Читать книгу Баушкины сказки. Сборник рассказов - Татьяна Чурус - Страница 3
Робятёнок диковиннай
ОглавлениеПонародился у Анисьи робятёнок. Ну, понародился и понародился, делов-то. У нас как сказ’вают: мол, иде шестеро, там и семому место сыскать немудрёно. А толь не простой робятёнок-то, какой диковиннай. Все дети как дети, а энтот…
– «От я дура-т иде, а, – крестилась Анисья, – надоть было ему сейчас, как на свет полез, на одну ногу наступить, д» за другую потянуть!
– И-и, халда, типун тобе на помело, потому пусто! Креста на т’е несть. – Баушка Рязаниха ей. – Дитё ить Божие!
– То-то и оно, что Божие! А толь титьку так закусит, что хошь криком кричи! Потому закусит – и дёржит, глазом своим косурится. А глаз, слышь, ровно золотой кой!
Баушка, повитуха ты старая, сейчас к люльке: куды там золотой, брешет Анисья-т, пустое ботало! А толь глядит – и впрямь с самого чистого золота, и сверкает так, зна’шь, ин шары слепит.
– А я что сказ’ваю. – Анисья как тут. Та, повитуха-то, толь крестится: мол, свят, свят, свят!
«От Анисья титьку с-под рубахи выпростала, д» сует сосец робятенку-т. Тот и закусил сосец-т, зачакал молоко-т матерно. Сам чакает, а туды ж, глазом своим косурится, что с самого чистого золота.
Рязаниха толь всплеснула рукой – и была такова: понесла по селу благую весть – потому трепалка ты старая! – мол, понародился у Анисьи робятенок что дикованнай, мол, глаз у его: свят, свят, свят! – с самого чистого золота, так и посверкивает!
Отец Онуфрий – не пустельга какой: там бородища, там ряса с полверсты – и тот…
– Анчутка, – грит. – Я его в купель, как человека, окунул – потому крещение принять должон кажнай, кого Отец наш Вседержитель на свет сей выпростал – а он, то ись Анисьин сын, цоп мене за перст – и дёржит, и глазом своим золотым косурится. Анчутка и есть, прости Господи, потому никого почтения к сану духовному.
– Сам ты анчутка. – Анисья ему, а он, отец-т:
– А ты помалкавай. В церкву-т совсем дорогу позабыла, песья ты дочь! Всё, гляжу, отворачиваешь! Господь-то, Он с небес кажну сошку самую мелкую узрит! От Ейного взору ишшо ни один мышь не проскакивал, Хивря ты Ивановна!
– А ты не пужай мене – пужаная, потому жана мужняя. Шустрай кой! Сам-то небось к Хведосье по ночам шастаешь, рясой своей трясешь!
– Ах ты коровье ты ботало! – И шиш Анисье кажет – а там кулачище пуда с два, кровищей так и умоешься! Анисья, знамо дело, в рожу ему плюнула – тот толь с бородищи слюну и снял. А тут ишшо Рязаниха подначивает: куды без ей!
– За перст он его цопнул! А ты перст ему в рот не ложь! – И кажет мизинный палец отцу-т самому, и похохат’вает!
– И-и, бесстужая! Бражку-т небось ставишь, люд честной поишь! И до тебе дойдет кара-т Божия, помяни мое словцо.
– Ой, не ты ль, святой отец, давече захаживал, потому унутре у тебе жгёть? – Ничего не сказал на то отец, окрестил бородищу – и был таков! А там бородища что три года не чёсана, а как станет трапезовать, отец-т, все крохи сберёт, ровно побируша кой! И как толь Хведосья пущает его, «от сраму-то!
В другой раз – уж и солнце запуталось в еловых лапах, кады ползло на покой, – стукнул к Анисье Павлуша, Прасковеи сын, эт» той Прасковеи, что за околицей живет, шерсть прядет д» людям, слышь, сбывает-продает, потому шерсть знатная, там что облак какой воздушная. (А та Прасковея, что ноне брюхатая, про ей и сказ’вать нечего, потому муж ейный уж больно ревнив, того и гляди, прибьет: и то, Прасковея-т та уж сколь рогов ему понаставила, сколь детей невесть от кого понесла, святые угодники!). А Павлуша-т который – пришей кобыле хвост, потому работать нич’о не ведает: ученый, вишь ты, с книжкими по вси дни сидит, «от стыдобушка-т иде матерна, потому девятнадцатый годок пошел соколику, а ума ровно у попадьи щедрости, так, видать, и прясть всю жизню сынку на пропитание!
А толь стукнул, Павлуша-то. Анисья в сенцы: кто, д» на что, д» кого рожна надоть подать? А в те поры Прохор-т, ейный муж, подался на заработок. А допрежь, как подался-то, Анисье наказ дал: мол, блюди собе, Анисьюшка (он ей всё Анисьюшкой прозывал, эт» кады ишшо женихаться стал, удумал ластиться, потому добрая девка была Анисья-то: там что Григорий Чудинов сам сватал – не пошла, братовья Микулины – и бровь не повела, дядь Коли Гужева старшой сын, эт» Митрей-то, – там что красавец! – ни в каку строку, а что Прохор сватов заслал – пошла, толь и присвистнула, потому лаской взял, Прошка-т). «От, стало, так и сказ’вал: блюди, мол, собе, Анисьюшка, робятенка храни, потому мое семя, золотое, мол. А пошто золотое – рыжий он, Прохор-т, уродился у тетки Мотри: за версту, как идет, сейчас видать, кто таков, потому светится весь. А волос вьющий, густой! А как дал наказ, Прошка-т, на приступочек присел: то на дорожку дальнюю, – поцаловал робятенка а самую маковку, узалок заплечь – и почапал на все четыре стороны.
«От прошел там сколь-то верст – один Господь то и ведает – а Павлуша сейчас и стукни к Анисье-т. Та и отворила, простоволосая, потому толь в бане понапарилась: там пышет вся. Здорово, мол, живешь, соседушка, сказ’вают, что робятенок у тебе какой диковиннай. Хочу, мол, полюбопытствовать, потому имею, мол, к детям присрастие.
– Входи, коль не шутишь, чайком со мною побалуй, д» с медком, что Проша-кормилец припас, д» с брусницею. – А тот ин кадык своротил на ногу Анисьину, что с-под юбки разэдак белеется. «От сели, чаек с блюдца чакают, медком д» c брусницею закус’вают. А робятенок собе посыпохивает, потому сон на его нашел: у их, у младенцев-т, и делов толь, что спать, д» титьку матерну сосать, д» глотку драть, дурным голосом орать! «От посыпохивает, а Павлуша – не будь дурень кой! – к Анисье и приладился. И толь глазами потек в тело Анисьино белое, – робятенок раззявил рот: там что криком кричит, что ножонкими сучит! Анисья с испугу юбку подобрала.
– Эт» он, видать, титьку требовает! – И сейчас чтой-то большущее белое с-под рубахи выпростала – у Павлуши ин рябь в глазах! – и робятенку в рот сунула. Тот зачакал – а за им и Павлуша, что младенец кой, потому ретивое взяло: уж больно Анисья баба сладкая! «От высосал титьку, робятенок-т, Анисья его в люльку, а сама к Павлуше, потому в раж вошла: там молоденькай, там хорошенькай, волос черный над губой пробивается! Толь коснулась Павлуши – робятенок в крик, не иначе другую титьку требовает. Выпростала – а сама раскраснелась, там что мокрущая! Д» и Павлуша сидит, что аршин заглотил: живая, белая, там пышет вся – а взять не возьмешь, «от ить нелегкая! А у самого унутре кипит-бурлит, ровно в тем самоваре, что Анисья ставила. Робятенок промеж тем выпростал титьку-т матерну, разрумянился, поуспокоился: а там полнущий, там что кровь с молоком! Анисья и поманила Павлушу пальчиком: глянь, мол, на робятенка, покуд’ва понаелся-понатешился. Павлуша к ему: ой, мол, какой младенец-т красавец – сейчас заагучит, эт» Павлуша-то (потому у самого молоко ишшо на устах не просохло – а туды ж, к молодкам мужним шастает!). А робятенок цоп его за нос – и дёржит, а силища-т богатырья: девать некуда! Павлуша шары выпучил – а тот понаелся и похохатывает: так и есть, диковиннай! Насилу и вырвался, Павлуша-то, д» в окно, потому поостыла прыть, один нос пылает что полено како.
– Ты куды, Павлуша? – хватилась Анисья-т. – Ты приходи за полночь, соколик, уж поди, уторкаем. – А тот толь рукой и махнул: мол, ступай собе. Д» и был таков, толь его и видели. Спасибо, Никитишна, эт» молодка-т, что вдовая, приветила его, с пылу с жару приняла до первого кочета.
Долго ишшо Павлуша по селу-т хаживал с распухлым носом-то, что питуша какой, д» кажному сказ’вал: мол, у Анисьи с Прохором-т Семёнычем, робятенок кой диковиннай, семя золотое, мол. А сам морду отворачивал, потому мечена, да и Прохор-то, Семеныч-то, коль даст промеж глаз, кровью и умоешься. А Никитишна, разлучница ты лукавая, толь поддакивала (добрая была б женчина, нешто трепала язычином-то!): истый крест, сама, мол, видела. А и что ты видела-т, волхвитка ты, красный носочек у полюбовничка д» темной ноченькой?..
А покуд’ва Павлуша-т по селу посверкивал, возвернулся Прохор с заработка. «От возвернулся и сейчас к Анисье приступает приступом: мол, блюла ль собе, Анисьюшка, берегла ль дитё? А та: да как же, Проша, Прохор Семенович, не блюсти – блюла, потому жана мужняя, не какая там шалавая – Богом данная (а сама на окны Никитишны погляд’вает, потому соседушки, потому небось Павлуша у ей нонече). А робятенок жив-здоров: полнеет д» белеет час от часу – и сейчас окрест окрестилася. Д» толь молвила – робятенок в крик: Анисья к ему и кинулась, мол, что тако? А тот ин заходится, потому там поповырос, что на опаре прёт! И голосина, слышь, зычный, что труба ерихонская. Прохор и смекни Семенович.
– Ах ты паскудь ты блядская! – Д» на Анисьюшку с кулаком. – Покуд’ва я на заработке спину гну, с полюбовником кувыркаешься? Покуд’ва я деньгу гребу, с чужнем милуешься, позабыла мужа свово? – И пошел мошной трясти, деньгой туды-сюды озоровать: на, бери, мол, всё – не подавися толь! – Анисья – не гляди, что битая, – пошла деньгу считать, на палец толь и поплевывает.
– Нешто эт» всё, что наработал-то, а Прош? – А Прохор и ухом не ведет, потому робятенок поуспокоился, ножонкими подрыгивает д» на тятьку глазом своим золотым косурится.
– Ишь ты, семя-т нашенско! – И к ему. – На-ко «от денежку: тятька наработал эвон сколь. – Робятенок денежку цоп – и дёржит (Прошка толь и скалит зуб: мол, порода нашенска, сейчас видать!), а после в крик: там заходится – Анисья и скумекала:
– Ах ты прощелыга ты! Наработал он! А ну, сказ’вай, куды лишку схоронил? – И пошла шерстить Прошку, ровно кого ягня бессловесного. Тот язычино и прикусил, «от Анисья и не выведала, что денежку-т Прохор Семеныч в кубышку честь по чести сложил, д» кубышку тую схоронил в местечко тайное. А ить и Прохор не выведал, что Анисья телесами трясла пред Павлушею. «От ить дела-т Божии…
А толь и Анисья, и Прохор, как есть, поняли: робятенок-то и впрямь диковиннай – послал Господь, – потому кажнай грешок узрит глазом своим золотым. А как поняли, сейчас такая взяла их тоска: это ж покуд’ва махонькый, толь криком кричит, а как лепетать зачнет – куды от стыда-т кинешься?..
– Слышь, Проша, я что удумала-т: можа, его к знахарю сносить? Можа, порошок какой даст? – А сама титьку выпростала д» мимо рта сосец робятенку сует: от ить горе-т горькое! – Как чуяла, а! И что мене, дурище-т, на одну ногу ему не наступить, а за другую не потянуть было! – А Прохор ей:
– Ладно, завела одно д» потому! Знай, «он за титькой смотри. Завтрева сам пойду к знахарю, поставлю ему чекуш’чку д» приволоку сюды. Д» чтоб стол ломился от яствия! – Наказал, а сам на боковую, потому всю душу ему, Прошке-то, поповымотали. И Анисья недолго думала: пасть раззявила, покряхтела – и на полати к Прохору, потому вставать до свету, что пир какой затевать.
