Читать книгу Однажды детство кончилось. Тайны писательского двора, или Как это было - Татьяна Рубцова - Страница 6

Не задохнуться

Оглавление

Сергей Валерьевич Мельников


Ветер ткнул кулаком в плечо, и я пошатнулся. Когда долго стоишь, почему-то кажется, что Земля потихоньку накреняется сама. Вроде не двигаешься, а постепенно из-за края крыши выползает дорога, тротуар, козырёк над подъездом… Козырёк не входил в мои расчёты, и я сдвинулся в сторону на несколько шагов.

Время падения равно квадратному корню из двойной высоты, делённой на ускорение свободного падения. Плюс – минус незначительная погрешность, связанная с влажностью, высотой над уровнем моря, направлением ветра. Масса тела и его очертания тоже имеют значение, но этим параметром можно пренебречь. Пятьдесят пять килограммов массы и вполне аэродинамическая форма не внесут серьёзных поправок в результат.

Итого две целых тридцать четыре сотых секунды, если округлить. Такая мелочь, мгновение, по сравнению с тем, что уже за спиной и вечностью впереди. Ветер, кстати, довольно сильный. Может изменить траекторию. Хорошо, что параллельно фасаду, а не навстречу. Не хватало влететь к кому-нибудь в окно или зацепиться за бельевые верёвки. Последний вариант добавил бы комизма в ситуацию, а мне этого не хотелось.

Опять порыв. Меня качнуло в сторону, и я раскинул руки, балансируя на краю. Лёгкая куртка захлопала за спиной чёрными крыльями. Ноябрьский ветер проветрил голову, хоть там и так было пусто. Он был холодным и свежим, и я впервые за последнее время смог глубоко вдохнуть.

Два месяца назад что-то случилось, что-то совсем для меня непонятное. Кожа, обтягивающая сердце, вдруг стала тонкой, нервы вылезли наружу, начала просачиваться кровь. Горячими струйками она касалась синапсов, они запаниковали, закричали, что горят, и мозг поверил. Мозг подумал, что огонь выжег кислород, и я задохнулся. Но это не сразу, сначала я совсем ничего не заметил.

Просто расформировали спортшколу, и в наш класс пришла новенькая. Я окинул её равнодушным взглядом и опустил глаза обратно под стол, где на карандаше крутил кассету с карандашной надписью «Кино».

Потом в плечо воткнулся локоть.

– Димыч, смотри, нравится? – зашептала в ухо Саблина.

Я ещё раз поднял глаза. Да, красивая. Необычно красивая. Смуглая кожа, ямочки на щёчках. Чёрные, ехидные, надменные глаза. Каштановые волосы закручены в небрежную причёску без залитых лаком начёсов. В расстёгнутом вороте голубой, почти мужской рубашки, загорелая кожа над острым белым краешком лифа.

Рядом Аннушка, классная, смотрит недобро. Все взрослеющие ученики попали под колпак. Только начинало темнеть, и она выходила на охоту. Бродила с блокнотом по паркам, заходила в кафе. Напялив красную повязку, дежурила на дискотеках. И писала, писала на листочках в клеточку, где, кого, с кем и во сколько видела, чем занимались и в каком состоянии находились. На первом классном часу нового учебного года она тыкала загнутым бордовым ногтем в нашу весёлую компанию и шипела:

– Я всё про вас знаю, я по глазам вашим вижу, когда вы начинаете этим заниматься! Похотливые павианы!

А мы сидели и ржали, бравируя своим тайным знанием. Видимо, крыша у классной отъехала напрочь. Буду справедлив: она ни разу не ошиблась, и с этого момента никому из нас легко не было, она постаралась.

Сейчас Аннушка, поджав губы, злобно зыркала исподлобья на бесстыдно красивую и недопустимо свежую новую ученицу.

– Ну чё, как тебе? – не унималась Саблина.

– А тебе?

– Ну, Ди-им, ну, я ж не по девочка-ам. Но ваще красивая, скажи? Такая… М-м-м…

Я ещё раз посмотрел. Любовь с третьего взгляда? Да хрен вам. У меня кассета домоталась, и я воткнул её в плеер.

– Саблина! – рявкнула тут Аннушка.

Что «Саблина!» уточнить не успела: зазвенел звонок. Я надел наушники и пошёл из класса, споткнулся о насмешливый взгляд, втянул в лёгкие её выдох. Наверное, в этот момент я и начал карабкаться к своей крыше.

Саблина, ну, какого хрена, а? Всё ж хорошо было…

Дома мама с надменно поджатыми губами и телевизор «Электрон-738» со скуластой ряхой в тёмных очках.

– Где был?

– Бродил.

– А, – подбородок покрылся ямками – крайняя степень скепсиса. – С Аннушкой твоей виделась…

«Ландон, гуд бай! У-у-у»

– Зачем?

– Позвонила. Говорит: «Приходите в школу, если вам небезразлична судьба вашего сына», – мама попыталась изобразить дрожащие интонации Аннушки, но не слишком похоже.

