Читать книгу Лето радужных надежд - Татьяна Труфанова - Страница 1
Глава 1
ОглавлениеВот загадка: ни одного другого человека Степа Соловей не ощущал более чужим себе, чем своего отца.
– Что-то это мне напоминает, – сказал Соловей-старший, озираясь. – Музей советского планктона?
Он сморщил породистое лицо и чихнул от пыли. Прошелся по коридору-кишке, оклеенному табачными обоями, колупнул ногтем наклейку с выцветшей блондинкой на зеркале, постоял, уперев руки в бока, напротив чеканного панно с изогнувшей шею ланью, родом из эпохи застоя. В квартире, выставленной на продажу, отец и сын были одни.
– Потолки три двадцать, – казенным голосом сказал Степа. – Дом пятьдесят третьего года постройки, м-м, неплохой. Ремонт, как видишь, ремонт делали сорок лет назад…
– Снести все на фиг. Опен спейс.
– Это как ты захочешь. Тебе жить.
Степа сохранял вид бухгалтера, равнодушно считающего чужие деньги. Богатенький папа захотел прикупить квартиру, привлек к процессу риелтора-сына – ну, бывает. Что? Отец ищет квартиру для меня? Ни-ни, я ни слухом ни духом. Наверно, когда-то надо перестать притворяться незнающим… Не объявлять же в день совершения сделки: «А пошел бы ты со своим подарком, отец!» Угу. Прямо у нотариуса. Встать и заявить, когда гражданин Соловей-старший и гражданин продавец занесут ручки над договором купли-продажи квартиры. Было бы эффектно. А сейчас не до того, не до разъясняющих разговоров с отцом. Нет сейчас сил для сцен. Потому что все мысли – про ба… «Четвертая степень», – сказала она.
Степа уставился себе под ноги, на древний, янтарным лаком покрытый скрипучий паркет, потом перевел взгляд на мелкие, запыленные оленьи рога над входной дверью. Краем глаза он замечал, что отец смотрит на него, и как-то с прищуром, с неодобрением смотрит. Наверное, думает: хреновый мой сын риелтор, вялый, как тюлень.
– Вспомнил! – воскликнул Богдан. – Я же был здесь!
– Был?
– Не просто был, я чуть концы не отдал в этой квартире!
Степа недоверчиво хмыкнул.
– Представь себе. Было это в восемьдесят четвертом году, накануне восемьдесят пятого. Мне было двадцать пять лет, расцвет юности, а ты, соответственно, еще в пеленках лежал. Я бы даже сказал, из-за тебя все случилось, Степа.
– Из-за меня? – Степа скрестил на груди руки. – Извини, извини. Боюсь даже представить, что ж я сделал такого. В пеленках, угу.
Отец посмотрел на него с усмешкой, как на малоумного.
– Ничего криминального, только вопил и какал. Но моего товарища шурин, военный, приехал из Дрездена и привез пачку подгузников. Гэдээровские подгузники – немыслимая роскошь, в СССР их не выпускали в принципе. Я, разумеется, не мог устоять! Ухнул на них тридцать рублей. В декабре, накануне праздников. А у нас, у молодой семьи, и так с деньгами было туго. В общем, из-за твоих подгузников остались мы на мели…
Отец вышел из коридора в комнату – просторную столовую с дубовым столом на единственной бочкообразной ноге, с сервантами и книжным шкафом, наполненным сплошь собраниями сочинений. Степа волей-неволей последовал за ним. Богдан присел на край стола и, болтая в воздухе ногой в замшевом ботинке, продолжил:
– Как раз тогда мне знакомый предложил подработать. В бюро услуг штатный Дед Мороз запил, а на его красный нос было двадцать квартир записано на тридцать первое декабря. Выручай, Богдан! Я согласился. В девять утра тридцать первого загружаюсь в служебный «Москвич». За рулем – водитель, на заднем сиденье – Снегурка бальзаковского возраста, русая коса, плюс мои борода и шуба. Борода, кстати, мерзкая была, белые клочья синтетические, под ней сразу лицо стало чесаться. А шуба – красный шелковый халат на вате, классика для утренников. Ну, поехали!
