, Марийка, – сказал папа и куда-то побежал.

Вернулся он с двумя булочками, которые купил в буфете. Какая же она была вкусная, эта булочка! Кругленькая, мягкая, корочка пахучая, поджаристая, золотистая. Столько лет прошло, а мне все кажется, что вкуснее я никогда ничего не пробовала. Отец поцеловал нас на прощанье, забрался в кузов машины, и та вскоре исчезла в дорожной пыли. Мать плакала, а мы с Сашком жевали свои булочки и не понимали, почему она плачет.

С того дня, как мы проводили отца, началось ожидание писем с фронта. Иногда отец писал. Мы получали эти треугольнички и читали, хотя папины письма нелегко было разобрать. В школу он не ходил, читать и писать его научил брат, поэтому в его письмах было мало гласных – почти одни согласные. Приходилось о многом догадываться. Но разве это было важно? Главное, получили весточку с фронта – значит, жив.

А чтобы папа вернулся с войны, все мы каждый день после обеда становились перед образами и молились: «Слава Богу и Матери Божьей! Дай Бог, чтобы папа пришел домой». Помолимся и верим, что Бог услышал нашу простенькую, но искреннюю детскую молитву, и с нашим папой все будет хорошо.

А один раз мы получили от отца посылку, в которой он прислал нам чистые канцелярские книги.

Когда в село вошли немцы, они поставили свою кухню на берегу речки, в конце нашего огорода.

– Не ходите туда! – каждый день наказывала нам мать.

Сначала мы слушались и боялись даже нос высунуть на огород. Но детское любопытство брало свое. К тому же у немцев были такие привлекательные разноцветные штучки! Как же не подойти поближе и не рассмотреть все собственными глазами?! Когда никого из взрослых не было дома, я набралась смелости да и пошла прямо к кухне. Один из немцев у берега речки как раз чистил песком большой котел. Смотрю: а возле кухни лежат цветные проволочки.

– Пан, дай! – прошу и показываю пальчиком на них.

Он, наверно, понял, засмеялся, что-то сказал по-своему, погладил меня по головке. А потом взял какие-то щипчики и нарезал кусочки проводов. Схватила я их и скорей бежать домой. Пока взрослые вернулись, я успела снять с них оплетку, нанизать на нитку и сделать бусы. Мать входит в хату – а я красуюсь в обновке. Отругала она меня за то, что ослушалась, но, наверно, не очень, потому что я потом часто бегала на берег и просила проволоки для бус. А несколько раз повар-немец давал мне вываренные кости. Мать варила их еще раз, и мы все пировали.

Часто бывало, что немцы являлись в хату за харчами. Старшие нас научили: как увидите, что заходят во двор, лезьте на печь и плачьте, как можно громче. Заходят они с автоматами в хату и за свое: «Яйки, млеко», – а мы, знай, ревем на печи: «Мы немцев боимся!» Посмотрят на нас, посчитают наши головы, что выглядывают из-за дымохода, посмеются и пойдут. Наверно, у них тоже были дети. А вот с курами хуже: заходили во двор и сами ловили. Головы им поотрывают и бросят, а мы соберем, сварим и едим.

Всю войну у нас прожила корова Звездочка. Несколько раз приходили немцы, чтобы забрать ее, но, посмотрев по углам и посчитав детей, оставляли. Однажды немцев привел полицай. Начали они выгонять корову из хлева, а тут во двор выскочила Тетя и стала умолять их не забирать корову, иначе дети с голоду помрут. Те – ни в какую. Тетя упала на колени, стала упрашивать немца, хватать его за руки, молить. Немец навел на нее автомат и чуть было не застрелил, но мы из-за всего этого так напугались, что не попрятались на печи, а начали реветь прямо посреди двора. Полицай не обратил внимания на наш плач, а немец посмотрел на нас, сказал ему что-то и пошел прочь. И полицай неохотно поплелся за ним.

В саду у нас росла большая яблоня. Возле нее было вырыто укрытие – яма, сверху прикрытая досками и засыпанная землей. Там всегда стояла наготове коптилка, на полу тоже лежало несколько досок. Когда зажигали коптилку, на меня наводили ужас земляные жабы, выползавшие из стен ямы на свет. Их я боялась больше, чем немцев.

В моей памяти остался эпизод, когда над селом завязался бой двух самолетов – нашего и немецкого. Мать, Тетя, сестра матери – все молились, всматриваясь из окопа в небо. Бой длился долго. Нам было очень-очень страшно. Ревели двигатели самолетов, летели трассирующие пули. В двух концах села вспыхнули и загорелись хаты, крытые соломой. В этом бою наш самолет сбили, и только после войны состоялось перезахоронение тела летчика.

А однажды слышим на улице крики и шум: люди куда-то бегут. Побежали и мы. Все несутся к дороге, везде слышно: «Наши, наши!» А в селе уже партизаны, и впереди на красивом белом коне едет бородатый человек. «Ковпак, сам Ковпак!» – прошелестело над толпой.

Партизан село встречало хлебом-солью. Они позволили жителям взять все, что было на немецких складах. Люди бросились разбирать продовольствие. Мать принесла с полмешка зерна, а ближе к вечеру вернулась Тетя, которую мы едва узнали. Она была вся искусана пчелами, но где-то раздобыла соты с медом.

А через день село снова заняли немцы. И первым делом вывесили приказ: если все, похищенное со складов, не будет возвращено – виновным расстрел на месте. Пришлось матери нести зерно обратно, но несколько килограммов они с Тетей все-таки засыпали в горшок и закопали в саду.

Появились слухи, что пленных солдат из нашего села будут везти в вагонах по железной дороге в сорока километрах от нас. Многие женщины отправились туда пешком с узелками в надежде увидеться с мужьями. Начала собираться и наша мать.

– И я хочу к папе! – плакала я.

– Нельзя, детка моя, это слишком далеко, – сказала мама.

– А булочку от папы принесешь мне?

– Гостинец обязательно принесу, – пообещала мать и добавила: – Если, конечно, увижу его.

Вернулась она только через несколько дней, усталая и осунувшаяся. С отцом она так и не встретилась. Раздала пленным гостинцы и вернулась домой.

За районным центром находился концлагерь для советских военнопленных. Женщины из села ходили туда, носили пленным хлеб, вареную картошку.

– Может, и наш там, – печалилась мать. – Голодный да холодный.

– Кто ж тебе там что скажет? – сказала Тетя.

– Хлеб за колючую проволоку женщины перебрасывают, ну так, наверно, можно и увидеть, кого там держат.

– Пойду я одна, – решила Тетя. – Если увижу его, в другой раз ты сходишь. А пока оставайся с детьми.

Так и сделали. Мать испекла ковригу хлеба, отварила три картофелины, а Тетя, помолившись перед дорогой, вышла рано утром, когда небо еще только начало сереть.

Целый день мать, словно предчувствуя недоброе, не находила себе места. И недаром. Поздно вечером огородами вернулась Тетя. Была она сама не своя. Вошла в хату, упала на пол и начала так плакать, кричать и рвать на себе волосы, что мы перепугались, залезли на печь и притихли, как мышата в норке.

Бросилась к ней мать, допытывается, что случилось. Тетя не отвечает, только голосит.

– Что?! Он там? Его убили? – взволнованно допытывается мама.

– Нет! Нет! – только и сказала Тетя.

– Да что ж случилось? Ты была там?

– Да! – кивает. – Отдала все несчастным…

– А еще что?

– Немец… Немец… меня поймал! – голосит она.

– Изнасиловал?

– Да! Я жить не буду! Не хочу жить! – кричит Тетя и бьется головой об пол.

Мы не могли понять, что случилось с нашей Тетей, но тоже хором заголосили на печи.

С того дня Тетю стало не узнать. Всегда работящая, проворная, она и по хозяйству успевала, и на своей швейной машинке что-нибудь сшить, и за нами присмотреть. А теперь стала молчаливая, потерянная. Ходит, словно привидение, не говорит, не ест, а когда спать уляжемся, слышно, как она плачет. Мать ее успокаивает, говорит, что не одна она такая, что люди на фронте гибнут каждый день, а у них дома малые дети остаются сиротами, – война беду принесла в каждый двор.

Как будто помогло. Начала она приходить в себя. Смотрит грустными глазами на белый свет, но хоть есть начала. А однажды снова упала на пол и стала кричать: «Тяжелая я! Не хочу немца! Не хочу!..» Мы не понимали, что с Тетей, но притихли, только всхлипывали. Мать нас загнала на печь и приказала спать. Да какой сон, если они там о чем-то с Тетей шепчутся. Услышали мы, что мать отведет ее к какой-то бабке, которая женщинам помогает. А я тогда подумала: «Пусть бы мама куда угодно Тетю отвела, лишь бы она не плакала».