Я вздохнул, закинул голову на спинку дивана, чтобы не видеть. Слушать тоже не хотелось, но тут ничего не поделать.

– Пришла. Она мне блокнот свой тычет. Говорит: «Вчера на „Ивушке“ ваш сын зажимался с девушкой, и явно старше его возраста».

Я молчу.

– Я ей сказала: я в личную жизнь своего сына не лезу, и вам не советую.

Я молчу.

– Дим, она не просто так тычет этой книжкой. Она почти прямым текстом говорит, что лишит тебя медали, и пролетишь ты мимо института, как фанера над Парижем.

Я молчу.

– Неужели ты не можешь немного потерпеть? Поступишь в институт и гуляй себе… Тут осталось всего ничего.

Я повернул к ней голову, посмотрел, как на человека, сморозившего несусветную глупость.

– Мам, она больная на всю голову. Чего ты её слушаешь?

– Знаешь, нельзя так говорить! Она всё-таки твой классный руководитель!

– Она озабоченная маньячка!

– Она о твоём будущем думает больше, чем ты сам!

– Я не знаю, о чём она думает, и знать не хочу! – опять, как всегда, подкатило удушье.

От этой хрущёвки с четырёхметровой кухней, с пыльным зелёным ковром на стене с прицепленным к нему камчатским крабом. От высасывающих воздух разговоров, из которых торчат обиды на «биологического», как нитки из кресла, в котором она сидит.

– Ну-ну. Сам-то ты подумать не можешь, нечем уже. Верхняя голова отключилась. Как течной сукой потянуло, бежишь, из штанов выпрыгиваешь. Я тоже видела тебя с какой-то курицей с начёсом. Страшная, как моя жизнь.

Я втянул воздух. Где-то под горлом завибрировала ярость. Чтобы не ляпнуть лишнего, я поднялся и вышел из комнаты.

– Какой-то ты неразборчивый! Получше не мог найти? – крикнула она мне в спину. – Такой же гулящий, как папаша твой! Кобель!

Я аккуратно закрыл за собой дверь, хлопать ей было бы слишком мелодраматично, и упал на кровать. Спасибо, батя, за прощальный подарок: нажал кнопку, и больше не слышны крики из большой комнаты.

«Я хочу быть кочегаром, кочегаром, кочегаром»

Да кем угодно, лишь бы не тут.

Только закрыл глаза, трясёт за плечо маленькая рука. Брат, Витя, девять лет, тридцать один килограмм мелких пакостей. Он меня ненавидит, а я его люблю. Я и маму люблю. Фишка у меня такая: любить без взаимности.

Я глазами спрашиваю: «Что тебе?».

Он показывает: наушники сними.

Не хочу. Просто не хочу. Сниму и услышу снаружи ещё что-то, что слышать мне не надо. К чёрту вас всех, честно. И я машу рукой молча, отворачиваюсь к стене, к тёмно-зелёным обоям с золотыми ромбами, тоскливыми, как вся эта часть моей жизни.

«Вечер наступает медленнее, чем всегда,

Утром ночь затухает, как звезда.

Я начинаю день и конча-а-ю но-о-чь.

Два-а-дца-а-ть че-е-ты-ы-ре-е кру-у-га-а про-о-о…»


Батарейки сели, и я заснул, а утром рядом со мной лежал плеер с открытой крышкой. Я сел и зарылся босыми ногами в ворох серпантина из коричневой магнитной ленты. Там же валялись все мои четыре кассеты Sana с выпущенными кишками. Я посмотрел на брата, он выпучил глаза и бросил на пол бабушкины портняжные ножницы. С истошным воплем: «Мама, он меня бьёт!» – мелкий засранец вылетел из комнаты. Я поднял с пола кассету с карандашной надписью «Кино». Из неё уныло свисали два коротких конца ленты. Малой постарался, чтобы я не смог восстановить свою маленькую фонотеку.

Он вовремя убежал. Стиснув кулаки, я вылетел за ним и наткнулся на маму. Она каменной стеной перегородила вход в комнату, где сидел в кресле мой младший братик и верещал: «А чего он сам слушает, а мне не даёт? Я его попросил: дай послушать, а он даже наушники не снял!».

По его розовым щекам катились слёзы размером со спелый крыжовник. Он орал, запрокинув голову, и всё его лицо сейчас состояло из распахнутого рта и торчащих кверху ноздрей.

– Это что, причина его бить? – Мама начала снизу, перейдя к концу короткой фразы на две октавы выше.

– Я его не бил, – попытался защититься я.

– Не бил? – «л» в конце зазвенело металлом. – А это что? Ребёнок рыдает!

– Ребёнок рыдает, потому что этот ребёнок изрезал мне всю плёнку в кассетах!

– Может его убить за это?

– Мама, я не тронул его пальцем!

– Он твой брат!

– Да, мама, он мой брат! – я сорвался на крик. – А я его брат! И я тоже твой сын!

– Не смей повышать на меня голос! – взвилась она.

Я натянул кроссовки и пулей вылетел из дома. Я не хотел хлопать дверью, но сквозняк из подъезда вырвал и припечатал её к косяку вместо меня.

