Читать книгу ЧеловекОN - Святослав Грабовский - Страница 3
Полусладкое пятно
ОглавлениеКогда ещё было тихо на улицах, сухо в домах и спокойно на сердце, мы шли к Непарчиным. Они жили в двух кварталах от нашего дома. Людно не было – все давно грелись у себя или знакомых. Чаще у своих. Из окон сверкал ящик записью елки. Неизменные лица эстрады поздравляли неизменными песнями, которые по какой-то причине народ наш любил. Все дышало красным днём календаря. Хотя всего лишь наступал Новый год, предстояла смена цифр, летоисчисления ничем не отличающейся жизни. С незаметной очередностью уходили старые даты, и с такой же очередностью их заменяли новые. Снег густой шерстью витал в небе, подсвеченном тысячью городских огней.
Поход к чужому столу был неким ритуалом, который моя Олимпия старалась соблюдать всегда. Так повелось, что нашим обычаем и после переезда в Витебск были посиделки гостями у кого-то. А в одиннадцать мы возвращались. Полночь встречали семьей. Но тогда дети поехали в лагерь. Мы были вдвоём, что нас особенно располагало к хождению в гости. В городе на праздники оставался узкий круг. В нем и выбирался хозяин стола. Честно говоря, я не помню, у кого бывал в прошлом, у кого в позапрошлом. В этом году жеребий пал на Непарчиных. У которых мы точно не бывали. В моих руках мерзло стекло крымского полусладкого, натягивающего сетку. Я запомнил, как отбивали туфли ритм по ступенькам подъезда.
В квартире стояла приятная духота. Нас встретила Юля в белом платье в горошек. Ее полную талию туго обнимал фартук. Буркнув что-то невнятное, она побежала на кухню. Прихожую завалили шубы, в тёплом углу сушились сапоги. Так, одной пары не хватало. Значит Карльман вновь надел на вычищенные туфли галоши. Вольф считал это высшим тоном. И все дамы видели в нем эталон джентльмена. Я же в нем не мог разглядеть ничего. Разве что одинокого человека, зарывшегося в этикет вне эстетики. Его тонкую, вытянутую фигуру мы и заметили первой в дверях. Тройка в клеточку, круглые маленькие очки и седое бланже. Он помогал накрывать стол.
Вольфу подавала бокалы изящная кисть. Воздушные предплечья окаймляла бархатная синева рукодельной блузки. Стан чаровницы сжимала тёмная юбка карандаш, модная по тем временам до безумия. Чаровница суетилась у стола на цыпочках, и на ее левой пятке иногда блестела дырочка в колготках. Хоть выбор юбки чаровнице диктовала отчасти мода, отчасти бесподобная фигура, прическа этой особы выделялась из общего канона неуклюжих башен на головах. Крепкая русая коса до бёдер выводила чаровницу из ряда других девушек. Тотчас оглянулись ее синие глаза, большие губы улыбнулись. Ирина, естественно, заметила меня, потом и снимающую шапку, Олимпию.
«Серёжа, здравствуй… рада тебя видеть!», – мягко сказала чаровница. Ее кисти на мгновение обвили мою шею, и я почувствовал запах липы, слетевший с губ, которые легко коснулись угла моего рта, как бы случайно. Моя Олимпия холодно кивнула Ирине, как бы не заметив случайности, и сразу обниматься с Вольфом. Из кухни как раз вышли Смирновы с мисками оливье. Два квадрата, рознящиеся меж собой мерою тучности. Они разом затараторили что-то о радости, о наступающем годе, хвалили крымское полусладкое из моей сетки, вертели бутылку, ещё раз нахваливали. При этом они заголосили так обильно, что невысокие потолки зазвенели. Стол облагородили салаты.