Сказано – сделано. Спозорань ушел Прохор Семенович – Анисья сейчас к печи. А знахарь-то сам живал-бывал у черта на рогах. Потому Анисья уж цельну пропасть понаварила-понапекла, а их – Прохора ейного д» знахаря, пес шелудивый ему брат, – нет как нет. Анисья и засумлевалась: а ну как спросил Прошка у знахаря какое зелие д» отсох от ей? Сидит сама не своя, спасибо, робятенок понаелся д» поуспокоился: посыпохивает в две ноздри, толь свист стоит. «От прошло сколь там времечка – явились все в пыли: эт» Прохор-т со знахарем. А там что пьянущие, душеньки ин горят ихные грешные, сивушные! Анисья в крик:
– Да ты что, пёсье ты отродие? Я места собе не нахожу, а он залил шары – и завей горе веревочкой! Эт» как он топерва ворожить-то примется, с эдакой рожей-то? – А Прохор ей:
– Цыц, мол, больно много, мол, в ворожбе ведаешь! – Анисья толь и плюнула: куды кинешься!
Сели за стол, потому не пропадать добру-т. Знахарь в три горла жрет – и не поперхнется.
«От понаелся.
– Ну, кажи робятенка-т, хозяюшка. – А сам с пьяных глаз Анисью за бока и лапает, песий ты сын.
– Да в люльке он, посыпохивает. Куды как буживать? И тобе небось проспаться надобно. Завтрева на трезвую голову ворожить и примешься. – И косурится на знахаря недоверчиво: у того харя ин трескается, от такого мало ль что станется.
– Цыц, много ты в ворожбе ведаешь. – И к люльке, а сам, слышь, на одной ноге стоит, потому, что цапель какой, шары залил. А робятенок и не спит – косурится на знахаря своим глазом золотым да, слышь ты, похохатывает (малец, а чует пьянчужку-то!). Тот, знахарь-т сам, и пошел пред им рукой махать: эт» он ворожить зачал – Анисья с Прохором и замолкли: потому дело сурьезное, наворожит чего – ввек не отмоешься.
«От махал он махал, что анчутка какой, покуд’ва робятенок не цопнул его за руку-т: цоп – и дёржит, а силища-т богатырья, потому девать некуда, а знахарь-т что цапель какой… Анисья с Прохором рот и раззявили… И сейчас как грохот кой в сенцах: так и есть, кара пришла небесная! Анисья шары выпучила, потому душенька-т грешная! Прохор что колтун заглонул… В те поры дверь и отворилася – а на пороге… отец Онуфрий сам: при бородище д» при рясе – всё, как и положено сану духовному. Анисья сейчас в ноги отцу и кинулась д» челом об пол бьет:
– Прости, мол, отче, нечистый попутал. – И на знахаря кажет – тот толь и раззявил рот, потому лыка не вяжет, лапоть не плетет. А отец-то, Онуфрий-то, слышь, от Хведосьи ишёл, потому ноченьку с ей делил на перине-т пуховенной, д» с пьяных глаз и понапутал: не в тую избу завернул. Куды кинешься? Срам и есть! Д» завидел знахаря, сейчас смекнул, что к чему, – и напустил на собе церковный вид: на хромой кобыле не подъедешь. А Анисья не будь дурищею:
– Да ты садись к столу, отец, – грит, – отведай кушанья-т, не побрезговай. – А отец бражку завидел – толь бородищу-т и поглаж’вает.
– Оно, конечно, отведать-то отведаю, а толь грех, хозяюшка, не закусишь, не запьешь. – А сам чарку в глотку и опрокид’вает – а глотка мало что луженая, там ровно бочка бездонная. «От брюхо поскрёб: хорошо пошла – а Прошка уж наливает другую чар’чку, и третью, и четвертую…
– Как попадьица здорова-жива, отец мой? – То Анисья шкворчит.
– А чего ей сдеется? Живёхонька. – И зачерпнул всею пятерней кушанья – да в рот: жует собе.
– А поповна, Акулина Онуфриевна?
– Целёхонька. – (А поповна-т что с лица, что с заду Хведосья Хведосьей, истый крест!) – Четвертый десяток висе – ни один пес не позарился. – И грибком закус’вает горькую.
– То порчь на ей. – Эт» знахарь очухался, продрал шары, едва заслышал про поповну, про Акулину про Онуфриевну, песье ты отродие. – А я ведаю, как снять тую порчь.
– А ты, нехристь, помалкавай! Стану я своими божьими ушами слушать твои речи бесовские! – И запустил пятерню в кушанья.
– А ты не слушай – я Анисье скажу с Прохором. – Отец ухо-т навострил на маковке: сидит что стукан – не колыхнется. А знахарь промеж тем и сказ’вает: пущай, мол, поповна завтрева в чащу, в самую глыбь, зайдет, – эт» кады солнце-т на небе ровно прыщ выскочит, – д» одёжу с собе сымет, д» нагишом по чаще-т и походит, д» веткими-т собе по телесам похлещет. А как станет хлестать, пущай приговаривает: чур, мол, д» расчур мене. Порчь точно рукой и сымет. – Упомнил, что ль? – Эт» знахарь отцу, а тот морду воротит: больно надобно. – Ну, дело поповское, а толь завтрева девий день, особельнай…
– Мели, помело, начерно и набело. – А сам, отец-т, слышь, на бородищу намат’вает кажно словцо знахарево.
И что ты думаешь? Девки-т Гужевы – Устинья д» Аксинья – сказ’вали: дядь Коля-т сам по гриб пошел, эт» ровнешенько на другой день, как отец Онуфрий со знахарем-т пировал, Прохоров заработок пропивал. Ну, пошел и пошел: знамо дело, потому грибник. А с им и Митрей, эт» его старшой, что к Анисье-т сватался, он самый. «От пошли. Идут: гриб заприметят – д» в лукошко и кладут. А тут что тако: дядь Коля за грибом – а пред им чтой-то белеется: никак баба. Огляд’вается – а Митрей, нелёгкая его возьми, идей-то поотстал – баба и есть: шарами лупает. Да полнущая, кровь с молоком!
– Лешая! – Д» с перепугу чуть в штаны не наклал, дядь Коля-то. А лешая-т самая тоже спужалась: стыд прикрывает волосьями. Эт» ж видано ль, всё про всё как у наших баб: и груди большущие, что тыквы перезрелые, сейчас лопнут, и живот, что опара пышная, сейчас подойдет, и лоно, и ноги – всё как у людей! Дядь Коля стоит, толь шарами лупает. А лешая-т ветку цоп – и ну хлестать собе по ляжкам, д» ишшо по-песьи и пришепетывает: чур, мол, д» расчур мене. Дядь Коля сейчас в чащу от греха, ин штаны не сронил. А тут Митрей как тут. Д» завидел лешую – едва не угорел со смеху: то ж Акулька, попова дочь перезрелая. Та в чащу, ровно стрела калёная.
А вечером, сказ’вают, сам отец Онуфрий к Гужевым пожал’вал: мол, люб ты, Митрей, моей Акулине, стало, обженивайся, а я, мол, уж не поскуплюсь на приданое. Митрей репу чесать, потому дело сурьезное: эт» на всю жизню окрутят – не выкрутишься. А дядь Коля:
– А давай я обженюсь, отец, уж больно мне по нраву пришлись телеса Акулины, больно глянулись.
– Тож» мне сынок выискался. – И скалит зуб на дядь Колю отец-т, на блудливого: мало убить эд’кого. – Тобе сколь годов, шелудивый ты пес: обженюсь! Я т’е обженюсь по мысалам. И в церкву носу не кажешь, гляди у мене! – А Митрей:
– А ты сколь даешь приданого? – Потому всё б отцу-т свому поперек: выкормил дядь Коля на свою плешь лба здоровенного!
– А тыщу! Д» ишшо в сундуках трешшит от вещи от всяч’ской.
– А и мне люба Акулина твоя.
– Добре, Митрей Миколаич, засылай сватов…
Но то было толь завтрева, про то покуд’ва и ведать не ведал отец, потому в три глотки жрал у Анисьи с Прохором: всё, что наработал Прохор-то, – всё поел псу под хвост!
«От жрёт, д» сам, слышь, нахваливает, морда ты поповская: что поставишь, всё поест поедом, ровно не кормят его! Ему, отцу-т, что, завей горе веревочкой, эт» Прохору завтрева идтить чуть свет на заработок сызнова, – а он, Онуфрий-то, поповыспится, д» после перстом в паству потычет – «от и вся печаль, потому ироды царя небесного!
Анисья с Прохором уж и не ведают, как его спровадить с глаз долой (что банный лист прирос к месту тыльному), спасибо, знахарь шары залил, харя ты сивушная, д“ свалился под лавку намертво: всё одним ртом менее, нахлебники проклятые. Толку от вас чуть! „От поповырастет робятенок-то – ужо он вам задаст! И толь Анисья эвон-т что удумала – робятенок в крик, ин заходится: слава Тобе, Господи, чудны Твои дела!
– А ну, ступай отсель, святой отец, по добру по здорову, вишь, малец заходится, титьку треб’вает! Неча рясой своей трясти д» бородищею. – А отец распоясался, совсем лик потерял:
– Титьку он треб’вает! Эка невидаль! А я бражки требоваю! – И по глотке эд’к прищёлкивавет, леший его возьми. – Так-то ты отца принимаешь, песья ты дочь? А ну, ставь бражку, не то не сыму грехи, так и будут висеть, что гроздья виноградные.
– А ты не пужай – пуж’ная! Тоже мне, отец выискался! Ты-т почище мене грешник будешь: эвон зарос – и как толь землица дёржит – не скувыркнешься! – Сказала д» толь и плюнула. А робятенок ин заходится, эвон сучит ножонкими! Толь сосец ему в рот сунула – отец с лавки и кукукнулся, что пустой мешок. – Так тобе и надобно, рясотряс! – И похохат’вает, потому робятенок-т сосец дёржит дёсными д» толь глазом своим золотым и косурится.
– Анчутка! – Толь перст и поднял, отец-т, Онуфрий-то, а сам и не подымется, потому телеса-т ровно у кого у борова: пудов дес’ть, коли не более! – Сама ты, Анисья, анчутка, анчутка и выродила, Хавронья ты Иван’на. – А Анисья, знай, похохат’вает: мели, мол, помело, покуд’ва тёмно, не светло. – У отца унутре жгёть, а он присосался: титьку жрёт! Антихристы! Отца известь всего хочете! – Толь вымолвил – сейчас в окны стук: кого ишшо черти несут на ночь глядя? Анисья толканула Прохора: шары-т залил, песий ты муж, поди проспись, мол, д» глянь, кого принесла нелегкая и кого рожна надобно. Прохор раззявил спросонь пасть – а на пороге Рязаниха: ни встать, ни упасть:
– А я гляжу, у их свет горит. – И на Анисью кажет с Прохором. – Дай, думаю, сверну, на огонёк-т. – А сама бутылью сверкает с сивухою. – А тут такой гость, отец ты наш родный, благослови, милостивец! – И цалует руку Онуфрию-т, толь ишшо в ноги не кинулась, волхвитка ты! – Тот не стал больно церемонничать: бутыль у баушки цоп и дёржит, эт» чтоб не отняли, изверги! А после отворил д» с горла и чакает.
– Пей на здоровьечко, отец! – Повитуха ты старая! Анисья робятенка толь уторкала, ин глаза слипаются, потому цельный день, что мышь какой, шустрит: ишь, свадьбу завели, что шарманку каку! А тут ишшо Рязаниха: нет чтоб перину мять, людям спокою не дает своею сивухою. А та не унимается, хивря ты! – Что слеза чистая! – Робятенок в крик – отец ин поперхнулся:
– Врешь, ведро ты пустое, коровье ты ботало! Травишь небось люд честной энтой слезой! А ну, сказывай, кого рожна туды подмеш’ваешь, не то сама своею слезой и умоешься.
– Не пужай – пуж’ная. На кой тады сивуху-т мою жрёшь, коли попреком всю душу жгёшь? Иным боле достанется! – И бутыль из рук отцовых вырвала. Тот в крик: ровно робятенок кой, не гляди, что бородища по брюшине стелется! – Так-то отца жалуете, скареды, порождения ехиднины! Эвон у Лепшеевых надысь стоял, не вам чета, лапотники, потому порода енеральская: там что владыку потчевали. Откушай того, батюшка, откушай энтого! Там что баньку протопили жарче жаркого, там постелю постлали пуховенну! – И криком кричит, ин надрывается, потому слезу пустил, коей пужал Рязаниху-т. Известное дело, робятенок туды ж: забасил, что поп на клиросе, потому не по дням – по часам растет, что опара прет пышная – не удёржишь удержом. У Анисьи руки-т и опустились: «от ить наказание-т иде Господнее! А Рязаниха, пес ей дери:
– И-и, потчевали его! Скормили щи вчерашние – д» взашей выперли: мене сама Лепшеиха надысь сказ’вала.
– Как владыку! – кричал отец. – И перину взбили, что облак небесный, пуховенну: перушко с перушком! И налив’чку сливову поставили! – Спасибо, попадья в окны стукнула.
