Читать книгу Рабыня - Тара Конклин - Страница 3

ЧАСТЬ 1
Джозефина
Лина
Лина

Оглавление

Нью-Йорк, 2004

Среда

Бриф еще не готов. Лина Спэрроу, первый год работавшая помощником судебного адвоката, отхлебнула очередной глоток холодного кофе.

Она перевела взгляд с экрана компьютера на цифровые часы, светящиеся красным на стене: 23:58. «Отдашь мне это в среду, – сказал Дэн. – Надеюсь, что, как всегда, сотворишь чудо». Никогда прежде Лина не опаздывала, никогда, а теперь вот застряла на месте, последние две минуты среды бессмысленно уходят, офис превратился в пещеру из бумаг и раскрытых справочников, курсор безжалостно мигает на экране. Краткий бриф: 85 страниц, 124 точные цитаты – результат 92 безумных часов, считай пяти нелепых рабочих дней, документ, который будет передан судье, внесен в официальный протокол суда, разослан по электронной почте десяткам юристов, истцу, ответчику. Но хорош ли он?

Лина сидела, скинув туфли, – она всегда писала босиком – и, растопыривая пальцы ног, спрашивала себя, в чем же проблема. В прошлом году она с отличием окончила юридический факультет и теперь стала первым – то есть главным – адвокатом в фирме «Клифтон и Харп», оказывавшей юридические услуги компаниям из первой сотни рейтинга журнала «Форчун» и головокружительно богатым частным лицам. Лине приходилось слышать, что у людей бывают трудности на работе – нехватка времени, кризисы доверия, выгорание, депрессия, крах, – но за все три года успешного обучения в университете и за девять плодотворных месяцев в «Клифтоне» с ней ничего подобного не случалось. Она потерла ладонями глаза и несколько раз быстро моргнула. Офис мерцал в холодном флуоресцентном свете: бежевые стены, серый ковер, белые стеллажи из ДСП – такие обычно стоят в студенческих общежитиях, в офисных зданиях, в тюрьмах. На второй день работы в фирме Лина тщательно отобрала личные вещи: на стене – диплом юриста и небольшая картина ее отца; на столе – стеклянный снежный шар с изображением Манхэттена до 11 сентября и фотография ее родителей около 1982 года – оба с длинными волосами и таинственными улыбочками. Каждый предмет ставил печать уникальности на этом ничейном, безликом пространстве. Я здесь, говорил снежный шар. Это мое.

Лина взяла снежный шар и встряхнула его. Над городом разыгрался шквал из искусственных хлопьев, а Лина все спрашивала себя: хорошо ли получилось? Хорош ли бриф? Хорош ли? Часы, не говоря худого слова, показали 23:59. Последний срок прошел, и Лину охватила дрожь, как всегда, когда она каталась на лыжах, или ела сахар прямо из сахарницы, или как в то ледяное утро, когда на нее неслось такси, а она ждала на углу Пятьдесят первой и Пятой и с любопытством и ужасом наблюдала за беспомощной, неподвижной вселенной, пока автомобиль не затормозил в паре дюймов от тротуара. Опьяняющий, короткий прилив адреналина. 00:00. Чего она ждала? Разрешения? Вдохновения? В брифе черным по белому написано то, что из него должно следовать: наш клиент хочет денег, а закон гласит: отдайте их ему.

Лина сильно выгнула шею влево и услышала, как хрустнули позвонки. Она снова сунула ноги в туфли на шпильках. Где-то в коридоре нудно, как комар, скулил пылесос ночного уборщика. Да, конечно же, бриф хорош. Разве у нее когда-нибудь получалось плохо? Это ведь право, а в нем она разбирается. И разбирается очень-очень хорошо. Лина напечатала строку подписи, а под ней: «Представил Дэниел Дж. Олифант III, партнер, ТОО „Клифтон и Харп“».

Дежурные лампы горели, компьютеры урчали, а Лина быстрым шагом шла по коридору в кабинет Дэна. Мимо голов секретарш ночной смены, маячивших над рабочими перегородками. Мимо мигающего, неисправного копира, который стоял заброшенным, с открытыми дверцами и откинутыми створками, ожидая, пока не явится какой-нибудь Джо в комбинезоне, кудесник механики. Мимо кофейного уголка с вонючей микроволновкой и гудящей кофемашиной. Мимо ряда полуоткрытых офисных дверей, за которыми – Лина скорее чувствовала это, чем видела, – заправившиеся кофеином партнеры смотрели на экраны компьютеров или слушали в наушниках, что происходит на собраниях, проходящих в Гонконге, Хьюстоне или Дубае.

Возле углового кабинета Лина остановилась.

– Дэн? – Она постучала костяшками пальцев в треснувшую дверь, а потом толкнула ее.

Дэн, словно потерпевший кораблекрушение, цеплялся за остров своего стола, его лицо отсвечивало голубым от экрана компьютера. Позади мерцали окна от пола до потолка, темные, как ночное море. Он печатал. Когда Лина вошла в комнату, он оторвал глаза от экрана, но его пальцы продолжали бегать по клавишам.