Все следующие дни Тетя то лежала в постели, глядя пустыми глазами в потолок, то спешила в хлев, наклонялась над большой деревянной кадушкой, стонала и приговаривала: «Не хочу немца, не хочу». Я бы спросила, чего это она про какого-то немца все говорит, но было страшно, что она снова начнет плакать и голосить. Наверно, жизнь в ее лоне так жадно стремилась появиться на свет, что бабка не помогла Тете. А вскоре мать сказала, что у нас будет братик или сестричка. Мы обрадовались, а Тетя тихо проговорила: «Все равно я его убью».

– Не надо, – попросила я. – Мы твоего ребеночка будем нянчить, мы будем его любить.

– А я – нет, – почему-то ответила Тетя.

Со временем она смирилась со своим положением, и однажды утром мы проснулись от младенческого крика.

– Да покорми же ты маленького, – уговаривала мать Тетю, которая лежала на печи, отвернувшись от ребенка. – Ребеночек же не виноват, что Бог дал ему жизнь!

– Я его покормлю, – сказала я.

Мать усмехнулась, а Тетя не выдержала и повернулась к новорожденному.

– Ты посмотри, – сказала мать. – Это же не мальчик, а ангелочек!

– Дай мне его, – тихо сказала Тетя и поднесла дитя к груди.

Степа, так назвали мальчика, действительно был похож на маленького ангела. Волосики у него были русые, волнистые, щечки кругленькие, розовые, носик небольшой, курносый. Мы так полюбили его, что готовы были выцарапать глаза всякому, кто называл его немцем. Тетя скоро забыла, что не хотела этого ребенка. И только чаще просила у Бога прощения…

Отец был на войне рядовым пехотинцем. Однажды их выбросили на Донбассе, на оккупированной территории, с парашютами. Немцы многих перебили еще в воздухе, а тех, кто сумел приземлиться живым, ловили в лесу и сразу вели расстреливать. Отца и его друга схватили на земле и повели к оврагу, но по пути они сговорились, что будут падать в овраг еще до того, как прозвучат выстрелы. Так они и сделали. Свалились вниз, где уже было полно трупов, затаились и лежат. Немцы дали по ним на всякий случай очередь из автомата и пошли себе. Друга отца ранило в плечо, а самого папу пуля даже не зацепила. Наверно, наши детские молитвы помогли.

Ночами они пробирались по оккупированной территории домой. Люди помогали, чем могли. Кто пустит переночевать, согреет, кто накормит, кто дорогу укажет. А когда надо было перебраться на другой берег большой реки, а мост охраняли немцы, какая-то девушка забросала папу травой в лодке и перевезла под самым мостом, на виду у немцев.

Так отец добрался до родного дома.

Мы были еще совсем маленькие, но понимали, что надо крепко держать язык за зубами, чтобы с папой не случилась беда. Но в конце концов кто-то или заметил его, или догадался, что он вернулся, и в скором времени полицай привел в нашу хату немцев. Папа едва успел махнуть по лестнице на чердак. Немцы осмотрели хату и никого не нашли. А полицай сказал, что если отец и в самом деле здесь, и его поймают, то всех нас, и детей, и взрослых, расстреляют вместе с ним.

Потом немец полез наверх по лестнице. Мать замерла в оцепенении, и я увидела, как под ней на полу появилась лужица. На чердаке было совершенно пусто, но папа нашел небольшой снопик конопли и присел, держа коноплю перед собой. Немец поднялся, посветил фонариком. По сей день не знаю, на самом ли деле он не заметил отца или пожалел детей, ведь спрятаться за этим снопиком было невозможно. Спустившись, он махнул рукой: «Пошли отсюда», и они оба подались из хаты, а мать упала перед образами на колени и залилась слезами.

Всего через несколько дней село освободили, мы снова провожали отца на фронт.

Помню, как поспешно отступали немцы. Просыпаемся ночью от страшного грохота и шума.

– Что это? – спрашиваю испуганно.

– Немцы отступают, – радостно говорит мама.

После этого нам пришлось еще три дня сидеть в укрытии, потому что немцы поснимали провода на столбах и начали подрывать склады бомб на своем аэродроме, который располагался за селом. Это был сентябрь сорок третьего года.

Молитвы наши дошли до Бога, и папа, контуженый, раненый, но живой вернулся домой. Матери он привез пестрое платье, а мне – вискозный платок и кофточку в красный и белый цветочек с короткими рукавчиками.

В школу я пошла в сорок четвертом, когда еще продолжалась кровопролитная война. Надеть мне было нечего, но Тетя пошила мне платье из небеленого полотна. Потом его покрасили в красный цвет. Сколько же было радости! Как мне завидовали мои младшие!

В школу я шла, не зная ни единой буквы, не умея считать. Но какая была жажда знаний! Классы оказались переполненными, в каждом по сорок и больше учеников. Среди нас было много переростков, потому что во время оккупации школа не работала. За старыми партами приходилось сидеть по трое. Даже чернил не было – мы сами их делали из ягод бузины или сока красной свеклы. Тетрадей тоже никаких, поэтому писали мы где придется: между строчками старых газет, на каких-то лоскутках бумаги. Тут и пригодились канцелярские книги – те, что отец прислал с фронта.

А мы в это время пели про Сталина, и в книге для чтения на первой странице был портрет Ленина, а на второй – Сталин. Под портретом красовалась подпись: «Спасибо Сталину за наше счастливое детство». На уроках разучивали:

С песней о Сталине

Встанем на заре.

Лучших не придумано

Песен на земле.


Или такую песню:

От края до края, по горным вершинам,

Где горный орел совершает полет,

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ.


И мы искренне верили, что Сталин заботится о нас, детях, как родной отец. Поэтому перед праздниками Октябрьской революции, Первого мая и Днем Победы старшие мальчики шли в лес и приносили оттуда барвинок и вечнозеленый плющ, а девочки плели из них венки и гирлянды, делали цветы из бумаги, прикрепляли к венкам и украшали портреты Ленина и Сталина.

На весь класс имелась одна керосиновая лампа, поэтому было плохо видно, особенно зимой. Но я очень старалась и училась на отлично. На всю жизнь я запомнила свою первую учительницу Надежду Ивановну: молодую, очень красивую, с длинной черной косой, которую она иногда укладывала венком на голове. Для меня она сразу же стала идеалом, потому что держалась с необыкновенным достоинством и была доброй. С первого класса мне хотелось стать учительницей, как она.

Когда наступила зима, стало холодно, и мне решили сшить теплые рейтузы или штаны, чтобы было в чем ходить в школу. Но ткани не было никакой, и Тетя сострочила мне их из старого рваного одеяла. Резинки, чтобы штаны не сползали, тоже не нашлось, и Тетя пришила к штанам одну подтяжку. Они оказались страшно колючими и совсем не нравились мне. Каждое утро маме приходилось будить меня пораньше, чтобы заставить их надеть.

– Доченька, надо надевать штаны, – говорила мать, – иначе замерзнешь.

– Не буду! – сразу начинала плакать я. – Они кусаются!

– Надо, иначе застудишься, – уговаривала мать.

– И пусть, пусть! – вопила я. – Пусть простужусь, но не буду их носить!

– Заболеешь!

– Ну и что?! – не унималась я.

– И не сможешь ходить в школу.

– Как это? – я тут же прекращала всхлипывать.

– А вот так! Будешь больная на печи лежать, пока не выздоровеешь, а другие детки будут в это время в школу ходить.

– А мое место никто не займет? – размазывая слезы по лицу, спрашивала я маму.

– Кто знает! Придет какой-нибудь новичок в класс, где ж ему сидеть?

Штаны колючие, но очень хочется в школу! Вздыхая, я натягиваю их, а на следующее утро все начинается сначала.

Из плащ-палатки Тетя пошила мне пальто. А чтоб оно было теплее, вместо ваты за подкладку набили пакли. Кроме того, мне сшили бурки. Теперь зимними вечерами при свете коптилки (когда я уже научилась читать) мама и Тетя пряли, а я читала вслух. Все притихнут, а я читаю «Муму» Тургенева. Но больше всего нам нравилась сказка про Серую Шейку: о том, как ее ранили, и она не смогла улететь вместе со всеми в теплые края. Читаю и плачу, а вместе со мной плачут все в хате. Наверно, поэтому я на всю жизнь полюбила животных, и до сих пор не могу зарезать даже курицу.

Ранней весной всех женщин собирали в поле. С собой они приводили своих коров, чтобы вспахать колхозную землю. Одна женщина, спереди, тащит корову, а другая, сзади, налегает на плуг. А дома, чтобы вспахать огород, мы, дети, впрягались и тащили, а мать ходила за плугом.

Многие дети, окончив четыре класса, вынуждены были бросать учебу и идти работать в колхоз. Но у меня была очень сильная тяга к знаниям, и родители решили, что мне надо и дальше ходить в школу.

