Читать книгу Сборник статей. Выпуск 6 - Светлана Васильевна Жарникова - Страница 6

Архаические мотивы северорусской орнаментики
(к вопросу о возможных праславянско-индоиранских параллелях).
2. Содержание работы и методическая база. Источники и историография

Оглавление

Данная работа состоит из введения, в котором раскрывается актуальность темы, историографического очерка, трех глав, посвященных анализу развития восточноевропейского орнамента на протяжения огромного временного периода от верхнего палеолита до рубежа XIX – XX в.в. и его роли как индикатора этномиграционных процессов, связанных с подвижками индоиранских народов, в середине II – начале I тыс. до н.э. и заключения.

В историографической очерке анализируются различные гипотезы, связанные с проблемами прародины индоевропейцев, индоиранцев и пра-славян. Огромную роль в решении этих вопросов играют данные сравнительного индоевропейского языкознания. Так одной из наиболее ранних, сформировавшихся еще в середине XIX в., является гипотеза о среднеазиатской прародине индоевропейцев, которая в настоящее время оставлена подавляющим большинством исследователей. Один из крупнейших советских лингвистов Б. В. Горнунг отвергал не только концепцию «азиатской прародины» и.-е, но и все варианты «среднеевропейской и южно-русско-прикаспийской прародины» (см.: Из предистории образования общеславянского языкового единства. М., 1963, с.11—12). Выдающийся болгарский лингвист В. Георгиев также считает, что прародину и.-е. надо искать только в Европе, ограничивая ареал их обитания районами Восточной и Центральной Европы (см.: Исследования по сравнительно-историческому языкознанию. М., 1958). В 1984 г. вышла в свет работа В. В. Иванова и Т. В. Гамкрелидзе «Индоевропейский язык и индоевропейцы» (Тбилиси, 1984) где авторы выдвигают новую гипотезу и-е. прародины на территории Передней Азии. Однако большинство исследователей видит, прародину и.-е. народов именно на территориях Восточной и Юго-Восточной Европы.

Исходя из этого делается в настоящее время и вывод о прародине индоиранских народов. Одной из самых распространенных и наиболее весомо аргументированных является точка зрения, согласно которой индоиранцы в эпоху, предшествующую их продвижению на территорию Ирана, Средней Азии, Афганистана и Сев.-Западной Индии, обитали на юге Восточной Европы (в Северном Причерноморье). Что касается древнейшего периода становления индоиранского этнического массива, то в конце XIX – начале XX вв., выдающимся индийским исследователем Б. Г. Тилаком была выдвинута гипотеза, согласно которой древнейшими территориями формирования праиндоираицев являлись приполярные области Европы. Свою гипотезу он доказывал, используя свидетельства древнейших памятников индоиранской мифологии – «Вед», где зафиксировано знание таких арктических явлений, как год, разделенный на светлую и темную половину, полярные сияния, замерзающее море, Полярная Звезда и Большая Медведица высоко над головой и многое другое. В связи с тем, что современные данные палеоклиматологии свидетельствуют, что в период с VI по конец II тыс. до н.э. климат севера Восточной Европы был значительно теплее и мягче, а там, где в настоящее время находится тундра, росли смешанные леса и сосновые боры, можно считать, что концепция Б. Г. Тилака достаточно жизнеспособна, и что часть населения севера Восточной Европы могла продвинуться в южнорусские степи на рубеже V – IV тыс. до н.э. когда эти территории, в связи с усилением увлажненности, утратили былой полупустынный характер (см.: Берг Л. С. Климат и жизнь. М., 1947). Вероятно, именно с таким передвижением части населения с европейского севера на юг связано возникновение в степной зоне Восточной Европы на рубеже V – IV тыс. до н.э. ямной культуры, которую многие исследователи считают индоиранской. Е. Е. Кузьмина считает, что именно в зоне степи и лесостепи в IV – III тыс. до н.э., а возможно и несколько ранее, был одомашнен дикий конь (см.: Кузьмина Е. Е. Распространение коневодства и культ коня у ираноязычных племен Средней Азии и других народов Старого Света. – В кн.: Средняя Азия в древности и средневековье. М., 1977). Отсюда, как полагают Э. А. Грантовский (Ранняя история иранских племен Передней Азии. M. 1970) и И. Н. Погребава (Иран и Закавказье в ранней железном веке. М., 1977), а также ряд других исследователей, началось в сер. II тыс. до н.э. распространение на территории Сев. Кавказа, Закавказья и Ирана, а также в степи Казахстана и Южной Сибири арийских народов, продвинувшихся в конце II – нач. I тыс. до н.э. в оазисы Средней Азии, Афганистан и Индию. С индоиранскими племенами II тыс. до н.э. в настоящее время многие советские исследователи (С. П. Толстов, И. А. Итина, И. М. Дьяконов, В. Г. Гафуров, Н. Д. Членова, Е. Е. Кузьмина, Б. А. Литвинский, Х. А. Заднепровский, Э. А. Грантовский, А. Л. Мендельштам и др.) связывают представителей абашевской, срубной и андроновской этнокультурных общностей генетически связанных с ямной и распространенных во II тыс. до н.э. на огромных территориях Евразии от Нижнего Дуная на западе до Минусинской котловины на востоке, и от Печоры на севере до Северного Афганистана на юге. Этот огромный ареал в своей западной части находился в непосредственной близости, а зачастую просто накладывался на те территории, которые целый ряд советских исследователей (С. С. Березанская, В. А. Ильинская, А. И. Тереножкин, О. Н. Трубачев, Б. В. Горнунг и др.) связывают с прародиной славян. В свете вопроса о возможном праславянско-индоираиском контакте (родстве?) это обстоятельство играет немаловажную роль.