Дэн был «партнером-наставником» Лины – так решил отдел кадров в первый же день ее работы в компании. Лина, конечно, слышала о нем. В мире судебных разбирательств Дэн был звездой. Его идеальный послужной список и отсутствие каких-либо явных проблем, связанных с социальной тревожностью, отличали его от полчищ агрессивно успешных коллег по судопроизводству в «Клифтоне» и во всем городе. На столе Дэна стояла фотография двух рыжеволосых розовых детей в серебряной рамке. Лили и Оливер, сообщил ей Дэн. Двойняшки. Лина никогда не видела ни их, ни его жену Марион, чья фотография висела позади стола (загар, бледная улыбка, закрытый купальник).

– Извини, что бриф запоздал, – сказала Лина, взглянув на часы: 00:04. – Я немного увлеклась вопросом корпоративной завесы. Такие красноречивые факты. Но все готово.

Дэн моргнул. Обеими руками он пригладил свои удивительные волосы – рыжие, пружинистые, норовящие встать дыбом. Некоторые коллеги специально культивировали подобные черточки эксцентричности, будто вспышки, расцвечивающие Остров Однообразия. Один носил очки в толстой черной пластмассовой оправе, точь-в-точь Киссинджер времен холодной войны. Другой практикующий юрист медитировал в своем кабинете каждый день ровно в четыре часа, и отзвуки его «ом-м» разносились по всему коридору.

– Бриф? – спросил Дэн. – Какой еще бриф?

– Дело о мошенничестве, – осторожно сказала Лина. Дэн часто изображал блаженное неведение. Он производил обманчивое впечатление непринужденного, всегда приветливого парня, который мог бы, например, с улыбкой ремонтировать вашу машину и выставлять честный счет, сидеть у барной стойки и угощать вас пивом. Но Лина видела, как он глотает лекарства от давления (набор разноцветных пилюль, некоторые величиной с витамин для лошадей), видела, как у него на шее пульсирует синяя вена. Однажды Лина слышала, как он кричал на помощника юриста, который скрепил документ не в том углу.

Дэн помолчал и снова заморгал, на этот раз быстрее.

– О, да. Спасибо, Лина. Конечно, я помню – бриф. Ты немного опоздала. – Он посмотрел на часы (золотые, блестящие). – Кинь сюда, на стол. – Он дернул подбородком куда-то влево. – Ну, и что вышло?

Лина колебалась, вспоминая моменты ступора у себя в кабинете, чувство, будто что-то осталось неполным, нераскрытым. Но здесь, стоя на широком ковре Дэна, вдыхая смутный аромат (мята? лакрица?), который, казалось, пронизывал только кабинеты партнеров, она отбросила любой намек на неопределенность.

– Я очень довольна, – сказала она. – Аргументы убедительны. И я уверена, что мы учли все соответствующие прецеденты.

– Не сомневаюсь, что это замечательно, у тебя все выходит отлично. – Дэн помолчал, а потом полушепотом произнес: – Знаешь, я, наверное, не должен был говорить тебе раньше других, но мы вчера договорились о мировой.

– Договорились? Вчера? – Лина похолодела от бровей до пальцев ног, как будто что-то теплое и живое покинуло ее тело.

– Клиент работал над сделкой уже несколько недель. Они подписали документы вчера вечером. – Дэн сиял. Суда не будет, стало быть, не будет и возможности проиграть. Идеальный список побед останется невредимым.

– А как же… – Лина обвела ладонью воздух, будто показывая, что она только что закончила, двенадцать комплектов папок с показаниями скопированы и переплетены, свидетели прилетели из Лос-Анджелеса и Лондона, наверху лихорадочно работают тридцать с лишним человек, глаза у всех красные, отпуск отменен, синдром запястного канала налицо. Как же все это?

– Да, скоро пойду наверх и сообщу хорошие новости. Тут еще нужно кое-что доделать. – Дэн рассматривал заусеницу на пальце. – Знаешь, всегда полезно подождать, пока чернила высохнут, прежде чем давать отбой.

– Но наши позиции были такими сильными. – Лина заерзала на месте, засунула за ухо непослушную прядь темных волос. – И во что нам обошлась договоренность?

– Двести пятьдесят, – произнес Дэн, опустив взгляд.

– Двести пятьдесят! Господи, Дэн, это даже не покрывает судебные издержки. Мы ведь были правы. Мы бы выиграли.


Дэн молчал, наклонив голову, и в этом кратком молчании Лина услышала недовольство – не соглашением, а ее вспышкой негодования. Скоропалительно. Непрофессионально. Она слегка кивнула.

– Вероятно, мы бы выиграли, – сказал Дэн. – Но ты же знаешь, процесс – дело тягомотное. Отнимает кучу времени. Клиент просто не был на это настроен. Все счастливы, Лина. Все довольны. – Он долго, шумно выдохнул. – Видишь ли, так обычно и бывает. Понимаю, это непросто. Ты увлекаешься делом, хочешь пойти в суд и выиграть. Но помни, музыку заказывает клиент. Мы делаем так, как они просят. Дело не в нас, не в эмоциях и не в какой-то абсолютной… справедливости, или называй как хочешь. В конце концов, речь идет о соблюдении интересов клиента. Чего хочет клиент? Какой итог для него наилучший?