– Ах ты ирод царя небесного! Набил брюшину, залил шары – от людей совестно! А ну, ступай домой, пропастина старая! Неча тут проповеди проповедывать, потому не на клиросе! – И ташшит отца к выходу, откель толь и силы сыскалися: там кость одна, д» кожей обтянута, потому все соки высосали, ироды! – Энтот шары зальет – и ходит грехи сымать, спокою не дает. Та в девах сидит, что колода: не сдвинется! И навязались на больную голову, супостаты окаянные! У Хведосьи небось был под хвостом, старая шлея, а ну, сказ’вай!
– Да акстись, мат’шка, нешто Хведосья фостатая? И потом что эт» ты ходока-т сыскала курям на смех! Окромя тобе, и не ведаю иной Хведосьи-то уж почитай сорок годков! – И лапает попадью костлявую. А робятенок, слышь ты, в крик. Знамо дело, потому Акульке-то отцовой четвертый десяток и есть – а она что с лику, что с тылу Хведосья Хведосьею, истый крест! – Да ты-то ишшо, анчутка, помалкавай! – А сам, эт» отец-то, Онуфрий-то, на жану, на попадьицу-т, эд’ким агнцем погляд’вает: рука-т у ей уж больно тяжелая, потому кость на кости! А попадьица толь хотела огреть отца-т по мысалам-то, д» чтой-то призадумалась:
– Слышь, Анисья, что ль? А и вправду сказ’вали, робятенок-т у т’я диковиннай? – И к люльке – а он, робятенок-то, косурится на ей глазом своим золотым: понаелся – и похохатывает. – Ишь ты, а что хорош-то, пригож! Чистый ангелок! – А Прохор продрал шары спросонь:
– А я что говорю! Потому порода-т нашенска, золота! – И грудь колесом выпятил, что кочет кой! Д» и Анисья эд’к, зна’шь, подбоченилась, потому сердце-т матерно встрепенулось что птахою. А тут ишшо Рязаниха, повитуха ты старая:
– То-то ты, подлая, на тот свет спровадить его удумала! Истый крест, мат’шка, самолично слышала, как она грозилася на одну ноженьку наступить ему, а за другую потянуть, присягну, коли надобно! – Анисья толь и махнула рукой: мели, помело, покуд’ва рот набок не свело.
– А мене «от Господь не послал младенчика, грешнице! – И всплакнула попадья старая, ровно и не слыхала ехидну Рязаниху. Так, сказ’вали, у робятенка-т посля энтих слов сверкнула слеза, что ровно золотая звёздычка, д» одна лишь и одинёшенька… И тут же потухла, толь ей и видели…
– Знамо дело! Потому прозывала семя мужа свово семя проклятое. – Эт» знахарь продрал глаза, а попадьица ин словцом поперхнулась: нешто под койкой сидел злодей, знахарь-то?.. А отец:
– Да пошлет ишшо, мат’шка, какие наши годки…
– Да ты кого рожна несешь, песье ты отродие? Эвон удумал что: шестой десяток ить мене, кровушка-т не бурлит ужо унутре. Д» и позабыла я, отец, памятовать плоть твою! – А знахарь:
– А ты слышь, что скажу-т, Попадья Иван’на. Ты поди завтрева в чащу, д» в глыбь что в самую. Эт» кады солнце на покой покотится, тады и ступай. Д» сыми с собе одёжу, исподь самую, и ту сыми. Д» после нагишом ступай по чаще-то, д» исхлещи собе по чреслам веткими еловыми до самой до сукрови. «От хлестать-то хлещи, а сама так и приговаривай: чур, мол, мене расчур. – А поп с попадьей голос в голос:
– Да ты что, антихресть ты! – А сами на бородищу отцову-то намат’вают кажно словцо знахарско. А тот:
– Да помни, завтрева бабий день особельнай… – И сейчас свалился под лавку, потому с пьяных глаз.
Так, сказ’вали, завтрева, эт» кады солнушко-т на покой покатилося, – а кто сказ’вал, так девки Гужевы и сказ’вали, Устинья с Аксиньею, а толь и сказ’вали, дядь Коля, мол, сказ’вали, сейчас отец Онуфрий-то от их ушел, от Гужевых, – в чащу, потому плоть у его, у дядь Коли, пылает, ин в паху жгёть, – поостудить маненько надобно. «От пошел, а тёмно уж на белом свете-т сделалось, потому хошь глаз коли, эт» дядь Коле-то. «От идет собе – а тут что тако: никак лешая! А дядь Колю-т не проведешь, потому ученый нонече: ужо я тобе, мол, Акулинушка, у той, мол, у сосенки… Ишь, удумал что скоромное, а сам портки сымать. И что ты думаешь, сейчас в чем матерь родила – царствие ей небесное, добрая была женчина – на лешую и кинулся. А как шары-т отворил – лишенько, то ж попадья старая, будь она неладная! Дядь Коля стыд рукой прикрыл кой-иде – д» в чащу, в глыбь самую, д» ишшо и пришепёт’вает, что баба плохая: чур, мол, мене расчур. А лешая-т самая, сказ’вают, портки-т дядь Колины, снесла к им, к Гужевым, «от ить охальница, не гляди что попадья!
А ноченькой темною, толь отец к Хведосье навострил бородищу свою, – цоп за рясу его и дёржит, а после на полать поволокла, что мешок пустой: куды кинешься! Так, сказ’вают – эт» баушка Рязаниха язычином трепала, повитуха ты старая, – тую ж ночь понесла попадья-т от отца Онуфрия! Но эт» кады ишшо станется – д» и станется ль, потому там помело пустое, коровье что ботало! А покуд’ва попадья дивом дивилась на робятенка Анисьина диковинного.
«От дивуется, потому тот что с золота, толь и сучит ножонкими, – д» хтой-то никак в окны стуком и стучит: нешто неймется им, иродам, ночь ить на дворе! Анисья торкнула в бок Прохора – тот покуд’ва продрал шары спросонь, девки Гужевы – Устинья д» Аксинья – как тут, там румяненные, там пышные, что булки какие с противня: так в рот и просются: не видали тятьку, мол, эт» дядь Колю-т самого, Гужева. Сказ’вал, мол, к Аксинье с Прохором надоть зайтить, потому у их, мол, понародился робятенок диковиннай, все, мол, видали уж, я, мол, один толь и не видывал, д» запропал идей-то пропадом со всем своим потрохом. А отец, Онуфрий-то, и навострил бородищу-т свою сивую: покуд’ва он, отец то ись, у Анисьи с Прохором лясы точит д» харчами брюшину набивает, дядь Коля-т самый, д» ноченьку цельную тешится с его Хведосьюшкой, д» над им ишшо и похохатывает! Потому сама сказ’вала, Хведосья-то: мол, кады дядь Коля забобылил – царствие небесное жане его, тетке Гужихе, – мол, спускал кобеля свово к ей, к Хведосьюшке. Там, мол, что обхаж’вал ровнешенько какую королевишну: там поил, кормил, там сережки-подковки дарил с чистого золота. И толь про подковки-т помыслил отец (потому сам, слышь, четвертый десяток с ей, с Хведосьей, полюбовничал, так плат простой ситцевый не поднес, морда его поповская, а сколь жанихов отвратил, песье ты отродие: там Захар Архипыч сам сватался, опять же Василий Силыч, первый тады красавец на селе, д» слышь ты, Семен Прохорыч, эт» отец Прохора-т Анисьина, топерича старый хрыч, а тады лётывал что соколом, – всех отвадила: мол, никто ей не нужон, кромя Онуфрия… и пошто пущает: там бородища что помело!), – а толь и помыслил про подковки-т отец, ин мысала свело, – робятенок сейчас в крик. Анисья, знамо дело, титьку выпростала, сосец робятенку в рот сунула – отец и поуспокоился: брешет Хведосьюшка, не даривал ей подковки дядь Коля Гужев-то, потому откель у его подковки-т, у лапотника, д» и не кормил не поил, эд’кий выкормит – жди! И зачакал губищами, ин бородища ходуном пошла.
– Слышь, Устинья-Аксинья! – Эт» отец девкам Гужевым. – Чтой-то, мнится мне, матерь ваша – упокой Господь душеньку ейну грешную – подковки в ушах нашивала с золота. Пошто не наденете память матерну?
– Да ты что, отец? Отродясь никих подков и не нашивала, потому уши у ей были девственны, то бишь без дырочки, а нам и колечка простого не оставила, потому голы-босы – и взамуж никто не берет.
А знахарь:
– А ты слышь, что скажу-т, ступай ноне в чащу, в самую что глыбь…
А Рязаниха:
– Д» ступай ты сам к едрене Фене, потому не дашь людям слово молвить, песье ты отродие! Эт» которы подковы, отец? Эт» случаем не Прасковеины? Помню, жалилась: мол, запропали подковки куды-т, баушка, не ведаешь ли? А я что, вещунья кака? Эт» знахарь пущай ведает.
– Эт» которая Прасковея? – То отец. – Брюхатая?
– Да ну ей, халду, про ей неча и сказ’вать. Я про ту Прасковею, что шерсть прядет, д» по-за околицей. – Анисья толь титьку выпростала – д» робятенку сосец мимо рта и сунула: нешто Павлуша к Хведосье хаживал? Робятенок в крик – Анисья и поуспокоилась, потому иде это видано, чтоб сосунец старицу полюбовничал.
А попадьица ин дивится:
– Эт» кого рожна ты подковкими, отец, антересуешься? Нешто счастия лытаешь на старость лет? – А отец и в бородищу не свищет! – А толь подковки те я сама Хведосье и пожал’вала: почитай, с уха сняла. – А отец завей горе веревочкой! – Потому не след отцовой-т полюбовнице в простых сережках хаживать. – Толь молвила – сейчас робятенок в крик. Отец ин покряхтывает, а попадья: прости, мол, Господи, бес попутал, грешницу!
Подковки-т те Хведосье, мол, самолично сунула, дабы отвадить ей, мол, от тобе, отец! А сама сказала, мол, от дядь Коли то, от Гужева, мол, присох совсем. А подковки-т те снесла, мол, к Рязанихе, эт» чтоб пошептала на их, повитуха ты, мол, старая, д» толку чуть. И замахнулась на баушку, а та что мышь какой, потому барыш взяла за пошепт-то, д» ноне от его один шиш – тады ж весь и вышел.
А девки Гужевы-т, Устинья д» Аксинья, «от халды-то: мол, тятька-т к Хведосье хаживал, а та его приваж’вала: там поила что, кормила что, там постелю мастерила пуховенную. Д» толь больно нужна она ему, шалавая, с ейной постелею, кады у его своя есть распуховенна! А отец разошелся, что лёгкая в горшке:
– А рожна хошь? – И кажет девкам лыч. – Язычино-т пудовенный, «от потому никто взамуж-т и не берет. А толь эт» Хведосье он, дядь Коля-то, больно нужон, сама сказ’вала! Потому работать он мальчик, а жрать мужичок!
А попадья:
– Ты-то, гляжу, весь в прах изработался: трепать толь и знаешь боталом! И кады ж эт» она тобе сказ’вала, уж не на той ли постеле пуховенной?
А отец:
– Кады-кады – а тады, кады сповед’валась: мол, так и так, отец, дядь Коля, мол, Гужев не нужон мене.
А попадья в раж вошла:
– Охальник ты, отец, вот тобе мой сказ. Обрядился в бородищу д» в рясу – и охальничаешь. И как толь землица-т дёржит эд’кого грешника!
А отец:
– А то воля Господа, а не твое дело собачье. Как Отец наш Вседержитель постановил – так и вертится.
Робятенок сейчас в крик, потому язычино-т попридярживай, коли Господом-т Вседержителем поставлен людям д» батюшком!
А девки Гужевы, Устинья д» с Аксиньею:
– А ишшо тятька сказ’вал: мол, Хведосья с им понатешится – и пошла на отца нашёптывать, мол, бородища-т у его сивая, пропастинная, брюшина-т, точно куль стопудовый, набитая, а мошна-т пустым-пуста!
А отец осел, что пустой мешок, толь губищами-т и чакает. А попадья:
– Так тобе и надобно, полюбовничек! – И сейчас в сенцах ровно что по лбу как громыхнуло. Онуфрий-то язычино и поджал, потому пакостить пакостил, а кары небесной пужался пуще кого пуж’ного! «От сидит, бородищей толь и потряс’вает д» на дверь тихохонько подсматривает.
А Анисья: и кого, мол, лешего черти несут на ночь глядя – д» Прохора в темя-т и торкнула. Тот покуд’ва раззявил пасть – дядь Коля, Гужев-т, в избу и шасть. Сейчас сивуху завидел, лыч свой поскрёб, потому унутре жгёть. А девки-то Гужевы, эт» Устинья с Аксиньею, на тятьку что собаки какие цепные кидаются, никакого почтения: куды, мол, запропал со всем своим потрохом?