– К чему этот дешёвый театр?! – проорала она мне вслед.

Я бежал по улице и повторял, отмахивая шаги: «И-ди-те-вы-все-к-чёр-ту».

У школы я услышал короткий свист и нырнул в кусты. Залез на трубу, перепрыгнув через длинные ноги Тимура. Мы ткнулись кулаками.

– Чё, как?

– С матушкой посрался.

– Чё так?

– Мелкий кассеты изрезал ножницами. Все четыре.

Тимур присвистнул:

– По баксу, по двенадцать… это под полтос выходит. Я б ему голову отвинтил. Нахрена башка, если в ней мозгов нет.

– Я его пальцем не тронул. А матушка наехала, что я его бью. Только ему верит.

– Добрый ты. А мне, прикинь, моя предъяву кидает: завязывай, а то уйду.

Я скривился. Больная тема.

– А ты чё?

Ничё, не хрен мне условия ставить. Пусть валит.

– Слушай, Тим, ты б, правда, завязывал, а? Видел торчков на районе? Таким же станешь.

Он спрыгнул с трубы, нагнулся надо мной: длинный, худой, руки в карманы. Страусёнок-переросток.

– Я – не торчок. У меня мозги есть, понял? Я в любой момент завязать могу, просто не хочу. Ты представить себе не можешь, что я вижу, что чувствую, какие мысли мне в голову приходят. Я – хренов гений! У меня мозг работает на все сто, а не на одну десятую, как у остальных! А потом приход заканчивается, и мозг гаснет, отключается постепенно. Как лампочки, одна за другой, пока опять не станет темно. И вот я такой же тупой урод, как ты. И с этим надо жить до следующего прихода.

– И чё ты трёшься тогда с таким тупым уродом, как я?

– Потому что я люблю тебя! – завопил он мультяшным голосом и запрыгнул на трубу рядом. – И потому, что остальные ещё тупее и уродливее.

– Тим, ты врёшь себе, ты не сможешь остановиться.

– А я останавливаться не собираюсь. Давай со мной, сдохнем вместе.

– Жить надоело?

– А чё в этой жизни хорошего, а? Я Ирке знаешь, что сказал? Уходи! Уйдёшь, – я повешусь! Пусть живёт потом с этим.

– Ты совсем дебил?

Тим махнул рукой, блеснули заклёпки на засаленном кожаном браслете.

– Прикалываешься? На хрен мне из-за какой-то дуры вешаться? Ладно, Димон, на уроки пора. Пошли ко мне после школы, дам тебе одну кассету, пользуйся, пока не разбогатеешь.

Я аж подскочил, затряс его тощие плечи:

– Бли-и-н, Тим, спасибище, человечище!

– Ладно, ладно, – проворчал он со смущённой улыбкой, – развёл гомосятину.

Первой была физ-ра. Наши девчонки сбились в стайку, шептались о чём-то, поблёскивая глазами на новенькую, а она в стороне делала разминку. Нагибалась, наклонялась, вращала корпусом. Каждое движение её было закончено и совершенно.

– Вот! – торжествующе простёр к ней ладонь физрук. – Спортивная школа! Учитесь, тюфяки! Берите пример с Саши!

Значит, её зовут Саша… Саша легко касалась ладонями асфальтовой дорожки стадиона. Во время наклонов маечка немного задиралась и приоткрывала полоску загорелой кожи с выцветшим еле заметным пушком. А физрук уже делился радостью с нашими девчонками. Девчонки радовались без энтузиазма.

– Смотрите, какой прогиб! – восторженно восклицал он им, тряся рукой в направлении новенькой.

Девчонки обжигали взглядами «эту фифу из ДЮСШа, но ей было пофиг. А мне нет, и до конца урока я не сводил глаз с новенькой, у которой появилось имя, красивое имя Саша. Не Саня, не Александра, не, упаси кто-нибудь, Шура… Саша.


Тихий посвист выдернул меня в кусты. Таким киношный злодей звал змею на кормёжку. Но мне нужно было что-то важнее еды. Мне нужен был шум в наушниках, который с гарантией заглушал бы звук человеческого голоса на повышенных тонах. Бабушкины ножницы в руках братика лишили меня единственного убежища, в котором я мог спрятаться.

Тимур уже ждал, серьёзный и неулыбчивый.

– Надо сначала в одно место заскочить.

– Да хоть в десять.

Мы выбрались через дыру в заборе и свернули в частный сектор. У добротного дома за стеной из бута Тим тормознул:

– Постой тут, ладно? Не фиг тебе там светиться. Две минуты.

Он завернул за угол и скоро вернулся с какой-то бутылкой, завёрнутой в газету.

– Чё это? – спросил я.

– Много будешь знать, скоро состаришься, – огрызнулся Тим.

Я не стал настаивать. Мы перебежали дорогу перед жёлтым носом троллейбуса и завернули во двор, завешенный бельём.

Тим жил в старой двухэтажке, каких много в нашем городе. Строили их пленные немцы после войны, восстанавливая полностью разрушенный город. Сами разваляли, сами отстроили, всё справедливо.