Пока Дэн говорил, взгляд Лины переместился на затемненные стекла его гигантских окон. В них она видела собственное отражение: блузка сверкает белизной, волосы похожи на темный шлем, лицо в тени, черты лица расплываются, тело как будто усечено и укорочено (ясное дело) по сравнению с ней настоящей. И что-то в посадке головы или в том, что изображение казалось парящим, зависшим, оторванным от твердой земли, напомнило Лине фотографию матери, стоявшую дома на прикроватной тумбочке: Грейс Дженни Спэрроу, которая умерла, когда Лине было четыре года. С обнаженными руками и неестественной улыбкой, на ступеньках того дома, где по-прежнему жили Лина с отцом. На этом фото у матери Лины были квадратные плечи, чуть согнутые колени, как будто она остановилась и ждет – чего она ждет? – всегда спрашивала себя Лина. Точно в такой позе сейчас стояла она сама.

Лина выпрямилась, сменила позу, и образ матери исчез. Лина пожала плечами и придала лицу бесстрастное выражение, каким так часто восхищалась у Дэна: спокойная рассудительность, достойное отступление.

– Конечно, интересы клиента. Я рада, что все счастливы. Договорились. Замечательно.

Дэн серьезно кивнул, давая понять, что тема закрыта. Урок преподан, урок усвоен.

– И еще, Лина, – сказал Дэн. – Хорошо, что ты зашла. Хочу кое о чем поговорить. Есть новое дело, которое, думаю, тебе понравится.

Процесс о мошенничестве и многострадальный бриф мигом вылетели из головы Лины. Конечно, ей нужно новое дело! Она работает по многу часов в день, а платит за них клиент, какой-нибудь клиент, любой клиент. Лина настроила часы в левом нижнем углу своего монитора так, чтобы они отмеряли шестиминутные интервалы, бесшумно резали рабочий день на ярко-желтые клинья. Шесть минут прошло – и на маленьких часах вспыхивает очередной клин. В «Клифтоне» время было самоцелью, важно было не столько выполнить задачу, сколько точно записать число минут, затраченных на ее выполнение. Иногда Лине казалось, что часы поселились в ее мозгу и день за днем пульсируют в крови, отсчитывая минуты. Одна мысль, что она может не уложиться в оплачиваемые минуты, наполняла ее аморфным ужасом.

– Новое дело… звучит прекрасно, – сказала Лина, бестрепетно наблюдая, как Дэн берет ее бриф и бросает в мусорную корзину.

– Это необычное дело, – сказал Дэн. – Мы берем его по заказу крупного клиента. Очень важного клиента. Нужно, чтобы он остался доволен. Он грозится, что поручит дело другой конторе, так что нужно сделать все возможное. О деталях поговорим завтра. Но дело очень серьезное. Историческое. Запутанное. Как ты относишься к рабству?

– К рабству? Я?

– Ну да. Первое, что приходит в голову. Скажи что-нибудь.

– Плохо отношусь. Гражданская война… э-э… ничего хорошего. – Пока она экала и мекала, в голове возник образ Мередит, высоченной блондинки, которая, как говорили, встречалась с аутфилдером команды «Янкиз». На собраниях Мередит сидела прямо, словно аршин проглотила; говорила четко, разумно, с явным интересом и пониманием, о чем бы ни шла речь: о свопах на дефолт по кредитам или о суши. Лина видела в ней своеобразную Немезиду, потустороннее существо, которое будило в ней одновременно стремление конкурировать и раздражение (Мередит часто забывала имя Лины). Конечно, Мередит бы содержательно и умно высказалась о рабстве. Даже в час ночи.

Дэн наклонился вперед вместе со стулом.

– И знаешь, Лина, это дело может оказаться очень важным для тебя. Ты молода, амбициозна. А тут есть возможность показать себя. Масса возможностей. Может, ты этого и не знаешь, но мы здесь довольно рано начинаем готовить сотрудников к партнерству. – Дэн приподнял брови. – И ты как раз тот человек, которого мы хотели бы поддержать.

– К партнерству? – От этих слов в груди у Лины как будто включилась кнопка восторга. – Я не подведу тебя.

– Вот и прекрасно. Завтра я поменяю твой рабочий план. Будешь заниматься новым делом. А теперь иди домой! – Дэн посмотрел на нее и улыбнулся обаятельно, как Санта-Клаус.

Автомобиль, принадлежащий фирме, довез Лину до Бруклина. Это был бесшумный серебристый «лексус», быстрый и эффективный перевозчик по длинным и запутанным дорогам. Тротуары в Мидтауне были безлюдны, улицы заполонены свободными такси. До Лины вдруг дошло, что сейчас глухая ночь. Даже здесь, в городе, который никогда не спит, большинство людей уже спят. В юридической фирме время шло примерно так же, как в казино, только вместо вечного сумеречного часа коктейлей здесь стоял вечный неоново-яркий день. Разгар рабочего дня всю ночь напролет.

Машина вылетела на Бруклинский мост: река внизу в точности как небо наверху, мерцающие созвездия лодок и буев, а Лина посередине, плавает между слоями света. Водитель был из постоянных – крупный русский с бритой головой и мясистыми пальцами. Лина смутно помнила его имя – Игорь, до эмиграции на Запад он был астрофизиком. Игорь ехал уверенно, не слишком быстро, и Лина стала успокаиваться в плюшевом нутре заднего сиденья: напряжение дня отпускало ее постепенно, отрезками, измеряемыми расстоянием, пройденным до дома.

