Читать книгу День рождения Лукана - Татьяна Александрова - Страница 3

Часть I. Счастье в Сурренте
2

Оглавление

Еще примерно через час пути берег начал четко вырисовываться во всех подробностях и стали ясно видны обрывистые скалы, по которым в изобилии вился виноград и среди листьев мерцали тугие гроздья; взорам открылись лунообразные гавани и рыжие черепичные крыши живописно расположенного Суррента.

– Вон она, наша вилла, – показал Поллий вправо от городка. – Жаль, что сейчас еще солнце высоко: когда оно садится, а море тихое, отсюда кажется, что она плывет. А справа – видишь, как будто из моря вырастает башня? Это беседка снаружи отделана каристским мрамором. А вон там правее, наверху, на скалах, храм Минервы. Тут все скалы, утесы! Вид этих мест был довольно безотраден, когда я только начал строить… Пришлось что-то сносить, что-то сглаживать! Да, Полла, – он обернулся к жене, – муж твой, конечно, не Орфей и не Амфион, чтобы двигать скалы пением, но все же он их двигает!

Сказав это, Поллий добродушно засмеялся своей шутке, Стаций оценил ее тонкое смирение, помня, что Поллий и сам мечтал когда-то о славе поэта, Полла же как будто и не услышала ее.

Стаций подивился обилию и совершенству построек на столь неровной, скалистой поверхности. Переплетения арок, ряды колонн, увенчанных коринфскими аканфами[17], портики, зигзагообразно шагающие по всему склону снизу доверху. На выступе мыса взгляд его сразу притянула двойная куполовидная крыша купальни, – такие крыши называются «черепахами», легкий дымок, поднимавшийся над ней, свидетельствовал, как показалось Стацию, об излишней заботливости слуг, даже в жаркий день приготовивших для хозяев теплую баню. Стаций выразил свое удивление по этому поводу, но в ответ услышал, что это не дым, а пар от горячего источника, заключенного под сводом. Берег придвигался все ближе, море стало зеленоватым и просматривалось до самого дна с темными подводными островами водорослей, а между тем взорам предстало еще одно чудо: две скалы, устремленные навстречу друг дружке, подобно сходящимся Симплегадам, но не столкнувшиеся, а сомкнувшиеся верхами и образовавшие естественные ворота, над которыми в самом месте соприкосновения скал была прикреплена мраморная доска с греческой надписью: «ла́тхэ био́сас»[18]. По верху их тянулась колоннада, и над самыми воротами была установлена мраморная статуя Геркулеса, а прямо в море, чуть в стороне, там, где небольшие скалы образовали крошечные островки, среди белой пены прибоя, высилась статуя Нептуна из позеленевшей бронзы. Путешественники привычным движением рук приветствовали богов-хранителей этого дома.

Ворота были так низки, что Стаций невольно забеспокоился, пройдет ли под ними фазелл, но тревога его оказалась напрасной, и через мгновение они очутились внутри крошечной, закрытой со всех сторон бухты, в которой покачивались еще два суденышка поменьше, но точно так же расписанных. От самого причала вверх вела мраморная лестница.

После бани и нового угощения Стацию стали показывать все помещения и переходы виллы. Ступать на каменистую почву не приходилось нигде, всюду тянулись портики с мозаичным полом. Правда, мозаика в них была самая простая, бело-черная, какую можно видеть в не очень богатых домах, зато в помещениях по полу раскинулись пестрые венки из цветов и плодов вперемежку, а по росписям стен можно было изучить всю греческую мифологию. Между портиками были посажены аккуратно подстриженные кустики букса, тамариска, шиповника, небольшие деревца лавра и туи и по-весеннему зеленела постоянно поливаемая травка, в эту августовскую пору, когда вся дикорастущая трава выжжена солнцем, доставляющая необычайную отраду зрению. Ручей от естественного источника, заключенный в мраморное русло, петляя по всей вилле, сбегал по склону в море. На двух или трех лужайках устроены были небольшие прямоугольные стоячие водоемы с цветущими лотосами и некрупными серебристыми рыбками, мелькавшими в зазеленевшей воде. Возле них стояли бронзовые лани: одни – как будто пьющие воду из водоема, другие – тревожно поднявшие свои гордые головки; ни одна из них позой не повторяла другую.