В подъезде пахло краской и жаренной рыбой. На втором этаже, не выпуская свёртка из-под мышки, Тим открыл дверь. Поставил бутылку на тумбочку в прихожей и бросил:

– Я сейчас.

Пока он рылся где-то у себя в комнате, я развернул газету, и сразу увидел цифры 646 на этикетке.

– Тим, ну ё моё, а?! – крикнул я вглубь квартиры.

Он высунулся из комнаты, посмотрел на моё недовольное лицо, на развёрнутую бутыль.

– Не тошни, ладно? – скривился он. – Будешь пробовать? Нет? До свиданья.

Тим сунул мне в руку кассету.

– На! Там какая-то фигня записана, типа «Ласкового мая». Можешь стереть. Сходи в звукозапись, запиши, что хочешь. Всё, давай, увидимся.

– Слышь, Тимур… А если я соглашусь, начну с тобой ширяться, сторчусь из-за тебя, тебе как, нормально будет? Совесть не замучает?

– С чего бы? – рассмеялся он. – Я не заставляю, я предлагаю. Соглашаться или нет – дело твоё. Нравится тебе тупарём по жизни быть – будь, я-то чё?

– Ладно, – махнул я ему, – пойду тупенький, пока ты в гения не превратился. Слышь, а ты, как умные мысли в голову полезут, в тетрадку их записывай, потом почитаем. А то обидно: все твои гениальные озарения пропадают впустую.

Тим воздел перст к оклеенному пенопластом потолку:

– А это идея! Ща, найду тетрадку. Видишь, не такой ты и тупенький. Всё, вали, у меня времени мало. Давай, пока.

Он вытолкал меня в подъезд и захлопнул дверь. Выкинул в облако подгоревших пескарей и пентафталевой краски. За соседней дверью женский голос визгливо вопил:

– Как ты меня достал, алкаш проклятый!

И невнятное бормотание в ответ, временами взрыкивающее, и сразу за этим женский голос взлетал ещё выше. Сверху слишком бодрым шагом промчался дед, сверкнул золотой коронкой. Над майкой-алкоголичкой вьются седые волосы. Пробежал вниз по ступеням, стуча стоптанными тапками по заскорузлым пяткам. Хлопнула дверь ниже. Угрюмая тётка выставила ведро с арбузными корками в подъезд и спряталась обратно. Стая дрозофил встревоженно взвилась и вернулась к трапезе. Из ведра несло кислым с тухлым.

Этот с рыбалки пришёл, те арбуз не доели, тот рыгает вчерашней водярой и за новой мчится, аромат обновить, и во всём этом смраде ни грамма кислорода. Я натянул наушники и вжал тугую кнопку.

«Я люблю вас, де-е-вачки. Я люблю вас, ма-а-льчики

Как жаль, что в этот вечер звёздный тает снег»


Ну, твою ж мать, хорошо хоть в наушниках! Надо срочно записать что-то нормальное.

Хватая ртом воздух, я вылетел из подъезда и столкнулся с тем же дедом. Он бежал обратно бодрой иноходью опытного физкультурника. В правой руке – бутылка «Русской», в левой – батон.

– А? – потряс он бутылкой в воздухе, мигая правым глазом.

А что «а»? Порадоваться? Выпить с ним? Как же хочется куда-то на север, в мороз, уничтожающий все запахи. Вдыхать свежий студёный воздух, в котором чистый снег и кислород, и ничего больше. И чтоб ни души вокруг, только я и белизна до горизонта.

Но вокруг залитый солнцем южный двор, бельё пахнет «Новостью», от загончика с курями тянет помётом, из зелёного ящика «для пищевых отходов» – тухлятиной, с Толстого бензином и пылью. И я бегу отсюда почти в панике. Я хочу воздуха, чистого, не вонючего, а его нету, закончился весь в городе, если и был когда-то.

«Но не растает свет от ваших глаз, и нет

желаний скучных, будем вместе много лет»


Надрывается гнусавый голос в моих наушниках. «Нау» запишу, пока мозги из ушей не вытекли.

«У меня есть рислинг

и тока-ай,

новые пластинки,

семьдесят седьмой Акай»


Я лежал на боку, на покрывале из чего-то, что, кажется, называется габардином, носом упираясь в стенку, в старые тёмно-зелёные обои, втягивая запах бумаги и картофельного клейстера. Два угла в этой комнате располосованы на высоту до метра. Я часто там стоял, наказанный, уткнувшись носом в эти обои, и детским ногтем протыкал их там, где в самом углу за ними была пустота. В эти же обои я утыкался лбом и носом четыре года назад, когда запачкался. Всю жизнь был чистым, а стал грязным, мылся два раза в день, чтобы ничем не пахнуть, яростно оттирал свои трусы и носки, чтобы никто не заметил моей грязи, тщательно ополаскивал ванну и раковину, чтобы никакие мыльные следы не напомнили обо мне. Но грязь попала внутрь, забила дыхательные пути, и я начал задыхаться.

После развода с отчимом мама искала себя. В процессе поисков всплывали разные люди.