Проблема локализации прародины славян не менее дискуссионна, чем индоиранская. Б. В. Горнунг считает возможным связывать, первичный ареал формирования протославян с носителями трипольской энеолитической культуры её среднего этапа.

В настоящее время советские учение всё увереннее локализуют прародину праславян в Поднепровье и Прикарпатье, и связывают с ними тшинецко-комаровскую культуру сер. II тыс. до н.э. (С. С. Березанская, Б. А. Рыбаков, В. Даниленко, О. Н. Трубачев, И. К. Свешников, Т. К. Алексеева, А. И. Тереножкин, В. А. Ильинская и др). Археологические материалы свидетельствуют, что связи, фиксируемые еще на уровне энеолитических ямной и трипольской культуры, продолжаются и в последующие исторические периоды, и что тшинецко-комаровская, абашевская и срубная культуры в известной степени имеют общие истоки. Об относительной стабильности населения Поднепровья и о том, что его этногенетические корни уходят в глубокую древность, свидетельствуют данные антропологии, «позволяющие проследить историю физических предков восточнославянских народов до эпохи бронзы» (В. П. Алексеев. Палеоантропология и история. – ВИ., 1985, №1, с. 35), т.е. до середины II тыс. до н. э. О стабильности славянского населения на праславянской территории говорит и то, что, как отмечает Б. А. Рыбаков, границы праславянской тшинецкой культуры II тыс. до н.э. полностью совпадают с ареалом славянских пшеворской и зарубинецкой культур III в. до н.э. – III в.н.э. (См.: Геродотова Скифия. М., 1979, с. 206). Поскольку территориями формирования индоиранских народов в настоящее время большинством исследователей признается Восточная Европа и не было исторических причин, которые, как отмечает Н. Р. Гусева, могли бы заставить всех арьев покинуть прародину и, следовательно «огромная масса древнеямных, а позже срубных племен не исчезла о рассматриваемой территории» (см.: Индуизм, М., 1977, с. 43), а стала одной из составляющих в этногенезе восточных славян, чей изначальный этнический ареал находился в непосредственной близости с индоиранским, можно делать вывод о древних, начавшихся еще в энеолите контактах праславян и индоираицев.

Об этих древних контактах свидетельствуют многие акты. Это данные антропологии, лингвистики, ономастики, близость сакральной лексики, многих микологических сюжетов и образов народного искусства, обших у восточнославянских и индоиранских народов.

Одним из исключительно ценных исторических источников, позволяющих проследить значительную древность праславяноко-индоиранских связей, является народная орнаментика и, в частности, глубоко архаичный геометрический и сюжетный орнамент северорусской вышивки, ткачества, кружева и резьбы по дереву, так как, по определению С. В. Иванова, «части или группы распавшегося племени нередко расходятся и теряют связь между собой, но орнамент, продолжая хранить древние традиции, свидетельствует о древней общности этих групп» (см.: Народный орнамент как исторический источник. СЭ, 1958, №2, c. 18).