Привели его также в круглую беседку с конусообразной крышей, сплошь выложенную мрамором разных видов: желтоватым с красными прожилками нумидийским, синнадским – с пурпурными кругами по белоснежному полю, нежно-зеленым тайгетским и цвета морской волны каристским, последним она была отделана и снаружи, так что издали казалась водяным столбом – именно ее они видели, подплывая. Беседка выдавалась в самое море, по словам хозяев, в бурную погоду ее иногда даже заливало волнами, но при затишье ощущалась лишь соленая влажность мельчайших капель. Отсюда открывался прекрасный вид на Неаполь и дальние острова: вулканическую Инариму, скалистую Прохиту, увенчанную лесом Несиду. Поллий сообщил, что отсюда хорошо виден свет маяка Афродиты-Евплеи, а порой в ясную погоду бывает различим даже их Леймон. Стаций отметил про себя, что беседка, почти открытая, тем не менее закрывает вид на Везувий. Как раз там, где он должен был показаться, шел стенной проем, заканчивающийся там, где уже просматривалась Суррентинская гавань.

Солнце уже клонилось к закату, правда, Стацию казалось, что этот день растянулся самое меньшее на три. Поллий начал было показывать ему свои сокровища: древние мраморные скульптуры, драгоценные коринфские и этрусские вазы. Стаций очень любил все это, но сейчас имена и названия путались в его перегруженной впечатлениями и ноющей тонкой болью голове, и он не мог ни по достоинству оценить эти редкости, ни обидеть хозяина отказом их смотреть. На помощь ему вновь пришла хозяйка дома. Внезапно она выросла на пороге в сокровищницу Поллия и, дождавшись, пока муж заметит ее, тихо, но твердо сказала:

– Дорогой! Тебе не кажется, что нашему гостю пора дать покой? Не забывай, что мы с тобой только наслаждались зрелищем, в то время как он выступал и волновался.

Стаций посмотрел на нее с благодарностью.


Наконец-то его проводили в комнату для гостей. Довольно тесная, она выходила дверным проемом на запад, и, пока Стаций не задвинул завесу, закатное солнце превращало ее в сверкающий чертог. Млечно-белая штукатурка стала золотистой. Четче вырисовался геометрический узор золотисто-пурпурных лент. Искусно выписанные птицы ожили и, казалось, готовы были запеть. Поэт еще раз взглянул на закатное небо, на солнце, садившееся где-то там, за Капреей, и изливавшее алые потоки света на «винно-чермное» гомеровское море. Потом, радуясь возможности остаться наконец наедине с собой и своими мыслями, задернул занавес, разделся и лег, отвернувшись к стене.

Он думал, что сразу заснет. Но, как это бывает при избытке впечатлений, сон не шел к нему. Картины прошлого вставали одна за другой.

Уроженец Неаполя, Стаций уже более двадцати лет, со времени прихода к власти династии Флавиев, жил в Городе и на родине бывал редко, наездами, поэтому многие события здешней жизни проходили мимо него, не слишком охочего до новостей и тем более слухов и сплетен. Каждое новое посещение пробуждало в нем то щемящее чувство, которое, должно быть, испытывает всякий, кто волею судеб покинул край, где прошли его детство и юность. От раза к разу он находил Партенопею немного изменившейся, в чем-то обновленной, в чем-то обветшавшей, однако неизменным оставалось ощущение томной лени, окутывающее этот город, щедрое южное солнце да неисчерпаемая синяя чаша Дикархейского залива. Здесь суровая римская добродетель смягчалась истинно-греческой вольностью, – это был тот свежий воздух, которого Стацию так не хватало в чопорном и разнузданном Риме. Всякий раз ему хотелось остаться здесь навсегда, но всякий раз он понимал, что это лишь мечта, которая если и осуществится, то, может быть, только под конец его жизни, чтобы и ему упокоиться где-то поблизости от могилы с детства до боли любимого Вергилия.