Фермер, разводивший коз, с коричневой кожей и глазами алкаша в завязке.

Хромой красавчик с работы, которого мамины подруги называли Жоффреем и алчно закатывали подведённые стрелками глаза.

Ещё один был, хороший дядька, высокий и богатый, который никогда не лез под кожу… Хорошо помню его грустные семитские глаза, когда мама указала ему на дверь.

По этому последнему пути прошли они все, и очень быстро. Никто надолго не задержался.

А ещё был московский мент. Невысокий, коренастый, с кривыми ногами, о них многозначительно хмыкала мамина подруга. Он приходил с пистолетом, хотя, вроде как их должны сдавать, когда не на службе. Пистолет – это первое, что он мне дал подержать. Выдернул обойму, проверил ствол, потом протянул мне. Я взял его и чуть не уронил: он оказался неожиданно тяжёлым.

– Ну как?

Я закивал головой:

– Кру-у-то!

Круто, конечно, за двенадцать лет своей жизни я таких игрушек в руках не держал.

– Научить тебя целиться?

Смысл спрашивать? Он встал за мной на одно колено, сжал мою руку на рукояти. Сюда смотри, с этим совмещай. Всё ясно-понятно. Его щетина колола мою щёку, на которой щетина появится не скоро. Я тогда подумал: может, всё срастётся, и у меня появится отец, наконец, и будет у нас счастливая семья с довольной мамой, которая больше никогда не будет ни орать, ни цедить сквозь зубы.

Вечером он пришёл ко мне и сел на край кресла-кровати. Что-то рассказывал про Москву, свою квартиру, коллекцию холодного оружия, изъятого у преступников. Пистолет в кобуре лежал рядом на табуретке. Рассказывая, он хлопал меня по колену, потом перебрался на бедро, потом соскользнул на внутреннюю сторону. В комнату заглянула мама:

– О чём вы тут шушукаетесь? – спросила она.

– Это наши, мужские разговоры, правда? – подмигнул он мне, а я был настолько парализован страхом, что даже кивнуть не мог.

Мама ушла, а его рука жирным пауком скользнула мне в трусы, и я просто перестал дышать. Жалкий мелкий трус, я даже не пытался сопротивляться. Он уехал через неделю, я остался.

За эту неделю я разучился дышать и стал часто мыться. Я думал рассказать маме, но просто посмотрел ей в глаза и заткнулся навсегда. Когда там отражался он – там тепло и весело, когда я – хрустит подмёрзший наст. Я промолчал.

И с тех пор в моей крови трупный яд. Чёрные струйки расплываются, но не смешиваются, как бы сердце не пыталось их разбултыхать, как бы ни процеживала кровь селезёнка. Грязь покрывает меня снаружи, грязь внутри, грязь облепила моё горло, и через него с трудом, со свистом еле проходит воздух. И я тру кожу мочалкой, полощу горло тёплой водой, а отмыться не получается. Я ходячий труп, гул, во мне уже есть мертвечина, и когда я это понял, я подумал: а почему не завершить начатое, к чему тянуть?

«Это так просто: сочинять песни.

Но я уже не хочу быть поэтом, но я уже не хочу»


Саша была чистой. Её волосы не хрустели липким лаком, она не накрывала окружающих плотным облаком поддельного «Пуазона». Девочки собирались в стайку, смешивали свои атмосферы, состоящие из удушливых запахов духов, лака «Прелесть», польской помады. Шевеля носиками и скаля зубки, плели из колючих разговорчиков тусклые кружева – ворохами. А она была всегда одна, вокруг неё – расстояние. Сплетни и злоба растворялись, не долетая. Вокруг Саши был чистый воздух, и меня невыносимо к ней тянуло. Пройти по касательной, сделать глоток, удержать в лёгких. Она провожала меня насмешливым взглядом, плевать.

Перед алгеброй она сидела с открытой тетрадкой и рисовала на зелёной обложке ромашки. Домашка была не сделана. Я сел на стул напротив и спросил:

– Помочь?

– А можешь? – спросила она с лёгкой усмешкой, как всегда.

Я вырвал лист из своей тетради и быстро порешал все уравнения. Она вскинула бровь и спросила:

– Как ты дошёл до такой жизни?

Я хмыкнул – «Обращайся!» и ушёл. Выскочил во двор, за кусты, залез на трубу с торчащими клочьями теплоизоляции. Мне нужно было побыть там, где никого нет, но появился Тимур, и я впервые не был рад его видеть.

Он плюхнулся рядом и сунул мне общую тетрадь.

– Что это? – спросил я.

– Гениальные озарения, – угрюмо буркнул он.

Первая страница была изрисована мелкими кошками, среди них надпись:

«Я иду по улице с односторонним движением».

Две черты вниз, продранные до следующей страницы. В правом углу:

«Столб идёт за мной. Влево и вправо».

Я перевернул страницу.

– Это всё?

– Да. Гениально, скажи?

– Котики милые, – ответил я, возвращая тетрадь.

