Читать книгу Последние римляне - Теодор Еске-Хоинский - Страница 5

Часть I
IV

Оглавление

Сенатор Кай Юлий Страбон жил на Садовой улице во дворце, который в течение ряда веков принадлежал знаменитому роду Квинтилиев. Отец Кая купил его на аукционе и отдал сыну с условием, чтобы он его перестроил, потому что старый дом разваливался. Он восстановил обветшалую крышу, мозаичный пол, попорченный временем, и выцветшую живопись на стенах, а все прочее оставил в прежнем виде.

Солнце только показывалось из-за Албанских гор, когда проснулся сенатор. Он спал в маленькой комнате, на низкой узкой постели, покрытой простым шерстяным коричневым одеялом. В его спальне не было ни одного роскошного предмета.

Надев на себя широкую длинную тунику, он перешел в ванную комнату. Тут не ждали его молодые, прекрасные невольницы, которые в домах богачей требовались для натирания и умащивания тела. Ванну сенатору приготовил старый галл – его гардеробный, цирюльник, банщик и дворецкий в одном лице.

Кай Юлий с удовольствием погрузился в теплую воду.

– Вчера вечером я слышал крики в конюшне, – сказал он, потягиваясь в ванне, словно кошка на солнце. – Ты, должно быть, снова кого-нибудь побил.

– Стукнул немного одного германца по голове – не засыпал корм лошадям, – а этот бездельник визжал так, как будто я с него сдирал шкуру, – ответил галл с фамильярностью старого слуги.

– Знаю я хорошо твое «немного по голове». Должно быть, искалечил его.

– У него выпал один зуб, да я не жалею об этом, у него их много. Жрет за троих.

– Сколько раз я уже просил тебя, чтобы ты не бил людей без крайней необходимости.

Галл пожал плечами.

– Если я время от времени кого-нибудь не побью, – нехотя отвечал он, – то все господское добро разлезется, как нищенские лохмотья. Эта подлая свора совсем взбесилась. Кто-то сказал рабам, что император приказал запереть наши храмы и отдать их имения галилеянам. Эти скоты поверили и грозят, что все перейдут в христианство. Вечером за садом шляются какие-то подозрительные люди и шепчутся через стену с нашими невольниками. Я травил их собаками, а они все-таки возвращаются сюда.

– Тебе опять что-нибудь привиделось, – сказал Кай Юлий.

– Может быть, и привиделось, но только я знаю наверно, что эти бездельники не понимают доброты. Когда я кого-нибудь отдую хорошенько, то спокоен на целую неделю.

– Дождешься ты, что какой-нибудь отчаянный еще бросится на тебя. Теперь это случается все чаще и чаще.

Галл пренебрежительно усмехнулся.

– Не советовал бы я никому, – сказал он и протянул вперед мускулистые короткие руки, поросшие волосами, как медвежьи лапы.

– Я знаю, что в твоих объятиях трещат кости, – сказал Кай Юлий, – и поэтому прошу в последний раз, чтобы ты не бил моих людей без надобности. Нужно избегать всего, что могло бы дать галилеянам повод для жалоб.

Галл проворчал что-то неопределенное под нос, накинул на хозяина, который вышел из ванны, простыню из мягкой шерсти и начал вытирать его с таким усердием, что Кай Юлий громко рассмеялся.

– Осторожней, а то поломаешь мне ребра, – сказал он. – Твоя злоба ничем тебе не поможет. С нынешнего дня ты будешь снисходительнее к рабам, не то мы расстанемся.

– Слово господина – закон, – буркнул галл, – но уж пусть только кто-нибудь из них попадется мне… – Он вытаращил глаза и оскалил здоровые, белые зубы, точно у сердитой собаки.

Кай Юлий, освеженный и бодрый, перешел в маленькую комнатку, прилегающую к спальне. И здесь также не было никакой роскоши. Большое кресло с подлокотниками, маленький столик и два больших сундука составляли всю обстановку.

Сенатор принял из рук галла шелковую одежду и стал надевать ее сам. Он надел две туники – более короткую вниз, более длинную сверху, ноги обул в высокие белые башмаки и привязал их почти до самого колена широкими пурпурными лентами.

Надев на безымянный палец левой руки только один перстень, обыкновенное золотое кольцо с портретом цезаря Валентиниана, он посмотрел на себя в полированное серебряное зеркало и вышел в залу.

Его ожидала домашняя прислуга, стоявшая по обе стороны домашнего алтаря, на котором тлели угли, покрытые пеплом.

Дворня Кая Юлия не была многочисленна. Он не держал ни певцов, ни певиц, ни танцовщиц, ни гистрионов, ни астрологов. Чтец, управитель, надсмотрщик за невольниками, повар, садовник, два возницы, четверо носильщиков, глашатай и шестеро подростков, прислуживающих при кухне и огороде, составляли всю свиту сенатора. Каждый состоятельный плебей имел больше прислуги.

Кай Юлий покрыл голову белым покрывалом и подошел к алтарю. Подняв руки кверху, он молился шепотом посреди глубокого молчания слуг.