В первой же квартире, не успела девочка стишок прочитать, мне предлагают рюмку водки. Я говорю: «Дедушка Мороз до полудня не пьет». А они: «Нет-нет! Если не выпьешь с нами, у нас год будет несчастливый!» Ладно, думаю, что мне будет с пятидесяти грамм? Опрокинул. В следующей квартире, только мальчик загадку отгадал, подарок получил, родители подносят портвейн. И я тебе скажу, это было далеко не то благородное порто, которое и сейчас со всем удовольствием. Нет, то была болгарская бормотуха. Но что делать? Умоляют. Я снизошел. Нанес вред здоровью. В третьей квартире – опять водка. В четвертой – рижский бальзам. Снегурочка моя пьет через раз, и только пригубливает, но взгляд у нее стал с поволокой. Я уже понимаю, что работа у Деда Мороза – опасная. Тем более что закуски особо не предлагают, максимум селедкин хвост. К часу дня я решил: хватит! Надо завязывать! А то до курантов не дотяну. Какой там до курантов – до последнего мальчика-зайчика не дотяну, двадцать квартир же сегодня. В общем, я завязал. Я стоял как кремень, говорил: у меня язва, у меня партбилет, не могу. Но то ли в десятой, то ли в двенадцатой квартире мне вынесли французский коньяк. «Мартель»… О! В восемьдесят четвертом году настоящий французский коньяк – это было нечто! Редкость – сродни голубому носорогу. Это как, понимаешь, когда я поехал лет пять назад в ту самую деревню Коньяк, в той самой Франции, алкотур, три коньячных дома за день, спаивают по-страшному, двадцать бокалов на дегустацию выставляют, и к шести вечера ты уже мягонький, тепленький, как помидор на жаре, а тут тебе подносят бокальчик и говорят: отведайте, месье, это из особых резервов, семьдесят лет, терруар, букет, винтаж, вуаля… Так, я отвлекся. Значит, восемьдесят четвертый год…
– И что же? – иронически спросил Степа. – Напоили тебя в хлам? Извини, извини. В сосиску? Вусмерть? Прямо в этой квартире, неужели? Угу.
– А я узнаю, между прочим! – возразил отец. – Обои те же самые, картиночки эти, мебеля, чеканка-лань, тумбочка – именно. До этой квартиры я к вечеру добрался. Иду, шуба нараспашку, борода на ухе. Пою: «Пять мину-ут, пять мину-ут! Бой часов…» И так далее. Загадки все забыл, кроме одной: «Ответ дайте четкий: посуда для водки?» Я опираюсь на Снегурку, она на меня. Поднимаемся на этот седьмой этаж – я запомнил, потому что лифт не работал, – взмыленные, красные, потные, заходим в квартиру. Не успел я спросить, кто тут себя вел хорошо, как вон оттуда, из той комнаты, вылетает с хриплым лаем ирландский волкодав.
– Откуда, извини, в Домске ирландский волкодав? Да?
– Думаешь, у меня было время спрашивать откуда? – усмехнулся отец. – Когда этот теленок, в холке мне по пояс, летит на меня с разинутой пастью? Не спорю, порода редкая, и потом-то я расспросил, отдельная заковыристая история с дядьями-дипломатами, но сейчас речь не о ней. Так вот, мчится на меня этот мастодонт, я назад, хозяева квохчут, девочка-ангелочек заливается радостным смехом… И тут я с разворота ногой барбосу в нос! Он так и сел. От неожиданности. Видимо, никто прежде не смел. Потом волкодав головой тряхнул, снова на меня.
– И ты его это. Кия!
– А тут у меня валенок поехал по паркету. Скользкие были валенки, неподшиты-стареньки. Не успел я сказать: «Мать-перемать», как грохнулся навзничь. Не хуже Чарли Чаплина. А вот эта тумбочка, – Богдан постучал пальцем по квадратному дубовому изделию, – оказалась аккурат под моим затылком. Угол под затылок – да… Лежал бы твой отец паралитиком.