Тим, зло сопя, засунул её за ремень:

– Я помню, что это за столб, – сказал он. – Я тебе его даже показать могу. На нём ржавый обруч, растяжка какая-то. Я иду по Голубца против движения, а он выскакивает на дорогу. Я вправо – он вправо. Я влево – он влево. Дорога с односторонним движением, а ему какое дело? Он что кирпич? Он столб! Стой себе, где стоишь.

– Бред, – пожал плечами я.

– И никакого смысла, – согласился Тим.

– А кошки?

– А кошки – просто кошки. Кассету записал?

– Да, «Нау». Хочешь? – я протянул ему наушники.

– Не, – замотал он головой, – я эту херню наркоманскую не слушаю, – и заржал, так ему весело стало.

Дома все были заняты. Мама стояла столбом, сунув руки под мышки и сверкала глазами. По квартире метался её очередной «не оправдавший надежд» Романчиков с злобно перекошенным лицом и собирал вещи. Он не первый и не последний. Я закрылся в комнате. Там уже сидел, забившись в угол, брат и сосредоточенно чиркал ручкой в блокноте. В коридоре возня, сбившийся на фальцет голос Романчикова:

– Я хочу попрощаться с детьми!

Ледяное мамино:

– Они твои, что ли?

Он всё-таки вошёл. Невысокий, похожий на певца, исполнявшего «Живи, родник, живи», вставившего себе золотой зуб.

– Ребята, так случилось, что мы с вашей мамой не сошлись характерами.

Я вежливо кивнул, малой продолжал чиркать ручкой.

– Я ухожу, но вы всегда можете ко мне обратиться. Если захотите увидеться, вы знаете, где мой гараж.

Я не очень понимал, почему у меня может возникнуть желание с ним увидеться. Он у нас жил пару недель.

В первый вечер попытался научить меня жарить картошку.

Во второй мама с гордостью заявила, что я хорошо знаю английский, и даже переписываюсь с настоящей американкой. Он так обрадовался, засверкал золотом: «Надо отправить ей твою фотографию, чтобы видела, что товар не лежалый», – заявил он.

Борясь с рвотными позывами, я скрылся в своей комнате и врубил в наушниках на полную громкость UDO.

На третий день он посоветовал мне носить вещи в нагрудных карманах, чтобы казалось, что у меня атлетическая грудь. Надо рассказывать, почему я избегал с ним общаться?

Сейчас день, наверное, пятнадцатый – надеюсь, больше не увидимся. Я ещё раз вежливо кивнул. Меня так учили: если нужно для душевного комфорта собеседника – ври. Спросил глазами: «Всё?». Он вздохнул, я надел наушники. В маленькой хрущобе стало чуть просторнее.

На следующий день из кустов свистнули, но это был не Тим. На нашей трубе сидел длинный Брыкин и его мелкий дружок Паспарту. Перед ними набивал мяч Малхосян. Стукнулись кулаками.

– В курсе уже? – спросил хмурый Брыкин.

– В курсе чего?

– Твой дружок-торчок кони двинул.

Я замотал головой:

– Чушь. Мы только вчера тут сидели.

– Больше не посидите. Повесился.

– Гонишь?

Брыкин пожал плечами. Малхосян оставил мяч, подошёл ко мне.

– Это правда, Димон! Мне очень жаль…

Он хлопал меня по плечу, заглядывая участливо в глаза. Я поймал его взгляд и поверил.

Тимур Дзагоев сдержал обещание. Пацан сказал – пацан сделал.

Я зашёл ещё к «В-эшкам» в глупой надежде увидеть его ухмыляющуюся кавказскую физиономию. Увидел: на тумбе у входа стоял его портрет с чёрной траурной лентой. Я повернулся к классу, и все что-то начали искать в своих сумках.

Мне кажется, я начал читать мысли, или люди перестали их прятать. Я ходил в пригашенном состоянии по коридорам школы, цеплял отдельные фразы и целые диалоги: «…Кем надо быть, чтобы вот так, в петлю…» – «…Бедная мать …знаешь, кто она? Психиатр! Прикинь? Сапожник без сапог…» – «…Ирку знаешь? Сисястая такая, из десятого бэ. Да ну, знаешь ты её, с кучей фенечек на руках. Соска его…» – «…Шутишь? Она с торчком трахалась. Нормальная баба с наркетом свяжется? По-любому ханку не поделили…»

Ярость поднималась кипящим мутным потоком. Добралась до забитого горла, и я задохнулся. Приехала скорая, купировала приступ. Меня отпустили домой. Но я пошёл не к себе, а к нему. На детской площадке в дыре под железной ракетой я заметил знакомые кеды. Занырнул внутрь. Там стояла Ирка с сигаретой и тряслась, будто держала оголённый провод. Она повисла на моей шее, рыдая и повторяя:

– Я не виновата! Дим, я не виновата!

А я гладил её по голове и говорил:

– Я знаю.

А думал: «Сука, свалил, а нам в этом жить. И с этим жить. Мудак ты, Тимур Дзагоев!».

На большой перемене Саша подошла ко мне. Как обычно, со своей слегка высокомерной улыбкой, сказала:

– Дим, хочешь со мной сидеть?