Когда он кончил тихий разговор с богом дома, то бросил на угли горсть пшеничных зерен и плеснул несколько капель вина. Его лицо во время этой церемонии сохраняло такое спокойствие, что трудно было отгадать, принимает ли он в ней искреннее участие, или делает это ради древнего обычая, возобновленного в последнее время.

Вслед за распущенностью нравов и религиозным равнодушием первых трех веков христианской эры в догоравшем языческом мире пробудилась тоска по добродетелям и вере далеких предков. Необузданность и философский дилетантизм опротивели главным образом римским патриотам, которые в небрежности к культу видели главную причину быстрого роста ненавистного им учения Христа.

Горя желанием удержать славное прошлое, бесповоротно сливающееся с мраком истории, потомки великого народа напрягали все силы, чтобы воскресить все его традиции.

Что закалило дух прапраотцев и дало им сознание гражданских обязанностей, то должно вывести из уничижения и праправнуков. На это уповали все. Образованнейшие римляне четвертого столетия не были сибаритами в жизни и не склонялись на сторону философской безучастности. Этот век не породил Люцианов, отрицателей, богохульников. Свойственная человеческой природе потребность опираться на силу, превосходящую его личные средства, слившись с любовью к римским преданиям, породила могучую реакцию, которая охватила лучших представителей языческого мира того времени.

Кого-то «восточное суеверие» отталкивало потому, что оно происходило из ненавистного Риму Востока, родины презренных сирийцев и жидов, потому, что оно разрушало основы прошлого; кого-то не привлекало учение, утешающее большей частью обездоленных или несчастных; кто не хотел или не мог понять, что изменившимся государственным и общественным потребностям было тесно в пределах обветшавших понятий и правил, тот отступал на тысячу лет назад, к самому началу цивилизации, которая теперь достигла наивысшего развития.

Язычники второй половины четвертого столетия хотели воскресить веру Нумы Помпилия и его народа, со всеми ее формами и символами, забывая, что между благочестивым царем и патриотами времен Феодосия возвышалась громадная гора, сложенная из философских систем, которые, как ржавчина, уничтожили веру в богов, называемых народными. Вместе со старой верой должны были вернуться и старые добродетели.

Но более выдающиеся политеисты четвертого столетия, как император Юлиан Отступник, философ Темистий, оратор Симмах, префект Флавиан, ритор Либаний и другие сознавали бессилие старых традиций. Поняв, что только обновленная, более высокая и широкая, чем прежняя, религия, осеняющая своими крылами не одну страну или народ, а человека вообще, могла бы снова воспламенить угасшее религиозное рвение, они старались привить язычеству все лучшее, что было добыто за последнее время. У неоплатоников они взяли их «слово», приближающее к единому Богу, а у христиан заповедь о милосердии, непонятную древним.

Но это философское «слово» было таким же отвлеченным понятием, чем-то неясным и неуловимым, как и благородные мечтания стоиков.

Возрожденное язычество Юлиана Отступника, с которого брали пример римские патриоты конца четвертого столетия, искусно сплетенное, основанное не на живой вере, а на доктрине, не воодушевляло широкие массы. То была только политическая религия патриотов, которые, не желая оторваться от прошлого, обеими руками схватились за его формы и символы и умышленно обольщали себя примесью новых добродетелей и понятий.

Кай Юлий Страбон принадлежал вместе с Флавианом и Симмахом к ревностнейшим римским патриотам. Он происходил из рода всадников, который получил перстень по милости великого Цезаря, почему и принял его родовое имя. Кай Юлий в числе своих предков мог указать на длинный ряд воинов и граждан, верно служивших отчизне. Он, как и Флавиан и Фауста Авзония, принадлежал к числу тех немногочисленных представителей римских патрициев, о которых забыли войны и ненависть императоров.

Как Флавиан и Симмах, так и он ненавидел христианство. Не кто иной, как Константин, первый христианский император, оскорбил гордость «властителей света», когда перенес столицу государства из Рима в Византию. Он и его преемники, продолжая дело, начатое Диоклетианом, упразднили все древние учреждения, отняли у сенаторов и преторов их значение, сделали посмешищем сенаторский пурпур и всаднический перстень, отделили гражданскую власть от военной.

Как же мог он, Кай Юлий Страбон, с таким увлечением привязанный к блестящему прошлому Рима, как лучший сын к лучшей матери, желать распространения религии, которая отрицает это прошлое?

Если бы христианство было только особой формой почитания богов, то он не чувствовал бы к нему нерасположения. В Риме столько различных культов восхваляло небожителей каждый по-своему, и никто не стеснял их свободы. Только бы они признавали Юпитера Капитолийского отцом богов и не отвлекали бы подданных государства от исполнения гражданских обязанностей, и тогда пусть они спокойно приносят жертвы кому угодно. Религиозный фанатизм не побуждал никогда истинных римлян к принятию чрезвычайных мер, тем более в четвертом столетии, когда философия давно уже охладила первоначальное рвение.

Но это «восточное суеверие» было не только религиозным культом, что понимал уже и Марк Аврелий. То был новый общественный порядок, настолько противоположный старому, что они не могли ужиться в согласии.

