Читать книгу Я – дочь врага народа - Таисья Пьянкова - Страница 4
Часть 1. Воробей – птица вольная
Глава 1
ОглавлениеВ конце октября тысяча девятьсот сорок первого года, ночью, на степном полустанке был загнан в тупик кулундинский поезд. Проснись в это время кто из пассажиров, его бы охватило недоумение: кому это вздумалось занавесить вагонные окна чёрным бархатом? Но приглядись, и он бы заметил вдалеке квадрат неяркого света, за кисеёй которого открылось бы ему нутро путевой сторожки с обходчиком внутри.
Кто-то и впрямь отворил дверь одного из вагонов. Сказал в темноту хриплым женским голосом:
– Сдуреешь с такою ездой. Пятые сутки телимся…
– Четвёртые, – уточнил девичий голос из соседнего тамбура. – Эшелоны через Татарку гонят.
– Гонят-хоронят, – срифмовала хрипатая и добавила: – Лупят нашего брата и в хвост и в гриву… На фронте – фашист, тут – своя сволота дёржит…
– Война «дёржит», – возразил молодой голос. – Перемогаться надо…
– Перемогался тать – греха не брать, так он сам в душу лезет… Чё сидели, чесались…
– Тебя бы туда – почесаться…
– А чё! – согласилась хрипатая. – Власть у нас народная. И я народ!
– Ты? Народ?! Да ты тот народ, что с народа семь шкур дерёт.
– Надо будет – и с тебя сдеру.
– Пупок не сорви, Григорьевна!
– Ха! Пугала ярка подъярка[2]…
Хрипатая громко позевнула и спокойно пожелала:
– Чаёчку бы горяченького.
– С чужим сахарком, – съязвила молодая.
– А то, – не смутилась чаёвница. – На халяву и хрен сладок…
– Уж не с хрена ли тебя сухотка заела?
– Паскуда! – почти весело выругалась Григорьевна.
– Ну уж нет! – возразила молодая. – Маньку свою паскудь – она у тебя по Каинскам да Омскам все чужие постели поизмяла…
Хрипатая разом втянула в себя доброе ведро воздуха. Не меньше того выпустила в темноту грязной ругани. Но дверь соседнего вагона уже захлопнулась.
Помянув чёртову куклу, хрипатая развернулась – уйти. В тамбуре, однако, сошлась грудью с кем-то в темноте затаённым. Не испугалась. Только сказала: «Язви тебя!» И прошла в вагон.
На лавках, на узлах, на полу спали сумошники. Они стонали, кряхтели, кашляли. Старались хотя бы во сне освободиться от тягот накатившей войны.
– А этому ш-шелкуну, – проворчала Григорьевна, имея в виду тамбурную встречу, – никакая холера сна не даёт…
Одетый в серое обдёрганное пальтецо, в шафрановый беретик, остроносый этот «ш-шелкун» появился у вагона в Славгороде. Появился не один. В нервной толпе пассажиров за него орудовал парняга в собачьей дохе, чёрных кудрях и с розовыми ушами дармоеда. Он одолевал толпу не силою. Широкою глоткой издавал такие звуки, словно старался напугать паровоз. Люди цепенели, пропускали горлопана вперёд. За кудрявым, словно катерок за ледоколом, следовал шафрановый беретик. Глазоньки из-под шафрана вознесены были на затылок дармоеда, а пальчик его крутился у собственного виска. Этим шафрановый извещал народ, что кудрявый не в себе…
В тамбуре горластый верзила только что не растёр проводницу по стене, «ш-шелкун» и перед нею решил покрутить пальцем. Но Григорьевна рявкнула:
– Во! Прилабунился к балбесу! Знает, что в России дураков любят.
Шафрановый беретик собрался было перед нею посомневаться относительно российской любови, но его кто-то сильный двинул по его ногам корзиною, а потом выпихнул из тамбура в вагон.