А тот:
– «От халды-то! Потому вас никто взамуж не берет! Не даете отцу чар’чку пропустить для сугреву крови-то! – И сейчас осерчал на ей, на сивуху-то, нолил собе, сколь положено, д» в рот и опрокид’вает. Отец Онуфрий толь и сглотнул слюну, толь и зачакал губищами. А дядь Коля уж которую опрокид’вает – и не закус’вает. «От рот отер, присвистнул, потому зубов кот наплакал, д» сам такую речь и ведет:
– Анисья, слышь, что ль, коль не шутишь, робятенок, сказ’вают у тобе дикованнай. Все уж видали, один я не видал. Дозволь глянуть, не то.
А Прохор:
– Анисья д» Анисья! А я нешто пришей кобыле хвост? Семя-т мое, потому золотое!
– И то, Проша, твое, чье ж ишшо… – А сама сробела, д» одним глазком, слышь, на робятенка и косурится: не удумал бы криком кричать, потому душенька-т ейна грешная!
Потому Прошка-т ишшо в жанихах хаживал, а она, Анисья-то, сошлась с одним цыганом. Ну, сошлась и сошлась, а толь там цыган-расцыган: там что красавец – глаз не отвесть! А толь эт» цыган-то увидал Анисью – моя, кричит! И что ты думаешь, тую ж ночь, как криком кричал, – а он, цыган, стоял с табором в селе-т, – и окрутился с ей, с Анисьей-то: потому у их, у цыганов, такой закон. Там любил ей до полусмерти, сказ’вают, там зацалов’вал, там что замилов’вал. Мол, сказ’вали, с собою звал жизню вести вольную. А Анисья: да куды ж, мол, я, Боянушка, – потому его Бояном прозывали, цыгана-т самого! – тут, мол, уродилася, тут, мол, и кость сложу. А то, сказ’вали, слезьми обливался, потому порода у их такая, у цыганов: всё б им трепаться по свету белому, нешто несть им пристанища? «От простился Боян с Анисьею, нагаечкой коня свово хлестнул по бокам, свистнул, – а зуб ин блестит женчугом, – д» толь его и видели… А Анисья-т, сказ’вают, стыд прикрыла Прохором, потому взамуж пошла ровно за стену каменну.
«От дядь Коля другой раз речь завел, потому видит: не в собе она, Анисья-то:
– Слышь, Анисья, робятенка-т кажи.
А Анисья:
– Д» на что он тобе с пьяных глаз? Дите ить малое, на кой ему твоя рожа-т сивушная?
А отец и вставил словцо д» не в свою строку:
– И в церкву не ходишь, антихресть ты, песье отродие! – Д» перстом и тычет в личность дядь Коле Гужеву.
А тот толь поплевывает, завей горе веревочкой, потому сама Хведосья сказ’вала: отец, кады зачнет с ей полюбовничать, крест с пуза сымает, прости Господи, – д» ишшо, сказ’вала, бородищей что мочалом каким трет тело белое! «От баба-т иде ядреная… А сам ин облиз’вается, потому шибко соблазная, не гляди, что старица: ишшо иному мальцу пондравится! Сказ’вали, Павлуша-т, Прасковеин сын, эт» которая шерстит, Прасковея-то, – так энтот Павлуша раз стукнул к Хведосье в окны-т, кады она почивать уж удумала. «От и стукни, а она, как есть, в одной рубахе, простоволосая, и отвори ему окны-то, полоротому. Тот в избу и шасть, что тать. А Хведосья: кого рожна, мол, надоть. А Павлуша, сказ’вали, шары выпучил на прелести Хведосьины, язычино заглотил и стоит что стуканом, ин не колыхнется. А Хведосья – ведьма чистая! – рубаху скинула и, в чем матерь ей выродила, на Павлушу кинулась телеса-т казать. Тот, сказ’вали, еле живой ноги-т унес, д» после, сказ’вали, три дни и три ночи с полатей на земь не сходил, в рот маковой росины не просил, Прасковея уж и отпевать у отца у Онуфрия его удумала, Павлушу-т, сынка родного: один ить он у ей. Д» спасибо знахарю: пошептал над им, над Павлушею, по-песьи кого-т рожна: чур, мол, д» расчур – тот сейчас с полатей и сошел, молока кринку испросил, а про Хведосью-т: эт» в окны-т к ей стукивать – и помнить запамят’вал. А толь что отцу Онуфрию, что дядь Коле Гужеву шепчи – не шепчи – одна Хведосья и крендель сахарный, и вино терпкое, потому сама в роток просится.
А девки Гужевы – эт» Устинья которая д» с Аксиньею – сызнова на тятьку кидаются, приступают приступом: пошто, мол, на ночь глядя шастаешь невесть иде? Робятенка он пришел смотреть! Знаем мы, мол, твово робятенка!
А дядь Коля:
– Вырастил на свою-то голову! Глотку готовы тятьке перегрызть! Так в девких, халды, и останетесь, потому взамуж эд’ких не берут!
А знахарь:
– А я, слышь, возьму!
А дядь Коля (ин руки чешутся, потому опостылели халды, никуды от их не кинешься):
– Так ить две их у мене: Устинья д» с Аксиньею! Нешто у вас, у знахарей, закон такой, что на двух девких зараз обжениваются?
А знахарь:
– На что мене две. У мене, мол, и брат имеется, потому в суседнем селе ворожит.
А дядь Коля:
– Эт» в Прыганке, что ль?
А знахарь: д» нет, мол, в Волчьей Гриве, мол.
А дядь Коля:
– Д» куды ж я ей на край свету спроважу нешто? Выкормил-выпоил – эвон шаньга что пышная! – д» по-за порог выставил? Можа, вам, знахарям, эд’к-то прописано, а нам, людям…
А девки Гужевы – Устинья что с Аксиньею – у тятьки словцо с уст сымают, что собакевны каки: взамуж, мол, шибко хочем, хушь в хвост, хушь в гриву. А знахарь нам эт» уж больно глянется. А и то, знахарь-т хорош: там харя ин трескается, там рубаш’чка красная шелковая, там сапожки сафьянные.
А дядь Коля мысалы-т утер: знатно сродниться-т со знахарем, потому сам черт ему брат. Д» ишшо, сказ’вали, сундук у его ин ломится от добра всяч’ского, а уж сколь деньжищ – там, сказ’вали невидимо!
А отец:
– Не стану венчать в церкве, – кричит, – антихреста! – Потому пред глазищами сундуки знахаревы!
А знахарь сам:
– Больно, мол, надобно. Мы и без тобе в Гриве окрутимся! – И сейчас по рукам с дядь Колей с Гужевым и ударили.
А дядь Коля:
– Слышь, – как тобе звать-величать, – а берешь-т которую? Две ить у мене девки, потому Устинья д» с Аксиньею.
А знахарь:
– А звать мене, мол, Як’вом Митричем, а беру я, мол, меньшуху которая, потому я меньшой, мол, брат промеж нами, братовьями-знахарями.
А дядь Коля:
– А что твой брат? Каков с лица-т?
А Яков Митрич:
– А таков, мол, что матерь родная нас не различит, потому волос в волос, голос в голос у ей уродилися. Имечко, и то одно…
А дядь Коля мысалы-т утер, потому с лица-т одно, а ну как в мошне пустым-пусто?.. Д» куды топерича кинешься…
– Забирай, черт с тобой! Устинья, мол, подь сюды! – Потому Устинья-т меньшуха-дочь. Устинья к ему, к тятьке, к дядь Коле к Гужеву, а там раскраснелась что, родимые матушки! А Рязаниха, повитуха ты старая:
– И привалило ж счастие нек’торым! А котор’му хлебать всю жизню горе горькое! Горько! – «От крикнула, а они, Устинья-т с Як’вом Митричем, со знахарем-т, сейчам и цалуются! Аксинья-т, слышь, толь и закусила губищу до сукрови, потому меньшуха-т вперед ей выскочила. А отец Онуфрий:
– Антихристы! Без венца цалуются!
А дядь Коля:
– И-и, ты-т помалкавай, праведник!
И пошли пить-гулять, толь дым столбом. И отец пьет-гуляет, потому сивуха не разбирает, кто пред ей, и попадья, и Анисья с Прохором, потому робятенок-т уторкался д» посыпохивает, и дядь Коля с девкими Гужевыми: Устиньей д» Аксиньею, и баушка Рязаниха, и знахарь сам – все гуляют, все хором пьют.
«От пьют собе, завей горе веревочкой, а толь хтой-то как в окны и стукнул тихохонько…
Ну, стукнул и стукнул, Анисья сейчас Прохора и торкнула по темени – Прохор и глянул в окно, а там темь кромешная, нешто кого и высмотришь? «От он глядел-глядел, ин шары вылупил, покуд’ва хтой-то и не скажи по-человечьему: мол, мимо ишла, дай, мол, думаю, загляну на чуток, потому, мол, пир на весь мир стоит, а я, мол, шибко до пиров охотница. А отец сейчас заслышал речи те медовые, что по мысалам мимо уст текут, ровно кол и заглотил осиновый, ин не колыхнется. А дядь Коля Гужев что вошь кой на гребешке вертится, ин зашелся весь от тех от словес от слад’стных.
А Прохор:
– Ну, заходи, коль не шуткуешь, суседушка. – Д» какие уж тут шутки, кады отец д» дядь Коля пропадают пропадом: до пиров она охотница! Вражина ты, разлучница! Попадья толь и сплюнула, а Прохор под белы под рученьки и содит Хведосью в аккурат промеж отцом Онуфрием и дядь Колей Гужевым – тех, слышь, сейчас что оглоблей оглоушило.
А Хведосья принарядилась, шалавая, точно девка на выданье: сережки те самые-т подковкими-т, д» на грудях брошка пчелкою – то ишшо Захар Архипыч пожал’вал, кады сватов засылал (а Хведосья, слышь, брошку-т взяла, а Архипычу шиш, «от баба ядреная!), на плечах шал’чка пуховенна – эт» иного жаниха приношеньице, отца-т Прошкина, Семен Прох’рыча, ныне хрыча старого, потому пьет что питушею, бесстужие его глаза (Анисья, слышь, и на порог его не пущает, сказ’вают). «От чар’чку откушала, Хведосьюшка-т, д» и сызнова патоку льет мимо отцовых уст: мимо, мол, случаем ишла, д» зайтить, мол, удумала, потому пошто не зайтить к добрым людям. И другую чар’чку откушала – а дядь Коля сейчас грибочек ей сопливенный: закуси, мол, Хведосьюшка, чем Бог, мол, послал. Потому, не ему послал-т, скареду – Прохору с Анисьею! Нахлебники чертовы! А та, Хведосья-т, закус’вает и не поперхнется – а робятенок сейчас в крик. Анисья титьку выпростала, а попадья на Хведосью что на вражину зыркнула: мимо она ишла, шалавая! Потому сейчас как отец-т с ей отполюбовничал, дядь Коля залег в постелю ишшо теплую, что в логово. Д» толь стали миндальничать, в окны стук: дядь Коля пыл и поджал, потому спужался, что то отец возвернулся, Онуфрий-т сам. Хведосья покуд’ва плат на плечь накинула, – Прасковея как тут (эт» та Прасковея, что шерсть шерстит по-за околицей, а про ту Прасковею, брюхатую, и сказ’вать неча, потому ну ей ко всем чертям, ей саму и мужа ейного: человеком ить был, а как под подол к Прасковее-т самой глянул – каким дурнем и сделался, одно д» потому на уме). А толь Прасковея-т, шерститка-то, на Хведосью с порогу и кидается: иде, мол, сынка мово укрыла родного, такая-сякая и матерь твоя разэд’кая! А дядь Коля Гужев – леший его дери – возьми д» с-под дерюжки, что Хведосья-т на его накинула, ногу свою пропастинную и выпростай. А Прасковея:
– А, вот ты иде, песий сын! – И к печи кинулась д» и сорвала дерюжку тую. А дядь Коля и полёж’вает пред ей что огурчиком: весь пошел пупырушком, потому в чем матерь выродила, толь стыд рукой и прикрыл. Прасковея разошлась, что лёгкая в горшке, ин заходится: там гогочет точно кобылица неподкована. А дядь Коля штаны цоп д» в окны – и был таков. А Хведосья к Прасковее и приступает приступом: коль укажу, иде Павлуша, мол, залег, не пойдешь по селу про то, что вид’вала, язычином трепать? А у той язычино-т ин чешется. Так Хведосья, сказ’вают, ей куль мучицы снесла, д» ишшо лытку говяжую, д» сахарцу, д» постного маслица, д» бутыль сивухи поставила, д» слышь, суконца штуку: а там не сукно – чистый шелк. Д» ишшо и словцо прибавила: мол, Павлуша-т твой, кады луна на небо проклюнется, к Анисье Прохоровой, как есть, и пожалует, мол, самолично слых’вала про ихны уговоры полюбовные. А Павлушу-т и поминай как звали у Анисьи-то, потому Павлуша нонече-т у Никитишны отлёж’вается.