Юля принесла закуску. За ней важно шагал Костя Непарчин. «Серега, здорово! Как я… А вот и Олимпиада!», – Костя чмокнул мою жену. Его глаза блестели наивным возбуждением от праздника, и преддверием наслаждения от прохладной водки, бултыхающейся в граненом графине, который он держал в руках. Михаил и Настасья Смирновы заразились этим блеском, этим возбуждением. Полилась бытовая, дежурная речь. Я с Олимпией вошёл в суету у стола, стараясь нечаянно касаться Ирины. Пока мы возились, в комнате появились Олег с Марусей. Когда, наконец, вместо Смирновых завещал телевизор, мы сели за стол. К первому тосту подошли ещё гости.
Предполагалось начинать с лёгкого. Потом уже, после полуночи нас ждала водка. Коньяк принёс Олег. Мужчины за столом перебирали запас дежурных тем, то и дело поглядывали на звёзды напитка. Женщины под шумок перемывали кости присутствующим и отсутствующим знакомым. Непарчин поднялся с табуретки. «Спасибо, дорогие, что пришли…", – затянул он, – «Как здорово, что все мы здесь сегодня собрались». Он прохрипел слова песни, посвистел немного. Кто-то пошёл за гитарой. Костя его остановил. «Сначала поедим, потом попоём». Мое шампанское решили пить в полночь. Что ж, хозяин барин. Советский шампунь согрел гостей, разговорил тех, кому надо было знакомиться.
Таких было не много. Я пожал руку учителю математики средних классов, который вообразил себя пупом земли. Старенькой консьержке заметил, как идёт ей янтарное ожерелье. Приехавшей из столицы, родственнице Непарчиных, переводчице сказал по-испански, хотя она знала английский. С остальными, как положено, перебирал хребет общей жизни. Меня посадили рядом с женой, но я не сводил глаз с улыбающихся губ Ирины. Она была напротив. Непарчины сидели на табуретках во главе стола. Гости на диване. Все благодарили мысленно хозяина, который не начинал серьезных бесед, покуда все не наедятся. Было, что есть. Юля готовила вкусно.
– Серега, ну, давай… рассказывай, как там дочурка? – засипел Олег, чавкая салатами. Его рожа, как всегда, раскраснелась, и меня раздражала, как всегда. Жирный нос, будто не чищенная картошка, норовил зацепить крупные порции, сверкающие на ложке, как покрашенный навоз. Его Маруся молчала, маленькими чёрными глазами хитро переглядывалась с бабами. От жары расстегнула пуговицы на груди. Исполинские молочные гроздья вываливались на воздух. У этой невысокой женщины хоть была красивая грудь. Большая. Олег гордился. Ещё со школы. Дурачьё.
– Умничка, учится. – передо мной сверкнули синие сапфиры. В голове зазвенел дочурки голосок. – За Митькой следит. Молодчинка. В лагере сейчас…
– Угу… – не слушал Олег. Вот же парень. Всюду за мной ходил, повторял. Я в школе влюбился в Олимпию, и он за Марусю схватился. Я в медицинский, и он в тот же. А от крови падал. В одном пока не повторил. Детей не делает. Да тут вообще я один такой. Ни у кого ещё нет. Кроме Карльмана. Ему положено. У меня двое. Двое и останется, по Олимпии понятно.
– Какой нынче студент? – спросила чаровница у Вольфа. Как я любил следить за движением ее губ. Наш профессор сразу оправился, оживился.
– Штудирует материал, Ирина Павловна, многое понимать учится. Однако и удивить может… – и пошло. Таких заведи – дальше сами поедут. Я знал, что Ирина не будет восхищаться его многословием. Ей мужик нужен. А у нас мало. Вообще мужиков на земле очень мало. Вот и липнут бабы к дальнобойщикам и зэкам, что б почувствовать исчезающее из мира пламя, или просто почувствовать, что- то грубое. Не понимают бабы… потому пламя в них и концентрируется, что разъедает изнутри.