Григорьевна тут же забыла о нём, лишь в сердце осталось не то шевеление, не то жом. Это побуждало её излишне канителиться. Даже различать лица пассажиров, хотя для неё они давным-давно слились в единое месиво.
Войдя после посадки в вагон, Григорьевна тут же увидела остроносого. В заношенной зелёной стёганой безрукавке он сидел на лавке в третьем купе – коленями в проход. За его спиной бровастая тетёха теснила до окна чету стариков. Она держала на мощных стёгнах копну тугого узла. Недовольство так и лезло из её недоспелых паслёновых глаз. Она давно бы столкнула ненужного ей мужичонку на пол, если бы не кудрявый парняга над головой, хотя тот, откинув цыганистую башку на перетянутый медной проволокой чемодан, прикрытый отцовым пальто, уже сопел на второй полке так, будто на этот раз силился сдвинуть с места всё тот же паровоз.
При каждом его выдохе остроносый шевелил пальцами рук, упёртых в колени – вроде старался, чтобы не сдуло, нащупать точку опоры. Видя его носишко, устремлённый в проход, Григорьевна подумала:
«Ышь! Того и гляди загудит-вопьётся… Кровосос!»
И вдруг ей захотелось, чтобы мужичишка смутился – тот потупил глаза; захотелось, чтобы оробел – стал озираться на мощную бабу. Но когда ему было велено задремать, фокус не удался, хотя бровастая тетёха и та уже оттопырила губу…
«Ышь, вылупился! Хоть мешок на морду набрасывай!» – зло подумала Григорьевна и ушла в дежурку. Там она остановилась перед зеркалом; от никчёмности вида своего поморщилась; щёку дёрнула нервная жилка.
– Язви его! – сказала хрипло, но беззлобно. – Надо же, растележилась… Нашла перед кем…
Наконец затеплился рассвет. Подхватывая на совок мусор, Григорьевна пятилась вдоль вагона. Когда она поравнялась с мужичком, тот вскочил, оступился, пал на колени, ухватился за неё и стал подниматься по её телу, как пьяница по столбу. Из близкого купе, ровно курицу из мешка, кто-то выпустил хохот. Проводница веником хлестанула влезавшего прямо по шафрану, под которым обнаружилась плешь. Мужичишка ухнулся на лавку, придавил сонной тётке стегно. Та заверещала. С верхней полки явилась крепкая рука и влепила ей такой щелбан, что тетёха лишилась голоса. А проводница уже сидела в дежурке, пытаясь понять: оскорбили её или обласкали?
Всю свою жизнь Григорьевна и не думала, что кто-то на неё позарится. Кроме сто раз проклятого ею мужа, не знавала она в своей жизни больше никого и напрочь изжила в себе женщину. Да и Филиппа Лопаренкова помнила она в мужьях не больше года. Женился он не на ней, а на богатстве её отца. И только этой любовью был до предела обуян.
На солончаковых выпасах Барабы стада Григория Дзюбы нагуливали в ту пору молоко особого вкуса. Масло отличалось неподдельной солонцой, и потому облизывались на него не только русские гурманы. Так что с огромным куском этого масла Филипп Лопаренков и заглотил, как случайную муху, дочку Григория Дзюбы.
Проводница вновь глянула в зеркало и отвернулась. Но тут же отразилась в стекле пока ещё тёмного окна. Там впадины её глазниц представились очами, мерцание капельных зрачков – влажной поволокою. И себя, заоконную, Григорьевна вдруг пожалела.
– Хозяюшка-а, – проник в щёлку двери виноватый голос. – Прости дурака.
Она тяжело шагнула, во всю ширь раскатила дверь и с маху опустила кулак на плешивое темя мужичка. Тот вякнул, нервно поддёрнул локотками брюки и исчез.
– А не суйся… – тихо сказала она в пустоту. – Ышь, кобель паршивый! Всю серёдку вывернул…
Отец её, Григорий Дзюба, революцию принял сразу. Сам явился перед новой властью, сам сказал – всё ощупное, видимое и спорое примите от меня с пользою для светлого дня родимой земли!