Это хорошо чувствовали в четвертом веке поклонники прошлого Рима, начиная с Юлиана Отступника и кончая последним клиентом, происходящим из латинян, и потому завистливым взглядом следили за быстрым развитием христианства.

Вот почему на всем пространстве западных провинций в государствах, более тесно, чем восточные, связанных с прошлым Рима, вдруг вспыхнули священные огни, и древнее язычество еще раз ожило с первобытной силой в то самое время, когда никто уже не ожидал его возвращения.

Кай Юлий Страбон, наследник сомнений, цинизма и распущенности нескольких веков, воспитанный на греческой литературе, молился ежедневно утром и вечером перед домашним алтарем, спал на жесткой постели, сам одевался и ел простую пищу. Его отец требовал для своих личных услуг большего количества людей, нежели Юлий держал для целого дома. Его дед не думал о том, что наказание, которому подвергались невольники, причиняет боль, а Юлий рекомендовал своему надсмотрщику быть снисходительным. Пусть галилеяне знают, что и те, которых они называют идолопоклонниками и упрекают их в жестокости к бедным и обездоленным, обладают добродетелью милосердия. Стоики и неоплатоники также предписывали ее своим последователям.

Окончив утреннее жертвоприношение, Кай Юлий перешел по мраморной лестнице в свой рабочий кабинет, куда за ним последовали чтец и смотритель.

Это была его самая любимая комната. Тут он отдавал приказания управителю и надсмотрщику, устраивал дела с арендаторами своих имений, читал, писал, слушал чтеца и принимал близких друзей. Это была и библиотека, состоящая из нескольких сотен драгоценных рукописей, где он окружал себя всем, что любил. Если б кто нашел Кая Юлия в кабинете, то принял бы эту комнату за лавку торговца древностями.

Вдоль стен стояли шкафы, а на их полках заботливая рука разложила множество сосудов и предметов разных эпох. Тут были ножи, горшки, кувшины, амфоры времен консулов, мечи и наплечники известных полководцев, золотые и серебряные монеты первых императоров, ожерелье императрицы Фаустины, чарки, геммы и множество всяких достопримечательностей, которые могли прельстить антиквариев. Как Юлий затратил много денег на эти вещи!

Он сел в большое кресло и сказал старому галлу:

– Завтрак ты подашь мне сюда. – И, повернувшись к чтецу, спросил: – Не было письма от консула?

– Аврелий Симмах вызывает тебя на заседание сената, – отвечал чтец, свободный римский ученый, получивший образование в афинских школах.

– Сегодня?

– Завтра в Капитолий.

– Мы дошли до прощания Гектора с Андромахой…

Пока Кай Юлий ел завтрак, состоящий из подогретого вина, хлеба, двух яиц и нескольких оливок, чтец достал из бронзового ящика свиток пергаментов и начал читать по-гречески:

Ей отвечал знаменитый, шеломом сверкающий Гектор:

«Все и меня то, супруга, не меньше тревожит, но страшный

Стыд мне пред каждым троянцем и длинноодежной троянкой,

Если, как робкий, останусь я здесь, удаляясь от боя.

Сердце мне то запретит, научился быть я бесстрашным.

Храбро всегда, меж троянами первым, биться на битвах,

Доброй славы отцу и себе самому добывая!

Твердо я ведаю сам, убеждаясь и мыслью и сердцем,

Будет некогда день, и погибнет священная Троя,

С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама…


– Ты служил уже в легионах? – спросил Кай Юлий, прерывая чтеца.

– Моему отцу удалось подкупить декуриона, и меня миновал набор, – отвечал ученый.

– Ты римлянин, а уклоняешься от воинской повинности! Наши предки спешили стать под знамена без принуждения, – сказал сенатор.

– Ты знаешь, господин, у наших предков были другие понятия о целях жизни.

– У свободного римлянина может быть только одна цель, – служить своей отчизне. Нас, цвет народа, коварство новых императоров лишило возможности прославиться под орлами. Эти вновь испеченные повелители опасаются, как бы мы не приобрели уважения солдат, которым они сами обязаны властью. Их опасения имеют основания, потому что каждый из нас имеет больше прав на престол, нежели они, выдвинутые милостью наемников на самую вершину государственной власти. Но почему вы, плебеи, которых никто не опасается, почему вы пренебрегаете военной службой? Вы зоветесь римлянами, а позволяете вырывать оружие из своих рук. По вашей вине римские легионы перестали быть римскими. Не мы проливаем кровь на полях битв, а варвары, дерущиеся за деньги. Не было бы ничего удивительного, если бы эти варвары вместо золота пожелали власти.

На губах ученого промелькнула презрительная улыбка.

– Ты знаешь, господин, что это невозможно, – отвечал он.

– Почему невозможно? – спросил сенатор. – Господствует надо всем только сила, а войско есть сила. Мы пользуемся уже несколько веков заслугами предков, ничем за это не расплачиваясь перед их памятью. Ты говоришь, что теперь у нас другие понятия о целях жизни? Какие? Понятия, почерпнутые из греческой философии времен ее упадка? Они хороши для разбогатевших торгашей, сластолюбцев и немощных старцев.

Чтец смутился и молчал.

– Читай дальше! – приказал резко Кай Юлий.