…Если заглянуть в словарь иноязычных слов, то слово «кок-сагыз» поясняется в нем так: «многолетнее растение из семейства сложноцветных, каучуконос». Но мое поколение знает об этом растении не по книжкам. В диком виде оно встречается где-то на Тянь-Шане, а его корневища действительно содержат какое-то количество вещества, из которого научились изготовлять необходимую стране резину. Поэтому его стали выращивать и у нас. Мы, дети, ходили собирать пух с созревших цветков, похожих на головки одуванчика, в котором прятались семена. Сеять кок-сагыз у нас начали еще в тридцать шестом, а ходить собирать пух я начала после первого класса. Для этого Тетя сшила мне полотняный мешочек с лямками, которые завязывались на шее. Собирали пух обеими руками, складывали в мешочки, а вечером шли сдавать звеньевой в клуню. Там она его взвешивала и вела учет. Частенько мы с Валей просыпались пораньше и успевали до школы сбегать на поле и насобирать пуха с чужих участков, а после школы шли уже на свой.

Напротив нас стояла хата, где, как рассказывали сельчане, во время голода тридцать третьего года дочь зарубила топором свою мать, засолила ее мясо и сложила в кадушку.

– А ты знаешь, куда она голову матери девала? – однажды спросила Валя.

– Откуда мне знать?

– Она ее в клуню отнесла!

– В какую клуню? – спрашиваю, чувствуя, как холодеет спина.

– А в ту, где мы кок-сагыз сдаем.

Сболтнула Валя и забыла. А я, как иду кок-сагыз сдавать, так и смотрю, не лежит ли эта голова в клуне. В одиночку заходить туда я теперь боялась.

Сначала за собранный пух кок-сагыза не полагалось ничего, потом стали выдавать по сто граммов конфет-подушечек за килограмм. В конце недели я шла в магазин, куда заранее передавались списки, и продавщица насыпала мне конфеты в кулек. Несу, а они так пахнут, так манят, что никаких сил нету. Так и хочется хоть одну попробовать! Нюхаю – но не беру. Прижму кулечек к груди – и быстрее домой. Дома Тетя (она была за старшую) прятала их в сундук, на котором я спала, чтобы потом выдавать всем по пять штучек к чаю. А чай из чего? Из веточек вишни и смородины.

Казалось бы, и война закончилась, а жить легче не становилось. Сельчан обязали платить налоги. Есть у тебя скотина или нет – обязан сдать государству сорок килограммов мяса, двести семьдесят литров молока и девяносто яиц в год. И все это бесплатно. А где взять это мясо? Разве сами мы его видели? И еще заставляли покупать за деньги облигации. Хорошо, что потом разрешили выплачивать налог деньгами. Тетя шила людям понемногу всякую одежду, зарабатывала денежку, из этого и платились налоги. Мы даже яйца сами не ели, сдавали. За каждое плодовое дерево и куст тоже надо было платить. А поскольку деревья хорошо плодоносят только раз в два года, люди начали вырубать яблони, груши, вишни и сливы. Село, которое когда-то утопало в садах, скоро стало «лысым». С болью в сердце отец вырубил все наши деревья и кусты. Стало пусто и грустно.

Рядом с нами жила одна женщина, вдова. У нее была дочка Нина, моя ровесница. Мы с ней не очень дружили, потому что она была хитрая и часто меня обманывала. Наш отец помог вдове вырубить ее сад, но один куст красной смородины женщина попросила оставить. Пришло лето – а у нас ни сада, ни ягодки, ни яблочка. А у Нины на огороде – даже с улицы было видно! – закраснел ягодами куст смородины (мы называли ее поречкой). Я несколько дней подряд ходила на улицу, чтобы поглядеть через забор на этот куст. А он с каждым днем становился все краснее, все соблазнительнее. И вот, наконец, я решила сходить к Нине в гости. Как раз в тот день ее мама пошла в город на базар, так что время было самое подходящее. Пришла я к Нине, а она спрашивает:

– И чего это ты ко мне явилась, а не к своей Вале?

– Вспомнила, что ты меня сама приглашала прийти поиграть.

– А как же Валя? – подкалывает Нина.

– Подождет до завтра, – отвечаю я, а самой становится стыдно.

Поиграли мы немного во дворе, а я все исподтишка поглядываю на поречку.

– Покажи мне, что у вас на огороде растет, – хитрю я, чтобы подманить Нину поближе к кусту с ягодами.

– Пошли! – легко соглашается соседка, и мы с ней идем по узкой тропинке. Нина что-то рассказывает про огород, а я ее и не слышу, потому что уже ничего не могу ни видеть, ни слышать, – только куст, сплошь красный.

– …А тут вот – поречка! – мы останавливаемся, не доходя до куста, но я уже хорошо вижу спелые ягоды, которые густо-густо облепили ветки, а солнце в них переливается рубином, не дает мне покоя.

– Рвать ее нельзя, – словно угадывая мои мысли, предостерегает Нина.

– Почему?

– Потому что под этим кустом похоронен некрещеный ребенок.

– И что? – окончательно теряя надежду попробовать ягод, спрашиваю я.

– Мама сказала: если кто будет рвать и есть ягоды, он придет и задушит, – произносит Нина, тоже глотая слюнки.

И мы этому верили! Какие же мы были наивные, не то что современные дети, которые еще и говорить как следует не научились, а уже вовсю управляются с компьютерами.

А еще страшно хотелось яблок!

В нашем селе перед войной на том месте, где когда-то стояло господское имение, построили новую школу. Сохранился сад, который так и называли – панский. Там росли раскидистые старые яблони. И это когда на сельских подворьях не было вообще никаких фруктовых деревьев! Мы с нетерпением ожидали, пока там завяжутся яблоки, и тогда в панский сад сбегалась детвора со всего села – ну чисто монголо-татарское нашествие. Кто мог, забирался на яблони, а остальные сбивали яблоки с веток палками, обступив деревья со всех сторон. И какое же это было наслаждение, когда удавалось полакомиться зеленым, еще не спелым яблочком величиной с грецкий орех! Особенно везло тем, кому доставалась «фунтовка». Этот сорт был не таким кислым, как остальные, нам же он казался очень сладким и фантастически вкусным. А я еще и домой приносила по яблоку братьям и сестричкам, потому что помнила: я – самая старшая и должна о них заботиться.

В классе впереди меня сидела девочка Маняша. Ее отец не вернулся с войны, а кроме нее в семье было еще трое маленьких детей. Они очень бедствовали, и Маняша ходила в школу по очереди с сестрой, так как им нечего было надеть. Девочка частенько приходила на занятия перемазанная сажей. То рука у нее была грязная, то шея, а другой раз и на щеках была сажа. Один мальчишка из-за этого начал над ней насмехаться и дразнить. Дома я рассказала маме про Маняшу.

– А ты ее не дразнила? – поинтересовалась мама.

– Нет. А что?

– А то, что у бедной вдовы нечем топить, и, чтобы дети не замерзли, она их кладет спать в печь, – рассказала мне мать.

– Как это – в печь?

– А вот так, – вздохнула мать. – Протопит печь, но не так, как положено, а чуть-чуть, сколько дров найдется, вот она особого тепла и не дает. А одеяла у них нет, его уже давным-давно на хлеб выменяли. И на ночь мать кладет детей спать в еще теплую печь.

– Там же темно и страшно!

– Вот поэтому девочка и в саже. А что поделаешь? Лучше уж в саже, чем мерзнуть, – сказала мама и перекрестилась.

На следующий день в школе тот же самый мальчишка снова начал тыкать пальцем в Маняшу и насмехаться. Я не на шутку на него разозлилась. И хоть была не очень смелая, подбежала к нему сзади и треснула его ладонью по спине изо всех сил. Он не ожидал от меня такого и замер, разинув рот.

– Если ты еще хоть раз обидишь Маняшу… – закричала я, хоть и сама очень испугалась собственной смелости. – Я… Я… Я знаешь, что с тобой сделаю?!

– И что ж ты со мной сделаешь? – нагловато ухмыльнулся мальчишка.

Я поняла, что сейчас он меня отлупит, поэтому, уже ни о чем не думая, бросилась на него и вцепилась в его спесивую физиономию ногтями.

– Вот что! Вот! – завизжала я, царапая его щеки. – Вот что я с тобой сделаю!

– Отцепись от меня! – завопил он. – Припадочная!

Чувствуя себя победительницей, я подошла к Маняше и взяла ее за руку. Ее ладошка крепко сжала мою в знак благодарности, и на худеньком замурзанном личике появилась робкая улыбка. С того дня мы с нею подружились. А однажды Маняша сумела меня отблагодарить. Она принесла в школу настоящее большое и спелое яблоко! Не знаю, где она его раздобыла, но едва одноклассники заметили у нее в руках такую роскошь, как сразу же обступили кольцом и стали клянчить:

– Дай укусить!