Широко шагнув в светлый день, Дзюба и о чёрном не забыл: столько отложил, что никак не мог его дождаться. Нетерпение это и учуял зятёк. Когда же по Сибири взялась орудовать колчаковщина, Филипп смекнул, что пора кричать ура. Но тесть пояснил зятю: сколь блоха ни скачи, а ржать ей не придётся… Тогда Филипп встал перед большим колчаковцем и предложил – давай поровну!
Взяли Дзюбу, а тот – кремень! Как ни долбили, даже искры не высекли. Денщик, который пластал его кнутом, балагуром оказался. С каждым ударом читал, как псалтырь: «Не таи, не прятай ни серебра, ни злата, ни от царя, ни от ката, а спрятал, змей, сокрыть умей; а вот те ишшо на бока – не примай в зятевья дурака…»
Из приговорок Дзюба утвердился в своей догадке, чья охота подсунула его под кнут. Филипп и сам не боялся быть уличённым. Закопать надеялся грех в тестевой могиле. Не подумал, что такого в кровь забитого тестя примет и укроет тёмная ночь. Тогда Филиппу словно кто пружины в задницу вставил: за три дня от Каинска до Колывани допрыгал. Там и остопился потому, что дорогу ему вовсе нежданно загородил расхлёстанный тесть…
В тот день Григорьевна и овдовела, и осиротела. И осталась на свете молодой, одинокой, обнищалой матерью. Долго пыталась отыскать отцову заначку, да пришлось плюнуть и перебралась жить из Каинска в Татарск.
На новом месте пошла она работать уборщицей в Сибторг. Стала думать о судьбе с тяжёлой иронией. Но когда её дочка, Мария, взялась израстать (в Филиппову породу) красавицей, усмешка у неё получаться перестала. Тогда посдавала она завхозу Сибторга и вёдра и тряпки; пошла нанялась в проводницы и раскатилась по спекуляции…
Мимо пассажирского поезда, стоящего в тупике, проносились в ночной тьме товарняки. Духота в вагоне густела. Григорьевна решила пустить сквозняк. Но не успела отворить дверь, как услышала за спиною ласковый голос:
– Стоим, хозяюшка? Колёсики-то не крутятся…
Григорьевна молча распахнула двери, молча вернулась в дежурку. Мужичонка семенил следом, дурашливо прищебетывая:
– Не крутятся колёсики-то. И гудочек не посвистывает. Язви его!
Последние слова рассмешили проводницу. А мужичок разом усёк такое дело и опять было сунулся в дежурку. Да услышал:
– Ну!
Вертелось на языке у Григорьевны весомее слово, только привычная для неё грубость на этот раз прокрутилась вхолостую. Так прокручиваются шестерёнки в старых ходиках. Она всего лишь и добавила к сказанному: «Отвяжись!» А потом, прежде чем задвинуть за собою дверь, сморозила и вовсе чёрт-те что:
– Много вас тут… соловьёв…
Сказанного она не выдумала: дорожных певунов всегда можно по вагонам собирать мешками, только к ней это никакого отношения не имело.
Никтошеньки за десяток лет вагонной службы не то что соловьём пропеть – вороном в её сторону не каркнул. И вот те… Дождалась кухарка приварка…
В зеркале дежурного купе жалкая ухмылка повела её щёку набок. Григорьевна стёрла её ладонью. Отвернулась. И сразу в оконном отражении передразнила себя, говоря:
– Не посвистывает… Свистнуть бы тебе, чтобы не липнул к одиноким…
– А до кого мне ещё липнуть? До семейных? – услыхала она за спиною и обнаружила, опять же в окне, что дверь приоткрыта.
Мужичишка за порогом тихо задребезжал смехом. Григорьевна косо улыбнулась, но не отозвалась. Мужичок разом оказался в дежурке. Григорьевна тут же ощутила на тощей своей талии трепет нервных пальцев.
– Ещё чего! – хлестанула она по блудливым рукам. – Озоруй мне!..
– Чего ты, святая душа? – отдёрнул «озорник» руки и только не заплакал. – Разве я чего тревожного?..
Он опустился на сиденье, стал пояснять:
– Смятение твоё от сухости жизни твоей…
– Во! – изумилась Григорьевна. – А ты чё? Размочить моё смятение явился? Мало ли нас, баб, с вашими войнами, на корню повысохло? Всех не размочишь… Иди-ка лучше жалей своё место в вагоне, а то займут.
– Шут с ним, с местом. Не привыкать…
– Чё так?
– Да мы с сыном с первого дня войны место ищем…
– Бродяжите, значит, – уточнила Григорьевна. – Не время болтаться-то? Гляди, немец нагрянет. Он не любит, когда человек не при деле…
– Да-а, – протянул мужичок. – Похоже, слопает нас Гитлер до весны… – вздохнул он, качая головою. – Сам-то я и под чёртом проживу, а вот сын… Больной он у меня. Припадочный.
– Господи, твоя воля! – произнесла Григорьевна не крестясь. – Больное дитя – нарыв: и саднит, и саднит.
– Нарыв – он прорвётся, – горестно вздохнул несчастный отец. – А тут… – махнул он рукой и заканючил: – Нынче у немца страда: почём зря косит. До Сибири-то дойти, может, намахается… Глядишь, и сын мой на что-нибудь сгодится. Притомились мы бегать. Считай, пять месяцев… Прирасти бы где…
– По вас не скажешь – притомились. Шуба-то на твоём бугае… только не лопается. А на чемодане? – поглядела она в упор на мужичка. – Эвон сколь… проволоки-то… Чехол бы, что ли, какой натянули… А то заглянуть хочется…
– Жили мы до немца или нет? – обиделся мужичок.
– Ну-у! Жили!
– Работали или не работали?
– А чёрт вас знает. Теперь разве разберёшь…
«Неразобранный» взялся подниматься, но Григорьевна сказала:
– Какие мы обидчивые… Надо же! Уходить нешто собрался? А чё тогда скулил у двери?
Обидчивый сел и замямлил:
– Жить не живём, подохнуть легче…
– С таким-то чемоданом?! – удивилась Григорьевна и тут же, глянув в окно, сообщила: – Снег повалил… Сам-то пошто не воюешь? – напрямую спросила она. – Аль тоже припадочный?
– Язва у меня.
– Смотри не потеряй! А то взамен шанелку серую схлопочешь…
Григорьевна уже поняла, что ЭТОТ ищет по свету пристанище с надёжной хозяйкою, такою примерно, как она. Потому готов многое стерпеть. Она решила не миндальничать, села рядом, спросила:
– Жену свою пытал – нет? Спрашивал, поди-ка: какой-такой здоровый фулюган изловил её? Ышь какого породистого сына тебе отвалила! – Она похлопала гостя по колену. – Ну-ну-ну! Брось! Никакой обиды тут нету. Где бы овечка ни бегала, а ягняточки всё наши… – Затем напористо осведомилась: – А может, он такой же припадочный, какой ты язвенник?
– Ну и характер! – только и проговорил гость.
– А ты покайся, – посоветовала Григорьевна, заглядывая ему в лицо. – Я – поп надёжный. И в доме своём одна живу…
Мужичок оживился:
– Это дело! Это да-а!..
Тут Григорьевна решила, что пора пришла узнать:
– Тебя как зовут-то?
– Осипом. Осип Семёнович Панасюк.
– Сю-сю-сю, – ухмыльнулась проводница и назвалась: – Фетиса Григорьевна Лопаренкова.
– Не из простых, – заметил Осип.
– Да уж! Не ошибся, – согласилась Фетиса.
Она извлекла из-под стола укутанный в казённое одеяло чайник и подтвердила:
– Есть маленько.
Затем пригласила:
– Придвигайся.
В этот момент вагон дёрнуло…
2
Ярка – молодая овца; подъярок – молодой волк.