Рек, и сына обнять устремился блистательный Гектор;

Но младенец назад, к груди пышноризой кормилицы

С криком припал, устрашася любезного отчего вида;

Яркой медью испуган, и гривой косматого гребня,

Грозно над шлемом отца всколебавшейся конской гривой,

Сладко любезный родитель и нежная мать улыбнулись.

Шлем с головы немедля снимает божественный Гектор,

Наземь кладет его пышноблестящий, и, на руки взявши

Милого сына целует, качает его и, поднявши,

Так говорит, умоляя Зевса и прочих бессмертных;


Сенатор вторично прервал чтеца. Опустив голову на руки, он кончил за него на память:

«Зевс и бессмертные боги!» О, сотворите, да будет

Сей мой возлюбленный сын, как и я, знаменит среди граждан;

Также и силою крепок, и в Трое да царствует мощно,

Пусть о нем скажут, из боя идущего видя:

Он и отца превосходит! И пусть он с кровавой корыстью

Входит врагов сокрушитель и радует матери сердце!»


«Добрая! Сердца себе не круши неумеренной скорбью.

Против судьбы человек меня не пошлет к Андесу;

Но судьбы, как я мню, не избег ни один земнородный,

Муж, ни отважный, ни робкий, как скоро на свет он родится.

Шествуй, любезная, в дом; озаботься своими делами;

Тканьем, пряжей займись, приказывай женам домашним

Дело свое исправлять; а война – мужей озаботит

Всех, наиболее ж меня, в Илионе священном рожденных».


Голос сенатора, вначале бодрый и звучный, ослабевал к концу молитвы Гектора, как будто его утомила образная речь Гомера. Последние два стиха замерли на его устах. Он замолчал и печальным взором обвел мраморные бюсты Корнелиев, Фабиев, Юлиев, Клавдиев, Квинтилиев, стоящих на шкафах.

а война – мужей озаботит

Всех, наиболее ж меня, в Илионе священном рожденных, —


повторил он вполголоса.

Он посмотрел на свои маленькие, холеные руки, на худые плечи, на узкую грудь и горько усмехнулся.

– На дворе, кажется, не греет вчерашнее солнце? – спросил он, обращаясь к чтецу.

– С самого утра моросит мелкий дождик, – отвечал ученый. – У нас в нынешнем году ненастная осень.

– Я чувствую ее в костях, – проворчал сенатор. И, поднявшись с кресла, прибавил: – Ты мне больше на этот день не нужен. Пусть письма к арендаторам будут готовы завтра.

Когда чтец удалился, Кай Юлий потянулся, как рабочий, расправляющий мускулы после нескольких часов труда, потом проговорил про себя, отделяя слово от слова:

Будет некогда день, и погибнет священная Троя,

С нею погибнет Приам и народ копьеносца Приама.


Тени печали легли на его худое лицо, придав ему выразительность камеи.

Вдруг он вздрогнул и быстро повернул голову в сторону занавески.

– Если бы я знал, что шелест занавески испугает тебя, как больную женщину, – сказал Констанций Галерий, входя в кабинет, – то послал бы доложить о себе. Привет тебе! Должно быть, на тебя снова повлияла перемена погоды.

– Здравствуй! Действительно, мне надоедает этот противный, мелкий дождь, который проникает сквозь стены и пробирается под самую кожу. Ты смеешься? Если бы твои предки в течение нескольких поколений так же хорошо, так же много пили и так же горячо любили, как мои, то тебе было бы так же холодно, даже и в самые жаркие летние дни.

– Это значит, что я должен благодарить своих предков, что они не знали этих хороших вещей, – отвечал Констанций Галерий и тяжело опустился на кресло. – Я устал, как гладиатор, покидающий арену. Знаешь ли ты, что я сегодня делал? Не отгадаешь. Я обежал раз двадцать мой сад.

– Ты хочешь убавить жиру?

– Я не думал, что ты так проницателен. Действительно, жир мешал бы мне на войне.

– Ты чересчур прозорлив. До войны еще далеко.

– А мне кажется, что близко.

– Разве ты говорил с Флавианом?

– Префект показывал мне письмо Валентиниана.

– Этот галилеянин говорил настолько решительно, что мы не можем на этот раз рассчитывать на его снисходительность. Бывает время, когда бряцание оружием представляется единственным ответом. Слишком долго мы терпим самовластие Феодосия.

Кай Юлий с завистью посмотрел на гостя.

– Если б у меня было твое здоровье! – с сожалением сказал он.

– Ты только не падай духом, – утешал его Констанций Галерий. – И для тебя найдется работа. Умная голова весит больше сильных рук.

– Но не на войне.

– И на войне.

Они оба задумались, глядя в пространство. Через несколько минут Констанций Галерий опять заговорил:

– Я хотел тебе сказать, что лошади Руфина продаются. Он вчера проигрался в кости и хочет сбыть тех вороных жеребцов, на которых ты точишь зубы вот уже три месяца. Ты можешь купить их дешево.

Кай Юлий пожал плечами.

– Я обойдусь и без лошадей Руфина, – сказал он.

– Почему? – с удивлением спросил Констанций Галерий. – Они так тебе всегда нравились.