Анализу становления и развития восточноевропейского орнамента на протяжение многих тысячелетий и выявлению как в восточнославянском, и в частности, северорусском орнаменте, так и в орнаментах современных потомков древних индоиранских народов, общих истоков, восходящих к глубокой древности, посвящена первая глава данной работы. Но прежде чем обратиться непосредственно к архаической восточноевропейской орнаментике, автор считает нужным остановиться на исключительно важном вопросе – современных данных науки о времени заселения севера Восточной Европы человеком. О. Н. Бадер считал, что благодаря континентальности климата на северо-востоке Европы ледника не было и уже в мустьерскую эпоху (примерно от 100 до 40 тыс. лет тому назад) расселение неандертальцев охватило обширные пространства на севере. Вероятно, в это время произошла первая встреча людей с Северным Ледовитым океаном на северо-востоке Европы (см.: О. Н. Бадер. Из глубин палеолита. – ВИ, 1976, №2, с. 126—127), что подтверждается наличием на Печоре стоянки Крутая Гора, нижний слой которой имеет возраст около 70 тыс. лет. Наличие палеолитических стоянок на севере Восточной Европы отмечают В. С. Стоколос и К. С. Королев в своей работе «Археологическая карта Коми АССР» (М., 1984). Причем такие из них как Бызовская стоянка, находящаяся недалеко от Крутой Горы, в своем инвентаре имеет много общего с одновозрастными с ней слоями (25 – 29 тыс. лет) донской стоянки Костенки I, ХII. В период мезолита на севере Европы количество стоянок человека увеличивается, о чем свидетельствуют археологические исследования С. В. Ошибкиной, В. С. Стоколоса, Г. М. Бурова, В. И. Канивца, причем приток населения идет из юго-западных областей волго-окской и балтийско-днепровской (см.: Стоколос В. С., Королев К. С. 1984), а «следы переселения мезолитического населения из Уральских областей не обнаружены» (см.: Ошибкика С. В. Мезолит Сухоны и Восточного Прионежья. М., 1983, с. 284). Период неолита на данных территориях также не был временем обезлюденья. Так, только в бассейнах Печоры, Вычегды, Мезени открыто около двух десятков неолитических стоянок на берегах водораздельных озер и в речных долинах, и это при том, что Русский Север археологически изучен очень мало (см.: Стоколос B. C. 1984). Г. M. Бypoв отмечает близость распространенной на севере Восточной Европы неолитической каргопольской керамики со средневолжской и днепро-донецкой середины или конца V – середины IV тыс. до н.э. (см.: Бypoв Г. М. Археологические культуры севера Европейской части СССР. Ульяновск, 1974, с. 93). В то же время отмечено совпадение орнаментов каргопольской неолитической керамики с узорами на деревянных изделиях мезолитического возраста (VII тыс. до н.э.) с тех же северных территорий (см.: Буров Г. М. 1974, с. 93), что дает основания считать неолитическое население севера Восточной Европы этно-генетически близким к предшествующему ему мезолитическому – во-первых, а во-вторых, позволяет поставить вопрос о том, не в глубинах ли палеолита – мезолита кроются истоки общности материальной культуры Северо-западной Украины, Среднего Поволжья и Севера Восточной Европы, неоднократно отмечаемой исследователями мезолита, неолита и эпохи бронзы этих регионов. Вероятно, был прав Б. В. Горнунг, который считал, что убеждение в том, что индоевропейцы, сложение которых надо искать в глубинах каменного века, в своих подвижках на территории Европы встречали различные многочисленные неиндоевропейские субстраты не соответствует действительности и что: «такая переоценка роли этих субстратов и повсеместные поиски их не являются обоснованными», т.е.: «индоевропейские племена в своих миграциях второй половины III – начала II тыс. до н.э. часто… шли одним и тем же путем, следом друг за другом, так сказать «нагоняя друг друга» (см.: Горнунг Б. В. 1963, с. 41). Мы можем предположить, исходя из данных археологии, антропологии и других смежных наук, что субстратное население севера Восточной Европы до начала подвижек сюда в первой половине I тыс. н.э. славян было в значительной степени (если не в подавляющем большинстве) индоевропейским, родственным по языку и культуре тем, кто шел в эти края из земель новгородской и понизовой Руси. Сохранение на Русском Севере в конце XIX – начале XX в.в. элементов народной культуры, зачастую архаичнее не только древнегреческих но и зафиксированных в «Ведах», вероятно, можно объяснить тем, что население этих мест было в значительной мере потомками древнего населения, сложившегося здесь ещё в результате подвижек до бронзового века, т.е. в то время, когда, возможно, складывались многие социальные структуры, мифологические схемы и те орнаментальные схемы, которые были общими для обширного славянско-индоиранского региона и сохранились в реликтовом виде вплоть до наших дней. Многие орнамента, являющиеся составляющими сложных геометрических композиций северорусского браного ткачества, вышивки и кружева, с одной стороны, и среднеазиатских, иранских, северо-индийских орнаментальных комплексов – с другой, имеют свои истоки в орнаментике таких верхнепалеолитических культур Восточной Европы как костёнковская (ряды косых крестов) и мезинская (ромбо-меандровый узор). Эти орнаменты, не имеющие прямых аналогий в палеолитическом искусстве Европы, послужили В. А. Городцову в предложенном им членении европейских верхнепалеолитических культур мадленского времени (20 – 25 тыс. лет до н.э.) на три отдельные области – западноевропейскую, среднеевропейскую и восточноевропейскую (по характеру памятников искусства) – основой для выделения последней (восточноевропейской) области. Сложные свастическо-меандровые орнаменты, продолжающие бытовать на различных изделиях периода неолита и энеолита на территории Восточной Европы, в частности на памятниках тисской и трипольской культур, появляются в остальных частях Старого света только в эпоху бронзы, являясь своеобразных указателем путей подвижек восточноевропейского индоевропейского населения на новые территории обитания. Б. А. Рыбаков, исследуя пути развития древнего ромбо-меандрового орнамента в неолите, отметил устойчивость этого сложного и трудновыполнимого узора, его несомненную связь с ритуальной сферой, назвав его связующим «звеном между палеолитом, где он появился впервые и современной этнографией, дающей неисчислимое количество примеров такого узора в тканях, выпивке и плетении» (см.: Язычество древних славян. М, 1981, с. 158). Ромбо-меандровые и свастические орнаменты постоянно встречаются на культовых сосудах Триполья и наследующих ей праславянской тщинецко-комаровской и абашевской, срубкой и андроновской культур, которые ряд исследователей связывает с индоиранцами. Особое разнообразие приобретает эта орнаментика в ковровом декоре андроновской культовой керамики, находящейся, как правило, в захоронениях, что дало основания ряду исследователей (С. В. Киселев, Г. Е. Зданович, М. Д. Хлобыстина) считать, что эти орнаменты являлись символами родовой принадлежности, и изучение количества, и комбинаций составляющих их элементов может сыграть определенную роль в деле уяснения структуры каждой общины (См.: Хлобыстина М.. Некоторые особенности андроновской культуры Минусинских степей. СА, 1973, №4, c. 61). Вероятно, являясь символом родовой и этнической принадлежности человека, андроновский орнамент выполнял на ритуальной посуде, помещавшейся в захоронения, функции оберега, долженствующего защищать дух покойного на пути в мир иной или просить богов о милости. Являясь своеобразным этническим индикатором, неандрово-сваетический и «гуськовый» орнамент, украшающий утварь, оружие и т.д., распространяется по территории Евразии вместе с теми индоиранскими племенами, носителями этих орнаментальных символов, которые зафиксированы во второй половине II – начале I тыс. до н.э. на территории Северного и Центрального Кавказа и в Закавказье (Армелия, Азербайджан). М. Н. Погребова считает, что белоинкрустированная керамика Ирана, появившаяся в Восточном Закавказье во второй половине II тыс. до н.э., удивительно похожая по орнаменту на андроновскую, свидетельствует о продвижении нового населения на территорию Ирана из Поволжья и Предкавказья. Аналогичную картину отмечают исследователи и на территории Средней Азии. Открытая в южном Приаралье и в Акча-Дарьинской дельте Аму-Дарьи культура степной бронзы, названная С. П. Толстовым тазабатъябской, имеет лепную посуду с геометрическим орнаментом андроновского типа. М. А. Итина считает, что не только археологический материал позволяет зафиксировать продвижение скотоводческих племен с северо-запада, но и данные антропологии фиксируют широкое продвижение, людей андроновского типа на юг (см.: Степные племена среднеазиатского междуречья во второй половине II – начале I тыс. до н.э. – СЭ, 1962, №3). Такой же вывод о продвижении на территорию Средней Азии и далее в Афганистан и Индии северо-западных скотоводческо-земледельческих племен делает В. И. Сарианиди, и среди прочих археологических источников, подтверждающих этот вывод, считает очень важным указателем именно орнамент.