Лина и ее отец, художник Оскар Спэрроу, жили на Парк-Слоуп, в доме из бурого камня – такой дом был мечтой средней нью-йоркской семьи, живущей на две зарплаты. Четыре этажа, крутой спуск, позади дома – маленький, заросший сорняками садик. В доме был один работающий (хотя дымящий даже после чистки) камин, две кухни (на первом и четвертом этажах), три художественные студии (на первом, втором и четвертом), одна гардеробная (Оскара), одна ванна на лапах (Линина). На заднем дворе, словно мачта, высится старинный красный дуб, а на переднем, на квадратном пятачке грунта, вырезанном посреди асфальта, – липы, два дерева примерно одной высоты с домом. В детстве Лина часто представляла себе, как корни деревьев переплетаются под домом, и они с Оскаром будто качаются в живой плетеной колыбели. Когда дул сильный ветер, деревья скрипели и царапали ветвями окна, Лина представляла, будто весь дом раскачивается в люльке из корней, и это движение успокаивало ее, как колыбельная.

Оскар купил этот дом несколько десятков лет назад, когда Парк-Слоуп был, по преимуществу, прибежищем для наркодилеров и нищих леваков-оптимистов. Все детство и юность Лины отец, казалось, был близок к финансовому краху, выбиваясь из сил, чтобы выплатить ипотеку. Очевидным выходом, который никогда не обсуждался, было бы сдать в аренду спальню, часть студийного пространства, а может быть, целиком два верхних этажа, из которых получилась бы просторная отдельная квартира. Но этого они не сделали. Оскар как-то выкручивался – продажей картин, преподаванием, столярными работами. Лина в четырнадцать лет начала подрабатывать официанткой – это был ее вклад в то, чтобы телефон в доме не отключали, а в пятнадцать лет она взяла на себя управление семейными финансами, тщетно пытаясь сдерживать Оскара в расходах на краски, холст, кисти, уголь и всяческие диковины (пыльные чучела животных, любительская мозаика), которые он таскал домой с блошиных рынков и распродаж. Лина беспощадно допрашивала Оскара о стоимости этих покупок, после чего в течение нескольких дней готовила исключительно дешевые бобы и рис, но никогда не заговаривала о возможной сдаче комнат. Лина провела здесь всю свою жизнь, пока училась в начальной и средней школе, а потом на юридическом факультете Нью-Йоркского университета. Она тоже хотела, чтобы дом принадлежал только им. Мысль о том, чтобы разделить его с жильцами, была невыносима. Именно здесь когда-то спала, готовила, рисовала, дышала ее мать, и воспоминания Лины о ней, казалось, были привязаны к физическому пространству. Изгиб стены, решетка света, брошенного солнцем на голый пол, резкий стук захлопнувшегося кухонного ящика – все это вызывало вспышки воспоминаний о матери и раннем детстве, которое, казалось, тонуло в масле, мягком, зыбком, милом и ароматном.

У Лины всегда была наготове россыпь таких вспышек: темные волосы, спадающие на бледную спину, как занавес или ширма. Запах перца и сахара. Тихий, тайный смешок. Песня без внятных слов и узнаваемой мелодии, просто гудящая серия нот. Ла-ла-ди-да, та-там-та-рам. И всепроникающее чувство довольства от того, что тебя любят, за тобой смотрят, и свет, играющий на желтой стене, и игрушечный паровозик, зажатый в пухлом кулачке. Была ли это настоящая память? Или память о памяти? Или то, о чем Лина хотела помнить?

Она вошла в тяжелую парадную дверь, прошла холодный, выложенный плиткой коридор, ведущий к высоким двойным дверям, каждая из которых была украшена узкой стеклянной панелью с вензелями и цветами. Лина включила торшер, и гостиную залил мягкий свет. Над длинным диваном из потрескавшейся черной кожи висел портрет шестилетней Лины работы Оскара: яркие акриловые краски, косички, удивленные глаза, в руках голенастая зеленая лягушка – Оскар всегда держал несколько таких в нижней ванной. Рядом висела еще одна картина, поменьше: написанный маслом портрет темноволосой молодой женщины с глазами цвета мха: она стояла перед мольбертом с кистью в руке, вполоборота к зрителю, без улыбки, но с непринужденностью, сквозящей во всех ее чертах. Это был портрет Грейс, матери Лины, написанный за год до рождения дочери.

– Каролина-Сельдерина, ты пришла? – крикнул Оскар, назвав ее своим любимым прозвищем, которое Лина запретила произносить в пределах слышимости кого бы то ни было, кроме нее самой. Но ей втайне нравилось, что он звал ее полным именем – Каролина. Никому другому она этого не позволяла, прежде всего, потому, что его испанское звучание (Каролина, не Кэролайн) всегда вызывало вопросы о ее происхождении, а что бы она ответила? Откуда взялось это имя? Она понятия не имела. Его выбрала мама – вот все, что Оскар мог ей сказать.