– Неизвестно, на что мне понадобятся в скором времени деньги.

– Признайся, ты снова заплатил огромную сумму за какие-нибудь дырявые сандалии Цинцинната или за запонку Цезаря. А может быть, тебе удалось поймать кусок хвоста той волчицы, которая кормила Ромула и Рема? Покажи мне свою добычу, все равно ты не утерпишь.

Кай Юлий весело рассмеялся. Приблизившись к одному из шкафов, он достал из него какой-то глиняный сосуд и поднял его кверху.

– Дивись! – сказал он с победоносным видом.

Глаза его сверкали, лицо оживилось.

Констанций Галерий посмотрел на сосуд с одной стороны, потом с другой и сказал:

– Черепушка.

– О, ты медведь из лесов Реции, – сказал Кай Юлий. – Тебя, значит, не приводит в восторг чашка времен Тарквиния Гордого? Ты слышишь? Во времена Тарквиния Гордого наши предки употребляли такие чашки.

– Мои собаки едят из лучших чашек, – сказал, смеясь, Констанций Галерий.

– Варвары! – воскликнул Кай Юлий. – Не для твоих тупых глаз такая святость.

И он уже хотел спрятать чашку в шкаф, но патриций остановил его.

– Научи меня искусству распознавать эти чудеса, – попросил он, – чтобы и я мог вставить мудреное слово, когда у Симмаха будут разговаривать о древностях. А то мне стыдно, что я должен всегда молчать в таких случаях.

Они оба наклонились над чашкой времен Тарквиния Гордого. Кай объяснял знаки, по которым узнается посуда того времени; Констанций внимательно слушал.

Когда они стояли в таком положении, склонившись друг к другу головами, белая маленькая рука отдернула занавеску, отделяющую кабинет от двора, и большие голубые глаза засветились над вздернутым носиком с любопытством. За носиком показалось лицо, а за лицом – вся фигура Порции Юлии. Она плутовски усмехалась и, удерживая дыхание, на цыпочках двигалась вперед. За ней полз большой британский пес. Когда она очутилась за плечами Констанция Галерия, то ударила изо всей силы в ладоши.

Кай и Констанций в ужасе отскочили друг от друга, а Порция залилась смехом избалованного ребенка. Пес, расшалившийся, как его госпожа, вторил ей радостным лаем.

Насмеявшись вволю, она подбежала к брату, обняла его, закинув обе руки ему на шею.

– Я приношу утреннее поздравление возлюбленному братцу, – сказала она, целуя сенатора в обе щеки.

– Порция, моя чашка времен Тарквиния Гордого! – восклицал в отчаянии Кай Юлий, поднимая высоко кверху посудину.

Пес скакал как сумасшедший, стараясь мордой достать драгоценную чашку.

– Отгони Лидию, – умолял Кай.

– Лидия, перестань, – прикрикнула Порция.

Пес сейчас же успокоился. Растянувшись у ног своей госпожи, он лизал ей руку.

Теперь Порция обратилась к Констанцию, отвесила ему низкий поклон и сказала мрачно:

– Привет твоей преславности!

То же самое проделал и Констанций Галерий и отвечал так же угрюмо:

– Пусть боги сохранят твою преславность!

Вид его был настолько комичен, что Порция снова разразилась громким смехом.

– Ты мог бы показываться в театре, как мим, – сказала она. – Только скажи мне, почему люди называют тебя преславным? – продолжала она. – Что ты сделал такое славное, что стал преславным?

– Порция! – отозвался Кай Юлий, который запер уже свою чашку в шкаф.

– Оставь ее, – попросил Констанций Галерий. – Ведь не с сегодняшнего дня Порция избрала меня вазой, куда без помехи изливает свое веселье.

– Обширная ваза! – заметила Порция.

– Обширная! – подтвердил Констанций. – Но скоро она станет поуже.

– Может быть, ты пристал к галилеянам и удалишься в пустыню, чтобы питаться кореньями.

– К галилеянам я не пристал, потому что я римлянин, но питаться кореньями могу, когда будет нужно, потому что зубы у меня хорошие. Ты имеешь основание удивляться, почему меня люди называют преславностью. Я сам знаю, что купленный титул надо оправдать достойными подвигами.

Порция своими тоненькими белыми пальцами взяла большую руку Констанция и, гладя ее, сердечно сказала:

– Мое глупое веселье снова обидело тебя. Но ты не сердишься на меня? Ты знаешь, что я никогда и никого умышленно не обижаю.

– А ты знаешь, что ты можешь делать со мной что угодно, – ответил Констанций Галерий и посмотрел на Порцию с такой любовью, что она вся вспыхнула.

– Ты могла бы склониться на его просьбу, которую он повторял уже столько раз, – отозвался Кай Юлий, – и стать вместе с ним перед алтарем его домашних богов.

Порция отскочила от Констанция.

– С ним? Никогда! – с гневом воскликнула она.

– Отчего? – спросил брат. – Оттого, что он принадлежит к новому патрициату? Новый у него только титул, но любовь к Риму старая, а еще более старая доброта и честность. Его прадед добыл всаднический перстень с мечом в руках. За служение новой отчизне, так же, как некогда наши предки. Лучшего и вернейшего мужа ты не найдешь, Порция.