– Ну хоть маленький кусочек!

– Оставь огрызочек! Ну, пожалуйста!

Так у нас было всегда, когда кто-нибудь приносил яблоко или грушу. Обычно «укусить» доставалось только закадычным друзьям. Я не стала просить, а только смотрела на это яблоко жадными голодными глазами. Маняша подошла ко мне, надкусила яблоко, а потом разломила его пополам.

– Бери! – сказала она, протягивая мне пол-яблока. – Это тебе!

– Так нечестно! Ты ей слишком много дала! – загудела толпа.

Я поблагодарила подругу и дала откусить Вале. То ли в самом деле это яблоко было таким вкусным, то ли мне показалось, но его непередаваемый вкус и аромат я запомнила на всю жизнь.

Летние месяцы сорок шестого и сорок седьмого года выдались страшно жаркими и засушливыми. Земля томилась от жажды, но дожди все не шли. Урожая не было, для нас наступили трудные времена. После Нового года в погребе было уже пусто. Ни картофелины, ни свеколки, а про хлеб нечего и говорить. Чтобы не умереть с голоду, взрослые брали мешок, кочергу и ночью шли в колхоз. Там в буртах, засыпанная землей и соломой, лежала картошка – единственное спасение. Многих мужчин ловили на этом и отправляли за решетку. Но люди шли туда снова и снова рисковали, потому что их дети уже пухли от голода.

Однажды поздно вечером мы услышали, что папа собирается в колхоз – воровать картошку. Женщины тихонько плакали, провожая его.

– Тихо! – сказал папа шепотом, – детей разбудите. А в случае чего, что б вам ни говорили, отвечайте одно: «не знаем, где он», и все.

– Господи!.. – опять послышались всхлипывания матери.

– У меня нет выбора, – это папа.

– А если поймают? – охнула Тетя.

– Не поймают, – бодрился папа. – На дворе такая метель, что хороший хозяин собаку за порог не выгонит. Сразу следы снегом занесет. А не пойман – не вор. Я и так долго ждал подходящего случая.

– Может, обойдемся как-нибудь? – зашептала мать.

– Как? Не могу я больше смотреть детям в голодные глаза. Надо их спасать.

– Если поймают, посадят обязательно… – начала было мать.

– Не каркай на дорожку, – остановил ее папа. – Думаю, все будет хорошо.

Отец, не зажигая света, оделся и ушел. А мы разве могли после этого спать?! Притихли, как мышата, и вслушиваемся. А за окном ветер воет, метель свистит, выпевает что-то жуткое и печальное. Взрослые тоже не спят: как и мы, лежат тихо, прислушиваются. Время тянется невыносимо. Мое воображение начинает рисовать самые ужасные картины, хочется плакать, но я не шевелюсь.

Наконец в сенях тихонько скрипнула дверь. Или это метель так подвывает? Потом и дверь в хату открылась, оттуда ворвался холод – я его почувствовала первой, потому что спала у самой двери на сундуке. Но все это чепуха! Главное – папа вернулся.

– Тихо! – говорит он. – Все вроде обошлось!

Быстро отряхивает с кожуха и валенок снег, ставит кочергу к печи и куда-то прячет в темноте заветный мешок. Я немного успокоилась, шепотом поблагодарила Бога за то, что папу не поймали, и уже собралась спать, как в дверь громко застучали.

– Открывай! Немедленно! – загремел чужой голос за дверью

– Господи! Что ж теперь будет?! – зашептала перепуганная мать.

– Спокойно, – сказал папа, вставая с кровати. – Вы ничего не знаете. Поняли?

От испуга сердце у меня в груди заколотилось так, что даже дышать стало трудно. Лежу и прислушиваюсь. Вот папа открывает чужим людям дверь, они врываются в хату, и младшие дети от испуга начинают плакать.

– Свет зажги! – приказывают чужие дядьки.

– А что случилось? – спрашивает отец, зажигая лампу.

– А то ты не знаешь?!

– Нет.

– И из хаты, хочешь сказать, никуда не выходил?

– Да нет же! Нет!

– А почему от буртов к твоему подворью следы?

– Быть того не может! Богом клянусь! – божится мой бедный отец.

Мужчина в заснеженном кожухе придирчиво осматривает папины валенки.

– Говоришь, из хаты не выходил?

– Да.

– А чего ж они в снегу?

– Не может быть! – стоит на своем отец.

– Брешешь ты! – орет человек в кожухе под плач перепуганных детей. – Они еще мокрые от талого снега.

– Так это я до ветру на двор выходил.

– До ветру, говоришь? Врешь, сучий потрох! К колхозному добру руку протянул? Вон – и на кочерге сырая земля! А ну, давай, обыщи хату, – приказывает он другому мужчине. – Найдем краденую картошку – долго еще своих щенят не увидишь!

Мать не выдерживает, закрывает ладонями лицо и начинает тихонько плакать. «Все, – думаю я, – сейчас найдут мешок и заберут нашего папу в тюрьму».

Начали они обыскивать, везде заглядывают, все перевернули, а найти не могут. А отец стоит посреди хаты, как с креста снятый. Сатанеют от злости непрошеные гости, хорошо понимают, что отец только что вернулся с колхозного поля, а мешок – как сквозь землю провалился. Все обыскали, аж взмокли, а картошку не нашли.

– Знаю, что ты крал, – говорит человек в кожухе. – Точно знаю!

– Вы же сами видите – нет у меня картошки, – говорит папа. – Если б была, так разве б вы ее не нашли? Ищите еще, если охота!

Снова начали чужие заглядывать по углам, но не могут найти мешок, и все!

– В следующий раз найду, уже не отвертишься! – со злобой бросил незваный гость и вышел из хаты, с силой грохнув дверью.

Все вздохнули с облегчением, перекрестились и поблагодарили Бога. И еще долго не разговаривали, сидели тихо-тихо и прислушивались: а вдруг вернутся? Или, может, под окнами подслушивают?

Первой в себя пришла Тетя. Взяла в руки лампу, заглянула в окна, задернула поплотнее занавески.

– Ты и правда вернулся с пустыми руками? – тихо спрашивает Тетя отца.

– Еще чего! Полмешка картошечки раздобыл! – почти шепотом отвечает отец.

– Куда ж ты ее приткнул? – удивляется мать. – Вон, в хате все перерыли! Во все щели заглядывали!

А папа усмехнулся и полез за печь. Там вверху были небольшие отдушины-печурки, где мы всегда сушили одежду, а внизу, скрытая за спинкой кровати, – печурка побольше. Вот туда папа и успел засунуть мешок. Все обыскали, а в нее заглянуть не догадались. Повеселели женщины, обрадовались дети. Еще бы! В ближайшие дни не будем голодными!

Картошку съели быстро, и в хате снова стало грустно – опять нечего есть. Некоторое время держались на картофельных очистках, но и они быстро кончились. Полезла мать в сундук и достала единственную теплую и красивую вещь – свой белый шерстяной платок.

– Не надо, – говорит отец. – Оставь себе.

– А дети? С голоду будут пухнуть? Сейчас детей надо спасать, а не о себе думать.

Сел отец на лавку, обхватил в отчаянии голову руками. А что поделаешь? Пошла Тетя в город и обменяла платок на ведро картошки.

А у меня начался авитаминоз, волосы на голове стали выпадать, и появилось три плешинки. Утром, перед школой, мать долго причесывала меня, стараясь заплести косички так, чтобы лысые места не были видны. А тут еще в школе сказали, что приехал фотограф, чтобы снять отличников учебы для Доски почета. Учительнице тоже пришлось долго меня причесывать, чтобы спрятать эти мои лысины. И хорошо, что на снимке не было видно моего платья. Оно все вылиняло, а ниже спины – здоровенная заплатка другого цвета.

В это время в школе варили суп из пшеницы и кормили им сирот и самых бедных. Я очень стеснялась его есть, поэтому учительница сама брала меня за руку и вела к столу. А в том супе – только вода и вареная пшеница.

Иногда меня приглашала к себе домой первая моя учительница – Надежда Ивановна. Какая же она была красивая! Волосы темные, длинная и толстая коса красиво уложена вокруг головы. Смотрю на нее с нескрываемым восхищением и думаю: «Все равно буду ходить в школу и хорошо учиться, чтобы стать такой, как Надежда Ивановна. И лысин у меня уже не будет, а вырастет такая же длинная и блестящая коса».

– Ну что, Маричка, – говорит учительница, а мне ужасно нравится, когда она так ко мне обращается. – Не передумала быть учительницей?

– Ну что вы! Никогда не передумаю! – отвечаю я.