Прасковея ношу-т взвалила собе не горб – а и тяжела ты, ношенька, а и жадна ты, Прасковея Михеевна! – д» делать неча, почапала по-за околицу.
А Хведосья едва и дождала, покуд’ва луна проклюнула на небо. А кады проклюнула – сейчас принарядилась во все баское и к Анисье с Прохором: уж больно слад’стно поглядеть, как Павлушу-то матерь за космы оттаскавать кинется!
«От и третью чар’чку откушала Хведосьюшка д» закусила грибком сопливенным – и толь тады Прасковея, – а кому ишшо-т стучать: ночь на дворе – в окны-т стукнула (потому всё мучицу, слышь, пер’сыпала в анбар д» суконце к телесам приклад’вала).
Анисья Прошку в темечко торкнула – всё как у людей – тот раззявил пасть, а Прасковея в избу и шасть! Д» толь дядь Колю-т увидела – не до Павлуши топерича – насилу и упокоили, потому там ин зашлась от хохоту-т: как живого, видит дядь Колю на печи без исподнего! Дядь Коля стыд-то прикрыл, а Хведосья сейчас ей и погрози перстом тихохонько: нешто помнить запамят’вала про уговор, морда ты суконная? А та, Прасковея-т, что шелковая какая сделалась, потому мучицу-т уж пер’сыпала, пер’лила маслице-т. «От сидит за столом, как человек: пьет-гуляет д» закус’вает: мол, мимо ишла, дай, думаю, зайду, мол, на робятенка погляжу, потому, сказ’вают, какой диковиннай, одна я толь и не вид’вала. Робятенок, дело известное, в крик, потому мимо она ишла, шерститка ты старая! Анисья сейчас за титьку хватается…
«От гуляют-пьют – всё чин-чином, всё как и положено.
И сколь уж там времечка-т пропили, один Господь и ведает, а толь за окными темь кромешная, словно и луна на покой склонила головушку…
«От пили они, и гуляли они: и отец Онуфрий пил, и дядь Коля Гужев пил, и попадья пила, и Анисья пила с Прохором, и знахарь пил, и девки пили Гужевы: Устинья пила д» с Аксиньею, и баушка Рязаниха пила, и Хведосья пила с Прасковеею. Один робятенок не пил, посыпохивал, потому ишшо махонькый: понаелся покуд’ва д» успокоился.
И толь поуспокоился, робятенок-то, сейчас в окны стук… Анисья Прохора в темя торкнула – тот в окны-т вгляд’вается: темь одна кромешная… А Анисья точно что чуяла:
– Кого там черт принес, а, Прошенька? – испраш’вает.
А Прохор:
– Да чтой-то чернеется, а что, и не разберу.
А Анисья отворила окны-то, ровно сам нечистый ей подначивал: Боянушко… Толь и промолвила д» застыла что стукан какой…
А цыган, эт» самый Боян, полюбовничек-т Анисьин, как тут! У их, у цыганов-т, нешто нюх кой особельнай: потому как иде пьет-гуляет хто, они, цыганы, за версту учуют, сейчас и сказ’ваются.
А толь увидала Бояна свово желанного Анисья-т – сейчас что лихоманка и наскочи на ей: там, сказ’вают, кровушка в жиле взыграла, потому при живом муже, при Прохоре-т при Семеныче, к цыгану на грудь кинулась – и ну зацалов’вать, ну замилов’вать! «От халда-то, люди ить кругом! А она – завей горе веревочкой: аль забыл, мол, мене совсем, Боянушко, аль разлюбил мене совсем, Боянушко, испрашивает. А коль нет, пошто тады не кажешь лику свово, Боянушко? Так, сказ’вали, у попадьи с тех слов Анисьиных слеза с глазу сползла д» в стакан с сивухою и капнула, потому и она, попадья, женчина…
А цыган, Боян-то сам, Анисью с груди снял: на робятенка, мол, пришел поглядеть, потому семя-т, мол, мое. А Прошка в раж вошел:
– Эт» пошто твое-т, чёренное, кады мое, золотое, мол! – кричит д» на цыгана и кидается.
А Боян:
– Мое, – кричит. – Потому, сказ’вали, робятенок-то всё про всё, мол, ведает, видит наскрозь, мол, кажного!
А отец:
– «От антихристы, а? Ну чистый вертеп! – И пузо крестить кинулся.
А знахарь:
– Так пошто ж ты, святой отче, в вертепе-т сидишь? Ступай отсель на все четыре стороны!
А отец:
– И ты антихресть! Не гляди что православного обличия! – А сам на Хведосью во все очи глядит, ин облиз’вается, д“ слюну заглат’вает, потому она, Хведосья-то что удумала: сронила крошечку промеж грудей и наминает их, бесстужая, что шаньги пышные! А дядь Коля, песий ты сын, мигает глазом своим масляным: позволь, мол, подмогну, суседушка, – и тянет ручищу-т к прелестям Хведосьиным! „От ить место срамное, прости Господи! – Пойдем отсюд’ва, мат’шка, неча нам, божьим людям, тут более делати! – Неча, како же: понаелся, что бык на шее-т Прох’ровой, – а тому спозорань сызнова на зар’боток, потому горбатиться!
А попадья:
– Ты ступай, отец, не задярживаю, а я туточко посижу чуток.
Отец язычино-то и прикусил до сукрови, потому куды кинешься…
А цыган одно д» потому: кажи, мол, д» кажи робятенка ему. А Прохор: рожна, мол, а не робятенка тобе, на-кося, мол, выкуси! А с тобой, мол, подлая, – эт» Анисье-то, – опосля потолкуем с глаз на глаз. А сам на цыгана кидается, а там кулачище-то с добрый пуд д» ишшо пухом рыжим ровнешенько оброс, что щетиною, – ну чисто лапа звериная! Получишь промеж глаз – сейчас кровушкой-т и умоешься. Д» толь цыган-то – на то он и цыган: такова порода ихная, таков закон – не будь дурак: покуд’ва Прошка кулачищем-т размахавал, от кулачища того и отворотил личность свою – так сейчас, сказ’вали, пух тот рыжий в аккурат припечатал харю знахарю, что печатью кой. Знахарь на Прохора, Прохор в раж вошел, потому и отцу досталось, и дядь Коле Гужеву… Страсть одна! А девки-т Гужевы: Устинья-т д» с Аксиньею – увидали, что у знахаря харя-то расплылась, что млин по сковороде, – сейчас на Прохора: убивец, мол! А тут дядь Коля ишшо поднач’вает: поддай, мол, ему, – потому девки-т: там что кровушка с молоком, силищу-т девать некуды! А отец Онуфрий-то, больно ты нужон кому, толь пузо и пер’крещивает д» в рясу с бородищей и ушел, как есть, потому лик свой, слышь, бережет от кулачища-т от Прошкина: завтрева-т читать пастве с клироса, «от он и морду-т и отворач’вает. А покуд’ва Прохор-т сам разошелся ровно легкая в горшке, Анисья-т что удумала, потому матерь, как ни крути: робятенок-то пошто помалк’вает, нешто посыпохивает в эд’кой-т ереси? «От удумала д» сейчас к люльке и кинулась – пустым-пустёхонька люлька-т, толь и покач’вается туды-сюды…
– Скрали, ироды! – А сама то на отца на Онуфрия кидается, то на попадьицу, то на знахаря, то на дядь Колю, то на девок Гужевых: Устинью д» с Аксиньею, то на баушку Рязаниху, то на Хведосью, то на Прасковею, – на Прохора, мужа родного, и то кинулась… Все как тут – одного цыгана и несть… И осела на земь, что куль пустой, толь и выдохнула…
А Рязаниха, повитуха ты старая, нет бы доброе что сказать: так тобе и надобно, г’рит, потому грозилась робятенка-т, мол, спровидить на тот свет! А отец бородищу-т с-под рясы выпростал:
– Антихристы! – кричит в крик д» перстом своим тычет куды не попадя, опосля драки-то…
А Анисья к знахарю: подмогни, мол, Яков Митрич, отец родной, робятенка сыскать, что хошь, мол, требовай. А у того одно на уме нонече, потому к девким Гужевым: Устинье д“ с Аксиньею – жанихом жанихается, „от и мордуется: мало Прохор-т тобе поддал, харя ты нечистая!
А дядь Коля: а давай я, мол, подмогну, а, Анисьюшка? Взамуж за мене пойдешь тады?
А Хведосья надулась что мышь на крупу: толь приди топерича темной ноченькой…
А Анисья:
– Да ты-то сиди, толку от тебе чуть. – А сама волос на собе рвет, потому горе горькое…
А отец:
– В церкву ступай д» челом, мол, об земь и бей, покуд’ва не простит Господь твою душеньку грешную. – Изрек, перстом ткнул – д» за порог, потому порода у их, у отцов, такова, таков закон: наставлять заблудших овец на путь на истиннай!
А попадьица поцаловала Анисью тихохонько, пер’крестила ей: не горюй, мол, сыщется робятенок-то, потому диковиннай! – и следом за отцом. А за ей, слышь, и дядь Коля, и знахарь, и баушка Рязаниха, и девки Гужевы: Устинья д» с Аксиньею, и Хведосья, и Прасковея…
А Прохор опрокинул чар’чку, закусил чёренным хлебышком – д» на двор, лошедь взнуздывать: мол, хушь мое семя, хушь не мое, – а не возвернусь я без робятенка-то. Так и изрек, сказ’вали, д» кобылу стегнул, присвистнул – и был таков, толь его и видели.
А солнушко в те поры и проснулося: пасть свою золотую раззявило… А небо сейчас титьку свою – облак белый – и выпростало…
А цыган, Боян-т, кады робятенка скрал (а тот, слышь, и не вспикнул, и не взбрыкнул – цыган и довольнёшенек: чует породу-то, не гляди что дитё малое, неразумное!), – так он сейчас, Боян самый, на коня доброго, потому цыган без коня нешто цыган – одно прозвание: порода у их такова, таков закон.
«От на коня – д» и завихрился, толь рубашечка мелькнула алая каким ровно заревом. Уж он скакал-скакал, скакал-скакал, покуд’ва коня в мыло и не загнал доброго, а робятенку хушь бы хны, завей горе веревочкой, знай собе, посыпохивает. А толь цыган-т промеж тем и пристал к табору ихному – и сейчас к отцу (д» не к отцу Онуфрию-т – к своёму отцу родному, потому сам он цыган, эт» Боян-т, и отец его цыган, а како же, потому порода-т одна). А цыган-отец и сказ’вает сыну-цыгану, Бояну-т самому, по-ихнаму сказ’вает, по-цыганьему, пес толь и разберет: ну что, мол, сынку, Боянушко, привез, мол, унучка-т свому дедушку, то ись ему самому, цыгану-т старому. Потому удумал помирать на тот свет (у их, у цыганов, сказ’вают, порода такова: чуют смертушку-т, кады она ишшо толь заприметила котор’ва забрать к упокойничкам), д» надоть ему хушь одним глазком поглядеть на унучка диковинного, потому слух о ём дошел и до цыганов. А Боян: а како же, мол, батюшко (у их, у цыганов, порода такова: что отец сказал, но не Онуфрий-отец, ихнай отец, – то ровно прописано, – не то что у наших у иродов, а ишшо православные: никого почтения к родителям!). А отец, цыган-то: ну кажи тады унучка-т. Боян и казал.