Богдан значительно замолчал и посмотрел на Степу, как бы ожидая от него ахов, заламывания рук, сочувственных воплей или хотя бы вопросов. «Ну-ну, – подумал Степа. – Ваш рассказ очень важен для нас, ждите». Так они постояли еще минуту, другую, третью; молчание отца при этом становилось все значительней, перевалило в область высокого пафоса, практически трагедии, и нужна, уже нужна была реплика – или хотя бы выстрел, звук падения тела, – но Степа молчал и с видом скучающего клерка подпирал блеклую стену. Наконец Богдан встрепенулся, стер трагедийное выражение с лица и продолжил как ни в чем не бывало:
– А спасла меня шапка. Я ее как раз на затылок сдвинул, дедморозовскую шапчонку. У нее была опушка плотная, из белого чебурашки, она смягчила удар. Как говорится, пронесло! Повезло, бог миловал. Но голова потом три дня болела.
– Это она, извини, м-да, от выпитого, – прокомментировал Степа. – Угу. Если водку портвейном запивать, случается такое.
Отец окинул его холодным взглядом.
– Ты, главное, запомни, что все с тебя началось. С твоих подгузников, Степа.
Богдан прошелся по квартире, даже не заходя, а только заглядывая в комнаты на секунду, скривил рот и бросил:
– Не цепляет. Поехали дальше!
Следующий просмотр был назначен в Заречье. Степа сел на пассажирское место впереди. За рулем раритетного «Ситроена ДС», разумеется, был отец. Южно-синяя, ракетных обводов машина поехала по проспекту Мира.
– Домск, милый Домск, – мурлыкал отец. – Буду теперь наезжать регулярно – проведывать внука, припадать к своим провинциальным корням… Одобряешь, Степ?
Степа раскрыл рот, подбирая слова, но не успел подобрать, отец сменил тему.
– Видишь этот магазин? «Мужская мода “Прокруст”»? В советское время здесь была галантерея. Пуговицы, перчатки, всякое такое. Мы, мальчишки, его обожали. Прилипали к витрине.
– Да, пуговицы – они, конечно, да. Вещь! – покивал Степа.
Захотелось вдруг отца поддержать. Тот как-то загрустил после выхода из квартиры с волкодавом.
– Пуговицы? – удивился отец. – При чем тут пуговицы? Там была одна продавщица… кустодиевской красоты женщина. Носила платья с декольте. Она становилась за прилавок, клала на него свою грудь, большую, как подушка с лебяжьим пухом, опираясь локтями, помещала подбородок на руки и смотрела куда-то вдаль. Мечтательно так. А мы как бы невзначай прогуливались мимо витрины. Какие впечатления! Ух! До сих пор помню. Для неокрепшего подросткового организма… не знавшего ни «Плейбоя», ни Интернета…
– М-м, – невнятно промычал Степа.
– А на том углу летом семьдесят второго года размещался мой личный банк, – отец ткнул пальцем в перекресток. – Там стоял автомат с газировкой – ну, ты знаешь: за копейку простая, за три с сиропом, стакан украли алкаши… Я нашел у него секретную точку, практически акупунктурную. Если садануть по ней ботинком со всего размаха, он выплевывал всю свою мелочь. Причем сделать это нужно, когда рядом ноль народа. Задачка не из простых! Я так окормлялся целое лето, пока не починили мой автомат-банкомат.
Там, где сейчас пустое место, когда-то росла вековая липа, ровесница Маяковского. Ты знал, что он заезжал в Домск? Читал стихи в Политехе. Где я учился. (Отец снисходительно улыбается краем рта и сразу понятно: все умные люди этого города учились в Политехе. И сразу понятно, что Степа, окончивший Пединститут, – тук-тук, бум-бум.) О, ликерку закрыли? Жаль… (Здание ликеро-водочного завода теперь щеголяет двумя десятками вывесок, от «Салона уюта “Занавесочка”» до зоомагазина «Лапа».) А я после первого курса проработал на ликерке два месяца. Грузчиком. Жуткая работа, мужики там спивались за два-три года. Выносить было нельзя, а на то, что внутри цеха все пьют, как кони, смотрели сквозь пальцы. Как сейчас помню, в день, когда разливали ванильный ликер, к вечеру все работяги потели мадагаскарской ванилью. Татуировки, железные зубы, морды кирпичные, а благоухать начинали, как торт с кремом… А здесь, у концертного зала, мне