Спросил Смирновых. Разговор о даче, о лете, о летней даче длился долго. Любят у нас зимой говорить о лете, а летом о зиме. Главное, было о чем говорить. Про лето у всех есть что рассказать. И всем интересно вдруг слушать. Консьержка залепетала всякие истории и слухи. Переводчица поддерживала емкими вставками про западное лето. У нас можно было. Да тогда уже можно было поговорить. Вот так на лете и растопили последний лёд. Наверное, час, а то и больше прошло за такими беседами. Старания Юли слизала корова. Салаты с голубцами сменили конфеты. Часы над телевизором пробили одиннадцать.
Я закурил. Никогда не любил дымить в помещении. И Олимпия не любила, когда при ней. Олег прямо там, в квартире устроился, на кухне кумекал с Юлей и курил в форточку. А я смотрел на небо. Ловил снег. Вдыхал табак мороза. Мне хотелось затянуть в себя всю уходящую жизнь, вот эту, вот сегодняшнюю, вот сейчас.
Уже одиннадцать. Подумать только, совсем недавно, пару лет назад, я с Олимпией бы шаркал домой. Я бы хватал ее сочное тело, щипал бы за сало… Мы бы спустя минуты, не раздеваясь, чуяли языками суть друг друга. Потом я бы брал родную теплоту Олимпии. Я бы… Она бы впускала меня, она бы высасывала из меня все соки. Она бы меня… любила. А потом, потом бы мы встречали новый с плодами деревца, которое я удобрял. Мы бы встречали год с детишками, которых создавали. Она бы любила меня.
Сейчас одиннадцать. Я наедине с догорающей сигаретой. Детишки далеко, жена будто бы рядом, но не здесь. А когда я смотрю на небо, в нем отражается старая близость. В нем тает память, как тает на мне снег.
Захотелось выпить. Что ещё я мог возжелать. Выпить. Залить, так сказать, тоску проклятую. Когда я поднялся по лестнице, Михаил оживленно спорил с интеллигентом, Маруся, поминутно поправляя что- то на груди, шепталась с Настасьей, переводчица куда- то делась, видимо была на кухне с Юлей и Олегом. Олимпия, естественно, сидела на диване рядом с Костей, всем своим видом показывая, что и не помнит былые одиннадцать часов. Костя с Консьержкой обсуждали артистов из ящика. То есть я застал, так называемый, этап разрядки, когда гости наелись и переводят дух перед главным событием вечера, а хозяева спокойно готовят десерт.
Где Ирина? Внутренний окислитель взорвала ревность. В гостиной со всеми не было и учителя. Я сам себе улыбнулся и налил рюмку. Прислушался. Нигде ее голоса нет. Вышел в коридор. Скудные обои навивали что- то траурное. На кухне ее тоже нет. Пошёл в уборную. Толчок одиноко зиял в раскрытом проеме. Спальня пуста. Надо проверить подъезд. Не успел я открыть дверь, как в прихожую влетел учитель. Снег завалил его редкую шевелюру. Глаза горели. «Ух, свежо на улице!», – сказал мне тенорок. Принёс какие- то кульки. Я вышел. Она стояла ко мне спиной. Смотрела в небо. Снег посыпал ее косу бисером. Чехословацкие сапожки так подчеркивали ее стройные щиколотки.
– Когда ты успела сбежать с этим чучелом? – мягко сказал я, любуясь ею. Тёплая радость овладела мной, что мы можем побыть вдвоём. Она, конечно же, узнала меня по голосу. Не оборачивалась. Я чуть обнял ее хрупкие плечи, запрятанные в мех шубки. Я не хотел, чтобы она обернулась.
– Серёжа, никуда я не сбегала. – ровной лаской отвечала Ира. – Какое небо красивое, да? Хорошее такое. Тихое… хаха, перестань… ну перестань. Хватит…
Я пересчитывал ее рёбра пальцами хирурга. Прикасался к ее тонкому, эластичному животу, потому что просто хотелось. Прижимался к ее крепким бёдрам. Вдыхал запах липы с ее волос. Она никогда не боялась щекотки, но почему- то боялась моей.