И что ты думаешь, пелену сняли с робятенка-то дикованного, – а там, под пеленой-т, унучка – не унук. Родимые матушки! Цыган-отец испужался, ин пузо крестить кинулся. А цыганка с ими стояла старая: не горюй, мол, отец, г’рит, гадать д» плясать на ярманках ей выучим, д» кольцы в ушах золотые нашивать, д» грудями трясти в монистах, д» ишшо обряжаться в юбки пышные. У их, у цыганов, девки-т обрядются в кольцы д» с монистами, и сейчас пошли гадать по руке д» плясать, д» орать дурным голосом, а парни-т, цыганы, почитай что все на гитаре звякают д» коней крадут – потому порода у их такова, таков закон – никуды не кинешься! А ишшо, сказ’вают, людям морочат головы омманами, потому уж что дошлый народишко, цыганы-т, д» порчь наводят православным, так сказ’вают. Д» слышь, иной православный, прости Господи, такой порчь наведет, по вси дни не отмоешься…
А толь и спраш’вает цыган-отец сына свово непутного Боянушка (эт» ж видано ль, цыган, и не выведал, кого скрал, эт» ж люди засмеют, то ись иные-т цыганы): а как ей звать-величать, девчонку-то, как ей, мол, прозывала сама матерь, Анисья-то? А Боян, что баран на новы ворота, и ощерился: а и знать не знаю и ведать, мол, не ведаю, потому ни раза не слыхивал. Э-эх, горе горькое отцу-т, цыгану-т: выкормил старый на свою-т голову, науке цыганьей выучил! А цыганка: а пущай, мол, и прозывается Анисьею, потому память будет о матери. Так и порешили: обрядили Анисью махонькую в платьи пестрые, прокололи уши ей д» сережкими сдобрили что кольцами, а заместо гремушки, эт» чтоб дитё тешилось, бубен ей в ручонку сунули, потому у их, у цыганов, детям бубенцы больно ндравятся…
А что Прохор-то, что Семеныч-то? Пустое: не догнал Прошка цыгана-т, прощелыга ты, потому у их, у цыганов, конь-т что на крыле несет, а у Прошки худая лошедь, лядащая, куды как на ей за ветром-т угонишься? «От погоревал Прохор д» делать неча – подался на заработок… «От подался д», сказ’вают, идей-то и сгинул: ни слуху, ни духу, ровно и не было на белом свете Прохора-т Семеныча…
А Анисья что: повыла чуток, поубивалася, волосья на собе подёргала, – всё как у людей, – д» сызнова и заневестилась, потому Павлуша-т, кады прознал про горюшко ейно горькое, уж больно утешил ей, сказ’вают, Анисью, вдовицу-то: понесла от его, и семи дён не минуло, как залёг Павлуша в постелю ишшо теплую Прошкину-т… Там Никитишна что запричит’вала: мол, и ты вдовая, и я, мол, вдовая, мол, отдай ты мене за ради Христа Павлушу, дружка милого, потому жизня без его постылая, точно дерюжка чёренная. А Анисья завей горе веревочкой: и бровь не ведет, потому полюбовничает с Павлушей на все четыре стороны. Утеряла весь свой стыд – а там и стыда-т что с гулькин нос – д» сыскавать не кинулась, ровнешенько поповырастет сызнова-т.
А опосля уж, кады пузо полезло на лоб, венцом и прикрылася, спасибо, Павлуша взял, другой бы завил горе веревочкой. Отец Онуфрий, сказ’вают, сам венчает – а куды кинешься, нешто нехристь плодить! – д» сам в бородищу и сплев’вает, благо, там бородища, что помело, большущая, сивая, – потому эд’кий в храме-т срам Божием! И сейчас окрутилися Анисья-т с Павлушею – понародился робятенок у их, д» не диковиннай – простой. Прасковея, эт» та Прасковея-т, что шерсть шерстит, матерь Павлушина, а нонече свекровь Анисьина (про ту Прасковею-т, про брюхатую, и сказ’вать неча… а толь всё одно сказ’вают, разбрюхателась, Прасковея-т та, д» робятенок вышел – хушь с заду, хушь с лица – Митрей Митреем, эт» дядь Коли-т сын, Гужева; и что ты думаешь, сызнова понесла, а уж от котор’ва, один пес ей и ведает). Так Прасковея-т, сказ’вают, шерститка-т что, свекровушка Анисьина (другая б ноги ей, Анисье-то, до сукрови выдернула, а эта, спасибо, приветила): слава Богу, г’рит, эт» свекровушка-т, не нужон, мол, нам диковиннай, потому от их, от диковинных, маета одна. Я «он, мол, сына поповырастила: эд’кий красавец, мол, Павлуша-то, добрый молодец, девки по ём ин сохнут с ума (а и приврала, шерститка ты старая, потому не девицы – вдовицы всё более сохли-то), а никой, мол, не диковиннай, обнакновеннай, мол. Д» покуд’ва не понародился ейный унук – эт» семя-т Павлушино, что в лоне Анисьином позацвело, там понапряла-понаплела черт-те чего для младенчика-т: там и чулки, и распашонки, и одеялки пуховенны. Тот ишшо не понародился, а уж весь в шерсти, что ягня кой, толь не блеет д» не бьет копытами. А понародился в аккурат на Онуфрия-пустынника, потому и окрестили Онуфрием. Так отец (д» не Павлуша – Онуфрий сам), сказ’вали, кады в купель-т его окунал, робятенка-то Анисьина, ин светился весь, ровно понаелся скоромного д» роток не утер.
Д« толь и Акулина Онуфриевна, отцова-т дочь, окрутилась с Митреем, эт» что сын дядь Коли-т Гужева бесстужего, – всё, как знахарь и сказ’вал. А сам знахарь д» брат его – оба братовья-знахари – с девкими Гужевыми: Устиньей д» с Аксиньею – окрутилися. Д» сказ’вают, опосля, эт» как окрутилися, сейчас и девок – а тады уж, почитай, баб на сносях, потому чреватые, – делу свому знахареву: на собак брехать – выучили. Так, сказ’вают, выучили на свою-то голову, потому за версту чуяли – эт» Устинья д» с Аксиньею – всяч’скую каверзу, что братовья творить удумают, Як’вы Митричи-т: хушь криком кричи! – а как ихно хвамилие, пес толь и разберет, потому и нашёптывают по-собачьему. Потому девок-т Гужевых – Устинью д» с Аксиньею – и прозвали Митревны, а кады сумлевались, которая Митревна-т, удумали «нашу Митревну» (эт» Устинью: наш знахарь ей за собе взял, тут’шний) д» «тую Митревну» (эт» Аксинью: с пришлым знахарем окрутилась, с там’шним), а пошто сумлевались: Аксинью-т к мужу родному не пущал отец, дядь Коля Гужев сам. На кой, мол, кричит, я ей выкормил-выпоил, коли на край свету с глаз долой? Не бувать тому, покуд’ва отец живой (эт» дядь Коля-т отец, не Онуфрий: больно нужна дядь Коле Гужеву его жизня постылая!)! «От знахарь там’шний к селу-т нашему на шею и пристал что банный лист д», сказ’вают, хату свою продал втридор’га: там жируют по вси дни, одной живой водицы несть – привалило ж счастья некот’рым!
Д« толь энто присказка, потому послал и попадьице Господь робятенка на старости! Подпоила отца-т, Онуфрия-т, попадья самая, д» легла с им куды ни попадя. И что ты думаешь, сейчас и зачреватела! А кады робятенок-т на белый свет торкнулся, отдала Богу душеньку попадья-т: царствие небесное, хорошая была женчина.
А отец, Онуфрий-то, – а куды кинешься? – мысалы утер д» к Хведосье своей: выходи, мол, за мене, Хведосьюшка, мол, люблю тобе, ин унутре жгёть, д» мальчонка выходи, потому мат’шка – царствие ей небесное д» мой земной поклон! – Акульку-т нашу с тобой выкормила-выпоила. Недолго гадала-думала Хведосья-то – сейчас окрутилась с Онуфрием, бородища твоя сивая, д» села попадьей, толь и присвистнула (потому село-т у нас дальнее, Богом забытое!). Д» толь отец с пьяных глаз, Онуфрий-то, – она сейчас на лавке постелет ему, а сама дядь Колю пущает Гужева в постелю ишшо теплую супружую, бесстужая. Потому ить жизня такова, таков закон, сказ’вают: которому что на роду и прописано.
Одна Рязаниха не у дел, повитуха ты старая…
А робятенка-т, слышь, диковинного не помянула ни одна собака словцом. Анисья – уж на что матерь родная! – и та помнить запамятовала, ровно его и не было. И толь, сказ’вают, спозорань, кады солнушко ишшо потяг’вается, лежебокое, д» позёв’вает сладостно, у Анисьи слезинка с глазу золотая и покотится…
«От так они и жили, сказ’вают: хлеб’шко ели, водицу пили, на тот свет помирали, детей родили, – потому жизня своим колесом ишла: как ни крути, куды удумает, сейчас и поворач’вает.
А Анисья-т махонька поповыросла: что опара прет не по дням – по часам д» с минуткими. А там что шустрая, что смушлёная: по-цыганьему-т лепетать выучилась, один пес ей и разберет. А кабы «от хушь отец Онуфрий аль дядь Коля Гужев ей послушали, ни рожна б не уразумели, потому нешто добрый человек станет на собак брехать?.. А Анисья-т махонька гребешком пригладит свои непослушные золотые кудерьки, мигнет лукавым золотым глазком своим, тряхнет юбкими пестрыми д» монистыми – и пошла плясать хушь «от на ярманке, а хушь на утеху дедушку, эт» цыгану-т старому. Тот ин не нарадуется на унученьку. А что мастерица по руке угад’вать! Там толь глянет на длань – сейчас всю жизню и сказ’вает, что по писаному!
И «от иде толь не стоят цыганы-т, сейчас к Анисье весь люд и стекается: что крещёные, что нехристи, – потому прознали про дар ейный диковиннай. А она, Анисья-т, не погляди что махонька, там и по-басурманьему брехать выучилась, и по-нашему, по-человечьему.
«От пристали раз цыганы к одному селу дальнему, что банный лист. А с ими и Боян пристал, и отец его, и Анисья, а как без ей. Парни, цыганы-т, сейчас коней красть кинулись, толь свист стоит, потому они, цыганы-т, кады коней крадут, эд’к присвист’вают на свой лад: один конь и поймет, – девки ихные юбкими пошли трясти пестрыми д» монистыми на ярманках, д“ ишшо людям жизню по ладошке на все лады сказ’вать – всё, как и положено у ихнай породы, у цыганов. „От сказ’вают – и Анисья промеж ими сказ’вает: толь глянет на руку-т – сейчас речёт точно по-писаному: так-то и эд’к-то, мол, станется, в такую-то годину и сбудется.
А в те поры стоял на ярманке отец один – д» не один, с дочерью. Но то не отец Онуфрий, что ты: нешто святые-т отцы станут мести ярманки рясами д» трясти бородищами! – то батько Прокоп: и при ём, сказ’вают, кипит укроп, и без его кипит укроп. Так тот Прокоп сало на ярманку приволок торговать, потому хохол – и дочерь его хохлушка («от навязалась на его, эт» батькину-т, голову!), и жинка-покойница была хохлушкою, и унук, коли б понародился, хохлом ба был, да толь, видать, батьку-т Прокопу проще на тот свет пуститься, нежели унучка понянчить! Так они, хохлы самые, сказ’вают, одно сало кромешное и едят поедом д» галушкими закус’вают с вареникими. Порода ихная такова, хохляцкая, таков закон. А ишшо, сказ’вают, гэкают на свой лад, по-хохляцкому: эт» они породу свою людям кажут эдак-то. А парни ихные всё боле штанищи большущие носют, потому, сказ’вают, ножищи у их полнущие – не сушонки какие там. А девки рушники д» венки вкруг головы с лентами д» ишшо бусички красные: а на что – а на то, чтоб парней тех блазнить, с ножищами-т которые.
И «от прибыл-стал отец, то ись батько-т Прокоп, д» ровно не в свой огород: нейдёт сало с рук, хушь криком кричи, не торгуется! Д» ишшо дочерь постылая, Параска-то: там и рушник не рушник на собе напялила, там и венок не венок с лентами-разлентами, там и бусички не бусички: краснее красного – а ни один пёс не свернет помело в ейну сторону, потому там ножищи что, там ручищи что, там мордоворот… Отец, эт» батько-то, Прокоп-то, толь и крестит пузо, на ей глядючи: хушь бы тобе, чёрта толстомясого, цыган кой скрал с глаз моих!
«От пер’крестится – а сам салом торгует, д» толь куды там: ни один пёс рылом не ведёт. А тут ишшо тетка одна – шельма ты рыжая! – рядком д» мясцом приторгов’вывает: толь свист стоит. Батько к ей: так и сяк, мол, кума, нешто секрет кой зна’шь, а можа, пошепт кой али присказку, потому нейдет, мол, сало с рук, – а там сало что: белее белого, нежнее нежного – и язычином, что ровно жеребец, и прицок’вает, толь ишшо копытом не бьет. А тетка, эт» шельма-т рыжая, мясоторговка-то: а ты, мол, ступай до Анисьи-золотка (прозвали эдак-то Анисью махоньку), пущай, мол, она тобе жизню скажет всю, как есть.