Оскар появился в коридоре, волосы взъерошены, на щеке – мазок красной краски. Поздний час никак не сказался на отце, хотя Лина знала, что он был в студии с семи часов утра, работая над картинами для новой выставки. Он двинулся к дочери – шесть футов живого веса – и стиснул ее в крепком медвежьем объятии, как делал всегда. Физическая сила была частью его харизмы – он был харизматичен, Лине часто говорили об этом, – но в его больших ясных голубых глазах тоже было что-то особенное, они лучились интересом, который согревал всех окружающих – друзей, коллег, критиков, женщин. У Оскара были вьющиеся темные волосы, которые теперь, начав редеть, образовали мысок на лбу, той же формы, что волнистая темная бородка. Недавно ему прописали очки, бифокальные, с пластмассовой, под черепаху, полуоправой, но он не любил их носить, считая, что они ему не идут и подчеркивают возраст.

– Ох, – сказала Лина. Очки Оскара, свисавшие с шеи на черном шнурке, вдавились Лине в грудь. – Осторожней. Я чуть не сломала твои очки.

– Вот была бы жалость, – сказал Оскар.

Лина скинула туфли на трехдюймовых шпильках, которые постоянно носила в офисе, и с радостью и облегчением встала ступнями на прохладные половицы. Она пошла на кухню. Оскар, напевая под нос, двинулся за ней.

– Каролина, можешь мне помочь? – сказал он, держа руку на затылке. – У меня тут… – Он повернулся и приподнял клок волос, слипшихся от краски.

– Неужели опять? – сказала Лина.

– Что, плохо дело?

Лина оценила ущерб.

– Не так плохо, как в прошлый раз. Думаю, обойдемся малой кровью.

Вынув из бокового ящика ножницы, она срезала засыхающую, хотя все еще липкую краску, стараясь захватить как можно меньше волос.

– Минимальные потери, – сказала она, проводя рукой по отцовскому затылку. – Так ты ел? Только не говори, что ждал меня.

– Не ждал. Я сварил пасту. Немного переварил, но получилось неплохо.

– Из твердых сортов пшеницы?

– Да.

– А зелень?

– Да. Шпинат. У меня отличное здоровье. Глянь, какой живот. – Он похлопал себя по животу, который едва-едва начал выпирать, как у всех в конце среднего возраста. – Я же здоров, как бык.

Их трехлапый кот Душка (уменьшительное от Дюшан) беззвучно скользнул между ногами Лины. Душка давно потерял правую переднюю лапу – ее пришлось ампутировать после очередной ночной кошачьей тайной вылазки, в которой лапу парализовало, и она стала бесчувственной и бесполезной. Но кот и на трех лапах передвигался с грацией, не утратив этого существенного атрибута кошачьих движений.

Лина упала на старое мягкое кресло с обивкой буйной расцветки, одно из четырех разномастных по бокам стола. Кухня, просторная и обшарпанная, была любимой комнатой Лины. На стене рядом с холодильником висел постоянно сменяющийся набор рисунков Оскара, рядом – подробные списки и таблицы, в которых Лина каждый месяц расписывала покупку продуктов, оплату счетов, встречи Оскара и свои командировки.

– Ну, как прошел день? – спросила Лина. Душка мурлыкал, как маленький моторчик счастья, толкаясь у ног Лины в ожидании, что его почешут, и она потянулась к его любимому местечку – мягкому треугольничку шерсти между ушами.

– Рад доложить, что прекрасно. – Оскар сиял. – Думаю, я готов.

– Готов? – Лина выпрямилась, и Душка отошел от нее. Оскар почти два года упорно работал над новыми картинами, масштабными, с использованием новых техник. Никто еще не видел ни кусочка; никто даже точно не знал, что он рисует. Натали, агент Оскара, в последние недели была частым гостем, взволнованная и прелестная в своих винтажных платьях и теннисных туфлях, она покидала дом с легким разочарованием. Натали говорила, что слухи множатся.

В течение почти всей жизни Лины Оскар упрямо отказывался следовать моде: писал деловитые многофигурные полотна (не иронические, аполитичные, не минималистские и не максималистские), не посещал нужные клубы и не заводил нужных друзей. Но пока Лина училась на юридическом, то ли ветер сменился, то ли планеты встали в линию, а может быть, изменилась тенденция или улыбнулась удача. Теперь менеджеры хедж-фондов и стареющие рок-звезды лично встречались с Натали и, задрав головы и приложив палец к подбородку, разглядывали те самые полотна, которые, как знала Лина, когда-то шаткими стопками громоздились в прачечной в подвале. Какое-то время Оскар беспокоился по поводу художественной цельности, массового спроса и работы на продажу. Но это длилось недолго. Он сменил галерею: вместо лояльного, консервативного Ричарда в центре города стал выставляться у гламурной и проницательной Натали в Челси. Она велела ему бросить преподавание на полставки в городском колледже и сосредоточиться на создании большего количества картин, которые она могла бы продать. Оскар посоветовался с финансистом. Отремонтировал студию на втором этаже. Купил пару зеленых кожаных туфель за 600 долларов, которые не носил, а держал на кухонном столе и бросал в них мелочь.

– Значит, можно посмотреть новые картины? – Лина тоже улыбнулась, заразившись его волнением.

Но улыбка Оскара исчезла. Он поколебался, потом тревожно заморгал.

– Каролина, я рисовал твою мать.

Лина ответила не сразу. Слова Оскара изменили атмосферу в комнате. После смерти Грейс он не рисовал ее, не говорил о ней и, насколько Лина понимала, не думал о ней. Теперь его признание подействовало на нее расхолаживающе: удивление остыло, чувства притупились. Внезапно она поняла, как устала за день. 13,7 рабочего часа, бесполезное задание.