зимой девяносто второго года морду набили. А на вид были тонкие, душевные люди. Я вечером шел с бильярда, хмельной-веселый, и тут они вываливают с сеанса Чумака с заряженными банками. Ты не помнишь. Экстрасенс. Заряжал воду, чтоб лечила от всего. Ну, я иду, и тут из дверей – толпа с трехлитровыми банками. Лица просветленные. Все готовы стать свидетелями чудес. И черт меня дернул… «Дайте водицы испить!» – говорю. «Помираю! – говорю. – Помираю от золотухи!» Выхватил у одного банку, у очкастого… Сам ведь не знаю, зачем я это сделал? Очкастый озверел. А еще гололед… В гололед драться – людей смешить. Пока мы с ним кулаками махали, еще полдюжины банок разбилось. Об этом даже в «Домском курьере» написали…
О, минуточку! Покажу тебе одну достопримечательность. Не дрейфь, на просмотр мы успеем, тут недалеко. Видишь эту поликлинику облупленную? Я застал время, когда ее строили. Пролезал на стройку вместе с приятелями. Видишь надземный переход, стеклянную кишку между двумя корпусами? Здесь твой отец на спор танцевал твист. На уровне четвертого этажа. Надо бы мемориальную доску приколотить. Что тут такого? То, что перехода тогда еще не было, были только две стальных балки. Вот на балке я и танцевал. В темноте, естественно. При свете, в разгар дня, никто б не позволил. Кстати, рядом с поликлиникой, там, под липой, была телефонная будка – тоже в своем роде достопримечательность. В этой будке один хороший человек – нет, не я, товарищ мой – потерял девственность. О, ты не представляешь! Для этих целей каких только мест не находили! Потому что дома – ха-ха! Уединиться с девушкой дома, где еще восемь человек на семи квадратных метрах живут… Квартирный вопрос. В гостиницу? Ха-ха! Степа, наивный мальчик. Слава богу, не знал ты советской жизни… Кстати, а вон там, за углом, была одна площадочка, где я… Ладно, уезжаем. Вижу, что не впечатляют тебя дорогие моему сердцу точки.
Отец хмуро замолчал и прибавил газу. А Степа все так же сидел на пассажирском месте и с безразличным видом смотрел в правое окно. Его не то чтобы не впечатляло. Просто не хотелось ему слушать эти гусарские рассказы. Не хотелось, и все! Нет, сам он тоже расписывал, как выпивал на спор бутылку водки, как ходил по краю, залезал туда, давал деру оттуда… лет в шестнадцать, в двадцать он так расписывал. Угу. А сейчас ему хотелось сказать отцу: пока ты тут распускаешь хвост, Майя умирает от рака! Наша Майя, твоя мать! Ему хотелось хлестнуть отца этой новостью, сбить его с ног – так же как сам он был сбит с ног. Но это была не его тайна.
Бесит, ну просто бесит! Богдана выводило из себя полуотсутствующее выражение на лице сына. Он никогда не мог понять, что оно означает: Степа скучает? Фантазирует? Тупит? Что это, черт побери? Какая-то маска из ваты, которую он носит не снимая.
Степа водил его по квартирам уже третий день, сразу после незадавшегося дня рождения начали. И по большей части именно такую баранью морду он делал в присутствии своего отца. Он был неизменно вежлив с Богданом (да, это некоторый шаг вперед после недавних раздраев). Вечером Богдан хлопал Степку по плечу: «Ну, бывай, сын!» – и тот отвечал улыбкой. Улыбкой столь же теплой, как скобка степлера. И Богдана это злило. Что ж ты за человек, сын! Есть в тебе хоть какая-то искра?! Хоть иногда нутро у тебя разгорается, хоть от чего? Или ты всегда такой, тюфяк «ни рыба ни мясо»?
Богдан хотел высечь эту искру, растормошить сына. Потому и про Деда Мороза выдумал. Нет, не совсем выдумал. Пачка гэдээровских подгузников была (оплаченная выигрышем на бильярде). Подработка Дедом Морозом была (без всяких приключений, потому что Богдан сразу сделал каменное лицо и сказал: «На работе не пью», а потом сделал одно исключение для французского коньяка). Даже ирландский волкодав был – у его приятеля; раскормленная до безобразия, ленивая скотина, слава богу, никогда на Богдана не покушавшаяся. Да, получается, не выдумал ничего, а всего лишь сложил факты в один пазл.