– Я знаю, что Констанций Галерий добрый и милый, – отвечала Порция, – но какова бы я казалась рядом с ним? Как серна около слона. Нет, не хочу!

Патриций добродушно улыбнулся.

– Известно, что слоны бывают терпеливы, – сказал он. – Времени у нас обоих достаточно.

– Ты полагаешь, что твое терпение сломает мою волю? – закричала Порция с детским задором.

– Я уверен, что когда-нибудь ты очень будешь любить меня.

– Что тебе дает право на такое самомнение?

– То, что ты постоянно ссоришься со мной.

– Так с этого времени я буду молчать, как, как, как… – повторяла Порция быстро, топая ножкой.

– …как Порция Юлия, – подсказал ей, смеясь, Констанций.

Девочка погрозила ему пальцем, повернулась на одной ноге и выбежала из комнаты. За ней с веселым лаем побежал и пес.

Еще занавеска не перестала колыхаться, как на пороге противоположной двери показался глашатай.

– Знаменитый Винфрид Фабриций! – доложил он.

Кай Юлий с удивлением посмотрел на Констанция, как бы спрашивая его: что этому человеку нужно от меня?

– Я бы не принял этого галилеянина, – проворчал патриций.

– Может быть, у него есть какое-нибудь поручение ко мне из Виенны, – отвечал сенатор.

– Пусть войдет! – сказал он рабу и, накинув на себя тогу, вышел в залу.

– Я позволил себе нарушить покой твоей преславности, – начал Фабриций, – не как воевода Италии и христианин, а как старый знакомый по Виенне.

– Привет тебе! – отвечал сенатор и указал рукой на одну из соф, стоявших полукругом посредине залы.

– Так как в Риме близко я знаю только одного тебя, – говорил воевода, – то хотел бы поговорить с тобой откровенно о деле, которое одинаково касается как нас, христиан, так и вас, язычников.

– Исповедников веры народных богов, – поправил Кай Юлий.

Как будто не обратив внимания на это замечание, воевода продолжал:

– Я узнал, что вы намереваетесь хоронить ваших убитых с необычайной пышностью, и что сам консул скажет на главном рынке речь к народу. Если это сборище имеет целью вызвать новое волнение, то я буду принужден стянуть в Рим весь гарнизон Италии и запретить на будущее всякие многочисленные процессии.

На лице сенатора выступил румянец.

– Ведь ты сам убедился, что палатинского гарнизона совершенно достаточно для водворения порядка, – сказал он, бросив на воеводу неприязненный взгляд. – Что же касается твоей угрозы, то она превышает границы твоей власти. В стенах города у нас распоряжаются префект и консул.

– Я пришел к тебе, чтобы разъяснить те размеры власти, с какими меня прислали в Италию. Я бы мог вас миновать и объявить цезарское полномочие только тогда, когда вы этого пожелали бы, но моя солдатская натура не выносит закрытой игры. Так знайте же, что я прибыл в Рим с поручением выполнить эдикты божественных и вечных императоров, невзирая на средства, к которым я сочту нужным прибегнуть. Теперь ты понимаешь, почему я не желаю торжественного погребения ваших убитых. Я не люблю напрасного пролития крови. Солдат должен убивать только на поле битвы.

Кай Юлий понял его превосходно. Было видно, что он собирает последнюю силу воли, чтобы сохранить спокойствие. Его губы и веки нервно дрожали.

– Я понимаю и вижу, – отозвался он после долгого молчания голосом, хриплым от внутреннего волнения, – что ты хочешь быть ревностнее божественных и вечных императоров, которые одарили Флавиана и Симмаха высшими почестями в западных префектурах, награждая их за заслуги и добродетели. Я понимаю и вижу, что ты пришел к нам с ненавистью непримиримого врага и забыл приказания твоей веры, которая учит: любите врагов своих, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас. О христиане! Едва вы покинули подземелья и тайники закоулков, как уж забыли о своих заветах, которые некогда были вашей силой.

А когда воевода в изумлении посмотрел на него, Юлий продолжал:

– Ты удивляешься, что язычник, как ты меня презрительно называешь, знает ваше Писание? Мы, остатки народа, забытого с некоторого времени богами, ищем в мудрости всех исповеданий источник новой правды, которая возвратила бы нам прежнюю силу и доблести. Но в ваших книгах, должно быть, нет этого источника, если заветы, заключающиеся в них, не могли облагородить человеческой природы.

Воевода, который не ожидал подобного оборота разговора, смутился и молчал. Через некоторое время он ответил:

– Не дело смертного испытывать пути и средства, какими Творец и Господь мира идет к своим целям. Но придет время, и на земле водворится обещанное Царство Небесное.

Теперь сенатор в изумлении посмотрел на воеводу. Для него эта речь была непонятна, ее не усваивал его скептицизм. Он спрашивал везде и всегда: зачем, куда, с какой целью? А этот галилеянин закрывал глаза и уши и шел вперед, не оглядываясь ни направо, ни налево.

– Ты так думаешь? – спросил он, желая вызвать воеводу на дальнейший разговор.