Автор данной работы, обращаясь к северорусскому текстильному орнаменту, отмечает, что именно здесь сохранились древние композиции, абсолютно идентичные андроновским, и их схождения поразительны, из чего можно сделать вывод о генетическом родстве орнаментики андроновской керамики XVII – IX в.в. до н.э. и декора северорусского текстиля (вплоть до конца XIX – начала XX в.в.). Поставив вопрос о том, какие этнические группы являлись на протяжение более чем 3500 лет носителями и хранителями этой орнаментальной традиции, автор данной работы отвергает предположение, что таким, носителем андроновской традиции могло быть финноугорское население севера Восточной Европы, якобы воспринявшее эту традицию в древности от своих индоиранских соседей и сохранившее её вплоть до середины I тыс. н.э., т.е. до того периода, когда на этих территориях археологически фиксируется наличие славянских поселений. В невозможности такого решения данного вопроса убеждает целый ряд фактов. Так большинством исследователей финно-угорской орнаментики, и в частности браного ткачества постулируется очень позднее (cep. XIX в.) появление подобных орнаментов в декоре данных народов, как следствием их контактов с русским населением (см.: Косменко А. П. 1977, 1984, Климова Г. М. 1984). Кроме того, в свете современных данных археологии, палеоклиматологии, лингвистики, антропологии вывод о том, что в состав населения новгородских, вологодских, ярославских и костромских земель вошел значительный (финно-угорский субстрат представляется крайне проблематичным, если не маловероятным. Но так как северорусский орнамент сохранил огромное количество андроновских архетипов, зачастую не встречающихся в других восточнославянских районах, можно со значительной долей уверенности, предполагать, что на Русском Севере данные орнаментальные комплексы сохранились вследствие того, что население этих территорий было в своем большинстве потомками древнего индоевропейского (возможно, протоарийского) населения.

В то же время в восточнославянской традиции многие элементы древнего свастическо-меандрового и «гуськового» орнамента прослеживаются непрерывно практически от праславянской тшинецко-комаровской культуры (сер. II тыс. до н.э.) вплоть до конца XIX в., из чего можно сделать вывод, что носителями древней орнаментальной традиции были и те группы восточнославянского (кривичского) населения, поселения и могильники которых, относящиеся к IV – VI в.в. н.э., открыты в 1984—1987 г.г. археологом А. Н. Башенькиным (см. Археологические открытия 1984 г. М., l986, с. 4; Сопки и длинные курганы на востоке в Новгородской земле. – Тезисы конференции «История и археология Новгородских земель», Новгород, 1987, с. 12—14) на западе Вологодской области.