А почему про Деда Мороза? Кто его знает! Хотя… И вдруг Богдан вспомнил – вспомнил давний эпизод, сто лет не всплывавший в памяти. Это случилось, когда Богдану-Дане было лет семь. Кто-то подарил его родителям чеканное панно с ланью – точь-в-точь как в квартире, из которой они недавно вышли со Степкой – ну да, через эту чеканку и сработала память…
– Хорошо еще, не ковер с лебедями! – доносился из комнаты звучный голос отца.
– Люди меня отблагодарили, как сумели, Толя, – отвечала мать. – Вкус у них небезупречный, но подарок-то от души.
Даня знал, что его матери женщины часто дарят подарки, потому что она работает женским врачом и постоянно им помогает. Больше всего ему нравилось, когда маме дарили конфеты.
– Ты ведь знаешь, я не люблю пошлость, – сказал отец. – Унеси эту лань на работу. Договорились, Маюша?
Даня подошел к окну кухни, влез на табуретку и прилип носом к холодному стеклу. За окном было светло от свежего снега. Снег лежал рыхлым сугробиком на балконе, выбелил дорогу, превратил в черно-белую гравюру кроны деревьев за парковой оградой. Дребезжа, проехал троллейбус, оставляя за собой на белом два рельсовых следа. А вдруг в нем – Дед Мороз? Нет, глупости, он не может, как обычные люди, ездить на троллейбусах. Зачем? Ему достаточно стукнуть посохом, и он появится где угодно из снежного вихря… Скорей бы! Даня очень ждал его. В прошлом году Даня написал ему письмо (ну, тогда он почти не умел писать, ему помогла мама) – написал, попросил жестяной грузовик. И Дед Мороз принес грузовик, не подвел. В этом году Даня тоже писал письмо. У него были большие планы на Деда Мороза, поэтому он сегодня с утра не находил себе места, даже не пошел гулять во двор, а только спрашивал каждые полчаса: когда, когда же Дед придет?
Наконец в дверь позвонили. Первой вошла Снегурочка – высокая блондинка с очень бледным лицом и ярко-голубыми веками, она выглядела строгой и серьезной. За ней вошел в прихожую большой, не столько высокий, сколько широкий Дед – в красной шубе с белой оторочкой, с лицом как помидор, которое казалось еще красней из-за белой бороды. Дед шумно, сипло дышал и принес с собой какой-то кисловатый и будоражащий запах. (Даня подумал, что волшебник похож сейчас на дядю Геру, полного приятеля отца, когда тот выпьет… Но ведь Дед Мороз, наверно, не пьет?) Дед держал свою шапку в руке, он вытер ею пот со лба и громко сказал: «Умаялся я. Ну! Несовершеннолетние в доме есть?»
Отец нахмурился, будто Дед Мороз чем-то провинился перед ним. Мать, из-за которой выглядывал Даня, чуть слышно насмешливо хмыкнула. Даня смело вышел вперед и отрапортовал: «Я!»
Волшебный Дед подмигнул ему и повернулся к маме:
– Хозяйка, нальете? – Мать вскинула бровь и Дед Мороз тут же добавил: – Воды прошу.
Отец, по-прежнему чем-то недовольный, стал его поторапливать. Все прошли в гостиную. Дед Мороз волочил за собой по полу большой мешок, что-то в нем громыхало, и Даня замирал: это его, его подарок!
Снегурочка тут же села за стол, подперла щеку рукой и стала оглядывать всех непонятным Дане взглядом. Она быстро прошлась по отцу, матери, Дане, а потом стала вдумчиво разглядывать кресла, сервант, вазы, люстру, как разглядывают товар в магазине, прицениваясь. Ее пристальное, совсем не сказочное молчание угнетало Даню, а потом он понял: она замороженная! Потому молчит, потому такая бледная. В противоположность ей, красный Дед Мороз даже воду пил шумно, отфыркиваясь. Сев на стул, он широко расставил ноги, шуба его распахнулась, и выкатился вперед круглый живот в клетчатой рубахе. Рубаха была самая обычная, фланелевая, у отца была похожая, он в ней ходил на даче. Это Даню встревожило, но он тут же придумал, что рубашку Деду подарили в предыдущем доме – отблагодарили за подарки, от всей души, как говорит мама, пришлось ему снимать шитый серебром кафтан и надевать фланель. Раз так, пускай.
Дед наконец допил воду, мотнул головой: «Ладно, шпарь стишок, парень!»