– Я так верю! – отвечал христианин голосом глубоко прочувствованной убежденности.

Сенатор внимательно слушал. Воевода на все отвечал одно: «Верю!»

Это слово поразило римлянина. Он смотрел на лицо Фабриция, осветившееся странным огнем, исходившим из его черных глаз.

Но вдруг он понял, почему воевода на все отвечает: «Верю!» Галилеянин не исследовал, не колебался, но верил в своего Бога, как послушный ребенок верит в любимого отца. В его груди бьет тот благодатный источник, из которого могучие созидатели Рима черпали силу, чтобы безропотно свершать свои подвиги – источник живой веры, которую он, наследник религиозного равнодушия нескольких поколений, безуспешно искал в учениях всех религий. Для воеводы учение Христа не было политической верой, а только потребностью души и сердца. Он… верил…

И язычник понял силу христианства: «С верой не может сражаться человеческий ум».

– Если бы вы захотели облегчить мое поручение уступчивостью, то я был бы снисходителен к вашим обычаям. Я не сразу закрыл бы все ваши храмы.

– Прежде чем мы будем говорить об этом, надо подождать последнего ответа божественных императоров, к которым сенат пошлет на днях почтительную просьбу.

– Вы понапрасну трудитесь, – сказал воевода.

– Не твое и не мое дело предупреждать божественную волю императоров, – отвечал Кай Юлий.

– Я надеялся, что ты примешь мои доводы и отвлечешь префекта и консула от таких похорон, – сказал воевода. – Я боюсь новых волнений.

– Делай, что тебе надо, а нас предоставь своей судьбе, которую нам предназначили боги.

Они простились друг с другом принужденным поклоном.

Когда воевода ушел, Кай Юлий поник головой и сложил руки на груди. Его худощавая фигура, изможденная, согнутая, как подрезанное под корень растение, казалась еще более худой. Этот потомок великого римского рода не производил впечатления силы.

– А говорил я тебе, что нужно будет… – отозвался Констанций Галерий, сходя по мраморным ступеням, которые вели из кабинета в зал.

Он плюнул на ладонь и поднял кулак, как будто замахивался на кого-то.

– Я все слышал, – сказал он, – и хотел прийти к тебе на помощь, если бы этот галилеянин забылся. Это какой-то разбойник! Я уже давно говорю: хвататься за оружие и бить! А вы все колеблетесь. Чего тут ждать? С каждым днем мы все больше теряем почву под ногами. По-другому с нами заговорят императоры, когда мы подадим им просьбу на конце меча. И, наконец, за последние двести лет, кто занимал трон императора? Тот, кто был сильнее.

– Ты не можешь научиться быть осторожным, – отвечал Кай Юлий. – Неизвестно, где подстерегает измена. Твой голос слышно через стену.

Констанций Галерий равнодушно махнул рукой.

– Живьем меня никто не возьмет, а что будет с моим трупом, меня мало интересует, – продолжал он. – Не поддавайся сомнению, вслед за этой ворчливой ведьмой идет всегда неудача, она еще никого не привела к победе.

– Если бы у меня были твое здоровье и его вера, – сказал со скорбью Кай Юлий.

– Но у тебя есть любовь к прошлому Рима, это равняется здоровью и вере, – утешал его патриций.

Кай Юлий с недоверием усмехнулся. Но вдруг он провел рукой по лбу и поднял голову.

– Да, да, не следует поддаваться сомнению, не следует терять отваги, – лихорадочно говорил он, оправляя на себе тогу, – надо защищаться… Ты сейчас же отправишься к консулу. Я прикажу нести себя к префекту. Пусть совещаются, пусть торопятся сделать решительный шаг. Этого галилеянина надо убрать из Рима… Кто-нибудь из нас должен ехать к Арбогасту… И наших сторонников в легионах, расположенных в разных местах Италии, нужно также предупредить…

– Вот таким я люблю тебя, – радостно воскликнул Констанций Галерий. – Не бойся! У нас есть еще деньги. Мы купим мечи франков и галлов и тогда посмотрим, кто будет запирать чьи храмы…

Винфрид Фабриций, выйдя из дома Юлия, вскочил на колесницу, которая ждала его у ворот, взял из рук невольника вожжи и крикнул двум конным легионерам:

– В Латеранский дворец!

Солдаты пустились с места в галоп впереди воеводы, который правил горячими испанскими кобылами с ловкостью циркового наездника.

– С дороги! Место знаменитому воеводе! – кричали солдаты.

Пока колесница ехала по базальту Садовой улицы, ничто не останавливало ее быстрого движения. В этом тихом квартале города, заселенном главным образом сенаторами, в это время обыкновенно бывало пусто. Лишь ранним утром здесь теснилась толпа нищих, стучавшихся в ворота богатых людей.

Но когда воевода повернул налево и попал в самый разгар торгового и промышленного движения на Широкую улицу, то крики его стражи не оказывали никакого действия. Кверху, к Фламинским воротам, и книзу, в сторону Капитолия, беспрерывно текла живая волна, и посредине улицы тянулись носилки, переносные кресла и тачки с тяжестями.