Надежда Ивановна усадит меня за стол, а у меня глаза уже бегают по полкам. Сколько там книжек! Как в библиотеке. Накормит меня учительница, еще и книжку какую-нибудь интересную даст почитать. Только потом я поняла, что книжки были всего лишь предлогом для Надежды Ивановны, чтобы зазвать меня к себе и дать что-нибудь поесть, потому что просто так прийти к учительнице я стеснялась. Иногда, когда голод особенно донимал, я рвала цветы, которых всегда было полным-полно возле нашей хаты (хорошо, хоть цветы налогом не облагались!) и несла букет учительнице. Иногда она давала мне коржик или оладушек, а чаще угощала козьим молоком.

Когда Надежда Ивановна приехала в наше село, с собой она привезла небольшой чемоданчик с одеждой, большой – с книгами, а еще она привезла с собой… козу. Молодую учительницу поселили на втором этаже школы, а козу – в школьном сарае. Летом коза паслась в панском саду, а когда у нее появлялись козлята, Надежда Ивановна отдавала их нам на откорм. Все лето мы пасли и откармливали козлят и сушили сено на зиму. Когда козлята подрастали, одного мы отдавали учительнице, а второй оставался нам. И сколько же было радости, когда коза приводила не двоих, а троих деток!

Всю жизнь образ Надежды Ивановны оставался для меня образцом красоты и душевной доброты.

Другим моим соученикам было не легче. Некоторые дети ходили в школу совсем опухшие, а те, у кого не было сил, чтобы дойти до школы, лежали дома.

Едва дождались мы весны в тот год. Кое-где еще лежал снег, а люди уже тянулись с лопатами и сапками на поле, где в прошлом году выращивали картошку. Перекапывали землю и порой находили мелкие картошки. Они были мерзлые и почти всегда гнилые, но их все равно собирали. Такую картошку называли гнилушкой. Ее хорошо промывали, клали в печь и сушили. Потом снимали кожицу, толкли в ступе и пекли лепешки. Бывало, наедимся их, а через час-другой возвращаемся обратно.

Потом появилась лебеда, которую тоже можно есть. А там пошли щавель, белая акация, клевер. Ели все подряд, даже листья липы. Все казалось вкусным, потому что голод мучил постоянно.

Весной мать ходила работать на буртах. Там женщины перебирали картошку, им разрешалось печь ее и есть, но делать это можно было только во время работы. Мама сама не съест, а спрячет несколько картофелин за пазухой и несет домой. Достанет их, а те в саже, мы расхватаем – и ну наворачивать! Мать смотрит на нас, улыбается, а у самой на глазах слезы. А нам и непонятно почему: мы же едим, так почему мама плачет?

Кончилась жатва. Хлеб в поле уже был скошен, прошла подборка. На полях стало почти пусто, но и тогда не разрешали собирать колоски, которые кое-где оставались. Однако голод все равно гнал людей туда. В основном за колосками ходили дети, потому что детей могли только прогнать, а взрослых – и в тюрьму посадить.

Тетя сшила нам полотняные мешочки, повесили мы их на плечи и пошли за колосками. Сидим в лесу, высматриваем, не едет ли объездчик. Страшно, а идти надо. Наконец выскакиваем на поле, хватаем эти колоски трясущимися руками и все оглядываемся. Увидим человека вдали – и со всех ног в лес, чтобы спрятаться. Потом снова выходим, преодолевая страх. Наберем котомку и несем в лес, где стоит мешочек. Пересыплем колоски туда, и снова на поле. Ноги босые, сухая стерня впивается в подошвы, оставляя в них болезненные занозы, но приходится ходить снова и снова.

Однажды идем мы с Валей с поля. Очень устали, потому что отправились за колосками аж к соседнему селу. Жара стоит. Хочется и есть, и пить. Добрались мы до места, где в войну был немецкий аэродром. А там остались огромные ямы после того, как отступающие немецкие войска подрывали боеприпасы. Стоит в этих ямах желтая вода. Я зашла в нее по колено.

– Какая водичка теплая, – говорю подружке.

– Так давай искупаемся, – предлагает она.

Мы осмотрелись – вокруг ни души.

Напились из этой ямы, поскидывали одежонку и полезли купаться. Только и радости, что вода теплая! Пришли домой, я рассказала матери, где мы купались. А она нас выругала, потому что уже бывали случаи, когда дети подрывались на минах и снарядах, которые остались в земле после войны.

Но однажды объездчик нас все-таки догнал. Мы так увлеклись, собирая колоски, что не заметили его. А он был на коне, с кнутом в руках. Мы поздно спохватились и с криком понеслись в лес. Почти у самого леса он налетел на нас с грязной руганью – и кнутом по спинам, кнутом! Домой мы пришли в слезах. Одежда на спине присохла к кровоточащим рубцам. Обмыла нас мать, уложила рядком на лавку и обработала раны чистотелом, чтобы могли снова идти за колосками.

Собранные колоски толкли в ступе железным толкачом, который называли ломом. Потом ость и полову отвеивали на ветру над деревянным корытом, и уже после этого мололи зерно и пекли хлеб.

Сколько же в тот год у нас, детей, было работы! Надо и цвет акации собирать, и груши-дички из лесу носить и сушить, и колоски собирать. А я еще ходила в лесничество – собирать сосновые шишки, и на поле – обдирать пух с кок-сагыза. А какая радость была, когда нам сказали, что зернышки желтой акации будут принимать за деньги! Наберем мешок стручков, потом дома высушим, вылущим, и – бегом сдавать.

Осенью мне за хорошую учебу на торжественной линейке в школе подарили настоящие чулки. Радости – и не описать! На Октябрьские праздники мне вручили в колхозе грамоту ЦК комсомола. Мы ее дома повесили в рамочке на стене.

А зимой опять стало нечего есть. Пошли слухи, что люди ездят на Западную Украину и меняют там вещи на зерно.

– Поеду и я на запад, – сказал однажды отец, – потому что не выживут дети.

– О Господи!.. – всхлипнула мать.

– Зачем ехать в такую даль? – вмешалась Тетя. – Пойду в город, может, там удастся что-нибудь выменять.

Ходила она пешком в город целую неделю подряд, носила на базар вещи, мерзла с ними целыми днями. Мы ждали ее с нетерпением и надеждой, но всякий раз она возвращалась, отводя глаза и с пустыми руками. Должно быть, у людей уже не было ни зерна, ни муки. Достала мать из сундука то платье, что папа с войны привез ей в подарок.

– Забирай, – говорит папе. – Оно почти новое. Я всего несколько раз в церковь надела, и все.

Тетя достала свой платок, мамина сестра – свой. Поехал отец с этими вещами на запад, а мы стали его ждать. И дождались! Привез он тогда полмешка зерна. Какое же это было счастье!

В советские времена колхозники имели право на приусадебный участок площадью в три десятых гектара независимо от количества членов семьи, а служащим полагалось по 25 соток. После войны в нашей семье было девять человек. И на нашей делянке были грядки с овощами, росли картошка и рожь. Колосья ржи жали серпами, потом молотили цепами, а после зерно мололи на самодельной мельнице. Хлеба на девять ртов всегда не хватало, поэтому в тесто добавляли тертую картошку. От этой добавки хлеба становилось больше, но он не поднимался и был не мягкий, а твердый, как кирпич, и имел неприятный привкус.

Возле нашей хаты было только двадцать пять соток, поэтому нам дали еще клочок огорода за селом. От нашей улицы проулок вел на поле, где и был этот огород. Мы его называли «У акаций», потому что вдоль дороги росли кусты белой акации. Уже с пяти лет я ходила туда одна – полоть картошку. И всегда мне было там жутковато. Однажды я слышала, как Тетя рассказывала, что на месте нашего огорода стояла усадьба деда Грицка. Жил он уединенно и тихо. Но однажды молния ударила в его хату, и она сгорела вместе с хозяином. А на том месте, где на нашем огороде ямка, был дедов погреб. Я слушала этот рассказ вполуха, но с тех пор, когда приходила на огород, обходила эту ямку стороной. Боязно: а ну как провалишься в погреб, а там обгорелый дед Грицко лежит.

Однажды я и в самом деле не на шутку перепугалась. Иду себе проулком на огород, песенку напеваю, и вдруг вижу – стоит посреди дороги петух… без головы! Я так испугалась, что завизжала и со всех ног кинулась домой.

– Там!.. Там!.. – запыхавшаяся и перепуганная, тычу куда-то пальцем, а сама не могу и слова вымолвить.

– Что случилось? – бросилась ко мне Тетя.

– Там…

– Тебя кто-то обидел?

– Нет.

– Да что ж случилось? Говори, Марийка! – Тетя побрызгала мне в лицо холодной водой.

– Там петух без головы! – выпалила я на одном дыхании.

– С отрубленной головой? – допытывается Тетя.

– Нет! Там, на дороге, стоит петух, а у него головы нету-у-у!