Таким образом, можно сделать вывод о том, что именно на территории Восточной Европы в среде близкородственных племен складывались древнейшие орнаментальные, комплексы, оставшиеся священными символами индоиранских народов, с одной стороны, и не утратившие своих сакральных функций оберегов и знаков родства у восточнославянских народов, вплоть до начала XX в., с другой. Комплексное рассмотрение развития орнаментов, общих для восточнославянской (северорусской) и индоиранской традиции с древнейшй времен и до наших дней свидетельствует об единых, глубоко архаичных истоках этой традиции, о длительном процессе развития и трансформации древних архетипов, о совместной выработке в течение тысячелетий более разнообразных, новых орнаментальных схем, о явном генетической родстве этих народов, т.к. сходные орнамент, конечно, могут возникнуть у разных народов, но трудно поверить в то, что у народов, не связанных этно-генетически и разделенных тысячекилометровыми расстояниями и тысячелетиями, могут совершенно независимо друг от друга появиться столь сложные орнаментальные композиции, повторяющиеся даже в мельчайших деталях, да еще и выполняющие одни и те же сакральние функции оберегов и знаков родства.


Вторая глава диссертации посвящена анализу архаических сюжетных композиций в северорусском текстильном декоре, сложившихся также в глубокой древности. Целый ряд зооморфных, антропоморфных, орнитоморфных и фитоморрых изображений, являющихся, слагаемыми этих архаических композиций, достаточно надежно дешифруется на основе сохранившихся до конца XIX – начала XX в.в. восточнославянского фольклора к мифологии и на основании гимнов «Ригведы» и «Авесты», стихов «Махабхараты», верований жителей горного Таджикистана и особенно, Гиндукуша. И в то же время некоторые образы «Ригведы», «Авесты» и «Махабхараты» могут быть дешифрованы при помощи восточноевропейских археологических материалов и архаических сюжетов вышивки, ткачества и кружева северорусского региона.

Таков круг образов, связанных с изображением женского персонажа в северорусской вышивке, где предстоящими являются (в отличие, от переднеазиатского круга образов) не львы, быки и козлы, а лоси – кони – гуси – лебеди (или утки). Делая предположение о том, что сохранившееся в «Ригведе» уподобление коня птице – утке, гусю или лебедю, а также уподобление коня оленю, может иметь своя истоки только на тех территориях, где как олени, так и гуси, утки и лебеди должны были играть огромную роль в хозяйственной жизни людей, автор обращается к неолитическим петроглифам Белого моря и Онежского озера, где ведущими персонажами являются человек, водоплавающая птица (утка, гусь, лебедь) и лось. Поскольку только на севере Европы гуси, утки и лебеди гнездились в огромном количестве вплоть до конца XIX в., и именно здесь эти осторожные птицы, теряя весной оперенье, становились совершенно беззащитными, то они не только отмечали своим прилетом и отлетом приход и уход теплого времени года, но и давали людям большое количество мясной пиши в самое тяжелое бескормное время года – в конце зимы – начале весны. Характерная для праславянской, индоиранской, скифской, иранской, индийской и восточнославянской (северорусской) традиции сакрализация водоплавающей птицы, вероятно, имеет исток именно в этой древней неолитической северовосточноевропейской традиции. Судя по археологическим материалам сакских гробниц Пазырыка и Катандкнского кургана, истоки контаминации образов коня и оленя, столь характерной для индоиранской традиции и зафиксированной в гимне «Ригведы», связаны также с северными широтами. Такой вывод делается в связи с тем, что изображения т.н. рогатых коней в скифской и сакской традициях на самом деле часто являются, судя по рисунку морды и рогов, изображениями лосей. Обращаясь к мысли Н. Н. Марра о том, что первым верховым и упряжным животным был олень, которого лишь много позднее сменил конь (см.: Средства передвижения, орудия самозащиты и производства в доистории. Л., 1926), можно сделать вывод, что этим первым верховым животным из всех представителей семейства оленьих мог быть по всем параметрам только лось. Такой вывод делается в связи с тем, что, во-первых, общие габариты всех остальных представителей семейства оленьих не дают им возможности быть верховыми животными, во-вторых, уже на неолитических петроглифах севера Восточной Европы есть изображения, которые можно трактовать как лосиную упряжку. Кроме того современные исследователи, занятые проблемой одомашнивания лосей, констатируют, что в упряжке и под верх, а также в процессе одомашнивания лось предпочтительней коня, т.к. привыкает к упряжке за 2 дня и не делает попыток ударить или укусить человека, и в то же время не всякая лошадь может догнать бегущего молодого лося. Только тем, что лооь предварял у индоиравцев, как верховое животное, коня, можно объяснить многие старнности описания жертвенного коня в «Ригведе», как существа, имеющего рогатую голову и копыта лани (РВ, I, 163). В северорусской традиции контаминация образов гуся-лебедя и коня-лося встречается постоянно, причем эти образы, как в индоиранской мифологической традиции, отмечают, только сферу сакрального.


Аналогичная ситуация характерна и для образа богини-матери, центрального персонажа сюжетных композиций северорусской вышивки и ткачества. Семантика этого образа, его изменения и трансформации в процессе исторического развития прослежены и раскрыты Б. А. Рыбаковым (см.: Язычество древних славян. М., 1981). Одним из существеннейших моментов в изображениях восточнославянских богинь – Рожаниц (в их северорусском варианте) является то, что очень часто эти образы в вышивке приобретают зооморфно-фитоморфные черты. Так широко распространено изображение Рожаницы, тело которой трансформируется в дерево, причем в декоре женских головных уборов это, всегда золотое дерево с золотым птицами – лебедями (утицами) на ветвях – руках. Для дешифровки этого образа автор вновь использует материалы индоиранской мифологии («Ригведа» и «Авеста»), а также круг веровании жителей Гиндукуша, как считают, – потомков одной из первых волн индоевропейцев в этом регионе (см.: Лелеков Л. А. О символизме погребальных облачений. – В кн.: Скифо-сибирский мир. Новосибирск, 1987, с. 23). В гимнах «Ригведы» (V, 78) мировое дерево сопоставляется с рожающей женщиной или заменяется женщиной-богиней-матерью, а в языческих верованиях жителей Гиндукуша верховное женское божество Дизани (Дисни, Джестак) считалось одновременно огромным золотым деревом и существом женского рода. Обращаясь к скифской традиции, автор данное работы отмечает, что изображения змееногой богини-праматери скифов, связанные с «рожаничной символикой», также отмечены растительными мотивами. Анализируя золотную вышивку североруссккх женских головных уборов, автор приходит к выводу, что образное решение этих вышивок берет свои истоки не из скифской традиции, а значительно архаичнее ее и близко не к антропоморфному облику скифской богини – Апи, а к богине Адити «Ригведы» и к кафирским богиням – покровительницам родов и рожениц – Дазани и Нирмали, воплощавшимся в образе золотого дерева.

Анализируя реликты культа быка и коровы (широко распространенного у многих индоевропейских и неиндоевропейских народов) связанные с поклонением луне и водам в индоиранской мифопоэтической традиции, автор находит им многочисленные аналогии в фольклорной и мифопоэтической традиции восточных славян, в частности, северо-великоруссов. В связи с многочисленными археологическими, этнографическими и историческими материалами, свидетельствующими о широкой распространенности культа коровы и быка в восточнославянском ареале, а также близостью его форм к архаическим индоиранским формам, автор делает вывод о том, что данный культ в его специфическом выражении возник у индоиранских народов во время их обитания на территории Восточной Европы и был общим для большой группы индоевропейских народов, и в частности, праславян и индоиранцев. Из того, что верховные мужские и женские божества индоиранского пантеона ассоциируются с коровами и быками, делается вывод, что аналогичная ситуация, вероятно, была характерна и для архаического восточнославянского пантеона. Об этом, по мнению автора, свидетельствует постоянно подчеркивающаяся рогатость в изображениях богинь – Рожаниц и то, что традиционная форма восточнославянских женских головных уборов в той или иной мере имитирует рогатость. Можно также предположить, что изображавшиеся на северорусских старушечьих повойниках быкообразные мужские личины являлись зримым воплощением образа верховного восточнославянского бога Рода, чьи аналоги Зевс, Дионис и, прежде всего, великий ведический бог Рудра в зооморфном воплощении быками. Бык неотделим и в мифологии индуизма от образа бога Шивы-Рудры. Автор делает вывод, что в севере русской народной вышивке, браном ткачестве и кружеве не только в геометрическом орнаменте, но и в сюжетных композициях прослеживается множество мотивов абсолютно идентичных таковым в древнейшей индоиранской традиции. Именно используя такой богатейший источник как русское и, в частности, северорусское народное искусство, можно объяснить многие загадочные образы гимнов «Ригведы» и «Авесты». Этот феномен абсолютного единообразия древнейших пластов мифопоэтического восприятия мира, дающий возможность расшифровки поэтических образов индоиранской мифологии при помощи зримых образов северорусского крестьянского искусства вплоть до конца XIX – нач. XX в.в., и наоборот, дешифровка образов крестьянского искусства, запечатленных в северорусской вышивке, ткачестве и кружеве, при помощи гимнов «Ригведы» и «Авесты», мифологических представлений горных таджиков и жителей Гиндукуша, не объяснимый одной только конвергенцией, и еще менее объяснимый единством хозяйственно-культурного типа, может быть объяснен только древней этногенетической общностью восточнославянских в индоиранских народов.


Третья глава данной диссертации посвящена анализу архаической орнаментики трехгранно-выемчатой резьбы, сохранившейся до настоящего времени у восточных славян и индоиранских народов.

Основное внимание автор уделяет декору северорусской прялки, как бытового предмета, несущего в себе огромную и разностороннюю смысловую нагрузку.

На основании анализа трехгранно-выемчатого орнамента северо-русских прялок делаются следующие выводы:

во-первых, прялка была в восточнославянской традиции сакральным предметом, т.к. производное прялки – нить сакральна практически у всех индоевропейских народов (нить жизни, нить судьбы, нить мысли и т.д.) и особенно отчетливо это проявляется в гимнах «Ригведы», где подчеркивается связь прядения и ткачества с Созданием Вселенной, Земли и актом зачатия человека.

Наличествующие на северорусских прялках фаллические изображения и вырезанные или процарапанные надписи, представляющие собой только одно слово, обозначающее в русской профанной лексике мужское производящее начало, свидетельствуют о том, что прялка, вероятно, являлась своеобразным символом мужского начала, участвующего в процессе прядения, аналогичном акту творения жизни.

Во-вторых, прялка в северорусской традиции, судя по строго фиксированным числовым отношениям количества геометрических элементов (часто кратным 7) была, вероятно, своеобразным календарем, символом упорядоченного, цикличного времени.

В-третьих, прялка, тесно связанная с символикой воспроизводства, плодородия, должка была играть значительную роль в отправлении культа предков – подателей плодородия. В этом своем качестве она, вероятно, в течение, долгого времени выполняла роль надмогильного памятника. В этом убеждает тот факт, что в Сербии еще в ХVIII в. архиепископ Павел Ненадович требовал от своей паствы ставить на могилах кресты, вместо «воздружаемых» по обычаю прялок (см.: Толстой Н. И. Об одной карпатско-южнославянокой изопрагме. – Симпозиум по проблемам карпатского языкознания, М., 1973). Кроме того думается, что не случайно нуристанские надмогильные резные доски совершенно идентичны по форме и декору северорусским прялкам и швейкам. И, наконец, очень показательно то, что резной трехгранно-выемчатый декор, покрывающий всю поверхность каменных надмогильных плит Московского Кремля XIV – XV в.в., абсолютно аналогичен резному декору северорусских прялок конца XIX – нач. XX в.в.

В-четвертых, судя по структуре орнаментальных комплексов северорусских прялок, они являлись своеобразным зримым образом Вселенной, «древа жизни» и воплощали в себе идею первотворения, или первой божественной пары создателей мира. Это находит ясную параллель в гимнах «Ригведы», утверждающих, что первотворцы мира – Адити (мать, отец и сын одновременно), двуполый Пуруша и Рудра, состоящий из двух половин – мужской и женской, непременно связаны с деревом, лесом, а материалом Вселенной были дерево и пряжа, (см.: Махабхарата, Адипарва. М.-Л. -1950, с. 53; Махабхарата, Вып. V, книга I – II, Ашхабад, 1983—84; Гусева Н. Р. Индуизм: мифология и её корни. ВИ, 1973, №3; Бонгард-Левин Г. М. Древнеиндийская цивилизация. М., 1980, с. 42.).

В-пятых, автор подчеркивает, что традиции трехгранно-выемчатой резьбы, сохранившиеся в восточнославянском ареале, и прежде всего на Русском Севере, вплоть до конца XIX – нач. XX в.в., столь же характерны для Осетии, Армении и Ирана, а также для декора деревянных изделий из Средней Азии, особенно Горного Таджикистана и, наконец, для Гиндукуша, Пакистана и Сев.-Западной Индии. Этот факт представляется очень важным в связи с тем, что трехгранно-выемчатая орнаментика была, судя по всему, отнюдь не простым декором, продиктованным желанием только украсить деревянное изделие. Совершенно идентичные формы, характерные для северорусского региона, богатого лесом, и для Средней Азии (в частности Памира), бедной строительным деревом, свидетельствуют о знаковой сущности орнамента. Это тем более очевидно, что в Средней Азии (особенно в Таджикистане) деревянные детали дома (ставни, двери, ворота и т.д.) обязательно орнаментировалась трехгранно-выемчатой резьбой. Тогда как в богатом лесом финно-угорском ареале такая резьба полностью отсутствовала (см.: Шелег В. А. Севернорусская резьба по дереву: ареалы и этнографические традиции. – В кн.: Русский Север. Л., 1986, с. 55—60). Таким образом, наличие одинакового отношения к орнаментации изделий из дерева и к семантике этих орнаментов также, на взгляд автора, свидетельствует о древней общности народов, хранящих традиции трехгранно-выемчатой резьбы, а не продиктовано наличием лесов в ареале их проживания.


В заключение автор на основании проведенного анализа архаической геометрической и сюжетной орнаментики, сохранявшейся в северорусской крестьянской среде вплоть, до конца XIX – начала XX в.в., а также бытовавшей на протяжении длительного исторического периода у тех народов Евразии, чей этногенез связан с миграциями индоиранских народов эпохи энеолита-бронзы и раннего железа, и на основании современных данных палеоантропологии, палеоклиматологии, археологии и истории считает возможным сделать следующие выводы:

Во-первых, на территории Восточной Европы, в частности Русского Севера, орнаментальная традиция, истоки которой ведут в верхнепалеолитические костенковскую и мезинскую культуры, развивалась непрерывно на протяжении тысячелетий, трансформируясь и видоизменяясь, но сохранив в восточнославянской традиции древнейшие архетипы, сложившиеся еще более 20 тысячелетий тому назад.

Во-вторых, данные археологии и антропологии свидетельствуют о том, что эти древнейшие орнаментальные комплексы, сложившиеся на территории Восточной Европы, были принесены в Западную Сибирь, Казахстан, в земледельческие оазисы Средней Азии, в Закавказье, Иран, Афганистан и Северо-Западную Индию из степей и лесоотепей Восточной Европы теми земледельческо-скотоводческими, т.н. арийскими племенами, которые во II тыс. до н.э. начали продвижение на восток и юго-восток из своей древней прародины.

В-третьих, сохранение в восточнославянском и индоиранском мифологическом фонде целого ряда абсолютно идентичных сюжетов, ритуалов и представлений, значительная близость сакральной лексики свидетельствуют, что сложение этих мифопоэтических представлений и обрядово-ритуальной практики происходило в глубокой древности в среде близкородственных племен, проживающих в течение длительного исторического периода на соседних, возможно перемежавашхся, территориях.

В-четвертых, многие сложные и трудообъяснимые образы древнейшей индоиранской мифологии получают возможность определенной дешифровки при соотнесении их с археологическими памятниками Восточной Европы эпохи палеолита-бронзы и раннего железа, а также в сравнении их с сюжетами русского, и в частности, северорусского, народного искусства.

В-пятых, в связи с вопросом о местонахождении древнейшей прародины индоиранских племен, автор обращается к гипотезе выдающегося индийского мыслителя и политического деятеля Бала Гангадхара Тилака о северной прародине арьев. Исходя из того, что тексты «Махабхараты» и «Авесты», свидетельства скифской и древнегреческой мифологии (см.: Бонгард-Левин Г. М., Грантовскай Э. А. От Скифии до Индии. М., 1983, Куклина И. В. Этногеография Скифии по античным источникам. Л., 1985) помещают прародину арьев в тех широтах, где полгода длится день и полгода ночь, высоко над головой постоянно находятся Полярная звезда и Большая Медведица, на севере простирается замерзающее море, над которым сверкает Полярное сияние, а главным географическим ориентиром этой прародины являются Священные горы, протянувшиеся с запада на восток и делящие реки на впадавшие в Северное и Южное моря, автор приходит к выводу о том, что единственно возможной является идентификация этих священных гор с теми широтными поднятиями на территории севера Восточной Европы, которые включают в себя Приполярный Урал, Тиманский кряж и Северные Увалы. Такой вывод делается на основании того, что именно здесь находится главный водораздел рек бассейна Каспийского и Белого морей, а также в связи с тем, что именно на этих широтах наблюдаются все те природные явления, на котоpыx акцентируется внимание в вышеперечисленныx древних источниках. В качестве одного из наглядных доказательств приводится карта Птолемея (Рим, 1490) где на севере (по градусной сетке Птолемея на широте 63—64°, т.е. на широте Северных Уралов) помещены горы названые Гиперборейскими и имеющие широтную ориентацию. Именно с этих гор по Птолемею берет начало Волга, названная древним авестийским именем RHA, что можно считать сответствующим действительнсти так-как древние не знали истиного истока Волги, а с Северных Увалов действительно берут начало такие крупные её притоки как Кама, Вятка, Ветлуга, Унжа, Кострома и Шексна. Автор даной работы отмечает, что именно на водораздельном участке и в настоящее время широко распространены очень интересные с точки зрения возможности сопоставления их с индоиранской лексикой топонимы и гидронимы.

В-шестых, огромную роль в решении вопроса о древнейшем населении европейского севера нашей страны играют современные данные антропологии, которые свидетельствуют о том, что некоторая уплошенность лица, характерная для древнего населения севера Восточной Европы, отмеченная на черепах Оленеостровского мезолитического могильника и традиционно связываемая с приходом этого населения из-за Урала» с территорий проживания финно-угорских народов, может быть объяснена не уральским происхождением, не метисацией европеоидов с монголоидами, а смешением северных европеоидов с южными (см.: Гохман И. И. Антропологические особенности древнего населения севера Европейской части СССР и пути их образования. – В кн.: Антропология современного и древнего населения Европейской части СССР. Л., 1986). Такой антропологический тип был широко распространен в мезолите Востчной Европы и выявлен на Украине, на берегу Азовского моря, мезолите Югославии, неолите и энеолите ЧССР. В мезолитический период следы переселения населения изУральских областей на территорию севера Восточной Европы «не обнаружены», (см. Ошибкина С. В. Мезолит Сухоны и Восточного Прионежья. М. 1983, с. 284). Но так как в этот период расовые стволы уже сформировалиоь (см.: Гохман И. И. 1986), и у народов уральской семьи сложилась та особая, специфически «юкагирская» монголоидность, которую А. Г. Козинцев считает присущей в той или иное мере всем народам этой языковой семьи (см.: Краниоскопия и расовая классификация. – СЭ, 1987, с. 2), то переселение на север Восточной Европы значительного количества уральского населения в последующую эпоху неолита – бронзы представляется маловероятный. Такое переселение носителей «юкагирской» монголоидности оставило бы ощутимый след в антропологии жителей Русского Севера. Однако В. П. Алексеев считает антропологические характеристики населения Вологодской, Костромской, Ярославской и Тверской губернии близкими к выявленный у средневекового населения Украины и, в частности, у полян в среднем течении Днепра (см.: Алексеев В. П. Антропология Европейской части СССР. М., 1981), a Т. И. Алексеева пришла к выводу о том, что: «поляне являются, по-видимому, той единиственаой группой славян, в которой проявляются антропологические черты скифов лесной полосы» (см.: Алексеева Т. И. Славяне и германцы в свете антропологических данных. – ВИ., 1974, №3, с. 62). Таким образом, население Ярославской, Костромской, Тверской, Новгородской и Вологодской губерний, имея антропологические характеристики близкие к раннесредневековоиу славянскому племени полян, в определенной мере сохраняло и «антропологические черты скифов лесной полосы». В свете всего вышеизложенного тезис о славянской ассимиляции в I тыс. н.э. значительного субстратного финно-угорского населения Севера Восточной Европы представляется бездоказательным.

Сборник статей. Выпуск 6

Подняться наверх