Я не сразу понял, о чём речь.

– За одной партой, – пояснила она.

Я потерялся.

– Я… не против.

– Пошли к Аннушке? – я кивнул и пошёл за ней.

Не знаю, что там Аннушка думала, когда старательно натягивала на лицо презрение. Может, решила, что «таких, как мы», лучше локализовать в одном месте, а не размазывать равномерно по классу. Она согласилась. Определила нам третью парту в среднем ряду. Не обижайся, Саблина!

Саблина вздохнула:

– Я всё понимаю. Друзья?

– Конечно, – ответил я и не соврал.

Мне стало и легче, и трудней. Вокруг Саши раздвигались стены и поднимались потолки. Её личное пространство защищала колючка под напряжением, сюда никто не лез. Рядом с ней был кислород, которым я дышал. В какой момент влюблённость стала зависимостью? Практически сразу.

Соседка по парте – это что-то намного более интимное, чем просто одноклассница. От случайных прикосновений в меня били разряды. Я следил за ручкой в смуглых пальцах, выводившей буквы не слишком аккуратным почерком, вместо того чтобы писать самому. Когда на её глаза падала прядь тёмно-каштановых волос, я мечтал набраться смелости и убрать её, чтобы не мешала смотреть на меня. Может, тогда в глазах появится что-то ещё, кроме обычного снисходительного разрешения быть рядом. А потом я шёл домой и слова сами собирались в стройные ряды с созвучными окончаниями. Я записывал их на листочках в клеточку своим, гораздо более аккуратным почерком и прятал под матрас кровати. Когда-нибудь я, может, покажу ей их. Может…

Ночью в окно моей с братом спальни влетел камень, потом ещё один. Третий вынес стекло на кухне. Брат сел в кровати, закутавшись в одеяло, как маленькое до смерти перепуганное привидение. Я осторожно выглянул в разбитое окно. Двор заливал лунный свет, никого живого там не было. Я вбежал в большую комнату. Мама в халате кинулась ко мне:

– Что это? Что случилось?

– Кто-то бросает камни в окна, – ответил я.

В этот момент за её спиной в окно влетел булыжник. Я выключил свет и выскочил на балкон. Внизу Романчиков кинул ещё один камень в окно маминой спальни. Он увидел меня и бросился к дороге. Там стояла его «ласточка», как он называл свой 412-й москвич. Завёлся и с рёвом и тарахтением рванул прочь.

А на следующий день жизнь стала похожа на голливудский боевик.

По дороге из моей школы к дому по одной стороне тянется ряд частных домов. В основном старых, с окнами почти на уровне земли. Один из них, заброшенный, рухнул, заборы повалили и затоптали. Участок зарос бурьяном выше человеческого роста, а сбоку осталась протоптанная тропинка на параллельную улицу.

Когда я возвращался из школы, заросли зашевелились. Я увидел Романчикова с перекошенным лицом, в его руках – литровая стеклянная банка с прозрачной жидкостью. Может быть, меня спас погром прошлой ночью. Человек, перебивший все окна в нашей квартире выскакивает на меня из-за кустов с непонятно чем наполненной ёмкостью. Я увернулся, закрылся курткой, и она приняла на себя удар. Выплеснув содержимое, Романчиков швырнул банку мне под ноги и скрылся в зарослях. Скоро с параллельной улицы послышался рёв мотора.

Я стоял в абсолютно охреневшем состоянии и смотрел на осколки под моими ногами.

– Ну ни хрена себе, страсти, – присвистнул кто-то.

Я посмотрел на остановившегося рядом мужчину.

– Да-а, куртку можно выкинуть. На тебя хоть не попало?

– Что это было? – спросил я, стягивая свою модную варёнку.

Он пожал плечами.

– Не знаю, может кислота из аккумулятора. Она не такая концентрированная. От неразбавленной куртка не спасла бы.

Эх, моя варёночка. Дешёвую джинсовую куртку мадэ ин Индия я вываривал сам в огромном ведре. Ворочал её деревянными щипцами, пока она не выцвела и не пошла пятнами. Почти фирм́а на вид получилась. А теперь и она ушла в страну вечной охоты вслед за кассетами. «И Тимуром», – всплыло в голове…

Я пришёл домой и продемонстрировал маме свою спину.

– И где ты так умудрился? – презрительно бросила она.

– Романчиков твой попытался меня облить кислотой. Я вот не пойму: а чего я? Это ж ты его выгнала, оттопталась, как обычно.

Ноздри у мамы раздулись, она набрала полную грудь воздуха и зашипела:

– А-а, ну ты ж хотел, чтобы твою мать родную кислотой облили, да? Жалко, что не получилось?

Я вытаращил на неё глаза: ты с какой планеты, вообще? Что можно ответить на это и на каком языке? Не было смысла что-то возражать, я вышел и аккуратно прикрыл за собой дверь.