– Серёжа, хах… Ты все такой же. Да… Нет, я не сбегала ни с каким чучелом. – тут она обернулась и внимательно посмотрела на меня. Терпеть не мог этих жалящих глаз. Неотразимый яд прошёл по моим жилам. – Неужели ты думаешь, что я позволю этому учителю ухаживать за мной. Пусть побалуется маленько. А так, ты же все знаешь…
Ничего я не знал. Я не знал даже, почему ее обнимаю. Когда мы видимся раз в сто лет. Я знал только то, что не любил ее.
– Пойдём, – сказала она после долгого поцелуя на морозе. Ее тёплые губы все ещё стыли у меня на языке, когда мы вернулись в квартиру. Гости вновь собрались за столом. Олимпия пела знакомую песню. Ее голос зажал мое сердце в тисках, на которых были острые зазубрины. Костя подмигнул мне, когда я пропустил в гостиную сначала Ирину. Я машинально провёл рукой по бороде.
Учитель явно осмелел после чарочки. И так посматривал на грудь Маруси перед носом ничего не видящего Олега. Да все равно на эту лилипутку. Он же за столом подсел к чаровнице. Она высоко держала подбородок на вытянутой, длинной шее, и ловко уходила от его нападок. Он с Ирой принёс свежие осетинские пироги и хачапури. И, видимо, под воздействием водочки, вообразил себя пылкокровным. Когда его левая рука перешла нарисованную моим воображением границу, и скользнула по бёдрам Ирины, чаровница бросила мне тот же, нелюбимый взгляд.
Я вышел покурить, и пригласил учителя пойти со мной. Мол, Юля опять что-то попросила принести. Юля слышала, и хотела вмешаться, но Костя очень ловко, не прерывая разговор с кем-то, шикнул на неё: «разберётся». Мы спокойно вышли из подъезда. Побрели по улице. Говорили о математике. Я ждал, пока алкоголь остынет в его крови. На морозе это дело быстрое, пока много не нахлебался. Когда он, наконец, понял, что мы ходим кругами, я посмотрел на его трезвое личико. На миг примерился, что именно хочу. Так хотелось ему в наглую рожу. Будет видно. Не пойдет. Я мог бы сделать многое. Но пожалел его.
Учитель корчился на снегу, не мог дышать. Удар в сплетение, все-таки, вещь болезненная. Но для таких полезная. Нужно было проколоть пуп земли. Что б сдулся, господин наш. Я докуривал сигарету, смотрел на лежака. Потом поднял его за шиворот. «Понял?», – спросил я. Учитель закивал. Больше слов не понадобилось. На обратном пути мы поймали старушку, закрывающую цветочный ларёк. Накупили гвоздику. Что б всем дамам досталась. «Извините, пожалуйста, нас, загулялись», – сказал я в гостиной. «Вот, нашим дорогим дамам!». Свой букет я подарил Олимпии. Редко, когда теперь видел ее улыбку. Дамы расцвели. Мужики стоя выпили.
Началось. Началось то, зачем все пришли. Началась попойка, песни, танцы. Приближалась речь вождя в ящике. На Ирину я, почему- то, решил не смотреть. Костя забарабанил анекдоты. Вольф добавлял остроты. Учитель больше не лез не в своё. На груди Маруси, иногда, поглядывал. И мне на минуту стало его жалко, когда я всмотрелся в его жалкую рожу. Юля напекла, как оказалось, пирожки, не хуже покупных. И покупные были хороши. И моя Олимпия отчего-то часто смеялась. Мне это нравилось. Мы ни о чем не поговорили, но, как будто услышали друг друга. Я так почувствовал. Я вдруг стал чувствовать. Это мгновение. Этот сейчас.