– Это здорово, – сказала она наконец, но только потому, что Оскар смотрел на нее, и она не могла думать ни о чем другом.

– Я уже несколько месяцев хотел поговорить с тобой об этом. По правде говоря, я трусил, как мальчишка. Не хочу тебя расстраивать.

– А почему я должна расстраиваться? – Лина посмотрела на него: его темные брови, теперь скорее седые, чем темные, сдвинулись, веселое красивое лицо стало серьезным и обеспокоенным.

– Нет, папа, правда. Почему? – Смерть Грейс была внезапной – автокатастрофа, как сказал ей Оскар, скользкая дорога, темнота, – а Лина была совсем маленькой. Она не помнила ни страданий, ни последних прощаний в больнице, ни слез, ни больничных запахов, ни лекарств, ни грязных простыней. Смерть матери не сказалась на ней, и уж кто-кто, а Оскар должен знать это.

– Просто мы никогда не говорили о ней, и некоторые из этих картин могут… ну, не знаю… удивить тебя.

– Мы никогда не говорили о ней, потому что ты этого не хочешь, не я. Верно? – Когда Лине было шестнадцать, они в последний раз поссорились из-за Грейс. Лина тогда снова спросила о семье матери, а Оскар снова отказался рассказывать. «Я не могу говорить о Грейс, не могу, и все тут», – сказал он. Лина кричала и буйствовала, швырнула о стену гостиной горшок с цветком, так что осколки керамики и земля разлетелись по всей комнате, а потом убежала в свою спальню и плакала там, ненавидя Оскара за то, что из-за него ей самой приходилось сочинять истории о матери. «Грейс родом из Флориды, Мексики, Монтаны, Перу. Каролиной звали мою бабушку, тетю, старую подругу. Я помню ее запах, ее смех, сказку на ночь. Я ничего не помню вообще». После того вечера Лина со злостью из-за своего поражения, смешанной с тайным облегчением, решила, что больше никогда не спросит Оскара о Грейс. У нее есть дом, полный ее собственных воспоминаний, несколько фотографий, несколько картин матери; ей не нужно больше ничего от Оскара. Лина не хотела все время злиться на отца. Она не хотела думать, что он что-то скрывал от нее.

– Я знаю, что это я, но прошло двадцать лет, – сказал Оскар. – Это чертовски много. За двадцать лет даже я могу измениться. – Он снова улыбался ей, но улыбка казалась вымученной – призыв к легкости, который Лина встретила с сомнением, с плотно сжатыми губами. В то время как воспоминания Лины о самой Грейс мерцали, как неясные сны, недели и месяцы после смерти матери горели в ее сознании ярким воспоминанием. Гудение телевизора, жир от подгоревшей пиццы на языке, вереница нянь-подростков – безликая череда конских хвостов и зубных пластин – и ее отец всегда здесь, всегда дома, сгорбленный и поникший, тихий, бледный. Лина играла, смотрела телевизор, бегала по всем комнатам; не было никаких правил, никакого распорядка. Со временем печаль Лины притупилась, она научилась осторожно обходить участок мозга, где поселилась смерть матери, и вскоре уход от мыслей о ней стал привычкой, бездумной и автоматической. Но Оскар, похоже, не обладал этим инструментом самосохранения. Это беспокоило Лину еще в детстве. В пассивности Оскара ей чудилась опасность: он постоянно сидел дома, не допуская к себе друзей. Что, если его скорбь не пройдет? Если он не станет самим собой? Что, если она останется одна?

– Ты уверен, что это хорошая идея? – спросила Лина.

– Да, рисовать маму – хорошая идея. Лучшая за последние годы. За десятилетия, – сказал Оскар, и Лина не услышала никакого напряжения в его голосе. – Со мной все в порядке.

– Точно?

– Абсолютно. Боже, да не волнуйся! Ты слишком волнуешься. – Отец схватил ее руку и сжал.

– И ты покажешь мне картины? Сейчас? – Лина взглянула на часы.

– Я знаю, что уже поздно, но днем ты так занята, судебный адвокат Каролина Спэрроу. Натали с меня не слезает. Я сказал ей, что ты должна увидеть их первой. Если они тебе понравятся, если скажешь, что они хороши, я готов их выставить.

– Ну, не станем же мы разочаровывать Натали, – с усталым сарказмом сказала Лина. Она понимала, что в этих словах звучит раздражение, но не попыталась сменить тон. Лине не очень нравилась Натали, точнее, ей не нравилось то, как Натали себя преподносила: тщательно растрепанные волосы, продуманно причудливая одежда, вечно кладет руку тебе на плечо и говорит слишком тихо, так, чтобы к ней наклонялись, иначе не услышать. А в особенности Лине не нравилась роль, которую Натали теперь играла в жизни Оскара: страж ворот во внешний мир, деловой партнер, собеседник в разговорах об искусстве, отчасти даже психотерапевт и лучший друг. Все это Лина поняла из обрывков случайно подслушанных разговоров и нескольких случаев, когда она долго находилась в компании Натали. Лина встала и поправила юбку. Она попыталась скрыть усталость широкой улыбкой.