Батько-т брюхо поскреб да так и сделал, как тетка присовет’вала, шельма ты рыжая, потому куды кинешься-т? А Анисья толь глянула на того на батька, на Прокопа-т самого, сейчас всю жизню и обсказала ему и с энтого боку-припёку, и с энтого, что на коне вкруг обскакала, – тот толь за сердце и дёржится, ровно оно топерича галопом и выпрыгнет! И сейчас сало точно сгином каким и сгинуло, что корова помелом смела: ни крошечки, толь его и видели – д» деньжища мошну лишь и тяжелит, эвон что, д» ноша-т больно сладкая. Д» ишшо, слышь, Параска глянулась старику кому-то. Он батьку-то, Прокопу-то: ты не мотри, мол, г’рит, Прокоп, не ведаю, как тобе по батюшку, что я старый старик. Эт», мол, толь обличность не молодецкая – д» после ишшо эд’кое словцо скоромное сказ’вал, что не гоже добрым людям его и слыхом слыхавать. А Прокоп толь и поплёв’вает, потому рад, песий ты сын, с рук сбыть Параску полоротую – д» мордуется, потому чует, масть пошла: нужон, мол, ты ей со своей обличностью – ты кошель кажи. Тот и казал, старик-то, что брехал скоромное, – сейчас и обернулся добрым молодцем, потому мошна-т красит мужука пуще бородищ д» усищ чёренных. Так у Прокопа, слышь, ин шары из глазниц поповылезли, – потому у их, у хохлов, порода такова, таков ихнай лад: чуть деньжищи завидят – сейчас что шалые какие и сделаются. А Параска кошель тот кожаный на ручище эд’к подкинула – «от ить, силищу-т девать некуды, ей бы детей малых нянчить д» эд’к подкид’вать: я, мол, г’рит, согласная, обженивайся, мол, благослови, г’рит, батюшко (да не тот батюшко-т, не Онуфрий, – отцу родному наказ дала, Параска-то). Батько Прокоп и пер’крестил молодых – а надулся-т что, ровно мышь какой: там толь поплёв’вает д» в усищи, слышь, посвист’вает. Како же, спровадил дурищу постылую д» ишшо и прикуп за ей взял. Потому у их, у хохлов, порода такова, таков закон: толь и свищут, иде б исхитриться, иде б наизнань поповывернуться.
И что удумал-т Прокоп: а удумал, как бы ему – д» на старости-т – утолить свою страсть мужску последнюю, д» с одною бабою. А и что за баба така? А жила одна, вдовела в ихном селе, Марина по прозванию, дюжа собою справная. Уж и чернобровая, уж и черноокая, уж и белоликая, и пышнотелая, а уж там груди-разгруди большущие, что «от две подушки пуховенны! Потому у их, у хохлов, порода такова, таков закон: та баба аль молодка справная, у коей грудушки пышные. Так Марина-т самая, как ейный муж преставился, д» муж-т не простой – сельский голова, не хвост кой, – так Марина та засела на полати и не кажет носу на белый свет, всё об ём убивается. А сама день ото дня толь краше д» пышнее становится, потому палец об палец не бьет: ест да пьет, да наряды на подушких-перинах мнет. Голова-т много добра для ей припас: пей-гуляй, мол, моя Маринушка! Мужуки-т, почитай что полсела, сохнут по ей, д» всё более, сказ’вали, по добру по ейному – а она сладко жрет-пьет, что опара какая прет, д» глотку дерет: и на кого ты оставил, мол, мене, сокол мой! Мужуки д» парубки в окны заглядом загляд’вают на Марину-т на пышнотелую д» толь пускают слюну, потому не выманишь ей с-под замка пудового, что на плоть свою саморучно повесила: засела что сыч и не кажет лыч. «От один деньжищами ей выманивал: мол, коль ляжешь со мною, Маринушка, осыплю тобе золотом – та ни в какую: мол, так, как ей муженек-покойничек золотил, никой не вызолотит. «От другой мужскою силою ей выманивал: мол, коль ляжешь со мною, Маринушка, осыплю тобе поцалуями-милуями сладкими – та ни в какую: мол, так, как ей муженек-покойничек миловал, никой не вымилует. «От третий ласкими ей выманивал: мол, коль ляжешь со мною, Маринушка, осыплю тобе словесами нежными – та ни в какую: мол, так, как ей муженек-покойничек славил, никой не выславит.
А Прокопу-т и выманить нечем Маринушку, потому ни деньжищ большущих, ни силушки мужской, ни словес ласковых не сыщешь, хушь сыском сыскавай. «От и удумал пожалится Анисье-золотку: так, мол, и так, Анисьюшка, пропадаю по ей пропадом, по Марине по слакомой. Изморила, мол, мене, подлая, подмогни, мол, сладить с ей, золотко, подсоби подмять под собе белотелую. А Анисья ему: д» не велико дело подмять под собе белое тело, д“ толь на кой она тобе, Марина-т самая, ты „он луньше возьми за собе свою суседушку, молодушку – и ворожить не надоть, сама пойдет. Прокоп ин дивится: и всё-т про всё ведает, и про Галину вызнала, «от ить лишенько! Так она, Галина-т самая, ноженьку приволакивает – эт» Прокоп Анисьюшке-т. А Анисья: зато душою чистая. А Прокопу хушь в лоб, хушь по лбу: хочу Марину, мол, кричит! А сам уж и мнит, как станет наминать тело ейно белое, как войдет в плоть ейну пышную! А Анисья: не стану ворожить! А Прокоп: ах, мол, так, ну гляди, поплачешь ишшо!
А Анисья уж наперед всё про всё ведает: и как ноченькой темною Прокоп – пустой лоб! – что тать кой подкрадется к ихному табору, как Анисью-золотко высмотрит, как посодит ей в мешок, в коем сало пер торговать, как на телегу положит той мешок, как крикнет зычным голосом: н-но, родимые! – и будет таков! Всё про всё ведала, потому весь вечер ластилась то к Боянушку, то к дедушку – старому цыгану. А после пела по-цыганьему уж такую песню душевную, что, сказ’вают, цыганы рыдали ревмя, как есть, всем табором.
И «от тряслась она в телеге, душенька бесприютная, без роду без племени, д» тихохонько плакала…
И приставал Прокоп ко селу ко большущему, и сымал мешок с телеги, и вносил в хату, и веревки на ём развяз’вал, и винился пред Анисьюшкой за все злодеяния, потому, мол, бес попутал, Анисьюшка, его воля вела. И пошли они сейчас до Марины – эт» Прокоп-т сам д» с Анисьею – а обрядились-то: Прокоп надел штанищи новехоньки, д» рубаху, что снег, белую, д» сапожки скрипучие, д» шапку, д» подвязал свое тезево поясом – всё, как и положено, у хохла у доброго; а Анисье выдал наряды Параскины (на кой ей они топерича, пущай муж ейный обряжает ей!) – та, Анисья-т, подшила что д» подделала – и явилась что какая королевишна! Прокоп ин присвистнул: «от так краля, д» сколь же тобе годков? Да десять, отец, минуло. А сама ин невестится пред оком Прокоповым. Ох и кровь в тобе бедовая, золотко ты манящее! И пошел от греха подалее до Марины, потому мала ишшо для любви-т Анисьюшка.
«От идут собе – а Марина сама их в окны завидела, д» выходит на крыльцо, д» в хату блазнит: а там такая пышная, там такая белая, что Прокоп ин язычино заглотил, до того скусная. И кто ж эт» с тобой, Прокопушко? А сама, Марина-т, в хату пущает гостей дорогих. Глянь – а она уж стол питием-яствием стол уставила: и откель толь взялись галушки, д» варенички, д» со сметанкою, д» горелочка – так в рот и просются! «От сели за стол: Марина хозяйкою, Прокоп хозяином. А Анисья так собе: молчком д» бочком. «От завтрикают: Марина-т с Прокопа глаз на сводит масляных, потчует его, ровно мужа, кой возвернулся с дальнего странствия. «От потчует, а сама всё испраш’вает: и кто эт» с тобой, Прокопушка? А Анисья сидит молчком, на вареничек погляд’вает.
«От понаелись – Марина сейчас постелю стлать «д подушки взбивать пуховенны. Анисья и глаз не успела отвесть от вареников – а они уж на боковую, эт» Марина-т с Прокопом, и любятся, «от бесстужие! Куды кинешься: вареник цоп – и в сенцы: жует, потому голоднешенька. Толь заглотила – слышит: бранится Марина, что торговка с ярманки! А ну, пшёл, мол, отсель, псина шелудивый! Анисья в светелку – сызнова любятся. «От ить диво дивное! Прокоп-т любиться любится, д» толь и кумекает промеж ласкими сладкими, д» на оселедец и намат’вает: то сама любовь с им в обличности Анисьиной к Марине пожал’вала.
А Анисья то и наперед батьки, эт» Прокопа-то, ведала, потому понаелась галушек-вареничков – д» на печи и засопела в две ноздри: пущай, мол, дурни любятся до полусмерти. А как поповыспалась – сбирала кого там кушанья, сымала плат с головушки д» в узалок те кушаньи и завяз’вала. Толь на Прокопа с Мариною и глянула: почивают на лаврах любви, «от ить блаженные – д» по-за порог и почапала, а куды, толь ей одной и ведомо. «От сколь там верст прошла – слышит: никак, телега громыхает Прокопова. Завидел Анисью, кричит: возвернись, мол, Анисьюшка, возвернись, милая! Кого рожна тобе надобно, испрашивай! Хошь золота? А на что ей золото-т? Сама золотко! Хошь нарядов шелковых? А на что ей наряды-то? Сама обряжена природою. Хошь кушаний лакомых? А на что ей кушанья? Сама сладкая! Потому завсегда и сытая, и одетая-обутая: с ейным даром-т особельным нешто пропадешь пропадом? А хошь, сядешь родною дочерью, эт» Анисьей, стало, Прокоповной, д» в дому Маринином? Так тобе и окрещу пред ей: мол, то дочерь моя, принимай, Маринушка! Анисьюшка и польстилась на слова те Прокоповы, потому всё про всё на свете ведала, одного толь и не ведала, коего она роду-племени, коего семени. Потому ныло сердце сирое ночами длинными по отцу-матери. «От и села с им в телегу, с Прокопом-то, села дочерью, как тот и сказ’вал.
«От и потекли деньки масляны: Марина с Прокопом дружка на дружку не надышутся, проедают добро, что припас голова-покойничек на свою-т голову, а при их завсегда Анисьюшка, потому сидит дочерью родною. Там в наряды Маринины пышные обряжена, там в красные бусички, в сапожки сафьянные. Там округлилась на галушких д» варениках, эд’кая стала кралечка. «От Марина раз и сказ’вает: пора нам, мол, Прокопушка, выдавать ей взамуж, Анисьюшку-т. А тот, эт» Прокоп: д» она ж ишшо дите малое, Маринушка, обожди годок-другой, куды как ей нонече-т выдавать – потому ведает, песий ты сын: коль отдадут Анисьюшку в люди – сейчас любовь ихная и истончится, и так, мол, на ниточке худой дёржится. А Марина что в раж вошла: д» сколь тобе годков, доченька? Д» со счету, мол, сбилась, матушка, никак тринадцатый (а сама годок и надбавила, потому удумала уйтить от Прокопа с Мариною на вси четыре стороны – а було б пять сторон, ушла б на пять, – потому опостылела ей ихная любовь приторна). А Марина: пора, мол, Прокопушко, ты толь глянь на ей: кровушка с молоком – д» что с молоком – там со сливкими, а круглая-т, а гладкая! Да и есть у мене, мол, на примете добрый парубок, кличут Юрком, – «от и окрутим их, пущай, мол, тешатся. И сама б окрутилась с им, д» тобе одного, мол, люблю, мово желанного! – и пошла любиться с Прокопом, Хивря ты Иван’на! Прокоп и истаял, ин упрел, от поцалуев от Марининых, д» и взыграло ретивое: взревновал кралю свою грудастую к Юрку-т самому. А Анисья посиж’вает д» конхветочку сахарну и посас’вает, д» бусичками красными и поигрывает.
А Марина отлюбилась с Прокопом д» и сказ’вает Анисье: ты ступай, мол, во садочек, доченька, – Юрко там, мол, яблоньки-молодушки высаж’вает. Д» окликни его: мол, Марина просит к собе пожал’вать Митревна. Анисья так и сделала: во садочек пошла, Юрка возля яблоньки заприметила д» и окликнула окликом, каким Марина сказ’вала. Юрко толь заслышал тот голосок сладостный, что пел соловушкой, сейчас точно очнулся со сна глыбокого: дёржит яблоньку-молодушку душистую за стан ейный за тоненькай, а сам во все глаза свои карие д» с искрой на Анисью глядит на лапушку. А и Анисья залюбовалась на статного парубка, д» толь сердечка ейное на зашлось в груди, потому ведает: хорош Юрко, д» не тот, не сужанай.