За прожитые сорок пять лет жизни Стаций получил признание в узких кругах тонких ценителей ученой поэзии, что отнюдь не принесло ему богатства и давало лишь возможность существовать в похвальной воздержности, не знающей излишеств. Он старался относиться к этому философски. Вот уже десять лет он работал над главным, как сам считал, трудом своей жизни – «Фиваидой», поэмой, объединяющей все мифы фиванского цикла. Поэма требовала кропотливого изучения мифов во всех мельчайших подробностях и многочисленных ответвлениях, упорного труда над каждым словом и выражением и приносила ему немало творческих мук и радостей. Но надо было чем-то жить самому и содержать свою, пусть небольшую, семью, состоящую из жены Клавдии и ее дочери от первого брака, теперь уже невесты на выданье. К счастью, обе они неприхотливы, но есть какой-то предел, ниже которого он не мог позволить себе опуститься, чтобы не скатиться в откровенную бедность. Находить нужные знакомства и щедрых покровителей он не умел. Роль клиента[19] ему претила. Как мог берег он старые связи, завязанные еще отцом, и именно эти связи удерживали его в Городе. Отцу как-то удавалось совмещать увлеченность высокой поэзией с деловой хваткой, сыну это не передалось. Стаций боялся, что, вернувшись в Неаполь, не сможет найти ни достаточного числа покровителей, ни учеников, какие хотя бы в небольшом количестве имелись у него в Риме.

Насиловать свой талант поделками на злобу дня и на потребу заказчикам он тем более не мог. Когда-то, в период полного безденежья, ему пришлось продать фабулу задуманной поэмы «Агава» миму Парису, и денег он получил за это втрое больше, чем получил бы за всю поэму, но от этой сделки у него осталось гадливое чувство, и впоследствии подобным способом Стаций не зарабатывал. Изредка лишь отдыхал он от главного труда, сочиняя стихотворения на случай, за которые можно было, помимо всего прочего, получить деньги, но его вдохновение было неподатливо, а случай, как известно, спереди лохмат, а сзади лыс[20], и ухватить его можно только сразу. Чтобы что-то кому-то посвятить, Стаций должен был чувствовать расположение к этому человеку, а кроме того, этот человек должен был дать ему некий повод, который был бы сродни его дарованию. Принесшее ему победу стихотворение о конной статуе цезаря Домициана было редкой для него удачей. Да, в какой-то миг вид этой статуи, освещенной закатным солнцем, вызвал в его душе восторг, и этот восторг породил образ, помог забыть о многом, что обычно сковывало его уста. Но потом он не раз размышлял и, испытывая свою совесть, сомневался: не кроется ли здесь презренное желание польстить сильному мира сего или малодушная осторожность? Первое едва ли, вторая – возможно, учитывая требования времени. Писать стихи и вообще промолчать о здравствующем цезаре значило попасть под дамоклов меч подозрений. Но ведь воспевали же Августа великие Вергилий и Гораций, не считая это для себя зазорным! От отца Стаций унаследовал спокойно-уважительное отношение к Флавиям: в любом случае по сравнению с несколькими предыдущими принцепсами они были как небо и земля, они спасли страну от хаоса и водворили мир, цезарь Домициан был достаточно образован и даже имел неплохой литературный вкус, а мрачная подозрительность, усиливавшаяся в нем в последние годы и вызвавшая новые гонения на сенатскую знать, представлялась Стацию чем-то вроде болезни, заслуживающей скорее снисхождения, нежели злорадства. По-настоящему отвратительными казались Стацию лишь вновь поднявшие голову доносчики, и чего бы он никогда не мог сделать, так это, подобно Марциалу, восхвалять страшного Ре гула, по роду занятий адвоката, а по делам – клеветника, погубившего многих.

Серебряный венок победителя покоился тут же, у его изголовья. Поллий заверил поэта, что за сохранность вещи в его доме он может не опасаться. Стаций взял его в руки, чтобы впервые за этот день получше рассмотреть. Один такой же венок, полученный пятнадцать лет назад, еще при жизни отца, уже хранился в его доме, и никакие денежные затруднения не могли заставить его продать эту награду или отделить хотя бы листочек на продажу. Правда, было несколько случаев, когда он уже готов был решиться на это, доставал венок и звал Клавдию, чтобы сообщить ей свое горькое решение. Но всякий раз Клавдия молча отбирала у него драгоценность и водворяла на место.

Внезапно в его мозгу вновь всплыла мысль, мелькнувшая днем: что венок и само слово «серебро» как-то связывается у него с женой Поллия. Но как, почему? Может быть, он прежде видел ее на Августалиях? Однако Поллий утверждал, что она не любительница поэтических состязаний. С первого взгляда она показалась ему молодой. Значит, молодой он ее и запомнил. Полла, Полла… Кого он знал с таким именем? Лишь нескольких аристократок. Почему же он не может вспомнить? Что за затмение?

Стаций закрыл глаза и погрузился в полудрему. В тонком сне он увидел гигантскую воронку Помпеева театра, снизу доверху заполненную народом. Сцена напоминает опушку леса – за ней ярусные ряды порфировых колонн с коринфскими капителями белого мрамора. Он, Публий, видит все это впервые: ему всего пятнадцать и он первый раз в Риме. Они с отцом приехали, чтобы посмотреть поэтические состязания, устроенные молодым цезарем Нероном. Судьи назначены по жребию из консульского звания, судят с преторских[21] мест. Сам цезарь в числе состязающихся!

Самые достойные граждане выступают с латинскими речами и со стихами. Вот на сцене худощавый юноша, не очень высокий, немного угловатый, но весь как-то устремленный ввысь: запрокинутый лоб, волевой подбородок, длинная шея, прямая спина, расправленные плечи. Нет, красавцем его не назвать. Однако есть в нем что-то значительное. Лицо с резкими чертами немного напоминает трагическую маску. Глашатай объявляет имя: Марк Анней Лукан. Так вот он, племянник всесильного Сенеки, наставника цезаря! Ему прочат будущее нового Вергилия при новом Августе! В отличие от многих, Лукан не поет, а только напевно читает. Читает свою поэму об Орфее, спускающемся в подземное царство. Публий изумляется красоте его стиха. Странные, мрачные образы, неослабевающее напряжение, тревога, отчаяние, но стих струится, как мощный поток, сметающий все преграды на своем пути. Такому не стыдно петь об Орфее! Гармония его собственного стиха, пожалуй, способна двигать скалы! Публий смотрит на отца. Тот кажется несколько озадаченным. Неужели ему это не нравится? Да, многое непривычно, но ведь это так прекрасно! Юноша кончает свое выступление. Театр ревет: «Софо́с!»[22] К этому возгласу от всей души присоединяет свой голос Публий. Отец тоже громко и уверенно произносит: «Софо́с!»

После Лукана выступают другие чтецы и певцы, но никто не может затмить его. Наконец, последним выступает цезарь. Вот он – среднего роста, плотный, дебелый – выходит на сцену и тоже исполняет песнь собственного сочинения, сопровождая пение игрой на лире. Лирой он владеет нехудо, но голос у него слабый, и великолепная акустика Помпеева театра лишь подчеркивает огрехи. Однако отсутствие голоса еще полбеды: тонкий поэтический слух Публия различает мелкие погрешности его стиха, неточности метрики и натяжки просодии. Юный Публий то опускает глаза от стыда за выступающего, то украдкой смотрит на отца и видит, что и тот закусывает губу. Цезарь завершает свое выступление. Театр вновь взрывается одобрительными кликами и даже рукоплесканиями. Слышатся возгласы: «Слава цезарю! Новый Аполлон! Новый Пифиец![23]» Публий недоумевает: неужели всем, кроме него, это понравилось? Его отец тоже, покачивая головой, сдержанно произносит: «Софос!» – и щиплет сына за руку, чтобы он сделал то же самое. Но Публий так и не может выдавить из себя требуемой похвалы. Цезаря тут же, не дожидаясь решения судей, по общему желанию участников, венчают золотым венком за лирную игру. Он спускается на орхестру к сенату, преклоняет колена, чтобы принять венок, целует его и велит отнести к статуе Августа.

И все же главным победителем состязаний, к восторгу Публия, судьи признают Лукана! Цезарь переносит поражение с достоинством, но видно, что он весь как-то потускнел, поблек. Зато Лукан сияет. Его венчают золотым венком прямо на сцене. Неожиданно победитель покидает сцену, через орхестру проходит к женским зрительским местам, устремляясь к девушке, сидящей в первом ряду рядом с пожилыми матронами. Публий, напрягая зрение, присматривается, стараясь получше разглядеть ее. Черты лица ее необычайно правильны. У нее прямые, черные как смоль волосы, разделенные пробором и собранные в простой узел. Она сияет юной свежестью и здоровьем. Лукан снимает венок с себя и вручает ей. Она смущенно улыбается, опуская голову. Театр рукоплещет. По рядам идет шепот: «Его невеста! Полла Аргентария!»