Даня встал в центре комнаты, отставил ногу и отвел руку, как чтец, которого он видел по телевизору. Мама держала невозмутимый вид, но глаза ее, как всегда, улыбались сыну. А отец почему-то смотрел на Деда Мороза с неприязнью. Даня был уверен, что сейчас мрачность отца уйдет. Он сначала хотел выучить «Зима! Крестьянин торжествует…», а потом нашел кое-что получше – гораздо лучше! Стихотворение из книги, которая в последние дни лежала на письменном столе отца. У нее был картонный, по виду самодельный переплет, большие страницы, отпечатанные на машинке, с серым, где-то плохо видным шрифтом. Даня выбрал тот стих, который отцу, судя по всему, особенно нравился – он нарисовал три восклицательных знака на полях рядом с ним, да еще загнул уголок страницы. Стихотворение было длиннющее и по большей части непонятное, но Даня уже знал, что во взрослых стихах часто случаются несуразности. Наводят тень на плетень, как говорила тетя Лена. Так положено. Даня продирался через незнакомые слова, какие-то «просфоры» и «плащаницы», он заучивал строки, напевая их на мотив: «Наш паровоз вперед летит!..», и за три дня все-таки одолел этот огромный стих. Ради того самого подарка – и ради отца – можно было постараться.
Итак, Даня отвел руку, помолчал (как делали чтецы в телевизоре) и начал:
Еще кругом ночная мгла,
Еще так рано в мире…
На всякий случай, чтоб сразу было ясно, как он старается и какой молодец, Даня читал как можно громче и с некоторым завыванием (как это называла их учительница в первом классе – «с выражением»), раскатывая букву «р» – «крругом!», «ррано!». И в интонациях его неудержимо прорывалась мелодия революционной песни. Дед Мороз улыбнулся и подмигнул Дане. Даня, не тушуясь, подмигнул Деду в ответ и продолжил:
…Что звездам в небе нет числа,
И каждая, как день, светла.
Даня покосился на отца – тот выглядел удивленным. Ага, папка! Не ожидал? Даня обрадовался и заорал еще громче:
И если бы земля могла!
Она бы Пасху! Проспала!
Под чтение! Псалтыри!
– Ого! – хохотнул Дед Мороз. – Ну, вы даете!
Даня счел это за одобрение. Он бросил короткий взгляд на отца и вдруг увидел, что тот сидит мрачный, прикусив губу, будто встревоженный чем-то.
Даня продолжал. Он продекламировал еще одну очень трудную часть аж из десяти строчек, где площадь зачем-то ложилась вечностью, и хотя слова значились знакомые, но все были перепутаны. А когда он перешел к следующим строкам…
И со Страстного четверга!
Вплоть до Страстной субботы!..
– Хватит! – прервал его отец.
– Пусть читает! – возразил Дед Мороз. – А потом расскажет, откуда стихи такие. Читай, малый.
– И со Страстного четверга… – снова начал Даня.
– Я сказал, хватит, – прервал его отец. Он посмотрел тяжелым взглядом на Деда Мороза. – Достаточно. Дарите подарок.
И волшебный, могущественный Дед отцу подчинился. Даня удивился этому только совсем чуть-чуть. Он знал, что его отец – сильный, видел, как другие взрослые его слушают и слушаются. Дед Мороз что-то пробормотал себе под нос, скорчил красное лицо в смешную гримасу, а затем подмигнул Дане и полез в мешок за подарком. Наконец-то! Вот сейчас он вынет заветную доску… Сейчас…
Но волосатая лапища Деда извлекла из мешка нечто иное. Желтую, вытянутую как пенал коробку, в которую никак не могла поместиться шахматная доска. Дед вложил Дане эту коробку прямо в руки, так что у него под носом оказалась надпись: «Конструктор металлический. Паровоз + вагон». На коробке был нарисован паровоз, сложенный из железных дырчатых полосок. Даня играл у друга в такой конструктор, он был ничего так, даже можно сказать: классный. Но это было не то!
– Вы перепутали, дедушка, – сказал он и отдал Деду коробку обратно. – А где мои шахматы?
Снегурочка вдруг засмеялась мелким хрустальным смехом; Даня впервые услышал ее голос.
– Здрасьте-пожалуйста! – сказал отец. – Дед Мороз не путает. Ну-ка, возьми! И вообще, тебя чему учили? Спасибо говорить тебя учили?