«Эта музыка будет вечной, эта музыка будет вечной, если я заменю батарейки…»

Ирку затравили. Настолько, что в школе появилась её угрюмая мать. Долго перетирала что-то с классной «Б-эшек», потом забрала документы из школы. Ирка поймала меня после уроков. Смущаясь, клюнула влажными губами в щёку.

– Димка, ты – единственный нормальный человек в этой школе, – сказала она, блестя красными глазами.

А я просто пожелал ей больше не вляпываться в дерьмо. Прикольно так-то: для Тима не такой тупой и уродливый, как остальные; для его Ирки – единственный нормальный из всех. Я просто в топе среди людей со сбитыми набекрень мозгами. Король психов.

Ирка ушла вдаль по аллее нетвёрдой походкой: сутулая, отяжелевшая, а я думал: нашла б ты себе занятие, которое будет настолько огромным, что вытеснит нескладную фигуру Тимура Дзагоева из твоей головы. А что это будет – плетение фенечек или выращивание детишек абсолютно пофиг. Не сможет – будет вечно помнить его «Если ты уйдёшь, я повешусь!». Сказанное злое слово может отравить всю жизнь.

На следующий день я пришёл из школы, а у нас гость. В обшарпанном кресле сидел незнакомый мент и курил сигарету. Мама показала мне на диван:

– Присядь. Это – Томас Ионасович. Расскажи ему всё про нападение.

Я рассказал. Мент почиркал в блокнотике. Совместными усилиями мы вспомнили номер его оранжевой «ласточки». Я объяснил, как найти гараж. Предложил показать, но он сказал:

– Нет, не надо.

Я ушёл к себе, а Томас Ионасович не торопился. Он рассказывал маме ментовские байки, мама восхищённо смеялась.

Вечером ей позвонили, она бросила в трубку: «Сейчас, бегу», – и правда убежала.

Вернулась поздно, когда я уже спал и общаться ни с кем не собирался. Села на край моей кровати и щёлкнула ночником. Я протирал глаза, а она грустно на меня смотрела.

– Я в милиции была. Они его поймали.

– Кого «его»? – не сразу въехал я.

– Романчикова.

– И что?

– Меня завели к нему в камеру. Он был сильно избит. Говорят, оказал сопротивление при задержании. Увидел меня и на колени упал, умолял его простить. По-настоящему на коленях ползал, представляешь?

– Простила?

Мама посмотрела на моего спящего брата и вздохнула.

– Томас дал мне дубинку. Говорит: отведи душу.

Редкий случай: говорила она с трудом, выдавливая из себя слово за словом. Обычно было наоборот.

– Я вчера очень сильно за тебя перепугалась. Подумала: а вдруг ты не успел бы увернуться? Вдруг у этого урода всё получилось бы? А ты у меня такой красивый…

Она погладила меня по щеке, я смущённо отстранился: «Ну, мам!»

– Я, когда в милицию шла, хотела его убить. А он такой жалкий оказался, елозит передо мной по полу, рыдает. Весь в соплях, в крови… Я не смогла его ударить. Томас сказал, что он уедет из города и больше никогда здесь не появится. Сказал, нам больше нечего бояться.

– Хорошо, конечно, – хмыкнул я. – А может он за стёкла разбитые денег даст, и за мою испорченную куртку?

– Уже дал. Купим тебе новую, лучше этой.

– Лучше кассеты. Куртка у меня есть.

– Совсем свихнулся со своей музыкой, – устало вздохнула мама. В голосе прорезались привычные сварливые нотки и затихли.

– Ладно, посмотрим, может, и на то, и на то хватит.

– Спасибо, мам.

Я замолчал, вопросительно глядя на неё, она не уходила. Сидела и смотрела на меня.

– Мам, мне в школу рано вставать.

– Да-да, – встрепенулась она. – Спи, сынок. – И вышла, тихонько прикрыв дверь.

Романчиков на самом деле больше не всплывал.

Ой, какая сопливо-приторная сцена-то ночью была. Я даже подумал, что мне это приснилось. А, может, правда это был сон?

Я пришёл домой из школы, и никаких ментов у нас в квартире не было. Была мама. Рядом с ней на журнальном столике стояла пепельница с дымящейся сигаретой, а возле – стопка листков, вырванных из тетрадки, и я сразу понял, что это за листки.

– Что это? – она постучала пальцем по моим стихам.

Я молча попытался их забрать, но она отодвинула меня:

– Нет, подожди! Сядь! Сядь!.. – крикнула она, и я опустился на диван. А что мне оставалось? Не драться же с ней.

– Значит, вместо учёбы у тебя голова забита этой дрянью? Ты уже скатился на четвёрки. Что дальше? Тройки? Двойки? Второй год? Вместо того, чтобы готовиться к институту, ты эти писульки пишешь? Стишки сочиняешь?

Я привычно молчу. Тускло светят лампочки в пластмассовой люстре. Злорадно хихикает младший брат. В глазах пляшут чёрные точки, и я думаю: только не приступ, не надо сейчас. А воздух густой и пыльный, и с трудом проталкивается сквозь сжавшееся до игольной толщины горло.

Однажды детство кончилось. Тайны писательского двора, или Как это было

Подняться наверх