А Юрко содит яблоньку во землицу рыхлую, а у самого очи текут по личику д» стану Анисьюшкину: д» кто ты, девица, пошто тобе николи не вид’вал? А и как увидишь-то, кады Прокоп схоронил ей, дочерь свою названую, в хоромах с глаз людских – и любится с Мариною до полусмерти. Люди-т про их уж и язычином трепать намаялись, потому одно д» потому, а толку чуть. А Анисья Юрку: не про тобе я, мол, Юрко, и не облиз’вайся. А возьми ты за собе, мол, Ганку, кузнецову дочерь, – счастье ковшом станешь хлебать, «от помяни мое словцо. А Юрко: ишь ты, кая шустрая, а толь не на того напала, не уйдешь от венца топерича, завтрева ж, мол, зашлю сватов – и смехается в усички, что ровнешенько травушкой-молодушкой шелком по-над верхнею над губушкой стелются. И что ты думаешь, как сказ’вал, так и дело-т деется: поутру сваты в хату к Марине захаж’вали, д» Анисьюшу-молодку сватали, д» одаривали подаркими. А Анисья своё: возьми, мол, Ганку за собе, кузнецову дочерь! Юрко толь смехается, потому Марина подарки взяла: мол, бери ей, Юрко, любись на здоровие. У ей, у халды, топерва одно на уме-т: любится по вси дни, людям спокою не дает!
А Анисья – завей горе веревочкой – посиж’вает д» крендельком сахарным и похруст’вает, потому всё про всё наперед на сто верст ведает: и как станут обряжать ей невестою, и как наденут на ей что ленты красные, что гранатовы бусички, что сапожки сафьянные, и как под венец поведут с Юрком, и как забранятся Марина с Прокопом во всю Ивановскую, и как улучит Анисья чуток времечка – и была такова, потому пустится в путь-дороженьку, и как сымет с собе одёжу пышную, и как обрядится в рубаху суконную д» юбку пестрядеву, потому ишшо надысь припасла узалок с вещью скудною в местечке заветном на перепутии, и как пустются за ей цельным свадебным поездом, и как схоронится от их, от преслед’вателей, Анисья промеж людей божиих, что бродяжат по дороженькам, испраш’вают милостынь, и как разделит с ими пищь скудную и ночлег, а как посля восвояси пустится: поминай как звали – толь ей и видели, и как Юрко обольет слезьми бусички с гранату, что в пылище с собе скинула Анисьюшка, и как посля зашлет сватов к Ганке, кузнецовой дочери, и как Прокоп с Мариною оттаскают дружка дружку за космы (у Прокопа-т последние!), и как проспится Прокоп – пустёхонькай лоб – д» на Галине и обженится…
А покуд’ва ишла собе Анисьюшка: а степь широкая, а пашеница пышная вызрела каким золотом – ох и благодать Господняя!
«От ишла д» чтой-то и притомилась: не дёржут белые ноженьки, д» ишшо в брюхе ин звенит, что к обедне колокол. Развязала тады свой тошший узалок Анисьюшка д» вынула оттель пищь остатную от трапезы с людями божьими. А что и вынула-т – д» краюху хлеба чёренного, д» луковку горькую, д» водицы фляжечку – «от и вся еда. «От поела краюху чёрственну пополам с лук’вицей д» со слезой соленою, потому уж больно ядреная, лук’вица-т, испила водицы с фляжечки: ту фляж’чку ей дал божий человек, Макарушка, д» ишшо и сказ’вал: мол, испьёшь той водицы, что в святых местех набрана, – сейчас в сон глыбокий и провалишься, – так и сталося: прилегла чуток во поле – сейчас и посыпохивает.
«От сколь там минуло – пробудилась Анисья со сна глыбокого, глядь – а темь кромешная уж заглонула белый свет и не поперхнулась, толь луною, что ким клыком, и оскалилась. Куда кинешься – пришлось впотьмах брести тихохонько.
Бредет Анисьюшка д» никуды не сворач’вает, потому ведает: ноги сами выведут. Д» спасибо, темь смилостивилась – луну дорожкою выстлала, эт» чтоб Анисьюшка по ей ишла. И идет она, и поет тихохонько – так темь, слышь, что замерла: толь голосок летит далёко колокольчиком. Ох и славно спевает Анисьюшка, потому темь и расплакалась дождиком – «от хватку-т свою чуток и ослабила – солнушко и просунуло свою сонную головушку промеж облаков, а после нехотя покатилось по небушку, лежебокое. И легла радуга каким жерельем на грудушку небушку! Ох и благодать Господняя!
А промеж тем ишла Анисья-песельница – вывели ей ноженьки не то к селу большущему, не то к городу. И сейчас мальчонка ей навстречь кинулся: сам в кожаном хвартуке, д» ишшо пара сапог чрез плечь пер’кинута. А Анисья: эй, хлопец, мол, и куды эт», мол, мене ноженьки-т вывели? А мальчонка стуканом стоит, шарами лупает. Анисья сызнова испраш’вает: иде, эт», мол, я топерича? А он, мальчонка-т, давай брехать по-собачьему – смекнула Анисья: не разумеет малец по-нашему-т, по-человечьему-т, – куды кинешься: брехнула по-собачьему, пес ей толь и разберет. Мальчонка сейчас разобрал: я-я, кричит, а довольнёшенек! – потому у их, у немцев-то (а он немцем самым и был), порода такова, таков закон: что по-ихному, по-немецкому, сейчас «я-я» кричат, потому норов свой кажут, антихрести! А как звать, мол, величать тобе? Эт» Анисья мальчонка испраш’вает. А тот: д», мол, Якобом. А что, мол, Яша, работаешь? А подмастерьем, мол, у отца, потому первый сапожник в городе – и кажет на сапоги, что чрез плечь пер’кинуты, а там сапоги собе д» сапоги, небось не с чистого золота. А эт» у их, у немцев, порода такова, таков закон: что ихной работы – сейчас в три горла нахваливают, а православный что сробит – толь плюнут и разотрут. А что, мол, Яша, не нужна ль вам работница? Эт» Анисья мальчонку-т, потому ведает, куды ей иттить далее д» иде приклонить буйную головушку. А тот ин веретеном пошел: ишшо как нужна. Потому Яшка-т хушь и махонькый, а всё немец, а у их, у немцев, порода такова: ин грудь колесом покотится, коли православный на их горбатится. А пошто нужна-т? А отец, мол, старый хрыч ужо, а матерь, мол, больная слегла, который год без ног лежит, а сестра, мол, волхвитка эд’кая, взамуж пошла, д» свез ей муж, пес б его взял, в дальнюю сторонушку, ни слуху ни духу, мол, с тех самых пор. А Анисья: д» нешто, мол, не сыскали собе работника-т? Так они ж все жадные д» вороватые: зазеваешься – он сапоги цоп, толь его и видели, а который, мол, и деньгу прихватит и не поперхнется. А Анисья уж всё про всё ведает: а сколь, мол, плотит твой отец работнику-т? А Яшка глаза опустил свои сивые, рыжим пухом заросшие, потому у их, у немцев, порода такова, таков закон: буде лишко из собе кой выдавит, сейчас задавится.
«От язычины-т разговоры разговаривают – а ноженьки идут к дому к сапожникову. А в дому-т что чистота стоит, родимые матушки: не чихнуть, не плюнуть, дохнуть и то пужаешься. Один дух сапожный и есть, потому сапожники. «От самый старик-т, немец-т, отец-т, но не Прокоп, не, тот Прокоп ноне крестит пузо д» лоб, потому на молодку-жану не нарадуется, – а тот отец, который Яшкин, который сапожник-то, – а толь завидел сына-т – и за шиворот: иде, мол, тобе черти носют, песье ты, мол, отродие, – д» ишшо по-ихному, по-собачьему, и выругался: работа, мол, стоит, а ты шастаешь. Потому у их, у немцев, порода такова, таков закон: покуд’ва работу не сработаешь, и не дохни! Д» ишшо приташшил с собой кую-то нищенку: корми тут всех, оглоеды проклятые, навязались на мою голову! У их, у немцев-т, сказ’вают, кажная крошечка подсчитана, потому хлеб-соль достается потом д» кровию! Эта лежит без ног который год, та завихрилась с полюбовником, толь ей и видели! И пошел чехвостить в хвост и гриву весь бел свет, и как толь не нашла темь на небо, эт» немец-т, отец, Клаус Иваныч по прозванию, д» эт» чуток по-нашему, по-человечьи, потому по-ихному, по-собачьему, добрый человек и не выг’ворит. А Яшка стоит и не пикнет, и не бзднет, потому у его, у немца, почтение к родителю, не то что у православного: наши-т, не гляди, что православные, готовы в глотку отцу пятерней влезть, коль что не по ихному норову, аль кого рожна надобно.
«От прошерстил старый Клаус весь бел свет, прокашлялся – и уж тады толь Яшка в ноженьки ему кланялся д» и сказ’вал: мол, то не нищенка, отец, то привел, мол, работницу. А Клаус: с виду-т она неказистая, не нашего роду-племени. Потому у их, у немцев, буде девка худая, д» бледная, д» ни бровей у ей, ни ресниц не видать – тады добрая. А Анисья-т в тело вошла, д» ишшо бровушка чёренна по-над глазком золотым стелется! А и что она работать-т ведает? Эт» Клаус кряхтит. А ты спытай, мол, мене. То Анисья, д» по-ихному, по-собачьему. Как заслышал старик речь-немечь, д» из православных уст, сейчас ин посветлел лицом, ножкою тошшею шаркает. Потому у их таков закон: уж коли который брешет по-немецкому, хушь и православный, а всё человек. А сами-т станут сказ’вать по-нашему, по-человечьему, нарочно слова и куверкают, потому порода такова: всё на свой лад пер’ворач’вают.
«От решился Клаус спытать Анисьюшку: слова-т хороши – д» таковски ль дела? А у ей, за что не возьмется, всё в руках спорится. Знатная работница! Эт» Клаус-т – д» за стол сажает Анисьюшку: родимые матушки, и иде толь эд’кое видано! – и кормит-поит ей, чем Бог послал, эт» ихнай Бог, видать, немецкай, потому негусто на столе: щи простывшие д» картохи постные.
«От понаелась Анисья, поклонилась Клаусу в ноженьки д» испраш’вает: а иде, испраш’вает, мол, жана твоя болезная? Д» иде, мол, за ширмою. Анисья туды, куды старик сказ’вал. Глядь, посыпохивает старушка махонькая, с локоток, седенькая, тихохонько так посвист’вает, а под коечкой чуни простаивают сыромятные, уж который годок порожние. Сжалось сердце у Анисьи в комок, кады чуни те завидела, села она на постелю к старушке, д» взяла ей за руку сухоньку, д» по головушке погладила, д» по ноженькам, д» запела песню старую по-цыганьему, д» такую жалостную, что старый Клаус закряхтел, потому слеза приступила к глотке приступом.
А старушка очи отворила свои бесцветные.
– Да хто ты, девонька? – испраш’вает.
– Да хто – Анисья мене звать, «от, нанялась к вам в работницы.
– Спой ишшо, душенька! – Та, Анисья, и заспевала, наша песельница, а кады понапелась всласть, старушка оправилась, волосики пригладила, обвязала плат вкруг головы по-ихному, по-немецкому. – Да что эт» я лежу-т лежебокою? – Ноженьки в чуни – и почапала к печи кашеварничать. Клаус с Яшкой толь и пер’крестились, д» не по-нашенски, по-ихному. Наш-т, православный человек, во всё пузо крестится, а у немца-т пузо махонько, грудка узенька – «от он мордочку окрестит свою остреньку – и довольнёшенек.
А понаварила, старуха, понастряпала рожна всякого: и на Клауса с лишком достанет, и на Якова. Сели пировать – а про работу и помнить запамят’вали, потому ели-пили, песни голосили. А кады ввечеру старый Клаус проведал свою кубышку заветную, с утра ишшо тошшую, заприметил: никак, округлилась кубышечка-т, точно девка зачреватела? Руку сунул ей в брюхо – а она зычно золотом и звякнула…
Скумекал тады Клаус: то не простая нищенка, то даже не знахарка, то пришло к ему само счастие в обличности Анисьином.
И «от зажили они: что сработают, какие там сапожки аль туфлички – всё и сбывают с рук, ин свист стоит, ин кубышка звенит!
И хозяюшка Клаусова целехонька: у печи, знай, шустрит, что молодка на выданье.
«От раз и сказ’вает Клаус Анисьюшке:
– Оставайся, мол, Аниса (потому язычино не поворач’вается по-нашему-т выг’ворить имечко православное!), не покидай ты мене на старости-т. Чую, мол, стала ты по-за порог загляд’вать. – А Анисья толь и потупилась, молчком д“ бочком, потому прав старик: истомилась ейна душенька по чужит-т углам! – Чего хошь, проси! – И сулил золота – а на что ей золото-т, и нарядов пышных – а на что ей наряды-т, и сдобных кушаньев – а на что ей те кушанья? – А хушь, окручу вас с Яшкой, толь обожди чуток, „от в рост войдет, – всё добро вам с им достанется, кады помрем мы со старухою. – А Анисья молчком отмалчивает: Яшка-т ей что братка – кой с его муж? – А хушь, так живи, доченька, потому полюбилась ты нам, пес, мол, с им, с золотом! – И заплакал старый Клаус в три ручьи – а с им и Анисья заплакала, потому сердце-т живехонько, не сапог кой сыромятный, не туфличек!
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу