Читать книгу Лето радужных надежд - Татьяна Труфанова - Страница 5
Глава 5
ОглавлениеМайя тяжело опустилась на пол. По ковру разлетелись полы ярко-алого шелкового халата с японскими журавлями. Левое колено предательски заныло, но Майя только усмехнулась. О, блаженные пустяки! А ведь она когда-то даже жаловалась на это колено… Теперь она знает, что такое боль, вот только жаловаться уже не хочется, да и некому. Умеренные, с иронией произносимые сетования на мигрень, колени, спину, сердце – это нормально и уместно, хоть подругам жалуйся, хоть коллегам. Но рассказ о буднях ракового больного был бы почти таким же нарушением приличий, как появление посреди званого обеда повешенного, который бы стал в красках расписывать свои страдания в петле.
Нет, колени – пустяк, и сегодня ей сетовать не на что. На следующий же день после примирения внука и сына ее отпустила хватка боли, словно боль была ее личным наказанием за их взаимную нелюбовь, наказанием ей за то, что она, сама не заметив, неправильно вырастила своих мужчин, что-то фатально упустила. А теперь они помирились – и ей нет нужды принимать опиаты.
На нижней полке шкафа стояли толстые тома фотоальбомов, лежали пачки фотографий в конвертах. Надо разобрать это. Просеять черно-белые и цветные снимки, оставив только три-четыре… ну хорошо, дюжину! Но не больше. Да, это суровая редактура, но надо только не поддаваться иллюзии, будто она редактирует свою жизнь. Нет, она совсем не собирается заниматься обрезкой десяти миллионов мгновений – уникальных, обыденных, невероятно разных – до трех или десяти кадров. Это не про саму жизнь. Все равно как если бы Майя была крупной рыбой (рыбой-красавицей, в серебряной чешуе), а сейчас собиралась уплыть – ну да, просто уплыть из своего родного пруда – в далекое море, и нужно было бы оставить о себе на память пару-тройку чешуек, да, просто стесать с боков вон те и вон те… Только чешуйки, а не естество нужно разобрать, отобрать, просеять. Для Богдана, для Степы. Для Ярослава – когда-нибудь и он захочет взглянуть на портрет прабабки. И оставить надо не коробки с архивом, которые уберут на чердак и забудут, а несколько считаных фото – чтоб смотрели и помнили.
Майя взяла наугад первый попавшийся альбом, открыла посередине. Свадьба Степы. Воздушные шары на деревьях, жених и невеста на фоне зелени. В тот день в ней впервые шевельнулось уважение к невесте внука. Уважение, смешанное с недоумением. Похоже, никто, кроме Майи, не заметил, что невеста в платье с голыми плечами оказалась задвинута в колючий куст. Майя с любопытством ждала, когда же мышка встанет, потребует передвинуть свой стул, ну или хотя бы попросит, или шепнет на ухо своему жениху. А та молчала и с улыбкой принимала тосты и поздравления, только ерзала временами, безуспешно пытаясь устроиться удобней. Не дождавшись ни единого писка протеста, Майя записала малютку Юлю в разряд слабохарактерных тихонь, но под конец вечера подумала: а если это ради Степы? Если она молчит, чтобы не тревожить Степу, если она готова стерпеть уколы, чтобы не портить для Степы гладкую, без единой помарки, картину свадебного обеда? Ну что ж, тогда это сильно. Готовность многое стерпеть ради Степы, ее любимого внука, – это Майя одобряла.
Майя вытянула из альбома один снимок – она в кресле, смотрит в камеру почти без улыбки, торжественно, как английская королева, а Степа и Юля стоят позади кресла, обнявшись. Головы жениха и невесты попали в тень дерева, зато сама Майя была в вечернем свете и получилась на фото великолепно (что с дамами после шестидесяти не часто случается), так что Майя оставила именно эту карточку. Снимок она положила справа от себя, на щекотавший шерстью ковер, альбом – слева. Позже все альбомы отправятся в топку.
Она быстро перебрала два конверта с фотографиями, не нашла ничего «для потомков» и переложила конверты в стопку «в топку». Достала пачку фото, перетянутых резинкой. На первом фото были посиделки под гитару сорокалетней давности, на втором – то же самое. Майя уже собиралась отправить всю пачку на выброс, но тут внимание ее привлекла фигура на краю снимка. Небрежная поза, красивая львиная голова, спокойный взгляд… Казалось, ничто не может вывести его из равновесия. Юрий. А на другом конце снимка – Толя, ее муж. Руки сцеплены, губы иронически кривятся. Слушает того, кто поет под гитару, но не слышит. Майя перевернула фотографию – на обороте стояла подпись синей шариковой ручкой: «1972». Конечно. Уже после злосчастного проигрыша Фишеру, обнаружения в багаже «Архипелага ГУЛАГ», после того как Анатолия перестали не только выпускать за границу, но и вызывать в Москву, после того как его по надуманному предлогу уволили из редакции шахматного журнала и ему пришлось найти себе работу – охо-хо, как зло шутит судьба! – во Дворце пионеров, в шахматной секции… Как положено спортсмену мирового уровня, он совершил свой прыжок с высоты безупречно. Вошел в воду чисто, беззвучно, практически не поднимая брызг. Скупо, впроброс сообщал о своих новостях друзьям и знакомым. Так гладко, будто его это почти не волновало. Бурю в своей душе он выплескивал только на Майю, но даже ей он никогда не признавался в том, как его ранило падение с шахматного пьедестала. Он мог взорваться из-за недосоленного супа, из-за того, что она забыла пришить пуговицу к его рубашке, из-за очередной фальшивой передовицы в «Известиях», или снова заводил разговор о том, что она попустительствует Дане, тот только паясничает да шляется по улицам с ребятами со двора, он скоро скатится на тройки, он лоботряс, он до сих пор не понимает, чем будет заниматься в жизни, а ему уже двенадцать, я в его годы!.. Майя защищала сына, переходя на крик, Толя перекрикивал ее, и они орали, пока он не останавливался. Рубил ладонью воздух, говорил: «С тобой бесполезно…» И уходил. А она знала, что оба они кричали другое. Он: «Я задыхаюсь в этом городе, на этой убогой работе, мой ум сморщивается, выпустите меня!» Она: «Поделись со мной своим горем, ты ведь говорил, что ближе меня никого нет, почему ты отгородился от меня, как от чужой?!» Его придирчивость и вспыльчивость злили ее, но по-настоящему ранило только его недоверие. И в какой-то момент в их компании появился Юрий.
Майя встала с пола. Хватит фотографий на сегодня. Она сгребла черно-белые и цветные снимки и вынесла их на балкон, затем отволокла туда пятилитровую стальную кастрюлю (все равно не варить ей больше щей-борщей). И прямо в кастрюле развела костер. Пламя колебалось под летним ветром, фотографии корчились, черно-белые головы лизал огонь, лицо Толи – любимого, единственного – обратилось в пепел, но это не страшно, он всегда с ней, в ее сердце; лицо Юрия – в которого она была так недолго (минуту по общему жизненному счету) влюблена – стало золой. И Майя почувствовала глухое удовлетворение.
Когда огонь съел все и угас, она на кухне сварила себе кофе, налила его в фарфоровую чашку с синими розами, выложила на тарелку купленное в кондитерской пирожное и стала аккуратно есть его, проламывая ложкой слои пористого бисквита и маслянистого крема. Маленькое преимущество умирающей в том, что не надо заботиться о фигуре.
И о чашке больше не надо заботиться. Прежде Майя ее берегла – единственную, уцелевшую от сервиза, подаренного ей матерью на окончание института. И берегла ту тарелку с парусником и надписью «Rigas», воспоминание об их с Толей первом путешествии – по Прибалтике, о том безоблачном счастье, о соснах и песчаных отмелях, о том, как он нашел на берегу неровный кусок янтаря, похожий на сердце, и отдал ей: «Дарю навсегда». Это и многое, многое другое, чем она обросла за годы, как шхуна со дна обрастает ракушками, – все это имело ценность лишь для нее самой, это невозможно было оставить в наследство – ведь они не поймут, им неизвестен смысл этих вещей, они не слышат ноты, которыми те звучат. А с собой она сувениры счастья не возьмет, увы. Значит – выбросить. Лучше пусть она, чем Даня или Степа. Разве что эту серебряную ложку с вензелем «АС» передать Степе. «АС» – Анатолий Соловей, да не тот, что был ее мужем, а его дед. Инженер, между прочим, был, Петербургский институт в одна тысяча восемьсот девяносто восьмом году окончил с отличием. Да, хорошая порода у Соловьев. Надо напомнить Степе про это.
Запиликал телефон. Это звонила Соня, старая подружка. «Заскочу к тебе?» Ладно. «Через полчаса!» Пока еще оставалось время, Майя пошла разбирать книги. Степа ей говорил, что «бумагу сейчас уже никто не читает», что у него в планшете – тридцать тысяч книг. Богдан сейчас вряд ли интересовался чем-то, кроме деловых новостей. То есть в лучшем случае ее библиотеку сбагрят всю без разбора какому-нибудь букинисту, а в худшем – вынесут на помойку. Да, жаль, что с собой не возьмешь. Ее бы, пожалуй, очень успокоило, если б она могла поверить, подобно древним египтянам, что в посмертие можно забрать с собой своих коней и волов, золотые браслеты, шелковые платья, притирания и благовония, фотоальбомы и чашку с синими розами. Но ее попросят оставить весь багаж у входа.
Майя решила начать с малого – с книжного стеллажа в спальне.
Можно, например, раздарить книги. Созвать всех подруг, объявить им, что переходит на чтение с айпада (вот такой каприз на старости лет) – и берите, что хотите! Широкий жест. Отложить с десяток любимых книг, на случай если в последние дни ей захочется перечитать… Майя села на стул перед книжным стеллажом, провела глазами по полке поэтов. Между Бродским и Арсением Тарковским стоял какой-то Ласкер. Древний, потрепанный. Что за Ласкер? Ах, ну да… Толя его называл «поэтом». Очень любил.
Майя вытащила коричневый томик. Эмануил Ласкер, «Учебник шахматной игры». Еще довоенное издание. Она помнила, что внутри кое-где были пометки, подписанные юным Толей. Майя открыла книгу – и вниз белой, измятой бабочкой слетел сложенный вдвое лист.
«Дорогой мой Даня, у нас вчера опять была ссора…» – так начиналось письмо, написанное резким, убористым, будто сжатым с боков Толиным почерком. Майя стала читать дальше, хотя уже читала его. Это письмо – неоконченное, смятое – она вынула из мусорного ведра. Несколько дней раздумывала, возвращать ли его Толе, или, может быть, тайком показать Дане, или просто выбросить… А потом, как обычно это бывает, что-то случилось – то ли неприятности на работе, то ли отпуск, или еще что – и она про него забыла. Лист лежал, вложенный в недочитанный журнал, между фотографией Акрополя и статьей о карпатских партизанах. Погиб Анатолий, Даня вытянулся и окончил школу, стал бриться и водить девушек, окончил институт, сам стал отцом… Когда Майя случайно нашла это письмо, Богдан как раз разводился. «Что ему сейчас до их прежних с отцом обид?» – подумала Майя. Перечитала письмо и сунула в попавшуюся под руку книгу. И вот оно снова явилось. А не выбросить ли его?
Майя держала листок двумя пальцами. Дела давно минувших дней… Осталась ли хоть какая сила в словах, которые должны были сорок лет назад прозвучать? Нужно ли тащить их на поверхность из омута прошлого? Мнение Богдана об отце давно сложилось, может ли в нем что-то исправить один лист? И сам Богдан сложился, ни йоты в себе не хотел бы менять, и жизнь его отлита по выбранной форме…
В дверь позвонили. Соня пришла, как всегда, чуть раньше и чуть не вовремя. Майя раздраженно стукнула носком туфли по полу, сжала пальцы, комкая листок, но затем все же остановилась. Она вложила письмо обратно в книгу, а книгу положила на стол. Надо будет при случае передать ее Богдану. Скажу: это одна из любимых книг твоего отца. Почитай как-нибудь, он бы порадовался. Если Даня хотя бы откроет – то найдет и письмо. А если нет – значит, не судьба.
– Держи! – и Соня с порога протянула ей бутылку. – Мильон терзаний и пардон!
Маленькая и, как обычно, всклокоченная, с личиком любопытной синицы, Соня шагнула в прихожую и сгрузила в углу объемистый пакет.
– За что пардон? – спросила Майя, разглядывая бутылку красного болгарского вина, на которой был изображен печальный медведь, лежавший на лесной лужайке. Повод для печали у медведя был серьезный, ибо вино называлось «Медвежья кровь».
Соня поводила носочком туфли по полу, как нашкодившая девчонка. У другой дамы за семьдесят это бы смотрелось нелепо, но Соня Ольцик относилась к разряду «маленькая собачка до старости щенок» и беззастенчиво пользовалась своим обаянием девочки-старушки.
– Искупаешь вину медвежьей кровью? Ну, что ты натворила? – усмехнулась Майя.
– Я профукала твое фамильное достояние, – скромно ответила Соня и подвинула к хозяйке пакет.
Майя заглянула туда и радостно ахнула – в пакете лежал абажур! Тот самый, что когда-то висел у ее свекра, Альберта Анатольевича, на даче, потом переехал к ней домой и пять лет назад, при ремонте, был изгнан за полинялость и за то, что надоел. Тот самый абажур, которого жаждал ее неугомонный сын.
– Ну конечно! Теперь я вспомнила, что тебе его отдала! Софья, что же ты молчала?
– А потому что память как решето! – Соня вскинула руки вверх. – Я не виновата, что у меня маразм! Я отвезла его на дачу, хотела там приладить, а потом рассада, а потом град и тому подобное. Я давно про него забыла. И тут залезаю в чулан на даче – батюшки! Выходит оттуда во-от такая моль, – Соня, как рыбак, показала размеры моли, – …вытирая усы. Говорит: благодарю, мадам.
Майя понесла абажур на свет, на кухню. Через выцветший, светло-оранжевый шелк и через дыры в шелке легко лились солнечные лучи. Моль попировала на славу.
– Ну, хоть так… – задумчиво сказала Майя.
– Зальем глаза кровушкой? – подпихнула болгарскую бутылку Соня.
Был пятый час дня. Солнце било через раскрытое окно, нагревая стол, плещась в стекле и багряном вине, плавя сыр желтый и сыр с прозеленью. Другой закуски у Майи не оказалось, в холодильнике было шаром покати, ну и ладно – ерунда!
– …он меня спрашивает: мамусик, ты не устала? Я сразу вздрогнула – ну, ты понимаешь: когда это мой Митянчик интересовался, устала я или уже копыта отбросила?.. Я говорю: я свежа, как первокурсница. Нет, говорит, ты выглядишь усталой. Возьми на пару месяцев отпуск, поезжай на дачу. Я говорю: поня-атно. А с собой взять Аттилу с Годзиллой? «Не называй их так, они твои внуки!» … – говорила Соня, жестикулируя бокалом.
– Поезжай. Я бы на тебя поставила, – сказала Майя. – Через два месяца Аттила с Годзиллой вернутся милыми крошками.
Соня закатила глаза и махнула рукой. На столе появилась красная лужица.
– А! Нет. Два – чересчур, но на месяц я согласилась. Пусть Митянчик передохнет. Семейную жизнь наладит, в конце концов, в кино жену сводит. Вообще, если б не я, они бы давно уже развелись!
– Насколько я помню, если б не ты, они бы не поженились.
– Да! Их дом держится на моих хрупких плечах, – торжественно сказала Соня и тут же добавила: – Я тебе завидую!
Майя только хмыкнула. Соня с ее непосредственностью регулярно ляпала то, что другие думали, но держали при себе. А что многие ей завидуют, Майя знала.
– Даня – гигант! Сам с усам, все сам, а если чего просит у тебя, то: умоляю, мамочка, скажи, что еще тебе надобно?
– Именно так, – подтвердила Майя.
– Сидишь и думаешь: на Канары поехать или ложу в Большом театре потребовать?
«Съездить еще к онкологу или так помру?» – подумала Майя и в раздражении сказала:
– А ты отними Митю от груди. Глядишь, через пару лет и он тебя – на Канары.
Лицо Сони перестало быть мультяшным.
– В нашем возрасте не так много радостей, – сухо сказала она. – А главная – быть нужной. Особенно быть нужной своим детям. Когда этого и в помине нет…
– То, что я Богдану нужна, даже не обсуждается! – фыркнула Майя.
Соня вздохнула, подперла кулачком свою тощую щеку и уставилась на Майю с сочувствием.
– Разумеется. Ты в Домске, а он на Марсе… или в Москве? Нет, видимо, на Марсе, из Москвы бы давно долетел!
Майя отставила бокал, потерла руками лицо.
– Ну, прости. Прости язву старую, – долетел снаружи голос Сони.
Майя вдохнула глубоко, отняла руки.
– Я очень ему нужна, Богдану, – сказала она. Где-то внутри, глубоко, трепетали слезы. Она давно не позволяла им прорываться наружу. – Он, может быть, сам не понимает, как я ему нужна. Ему нужно слышать мой голос по телефону – пусть нечасто, раз в месяц. Но он сам мне звонит. Для него это как знак, что небо и земля на своих местах. Убедился – и дальше снова можно не замечать их. Можно скакать во весь опор, совершать свои подвиги, пускаться в авантюры. Вот он такой. Ты думаешь, я не хотела бы, чтоб он был рядом?
– Ничего я не думаю, – смущенно сказала Соня.
– Все, что я могу для него сделать, – это отпустить его. Временами чувствую себя матерью Наполеона, – усмехнулась Майя. – Ты же понимаешь, если б мать Наполеона стала кудахтать: «Ах, куда ты! Не записывайся в гвардию!..»
– «К ноге, Бонапартушка! К маминой юбке!» – пропищала Соня.
– Да-да. Тогда Наполеон не стал бы Наполеоном.
– Между прочим, он плохо кончил.
– А вот это – не наша история, – отрезала Майя. – И кстати, про Богдана – он сейчас в Домске.
– Да ты что?! – вытаращилась подруга.
– Ну да. Решил отдать родственный долг оптом, все, что за последние десять лет накопилось. Уже две недели в Домске торчит.
– Но это же роскошно! – всплеснула руками Соня. – Это же идиллия! Любимый сын, любимый внук и правнук – все водят хороводы вокруг нашей Майи. Под абажуром. Ах ты зараза противная, ну почему у тебя все так идеально?
Майя в ответ только уклончиво промурлыкала. На губах ее замерцала улыбка, она прикрыла глаза и, словно в волшебном зеркале, увидела картину ближайшего, хоть завтрашнего вечера: Даня весело болтает со Степой, подле них – младенец Ярослав на коленях у своей мамы, ну а в центре – она сама, Майя. Матриарх счастливой и дружной семьи – браво, Майя, браво! Аплодисменты, занавес. Теперь можно уйти со сцены с легкой душой.
Соня вытянулась во весь свой синичий рост и подняла бокал.
– Тост! Тост! Выпьем за круг! За семейный круг, который крепче любых канатов, и его не разорвать – никому! Отныне и вовеки, аминь.
– За круг! – поддержала Майя.
И две старые подруги чокнулись.
Час спустя, после полутора бокалов крови невинно убиенного болгарского медведя, Майе пришла в голову светлая мысль: тот самый абажур нужно вернуть на место – и немедленно!
– Тебя не смущает некоторая дуршлаговость? Дыряватость? – прищурившись, спрашивала Соня. – Благородные следы времени, спасибо моей моли.
Майя решительно понесла поблекший и погрызенный абажур в гостиную.
– Ерунда! Именно. Благородные следы времени.
– Но их можно заштопать, – слабо возражала Соня.
Майя только отмахнулась. В данный момент россыпь мелких дырочек на шелке казалась ей прекрасной, как авангардная вышивка.