– Быть того не может! – усмехнулась Тетя, поняв, что ничего страшного не случилось. – Детка моя, тебе почудилось. Успокойся и иди на огород, а то скоро жара начнется.

– Не пойду! – сказала я. – Боюсь безголового петуха.

Пришлось Тете меня провожать. Подходим к тому месту, а там стоит петух… и уже с головой!

– Вот видишь, – засмеялась Тетя, – есть у него голова, а ты что говорила?

– Ты мне не веришь, а у него правда не было головы – я своими глазами видела!

Только позже я заметила во дворе, как куры иногда прячут головы под крыло и подолгу стоят на одном месте. Да так, что и в самом деле кажется, будто голов у них нету. Но разве я, девчушка, могла знать про такую куриную хитрость? И вообще, в селе в то время не было даже радио, не то что телевизоров. Газет люди не выписывали, потому что в большинстве были малограмотными или совсем неграмотными. А мы, дети, верили всему, что слышали.

Я училась в первом классе, у нас шел урок письма. Я что-то старательно выводила в тетрадке, когда сквозь открытые окна в класс ворвались звуки музыки. Все ученики замерли, вслушиваясь в эти удивительные звуки.

– Это играет духовой оркестр, – пояснила нам Надежда Ивановна.

А уже через минуту нам сообщили, что этот день, двадцать первое сентября тысяча девятьсот сорок четвертого года, теперь будет считаться днем освобождения нашего села от захватчиков, и всех учеников отпустили на праздник. Мы побежали к сельскому клубу, построенному перед самой войной. Там был большой балкон, на котором расположился оркестр. Мы стояли, как завороженные, потому что никогда не слышали ничего подобного, даже не видели таких инструментов. На звуки оркестра начали подтягиваться люди со всех концов села. Потом был митинг, после него выступали самодеятельные актеры из города. Я никогда не забуду этот праздник – первый день нашей победы. Сколько же было радости в глазах людей! Радости и печали, потому что война еще продолжалась, все мужчины были на фронте, и женщины не знали, вернутся они домой или нет.

Что такое смерть, мы знали не понаслышке, потому что столкнулись с ней в самом раннем возрасте.

В голодном сорок шестом в нашем селе появились двое нездешних мальчишек – восьми и десяти лет. За плечами у них были котомки с какой-то поклажей. Дети ходили по селу и выменивали домашние вещи на еду. Однажды под вечер они постучались в нашу хату и поздоровались по-русски. Мама впустила их.

– Садитесь, родненькие, – предложила мама. – Отдохните.

– Спасибо, – ответили те в один голос и пристроились на скамеечке. Сели, а глаза – на стол, где стояли пустые глиняные миски.

– Кто вы? Откуда будете? – спросила мама.

– Я – Коля, – сказал младший. – А это мой брат Вася. Мы из Москвы.

– Как же так? Из самой Москвы? – удивилась мать.

– Да. Мы жили с папой и мамой. Отца убили на войне, а мама померла, – рассказал Вася. – Родственников у нас нет, и чтобы не умереть с голоду, мы собрали папины и мамины вещи и пошли по селам менять их на еду.

– И так далеко зашли! – вздохнула мать.

– Потому что не везде еды достанешь, – по-взрослому сказал Коля. – Людям самим не хватает. Голод.

– И там, в Москве, тоже голодно?

– А как нам там прокормиться? В детдом мы не хотим, вот и бродим по селам. Везде люди бедствуют.

– Так оно и есть. А где ж вы ночуете?

– Где придется. Иногда люди пускают переночевать, а когда и в лесу.

– А потом? Что ж вы будете делать, когда на дворе похолодает? – допытывается мама.

– Домой вернемся, – серьезно отвечает старший из братьев. – Дорогу домой я найду.

– А как?

– Добрые люди подскажут. Тетенька, а вам не нужна теплая кофта? Она почти новая! – Вася мигом сбросил свою котомку с плеч.

– Нет, детка, – вздохнула мать. – Нам нужны харчи.

– Тогда мы дальше пойдем, – то ли сказал, то ли спросил Вася.

– Подождите. Ночь на пороге. Куда вы пойдете? Поужинаете с нами, отдохнете, а завтра пойдете, – сказала мама.

Мы потеснились за столом. На ужин у нас было по вареной картофелине без хлеба на каждого и узвар из груш-дичек, которые мы насобирали в лесу. А чтоб он был слаще, Тетя натерла сахарной свеклы и отварила ее в воде. Получился так называемый сироп, а отваренную и отжатую свеклу оставили на завтрак. Мальчишки мигом проглотили свои картофелины, запили компотом, поблагодарили и повеселели. Чем-то они были похожи на нашего Степочку: такие же хорошенькие и белокурые. Наверно, поэтому они сразу же с ним подружились. Когда старшие управились с хозяйством и вернулись в хату, все трое спали на полу обнявшись.

Утром братья позавтракали с нами свеклой, попили водички и ушли. А примерно через час за селом грохнул взрыв. Встревоженные люди побежали за околицу. Там, на обочине дороги, под старой липой, они нашли изуродованные тела обоих братьев. Скорее всего, те присели отдохнуть под деревом и наткнулись на старую мину.

Хоронили мальчишек всем селом. Рядом с могилой моей бабуси Одарки сельчане выкопали могилу и похоронили обоих в одном гробу. Никто не знал их фамилии, поэтому поставили деревянный крест, на котором кто-то из мужчин вырезал только имена. Мы, дети, отчаянно плакали: до того было их жаль. А по дороге домой моя мама расплакалась еще сильнее.

– Ну, хватит уже тебе, будет, – начала утешать ее Тетя. – Что теперь поделаешь? Смерть не выбирает, старый ты, молодой или совсем дитя. Видно, такая судьба…

– Так-то оно так, – всхлипнула мать. – Но если б я знала, что у этих детей вчера был последний ужин в жизни, я б не ела свою картофелину, а отдала им. Пусть хоть перед смертью поели бы по-людски.

– Да разве наелись бы они твоей несчастной картофелиной? – вздохнула Тетя. – Все мы голодные, и дети голодные, и не знаем, наступят ли времена полегче, или так и помрем с голоду…

А через несколько дней в селе произошел еще один трагический случай.

Был теплый летний день, и я пошла к речке – выстирать кухонное полотенце и освежиться. Стою на кладке, полотенце намочила в воде и вдруг заметила большую рыбину. Я так и замерла! «Сейчас она подплывет поближе, – прикидываю. – Я ее ка-ак шлепну мокрым полотенцем по голове, а потом подхвачу обеими руками и принесу домой на ужин. Вот все обрадуются! Будут меня хвалить, а себе я возьму самый лучший кусочек».

Я так размечталась, что даже слюнки потекли! А проклятая рыбина, словно угадав мои мысли, начала меня дразнить. Подплывет поближе, посмотрит на меня, а потом – хлясть хвостом – и исчезнет. Потом снова выплывет и следит за мной. А тут откуда ни возьмись появилась старшая Маняшина сестра Христинка. Бежит по берегу, веселая, подпрыгивает, а вместе с ней скачут по плечам ее черные косички.

– Идем на «песочки», – позвала меня Христинка, – искупаемся.

– Тихо! – зашипела я, но уже было поздно. Рыбина исчезла.

– Почему тихо? – Христинка подошла поближе.

– Хотела рыбу поймать, а ты ее спугнула, – ответила я сердито.

– Глупенькая! – засмеялась девочка. – Руками рыбу ни за что не поймать! Так идешь со мной?

– Нет, – отрезала я, хотя до этого собиралась искупаться, а здесь в заводи было глубоко и к тому же топкое дно. Обычно мы ходили купаться на «песочки», берег там был чистый, песчаный, а дно – твердое и гладкое.

Христинка помахала на прощание и побежала дальше.

А вскоре раздался взрыв. С кладки мне было видно, как высоко вверх взлетел столб воды. Люди в селе повыскакивали из хат и кинулись туда, где громыхнуло. Побежала и я. А когда прибежала, то увидела толпу. Женщины голосили, а один мужчина сидел на песке. Я подошла поближе – и вскрикнула от ужаса. На берегу лежала мертвая Христинка. Все ее тело было в крови, а одной ноги не было вообще.

– На мину ребенок наступил, вот и подорвался, – сказал мужчина. – Это ж надо, какое горе! Тут и моя детвора купалась, а оно, видишь, как вышло…

– Надо ногу найти и сообщить матери, – сказала какая-то женщина.

Кто-то побежал к матери Христинки, а мужчина начал искать в воде оторванную ногу. Пришла Тетя и за руку потащила меня домой.

– Там полотенце, – сказала я, указывая на кладку.

– Ну так сбегай, забери.

– Не пойду, – захлюпала я. – Боюсь!

– Чего ты боишься?

– А если там нога будет плавать?