Отец сам забрал у Деда конструктор и сунул его Дане в руки. Даня стоял, переводя взгляд с Деда Мороза на отца. Не перепутал? Сначала пришла мысль: это из-за того, что отец не дал ему прочитать стихотворение до конца. Из-за этого Дед дал ему подарок похуже. Он тут же разозлился на отца так, что жар бросился в лицо и загорелись уши.
– Не буду! – крикнул Даня и бросил со всей силы коробку на пол.
Картонка лопнула и по полу, лязгая, разлетелись железные дырчатые планки.
– Ах ты хулиганье! – пророкотал Дед. – Шахматы? Не получишь! Пороть тебя надо!
– Так! Вам пора… – начала говорить мама, и другие что-то стали говорить, но Даня уже никого не слышал.
Белая, каленая волна ярости подхватила его и швырнула прямо на круглое клетчатое брюхо Деда Мороза. Даня ударил в это брюхо, как в гонг, затем рванул клетчатую рубашку:
– Отдай мои шахматы!
Дальше был вой и рев, и Даня успел еще раза два ударить по плотному, как кожаный диван, круглому фасаду Деда Мороза, а потом он ощутил сильнейший рывок – это отец дернул его на себя, отодрал от Деда, понес вон из комнаты под матерный ор пострадавшего сказочного персонажа, под тонкие вопли Снегурочки… Потом он был заперт в спальне и рыдал там один… Потом отец его лишил сладкого на месяц, но Богдан не сильно обиделся, он ведь понимал, что нельзя было драться, нельзя было нападать на Деда. А обиделся он на отца неделей позже, когда друг рассказал ему по секрету тайну: Дед не покупает подарки всем детям, их покупают родители. То есть это отец выбрал дурацкий конструктор, это отец не захотел дарить ему шахматы.
Почему? Это была несправедливость необъяснимая. Отец не разрешал ему трогать свою доску после того, как однажды Даня взял без спроса его фигуры и посеял где-то коня и ферзя. Но почему ты не хочешь, чтоб у меня была своя доска? Папа! Почему ты не учишь меня? Отец вечно был занят, а если не был занят, то отсутствовал, а если вдруг он был дома и не читал, не сидел в кресле с шахматными записями, не разговаривал важные разговоры с матерью или другими взрослыми, то ходил из угла в угол, и это значило: «Не мешай, папа думает». Он обдумывал свои большие партии, он готовился к новым матчам, собирался разбить Кереса, подвинуть Полугаевского, поспорить с Петросяном, пободаться со Спасским, а потом – на чемпионат мира, и там… Богдан видел, как вокруг высокой фигуры отца вспыхивают полупрозрачными кадрами диафильма занесенные пешки и ладьи, руки, двигающиеся над шахматными клетками, хватающиеся за голову соперники, громадные, солнечным золотом горящие медали… но не было места в этих кадрах Богдану. Когда-то, когда Дане было лет пять, отец пару раз садился с ним за доску. Богдан тогда напортачил: спрятал отцовского короля, двигал пешки, куда вздумается, пищал за королеву и короля, как в кукольном театре, убегал… Но это же было давно, два года назад! Он теперь совсем другой. Если надо, будет сидеть за доской, как прибитый, как статуя. Он приходит в магазин и ощупывает гладкие фигуры, их бархатные донца, их точеные шеи, представляя, как играет с отцом и заставляет того наморщить лоб: «О как ты ходишь! Умно!» В реальности отец говорил другое: «Не паясничай! Успокойся. Не крутись. Здесь не цирк, ты не клоун!»
Годы спустя, когда Богдан вырос, он стал видеть тот Новый год иначе. Волшебство развеялось, как запах вынесенных из комнаты цветов. Детская обида потускнела в памяти. Стало ясно, почему отец не оценил его выбор стихотворения и героическое заучивание непонятных строф. Даже в оттепельные шестидесятые годы за самиздат вообще и за стихи Пастернака из запрещенного «Доктора Живаго» можно было схлопотать неприятности. Но так и не понял Богдан одного: почему его отец, шахматный гроссмейстер, не захотел подарить ему шахматы. Не хотел учить его шахматам. Почему он был недостаточно хорош для собственного отца?