Вслед за отцом Лина поднялась в студию на втором этаже. Оскар щелкнул выключателем, и комната внезапно и ярко осветилась. Большие холсты были прислонены к белым стенам, низкие табуретки расположились у раскладного стола на помосте, как терпеливые дети. В комнате стоял терпкий, пряный запах масляной краски и сухой гипсовой пыли.

– Ну, вот первая. – Оскар встал рядом с холстом, высотой доходившим ему до плеч. Ярко-синяя полоса шла через весь холст, рассекая хаотичный красочный фон. В глубине синевы, казалось, плавало тело женщины, маленькой, темноволосой, безликой, тонущей. Лина слушала, как Оскар описывал устройства, которые он использовал, технику скрининга и коллажа из старых нью-йоркских таблоидов. Это был классический Оскар Спэрроу – каждый дюйм холста насыщен слоями красок и коллажа. Лине нравилось, что работы Оскара никогда не были простыми, что зритель должен был пристально рассмотреть каждый фрагмент, прежде чем воспринять целое. Картины Оскара чем-то напоминали доказательства. У каждой картины был смысл, но ее завершенность могла быть оправдана только тщательным накапливанием фактов, а все факты были спрятаны в холсте: мазок красного цвета, маленький зубчатый осколок зеркала, абзац, вырезанный из вчерашней газеты, карандашный набросок собаки. Оскар никогда не отходил от своего замысла. Деконструкция его не интересовала.

Оскар отвернулся от картины, и Лина пошла за ним в глубину студии. Он остановился перед тремя полотнами, прислоненными к стене. Они были проще, с более выраженными цветовыми пятнами, в основном абстрактные, хотя Лине показалось, что на одной из них она видит большой палец величиной с ее собственную голову, а может быть, это вовсе и не палец. Лина ни о чем не спрашивала. А на другой картине что, коленная чашечка? И еще лоб, линия волос над кожей подчеркнута малиновой краской. Казалось, что картины представляли собой исследование тел, или, вернее, одного тела.

– Теперь более предметное, – сказал Оскар, повернулся и снял простыню с огромного холста. Лина посмотрела прямо в глаза матери в возрасте двадцати четырех или двадцати пяти лет, когда сама Лина была совсем маленькой. Это был портрет, голова и туловище занимали весь холст в шесть футов высотой и пять шириной: руки сложены на груди, поза жесткая и формальная, лицо бледное и скорбное, вытянутое почти на грани искажения, но это, несомненно, Грейс: длинные темные волосы разделены пробором слева, губы полные и распухшие, как будто искусанные.

Лина резко вздохнула. Двадцать четыре года. Грейс было двадцать четыре года, когда родилась Лина, сейчас самой Лине столько же. Смешно подумать, что у Лины может быть дочь, муж, дом. Что они у нее есть, а она теряет их, вернее, они теряют ее.

Оскар немного помолчал, глядя на Лину.

– Готова смотреть еще?

– Конечно, – сказала Лина. – Покажи. – Ее голос звучал непринужденно, но сердце билось слишком быстро, с силой толкалось прямо в горло, как бывало иногда, когда она бегала спринты.

Оскар перешел к другому полотну, покрытому простыней. Лина снова встала перед портретом.

– Это все она? – спросила Лина.

– Да.

– И лоб? И коленка? Все ее?

– Ага. Все Грейс. Выставка так и называется: «Портреты Грейс».

Пока Оскар возился с простыней, Лина рассматривала портрет.

Нарисованные глаза, большие и темные, как у Лины. Волосы длиннее, чем у Лины, но, казалось, такие же тяжелые и такого же цвета, почти черного. Лицо Грейс было крупным и сложным, кожа состояла из разноцветных слоев краски и коллажа.

Полоски газет, разрезанные на замысловатые завитки, как будто трепетали на ее горле, словно кружево. Лина наклонилась ближе, но наложенные друг на друга слова было почти невозможно разобрать, одна газетная полоска перекрывала другую, а на них наползала третья. Наконец она разобрала одно слово, напечатанное некрупным, простым шрифтом: «Хватит».

Лина отступила, как будто почувствовала укус. Что она знает о матери? Грейс тоже была художницей, хотя, в отличие от Оскара, не пользовалась успехом. Лина никогда не видела бабушки и дедушки по материнской линии; она не знала, как их звали, где они жили и где родилась Грейс. Лина знала, что Оскар встретил Грейс в баре в Виллидже, что в конце семидесятых они жили вместе в Бруклине, поженились в мэрии, купили ветхий особняк на гонорар от первой выставки Оскара. Они занимались искусством, боролись за существование, любили друг друга, родили Лину. А потом обледенелая дорога, авария. Ярким, холодным солнечным днем Оскар развеял прах Грейс в музее Клойстерс, – она любила это место и за художественное собрание, и за потрясающие виды на Гудзон. Лину он с собой не взял: решил, что ребенку при этом делать нечего. Уже взрослой Лина часто жалела, что ее там не было: так бы у нее была хоть память о каком-то физическом акте, отмечающем смерть Грейс. Но Лина помнила только исчезновение, отсутствие, боль.

Взгляд Лины скользил по холстам – «Хватит», малиновая линия, коленная чашечка, фигурка на синем фоне – и открытое, ожидающее лицо Оскара, стоящего перед следующей картиной. Но Лина больше не хотела смотреть. Душка лежал у ног Оскара – это был уже старый кот, его взяли из приюта для животных, когда Лине было десять. Он чистил мордочку подушечками единственной передней лапы.

– Я и не думала, что ты… готов. В смысле, внутренне готов к этому, – сказала Лина.

Лицо Оскара напряглось, и он скрестил руки на груди.

– Это не то чтобы я проснулся однажды, и – бац, все в порядке. Я ведь много лет вообще не хотел думать о ней. Но как-то… ну, не знаю, в последние пару лет все стало по-другому. Мне хотелось вспоминать ее, какой она была в молодости. Я ведь очень любил твою маму. Конечно, я не был идеальным мужем, но я любил ее, поверь.

Лина, наблюдая за Душкой, перебирала собственные воспоминания: завеса темных волос, мелодия без мелодии, перец и сахар.

– И посмотри на себя – ты ведь взрослая! – нервно произнес Оскар в наступившей тишине. – А я практически старик. – Тут он улыбнулся. – Я хотел… кое-что объяснить. Сказать правду. Ты же знаешь, я лучше умею показывать, чем рассказывать. Это для тебя, Каролина. Я хочу показать тебе кое-что о твоей матери. То, о чем мы никогда не говорили. Пора тебе знать.

Лина снова посмотрела на портрет «Хватит», на вытянутое лицо матери. «Как у Эль Греко, – подумала она. – Как один из его экзальтированных бестелесных призраков». Разве не об этом она всегда просила Оскара? «Расскажи мне, – приставала она. – Расскажи о маме». Но теперь ей хотелось только выйти из комнаты. Оскар поймал ее врасплох. Лина уже давно не та порывистая девчонка, которая когда-то швырнула горшок о стену, – теперешняя Лина не любит неожиданностей, ей не нравится это ощущение слабости и шаткости, как будто она стоит на песке, вымываемом из-под нее волной. Ей нужно время, чтобы рассмотреть картины Оскара, проанализировать и продумать реакцию. А сейчас спать. Ей нужно поспать.

– Каролина, я тебя расстроил? – сдавленным голосом спросил отец. – Давай поговорим завтра. Вид у тебя изможденный.

Тон Оскара и его поза – плечи ссутулены, живот слегка выпячен – вызвали у Лины прежнее беспокойство. Да, конечно, Натали нужна выставка. В последние недели шумиха вокруг нее росла, и все публикации касались загадочной темы новых работ Оскара: что за тайны? Что такого делает Оскар Спэрроу? Интервью в прессе, намеки в «Артфоруме» – все это остроумно и загадочно, Оскар с задумчивой улыбкой отклоняет вопросы. Сначала это раздражало Натали, во всяком случае, так она говорила, но даже ей пришлось признать, что в качестве пиар-стратегии это сработало. Но теперь Оскар достиг критической точки. Дата открытия выставки еще не объявлена, а Натали предупредила, что, если тянуть слишком долго, интерес пропадет.

Лина перевела дыхание.

– Я не расстроилась, – сказала она, улыбаясь под пытливым взглядом Оскара. – Картины фантастические. Я очень рада, что ты наконец решился заговорить о маме. – Ей не хотелось лгать ему, но она не знала, как объяснить этот стук сердца в груди. – Просто… у меня был тяжелый день. Завтра я присмотрюсь поближе, но я рада, что ты ее рисуешь.

Плечи Оскара расслабились, губы раздвинулись в широкой улыбке облегчения. Он издал победный клич и повернулся, чтобы обнять дочь.

– Ура! Тогда ладно. Я готов. Завтра звоню Натали. И еще, послушай… – Он разжал объятия и положил руки ей на плечи. – Знаешь, я хочу поговорить с тобой о маме.

– Конечно. Мы поговорим.

– Завтра.

– Завтра у меня много работы.

– Тогда послезавтра. Когда сможешь.

Лина кивнула.

– Спокойной ночи, папа.

– Спокойной ночи, Каролина.

Она наклонилась вперед, подставила щеку для поцелуя, ощутила на лице колючую щеточку его бороды, повернулась и пошла к двери. Ее глаза были прикованы к маленькой точке. За треснувшей дверью вырисовывался темный клинышек – стеклянная ручка со следом большого пальца, испачканного синей краской. Лина потянулась к ручке и открыла дверь. Мимо бело-рыжим вихрем пронесся Душка и заскакал по лестнице, подергивая хвостом.

Лина пошла наверх, в свою спальню; на стене над ступенями висели фотографии, всего восемь штук. Каждая сделана в день рождения Лины – в возрасте от четырех до одиннадцати лет. На каждой она стояла в одной и той же позе: руки по швам, камера нацелена прямо на нее, фигура заполняет всю рамку. На голове – самодельные шапки специально ко дню рождения: с ленточками и бантиками, с большой пластмассовой восьмеркой, с павлиньими перьями, с воздушными шариками.


Лина знала эти фотографии наизусть: в пять и семь лет – с улыбкой, в девять, десять и одиннадцать – серьезная, в четыре – в слезах, в восемь – закрытые глаза и открытый рот. Каждый год Оскар пек торт к ее дню рождения, приглашал друзей, мастерил шапку, ставил Лину у стены, на одном и том же месте, в одной и той же позе – так все годы ее детства. Каждый год ее отец по другую сторону объектива щелкал затвором, останавливая мгновение.

Рабыня

Подняться наверх