Полла Аргентария! Стаций мгновенно очнулся от своей дремоты. Вот откуда «серебро»! Да, конечно же это она, вдова поэта Лукана, – он узнал ее через столько лет, хотя видел всего один раз! Кто не слышал о ней в те дни, когда на весь род Аннеев обрушился гнев Нерона? Потом, когда неожиданно для всех была издана наконец его «Поэма о гражданской войне», или «Фарсалия»[24], говорили, что именно Полла сохранила ее рукопись и что она еще раньше исполняла роль нотария и переписчика при муже, когда Нерон запретил ему издавать свои сочинения. Шептались, что Полла осталась чуть ли не единственной наследницей огромного состояния Аннеев. А потом она куда-то исчезла. Ходили слухи, будто она умерла или лишилась рассудка. Стало быть, наиболее правдоподобным оказался слух, будто она вышла замуж за какого-то кампанского вольноотпущенника, который взял ее ради денег. Нет, Поллий, конечно, не вольноотпущенник, он всаднического сословия и сам всегда был весьма состоятелен.

Почему Полла так хотела познакомиться с ним, Стацием? Почему просила звать его к себе? Связано ли это как-то с прошлым, от которого Поллий пытается стеной отгородить ее и себя? Стаций стал думать о Лукане. Трагическая фигура этого поэта всегда привлекала его, хотя и вызывала двойственные чувства. Мощный стих Лукана восхищал Стация – и тогда, в пятнадцать лет, когда он услышал его впервые и когда воспринимал Лукана как старшего; и потом, постепенно догоняя и обгоняя его в возрасте; и по прошествии времени, уже намного пережив его, двадцатипятилетнего. Затрагивая в своей «Фиваиде» отчасти ту же тему – тему братоубийственной войны, Стаций поражался историческому видению юного Лукана, зрелости его суждений; он многое заимствовал у него в деталях. В то же время то, как самоуверенно уходил Лукан с торного, Гомером и Вергилием проложенного, пути, то, как решительно расстался он в своей «Фарсалии» с привычным миром божеств, оберегающих каждый шаг смертных, как неумолимо ставил своих героев перед трагической неизбежностью, – все это было чуждо натуре и дарованию Стация. Эллинский миф был воздухом, которым он привык дышать. В почти обезбоженном и переполненном светской ученостью мире Лукана ему было неуютно. Впрочем, и Лукан, создавая его, меньше всего думал об уюте. О самом поэте Стаций тоже слышал много разного, и, к сожалению, больше плохого, чем хорошего. Слышал о его невыносимом характере, о его хвастовстве, заносчивости, самовлюбленности. Слышал, как он, примкнув к заговору Пизона, заигрывал с опасностью, как выставлял напоказ то, что следовало держать в тайне. Чего стоил один только ходивший из уст в уста анекдот, как Лукан, издав в отхожем месте непристойный звук, торжественно продекламировал строчку из стихотворения Нерона о громе, прогремевшем под землей! Мальчишество, неумное мальчишество – что еще сказать? И конечно, замечал нескрываемое злорадство (почему-то всегда злорадство!), когда начинали говорить о малодушии Лукана перед лицом смерти, о том, что он униженно вымаливал себе право на почетный добровольный уход из жизни, как оговорил на допросе собственную мать! Стацию больно было это слышать, и в душе он надеялся, что это неправда. Слишком противилась этому трагическая мощь лукановского стиха.

Словом, Стаций и раньше дорого бы дал за возможность докопаться в этом вопросе до истины. А тут судьба или случай послали ему встречу с Поллой! С этими мыслями Стаций отошел наконец ко сну.

17

Аканф – колючее растение вроде чертополоха, рисунок листьев которого широко использовался в искусстве как декоративная форма (например, узор коринфских капителей).

18

«Живи незаметно!» – девиз эпикурейцев.

19

Клиенты в древнем Риме – прослойка населения, зависимая от патрициев; люди, ищущие покровительства богатых и власть имущих.

20

Римская пословица.

21

Претор – второй после консула сановник, осуществлявший верховную судебную власть. Тем самым оценка поэтических состязаний по авторитетности как бы приравнивается к решению высшего суда империи.

22

«Софо́с!» – по-гречески буквально означает «мудро», «искусно». Одобрительный возглас, аналогичный современному bravo.

23

Пифиец – эпитет Аполлона.

24

«Фарсалия» – расхожее название «Поэмы о гражданской войне» Лукана (от названия г. Фарсал в Фессалии, при котором 9 августа 48 г. до н. э. состоялось решающее сражение между войсками Цезаря и Помпея).

День рождения Лукана

Подняться наверх