Наверное, так с возрастом бывает. Ещё в двадцать такие моменты проносились мимо. Уже в тридцать вдруг их замечал. Кипевшая во мне душа чуть-чуть остыла. От обжигающего жара осталось тепло. Приятное тепло. Которое поддерживало алкоголем тело. Я подумал, что больше нет тех одиннадцати часов с Олимпией, но ведь есть другие, наверное, есть. И вот эти то другие одиннадцать идут сейчас. Я сижу у Непарчиных. Мы пьём и заедаем. Мы живём. И Олимпия рядом, и, как будто, все так же, со мной, но не телом. Я чувствовал незримую ее, которая, может быть, меня простила…
Я оглянулся. Меня пленили круглые очки Вольфа, этой остроумной перегоревшей буржуйки. Я похлопал его по вставленному плечику пиджачка. Я, действительно, обрадовался, что его вижу. Вижу его сухую кожу. Мимолетное стеснение. Иногда чую запах из гнилого рта. Хоть и Карльман, но, ведь тоже человек. Профессор в придачу.
Михаила был рад видеть. Веселый, живой человечек, что возводит его достоинства в квадрат. И его тело выглядит квадратом. Ну, а что, и таким нужно жить. Правда, будут проблемы с предстательной железной, ну и вообще, будут проблемы. И Настена простая бабена. Простотой и хороша. Хотя бы не пакостят и с нами нормально держатся. Вот и сейчас они вдвоём душа компании. Лучшие говорилы, Смирновы.
Олег все дурачится. Передразнивает кого- то. Маруська сиськи теребит и теребит. Муж только тешится. Ну и забава. Хотя, все ж чем-то забавляться в этой жизни надо. А то вообще ласты склеить можно только так. И поминай. Как звали. А кто вспомнит, если сам иногда забываешь. Да и кто будет помнить наши имена. Пусть забавляются. Их дело. Зато они рядом. Сейчас они здесь. Погодки, а как ребятня.
– Пусть все будут здоровы и счастливы! – поднял бокал учитель. Я вспомнил, как его звали. Толик. Молодец, Толик, учитель, быстро учишься. Рожей, конечно, не вышел, да мозгами не блещет. Наглость, правда, притупил наш Толик. На том и ему спасибо, что пришёл. Может, поумнеет, парень. Не все ж пожалеют, как я пожалел. Не пойму, но и его я одарил хорошим взглядом. И он пришёлся кстати, как коньяк к столу. Напиток же гнилой, а бодрит, воняет, а приятен.
Здоровья и счастья у нас говорят все. Желают не часто. А Толик вроде протрезвел, вроде, сказал искренно. Во всяком случае переводчице он приглянулся. Дальше они болтали меж собой. Родственница тоже как- то кстати. Варя, что ли. Не важно. Хорошо, что была с нами. И Консьержка туда же. Молодец, старуха, что пришла. Сколько у неё осталось таких приходов. Сколько новых лет. Человек старенький, да пока удаленький. Пусть посидит с нами. Поседеем, может, вспомним и ее седину.
Ирина, ясное дело. Всегда чудесна. Хоть и смерть с косой для меня с Олимпией. Но ведь не она ж начала. Начал я. И не помню, когда. Было бы фортепьяно, я б наслушался ее игры. У Непарчиных нету. И грибы не растут во рту, если бы да кабы. Свою пианистку я вижу так редко, что она украшение стола, драгоценный камень в ожерелье. Я без всякого влечения, просто был рад ее видеть. Встречать новый с ней. И с ней тоже.
Непарчины молодцы. Костя постарался нас развлечь, и свою коморку превратил в уют. Я хорошо знаю, как это сложно. В моей каюте не так уютно, как сделал нам Костик. И Юленька. Да как же ш вкусно. Ведь не для своих корячилась, а будто своих баловала. В ее полной талии небось скрывался добрый мир. И несла она свой сосуд женственности благородно. Мужики не замечали полноту. Зато шарм Юленьки, ох, какой полноводный. Хорошая женщина. И мужик у неё хороший.
Вечер шёл к полуночи. Скоро крымское пойдёт в дело. Я задышал одним воздухом с этими людьми, я будто перестал быть гостем. Прочувствовал секунды уходящей жизни. И поблагодарил мысленно каждого, что они собрались здесь, со мной. Может быть этот резкий просвет темноты моей жизни случился, потому что я стал ходить в море. Не знаю. А может, просто я понял этих людей.
Все окунулось в какую- то дымку. Пространство смоталось в узелок чего- то манящего. В груди моей заныло. Как-будто зазвенел полупьяный бокал моей души. Резонировали кости внутренним гулом. Нужна была игра. Отчаянная Музыка, которую в народе зовут криком души. Костян увидел, что я готов, и сходил в спальню. Там была гитара. Я обнял инструмент, постучал подушками по лаковому дереву. Впился в струны и…
Крепче, парень, вежи узлы.
Беда идёт по пятам.
Вода и ветер сегодня злы
И зол как черт капитан.
Олимпия вслушивалась в звонкие ноты. Она ещё не знала эту песню. Низкий голос, как будто не мой, заполонил гостиную. Так бывает, когда поешь, и мурашки бегают по телу, и внутри морозит, а человек слушает, понимает, чувствует то, что сказано между нот. Так часто бывает, когда поёт народ. И из сердца тогда высекается искра. И как будто мгновение цепляется за крючок пропетого крика души. Останавливается время. Разгорается тоска. И чувствуешь себя самого, настоящего.
Я смотрел на Олимпию, и видел в ее глазах сапфир нашей дочки. В ее чертах лицо нашего сына. Я видел в ней себя молодого, себя другого, себя настоящего, которого нет больше.
И нет отсюда пути назад,
Как нет следа за кормой.
Сам черт не сможет тебе сказать,
Когда придёшь ты домой.
Я не знаю, чувствовал ли себя когда-нибудь дома. С Олимпией было что- то подобное. Мне было с ней хорошо. Но был ли у меня дом. Его как будто никогда и не было. Но призрак семьи всегда надо мной витал.
Не верь подруге, а верь в вино,
Не жди от женщин добра.
Сегодня помнить им не дано
О том, что было вчера.
Ирина на меня жадно смотрела. Я не встречал ее взгляд, но чувствовал его на себе. И я почувствовал, как он изменился, когда я пробасил эти слова. Ирина о чём- то глубоко задумалась. Впрочем, как и все присутствующие. В том числе и Вольф. Кольнуло и сердце интеллигента.
Друзей собери за широкий стол,
И песню громче запой.
И что б от зависти лопнули,
Когда придёшь ты домой.
Народ развеселился. Все переглядывались. И, наверное, чувствовали нечто похожее на мою отчаянную радость. Или их просто раскочегарил задорный текст. Кто разберёт. Я пел дальше, и глядел в потолок. Старый, низкий и пыльный, совсем не похожий на небо, которое я вспоминал.
Не плачь моряк по чужой земле,
Скользящей мимо бортов.
Пускай ладони твои в смоле,
Без пятен сердце зато.
Мое сердце без пятен. Оно в кислоте. И давно. За годы окислилось до белизны. Потому и без пятен осталось. Олимпия поняла, что имелось в виду. Я уловил ее взгляд…
Лицо окутай в холодный дым,
Водой соленой умой.
И снова станешь ты молодым,
Когда вернёшься домой.
Я повторил припев и замолчал. Показалось ли мне, или нет, но пауза стояла долго. Мы могли расслышать гулящую толпу с улицы, или хохот соседей за стенкой. Я тоже молчал. После меня гитара досталась Костяну. Запела Олимпия, будто в ответ. Но что она пела, я так вот не скажу. Я помню только ее голос, как помнил его в море, и всю жизнь. Потом загорланили хором, как бывало частенько в союзе. И тоже, не знаю, что. Я здорово влил в себя водки после морской песни. И все как-то размылось. Вовремя отошёл – за пару минут до полуночи. Юлька прикрикнула в шутку на меня. Ей можно. Принесли мою сетку. Бутылка бутылкой. Шампунь, как шампунь. Уважили меня, все же, ребята.
В глазах всех гостей можно было увидеть, как я верчу крымским. С экрана вещал важный дядька. Часы приближались к двенадцати. От того ли, что на меня все смотрели, и сдавили взглядом мои пальцы, или от того, что я не успел отрезветь, но пробку я не удержал. Она рванулась в потолок, как пушечным залпом хлопнула. Хорошо, что не пробила, не влетела к соседям. Пена густым фонтаном залила стенку. Капли разбрызгались на всю ораву. Вольфу в глаз попало, он на минуту снял очки. Мне полилось на брюки, рубашку. В бутылке почти не было игристого. Все смеялись, разлили остаточек по бокалам. Досталось по пузырьку.
Пробило полночь. Мы чокались, заглядывая первый раз в глаза друг другу. Олег раздал бенгальские огни. Двенадцатым ударом я смотрел на Олимпию. Она… Олимпия. Я потянулся ее поцеловать. Она повернула мне щеку. Улыбалась. Олимпия…
Грянул Новый год, и по всему миру случилась смена циферок календаря. А мы быстро запили пузырьки разлитого шампанского русской водкой, как протяжной русской песней. Огни доплевывали невзрачными вспышками, по ящику доигрывали гимн СССР. Постучались соседи. Со всеми нами перецеловалась и перечокалась какая- то восточная семья, и хохол сверху даже подарил какую- то мелочь. Непарчиных любили. Нас уважали, принимали за своих.
Опять пошли какие- то беседы, какие- то романсы, что при царе горохе согревали, наверное, чьи-то сердца. Вольф их знал на перечёт. Увлекался, старый прохвост. Олимпия опять не обращала на меня внимания. Иными словами, пошла все та же жизнь. Хотел покурить, но в коридоре меня остановила Ирина.
– Серёжа, куда же ты такой мокренький… – от неё пахло пьяной липой. Ирина мягко смотрела на меня, как волк на обескровленную жертву. Ее упругая грудь задевала меня чём- то притягивающим и твёрдым. Она положила мою руку на свои бёдра. Крепкие, стройные… – Я помогу тебе… давай замоем…
Ирина потянула меня за рукав к раскрытой уборной, расстёгивая изящными пальцами ширинку. Передо мной пронёсся паровоз совокуплений с ней. Я прочувствовал заново ее пышные губы, скользящие по моему горящему телу, ее спортивную попу, которую я сжимал, об которую яростно бился, я увидел вновь ее гладкую спину, вспомнил, как мотал на руку ее пахучую косу, как закрывали мне обзор ее распущенные волосы, как я утопал в ней… Я опять услышал стук колёс вагона поезда, вдохнул свежего воздуха из бьющейся форточки уборной, где якобы курил, а она якобы пошла к буфету. Знала ли тогда Олимпия, ехавшая с нами… Чувствовала ли… Я вновь опрокинул склянку пудры какой- то певицы, в гримерке которой ломал чаровницей столик перед ее концертом… Я вспомнил даже то, что позабыл от боли страсти, от похоти в забвении.
Мое тело заломило желание, когда я вспомнил, как унижал ее рот, а она пыталась одновременно играть на рояле, ещё в Консерватории. Мне как будто захотелось ее снова. Ее новую, свежую, после такой разлуки. Она знала, что я пойду, что я войду в неё… Она меня хорошо знала. Но то, что произошло, меня самого удивило. Я убрал ее руку из штанов, пропитанных шампанским. Она потянулась меня поцеловать. Я отстранился. Ирина подняла высоко брови, когда я развернулся, и вышел курить.
Почему я тогда не взял ее по привычке, как по привычке брал ее, и других. Мне никто не мешал. Костя бы прикрыл любой каприз. Да дело даже не в этом. Моя Олимпия уже плевала на мои левые связи. Она бы и не поднимала скандал. Но тогда, в новогоднюю ночь, я об этом не думал. Я опять остался наедине с сигаретой, которая подсвечивала мою ладонь в густом мраке. Отовсюду слышались голоса, крутился снег в бесконечной метели.