Христинку так и похоронили без ноги, а я еще долго боялась купаться в речке. Все присматривалась, нет ли там ноги погибшей девочки…

Мой девятый класс был богат событиями. Сначала Тетя силком потащила меня в церковь.

– Не пойду! – плакала я по дороге. – Я же комсомолка!

– А когда папа был на войне, ты кому молилась, чтобы помог?

– Богу, но я же тогда была совсем маленькая и глупая!

– А Боженька помог ему и из плена бежать, и из окружения выйти, и домой вернуться. А ты подумала, что могло бы случиться, если б ты тогда пошла с Христинкой купаться? Бог тебе жизнь сохранил!

– Все равно не пойду! – сказала я и остановилась у самого порога церкви.

– Доченька! – Тетя всегда так обращалась ко мне. – Вот послушай. Ты уже почти взрослая, скоро школу окончишь, в институт поступишь. Тогда точно не сможешь пойти в церковь, потому что если узнают, то выгонят. А тебе надо сходить – исповедоваться и причаститься. И попросить Бога, чтоб дал тебе другую долю, не такую, как у нас, а лучше. Идем, пока есть такая возможность.

Я согласилась. И пошла, и сделала все так, как велела Тетя. И долго не раздумывала, о чем просить Всевышнего: попросила, чтобы дал мне возможность стать учительницей. Это было мое самое большое желание.

Помню траурную линейку в школе, когда умер Сталин. Тогда все плакали по нему, как по родному отцу. Я тоже плакала. И слезы мои были искренними.

А зимой заболел наш любимец Степочка – сын Тети. Занемог, ослабел, начал худеть и плохо есть.

– Что у тебя болит, ангелочек мой? – допытывалась встревоженная Тетя.

– Ничего, – отвечал он и прикрывал свои голубые глазки.

Потом он начал говорить, что у него болит головка. Пришла фельдшерица, начала давать Степочке какие-то пилюли и каждый день делала ему уколы. Но ребенок таял на глазах, как восковая свечка.

– Сделайте хоть что-нибудь, – умоляла фельдшерицу Тетя, – лишь бы он выздоровел!

– Я и так делаю, что могу, – ответила та. – Но ребенок очень тяжело болен.

– Что у него?

– Менингит.

Тетя открыла сундук и достала единственную новую вещь, которая у нее была – отрез на платье.

– Вот, возьмите, – проговорила она, протягивая отрез. – От чистого сердца.

Мы все подходили к Степочке по очереди, гладили его русые волосики, пытались хоть как-то утешить. Но вскоре он совсем перестал есть и стал худеньким-худеньким, только синие глазки светятся. Ему продолжали делать уколы, но страшная головная боль не проходила. Однажды, когда я вернулась из школы, он попросил меня перенести его на теплую лежанку.

– Мне очень холодно, – тихонько сказал он.

Я взяла его на руки, а он уже стал легонький, как перышко. Положила на лежанку, укрыла кожухом.

– Так лучше? – спрашиваю.

– Да, – отвечает еле слышно. – Но все равно знобит…

А вечером, когда все были дома, наш Степочка тихонько умер. Тетя кричала, рвала на себе волосы, билась о землю.

– Это за мои грехи! – голосила она, не помня себя.

– Да какие там у тебя грехи?! – пыталась унять ее мама. – Мы все не безгрешные.

– Нет! Нет! Это Бог меня покарал за то, что хотела дитя в своем лоне убить! Прости меня, мой ангелочек! Прости, деточка! – убивалась бедная наша Тетя.

На следующий день пришли одноклассники Степочки, принесли венок от школы. Похоронили мы его, насилу оттащили Тетю от могилы – она хотела броситься туда вслед за гробом. С того времени Тетя стала тихой и печальной. Лучше бы тужила или плакала, чем сидеть молча целыми днями. Смотрит куда-то мимо людей, думает о своем – и ни звука. Позовем за стол – не идет. Сидит, будто не слышит ничего. Мать вечером с ложки вольет ей в рот что-нибудь, Тетя молча проглотит и снова сидит. Мы и плакали, и уговаривали ее – не слышит она нас.

А через несколько дней Тетя словно проснулась. Пришла в себя, подхватилась, куда-то побежала. Мы за ней. А она упала на колени перед образами и прощения у Бога просит. Да так проникновенно, что мы не удержались и расплакались. С тех пор только это и делала: то сидит на лавке в безмолвии, то падает на колени перед иконами. Есть отказалась наотрез. За день матери удавалось влить ей в рот лишь несколько капель воды. Тетя начала сохнуть, как Степочка. Позвали фельдшерицу. Та осмотрела Тетю и сказала, что тело у нее не больное – хворает душа.

– Будьте с ней ласковы и внимательны, – посоветовала она.

Да разве ж мы не старались? Придем, обсядем ее со всех сторон: и разговариваем, и плачем, но она нас не слышит – и все. Я уже и книжку «Серая Шейка» из библиотеки принесла. Сижу, читаю вслух, поглядываю на Тетю. Хоть бы одна черточка в лице дрогнула!

На сороковины Тетя пошла с нами на кладбище. Увидела могилку сына, все вспомнила. Упала на нее, снова прощения просит. Попрощалась со Степочкой и покорно поплелась за нами. Идет смиренная, тихая, только пошатывается, потому что столько дней ничего не ела. Пришла домой, легла на деревянную лавку, руки на груди сложила. Вроде бы успокоилась, думаем. Мать взяла дерюжку, подошла к Тете, чтобы укрыть, и вдруг тихо говорит:

– Нет у вас больше Тети, деточки. Померла она. От тоски по дитю своему померла…

Жизнь стала полегче только в начале пятидесятых годов. В то время мы уже не голодали, хотя и роскоши не знали. Я уже не ходила в одном-единственном латаном-перелатаном и перешитом платье, а имела два ситцевых платьица. Каждое лето я работала со взрослыми в колхозе. Маняша вообще пошла работать после четвертого класса. Ей приходилось выполнять нормы наравне со старшими, несмотря на ее совсем еще детский возраст. Она с нетерпением ждала лета, когда мы с Валей тоже пойдем на работу в колхоз, и все летние месяцы мы будем втроем.

И в то лето, когда я закончила девятый класс, мы опять были вместе. Обычно мы работали в поле на уборке ржи. Мужчины скашивали рожь, а мы, девчонки, вместе с женщинами вязали снопы, складывали в полукопны по тридцать штук, а потом их свозили на подводах в большую скирду, рядом с которой гудела молотилка.

Лучшим временем был перерыв на обед, когда мы наспех что-то жевали, запивали еду водой из деревянной бочки и бежали к лошадям. Больше других мы любили кобылу Ласку. Она пережила тяжкие послевоенные годы, вспахала не одну сотню гектаров земли, спасая людей от голодной смерти. Ласка уже была старушкой, но еще трудилась. Бежим к ней наперегонки, а она уже радуется: знает, что дадим кусочек сахара. А потом мы втроем, я, Валя и Маняша, садимся верхом и едем к речке поить Ласку. Шутим, дурачимся, распеваем и заливаемся смехом. Ласка сразу идет пить воду, а мы, прямо в платьях, с криками носимся по мелководью, а потом плывем к противоположному берегу. Вода родной речки приятно щекочет тело, снимает усталость, возвращает силы. На другом берегу падаем на зеленую мураву, но только на минутку. Вскакиваем, чтобы нарвать ромашек, наплести веночков и принарядиться. Пока Ласка щиплет траву, плывем обратно. Обмоем ее впалые бока (пусть и она освежится!) – и снова на поле.

Так было чуть ли не каждый день. А как-то в августе мы вернулись с обеденного перерыва, и Петрусь начал над нами подтрунивать:

– Храбрые на Ласке кататься? Ну да, она добрая, ласковая, с ней и малый ребенок справится. А на Зоне не побоитесь?

Не знаю, кто дал такую кличку этой вороной кобыле, но она ей подходила. Зона была молодая, норовистая и подпускала к себе не каждого.

– Если ты такой смелый, сам на ней и катайся, – ответила я Петрусю.

– А я и катаюсь! А вот вы – трусихи!

– Это мы трусихи? – Маняша вызывающе подбоченилась. – Мы такие же, как и вы, парни. У нас равенство! Или не знал?

– Ну если равенство, так и садись верхом!

– И сяду! – Маняша гордо вскинула голову.

– Не слушай этого дурака, – тихо говорю я подруге. – Ты же знаешь, что эта кобыла еще и наполовину не объезжена.

– Я ему сейчас докажу, что девчата ничем не хуже парней! – во весь голос отвечает Маняша.

Не успела я и глазом моргнуть, как она лихо вскочила верхом на Зону. И в то же мгновение Петрусь хлестнул кобылу лозиной по крупу. Зона дико заржала, поднялась на дыбы, кинула задом, а Маняша перелетела через голову кобылы и упала, сильно ударившись.

– Сумасшедший! – завопили мы с Валей в один голос и бросились к подруге.

Подбежали к ней, спрашиваем:

– Как ты?

– Ничего вроде, – морщась от боли, отвечает Маняша. – Копчиком сильно ударилась…

– Ну что, накаталась? – хохочет Петрусь.

– Вот я тебе… – Маняша показала ему кулак.

– Что ты мне? Мамке пожалуешься?

– И пожалуюсь! – отрезала Маняша поднимаясь.

Наверное, они еще долго ссорились бы, как вдруг в селе ударили в колокол. Все бросили работу и повернулись в ту сторону. В небо поднимался столб черного дыма.

– Пожар! Кто-то горит!

Все, кто был на поле, побежали в село. И мы втроем тоже. Колоколом у нас всегда оповещали про пожар. Когда примчались на улицу, где горела хата, там уже было полно народу, люди ведрами таскали воду из колодца.

– Наша, наша хата! – отчаянно вскрикнула Маняша.

В самом деле: горело их жилье. Словно обезумев, Маняша заметалась в толпе. Заметила обоих своих младших братьев, но матери нигде не было видно.

– Где мама?! – расспрашивала она всех подряд, но женщину никто не видел, хотя она должна была оставаться дома, потому что только вчера вернулась из больницы, где лечила сердце. Когда пожар потушили, на пепелище нашли обгоревший труп. Скорее всего, маме Маняши стало плохо, когда она возилась у печи. Так она и умерла – с кочергой в руках.

Маняша сначала плакала, а потом замерла, словно окаменела.

– Теперь я уже никогда не смогу пожаловаться маме… – вдруг тихо сказала она, вытирая глаза платком.

После похорон вдовы возник вопрос: как быть с детьми? Жилья у них больше нет, родственников в селе тоже. Соседка вспомнила, что у нее где-то записан адрес двоюродной сестры их отца. Когда-то давно, еще до войны, она с мужем-военным приезжала в село погостить. Мать у Маняши была неграмотной, поэтому «генеральша», как ее сразу окрестили в селе, на всякий случай оставила свой адрес соседке. Женщина сразу же отбила на почте телеграмму в Москву, а на следующий день пришел ответ: «Ждите, скоро приеду».

И правда, через несколько дней приехала «генеральша». Чуть ли не все село бегало посмотреть на ее шелковое платье в красных цветах, стянутое на талии красным лаковым пояском. А обута она была в красные лакированные туфли с черной пряжкой и на высоких каблуках. Вид у нее был высокомерный, крашеные волосы все время падали на лоб и прикрывали густо накрашенные ресницы. А мне запомнился запах ее духов. От этой женщины пахло чем-то незнакомым и очень приятным.

Я была рядом с Маняшей, когда эта женщина, мельком взглянув на мою подругу, проговорила:

– Я приняла решение… – Бедная Маняша от напряжения больно стиснула мою руку. – Я забираю тебя в свою семью.

– Слава Богу! – вырвалось у соседки, стоявшей тут же.

– Будешь смотреть за моими детьми, – продолжала «генеральша». – У меня двое мальчиков, а няньке со стороны нужно платить. Ты будешь жить у нас, мы будем тебя кормить и одевать. Согласна?

– А братья? – дрожащим голосом спросила Маняша.

– Ну я же не солнце, чтобы всех согреть, – отрезала женщина. – И не такие уж они маленькие, чтоб не выжить в детском доме.

Маняша безутешно расплакалась, а вслед за нею жалобно заревели братья. Но что поделаешь? На следующий день Маняша выглядела бледной, как мел, ее глаза покраснели от слез, в них стоял страх перед неведомым будущим. Чтобы лишний раз не мучить младших, которые спали у соседки, Маняша поцеловала их, сонных, и на цыпочках вышла из хаты.

Я пошла проводить ее до автобусной остановки. Шли мы молча. Впереди – «генеральша», за ней – Маняша с обреченным видом, рядом с ней – я, а за нами тянулись соседи. Когда подошел автобус, Маняша не выдержала: припала к моему плечу, и мы обе расплакались.

– Не плачь, – сказала я. – Нельзя дорогу слезами поливать.

– Мне страшно, – прошептала подруга. И столько в ее словах было боли и отчаяния, что у меня заныло в груди.

– Все будет хорошо, – сказала я. – Ты будешь мне писать, а когда станем взрослыми, обязательно встретимся. Ладно?

– Ладно, – ответила Маняша и улыбнулась сквозь слезы. – А ты не будешь смеяться над моими ошибками? Ведь я всего четыре года проучилась.

– Да ты что, глупенькая?! Я буду рада любой весточке от тебя. Я никогда, слышишь, никогда тебя не забуду. И то яблоко, которым ты меня угостила, буду помнить всю жизнь! – поклялась я Маняше.

– Пора! – скомандовала «генеральша», когда автобус остановился рядом, обдав нас пылью.

Соседки молча смотрели на женщину.

– И не смотрите на меня так, – сказала «генеральша». – С голоду Маняша не помрет, это я вам обещаю.

Женщина подхватила чемодан, пропустила девушку вперед, а потом обернулась и уже из салона автобуса крикнула: «И я не генеральша, а всего лишь майорша, к вашему сведению».

Соседки ничего на это не ответили.

Братьев Маняши забрали в интернат, а от нее самой я не получила ни единого письма и так никогда и не узнала о ее дальнейшей судьбе. Но свое слово я сдержала. Я всю жизнь помнила ее замурзанное печной сажей личико, и нашу дружбу, и то яблоко…

Тем же летом отец достроил новую хату, и мы справили входины. По сравнению с нашей старой покосившейся хатенкой она казалась нам большой, просторной и светлой. Новенькие половицы приятно поскрипывали под ногами, словно напевали. Везде пахло краской и свежим деревом. Не успели мы нарадоваться на новое жилье, как сестра матери объявила:

– Я съезжаю от вас.

– Когда? Почему? И куда ты собралась? – посыпались мамины вопросы.

– К Горпине, которая живет в конце села, приехала дочка из Донбасса…

– Это та, что перед войной вышла замуж за шахтера и уехала?

– Она самая. Я поговорила с этой женщиной, и она мне рассказала, что живет в небольшом шахтерском городке. Хорошо там! И квартиры со всеми удобствами дают.

– Кто ж тебе ее даст? – вмешался в разговор отец. – Думаешь, тебя там ждут хоромы с водопроводом и уборной? Жили в тесноте и в бедности, а теперь и хата есть, и не голодаем. Чего тебе здесь не хватает?

– Хочу другой жизни для дочки. Я, конечно, всем вам благодарна, что приняли меня с ребенком, как самых родных и близких, но теперь не те времена. Не хочу, чтобы мое дите на всю жизнь осталось работать в колхозе и жить в селе.

– Смотри ты, какая! – хмыкнул отец. – Городской захотела сделаться! Руки пачкать надоело? Или навоз по-другому запах?

– И ничего подобного. Придется мне пачкать не только руки, но все, что угодно, – сказала она. – Потому что работать я буду в шахте.

– В шахте?! – вырвалось у меня. – Быть этого не может! В нашей социалистической стране женский труд под землей давным-давно запрещен!

– Это вас в школе так учат, – сказала мамина сестра. – Но сейчас не хватает мужских рук, вот и мои, женские, пригодятся.

– Это невозможно! – горячо возразила я.

– Возможно или нет, а там работают женщины-шахтеры. Так мне сказали. И им дают жилье. Поэтому я собираю вещи и еду.

– Когда? – спросила мама.

– Завтра.

– Как? Так быстро? А Наталья?

– Я еду с дочкой.

– О Господи! – у мамы слезы покатились из глаз. – Как же так? Не зная куда, не зная как? А если тебя не возьмут на работу?

– Несколько дней я смогу пожить у знакомой женщины, потом устроюсь, мне дадут комнату в общежитии, а потом и собственную изолированную квартиру…

– Красивая сказочка, – вздохнул отец. – Всегда хорошо там, где нас нет. Может, ты хотя бы Наталью оставишь у нас, пока сама не устроишься?

– Нет! – закричала Наталья. – Я с мамой!

На следующий день мы провожали их всей семьей. Сестра матери поклонилась родному подворью – словно чувствовала, что больше никогда сюда не вернется.

А в новой хате теперь остались только мать с отцом и нас трое. Да и мне предстояло прожить под отцовским кровом всего только год. Потом я окончу школу и поеду учиться…

Сейчас нас называют детьми войны. Как-то это неправильно. Война умывается человеческими слезами, питается телами тысяч погибших, запивая их людской кровью, шествует по костям и рушит не только города и села, но и души. Она жестокая, она – убийца, она – разлучница, она отняла, украла и беспощадно сожрала наше детство. У войны не может быть детей, но нас почему-то называют детьми войны…

Не упыри

Подняться наверх