Римский народ, который хорошо помнил, что еще недавно даже консулы и преторы приказывали своим ликторам в стенах города из пучков розог вынимать топоры, чтобы не оскорблять его знаками власти, не обращал никакого внимания на воеводу.

Этот народ видел столько пышных процессий, столько блеска, расточаемого сенаторами на улицах, ежедневно соприкасался со столькими сановниками, что равнодушно смотрел на скромную колесницу. Только когда легионеры погоняли лошадей, из толпы раздавались голоса:

– Тише! Подождешь!

Кругом слышался глухой ропот.

Его удивляла не одна только распущенность римского люда. Ведь сегодня было воскресенье, день, священный для христиан. Никейский собор запретил работать в эти дни.

В Виенне и местах, соседних с резиденцией императора, даже иноверцы подчинялись этому предписанию, подтвержденному цезарским эдиктом. А тут, в древней столице государства, улица кишела народом, как будто новый порядок вовсе не существовал. Купцы не заперли своих лавок, мелкие торговцы не сложили своих лотков, расставленных на тротуарах, ремесленники ковали, пилили, стучали в своих мастерских и пели во время работы. Даже чиновники не принимали в расчет цезарской воли.

Какой-то сенатор, окруженный толпой слуг и клиентов, спешил в курию. Судьи, адвокаты, городская стража тянулись к главным рынкам, к обычным занятиям рабочего дня.

Глядя на это движение, воевода вспомнил слова Кая Юлия. Действительно старые боги в Риме были сильны, сильнее, нежели это казалось христианским императорам. Этот Вечный город остался языческим, несмотря на гнев Константина, Грациана, Феодосия и Валентиниана.

И ревностный христианин понял, что он взялся за трудную задачу. Как запереть храмы в городе, который, без сомнения, будет защищать свои святыни с яростью отчаяния? Прежде чем Крест победит окончательно, еще много придется потрудиться.

Воевода сумрачно глядел кругом, как будто чувствовал сожаление к этим людям за их неразумное, грешное, по его мнению, упорство. Зачем вы слепы для света истинной веры, зачем вы своими же руками запираете перед собою врата Царства Небесного? – спрашивали его глаза.

В то время как он так размышлял, улица вдруг сразу стихла. Живая волна расступилась на две половины, теснясь к тротуарам, хотя ничто не принуждало ее к этому. Мужчины снимали с головы полы тог и плащей, которыми они закрылись от дождя, женщины кланялись так низко, что лицом почти касались мостовой.

Не успел воевода оглядеться, как несколько человек бросились к его лошадям и, схватив их под уздцы, оттащили колесницу в сторону.

Винфрид Фабриций хотел крикнуть своим солдатам, но вдруг побледнел и дернул коней с такой силой, что они поднялись на дыбы.

Мимо него медленно и торжественно проследовали носилки, а в них лежала Фауста Авзония. Ей предшествовал ликтор и многочисленная свита, состоящая из молодежи обоего пола, сенаторского и всаднического звания.

С затаенным дыханием, весь подавшись вперед, воевода впился взором в весталку, как птица, очарованная взглядом змеи. Вся в белом, с опущенной головой Фауста Авзония казалась статуей из каррарского мрамора.

Один из молодых патрициев обратил ее внимание на воеводу. Фабрицию показалось, что в глазах весталки мелькнул блеск радости. Но, должно быть, ему так показалось, ибо через несколько секунд эти большие черные глаза смотрели на него так холодно, как будто видели его в первый раз.

Он низко опустил голову, а когда поднял ее, то от весталки его отделяла тесная стена народа. И снова он вспомнил предостережения Кая Юлия. Теперь и он верил, что римский народ жестоко отомстил бы тому дерзновенному, который бы осмелился оскорбить весталку своей любовью. Ее жреческое достоинство так высоко ставило ее над людскими желаниями, что даже тот, кто полюбил бы ее, не мог бы открыть ей свое чувство.

По мере того как он приближался к Целийскому холму, движение рабочего дня заметно утихало. Лавки и ремесленные заведения во многих местах были заперты, люди, одетые по-праздничному, направлялись к Целимонтанским воротам, откуда улица вела к Латеранскому дворцу.

Во дворце этом некогда обитал знаменитый патрицианский род, который был помехой для императоров, как и многие другие. Нерон умертвил знаменитого своими гражданскими доблестями Плавтия Латерана, а у наследников его отобрал все имущество покойного. С тех пор роскошный дворец переходил из рук в руки до тех пор, пока Константин Великий не предназначил его для резиденции римских епископов.

Около Латеранского дворца возвышался храм, построенный в форме базилики. Перед ним расстилался квадратный открытый двор, окруженный со всех сторон портиком. Посредине двора находилась мраморная цистерна, наполненная святой водой.

Воевода остановил лошадей перед храмом, отдал меч одному из легионеров, вошел во двор и умыл руки и лицо водой из цистерны.

В христианскую святыню вели трое дверей, из которых средние были самыми большими. У каждой двери стояло по два привратника.

В преддверии, отделенном от главной части церкви высокой стеной, несколько десятков рук с мольбой протянулись к воеводе.

– Помолись за нас! – просили согрешившие, приговоренные епископом к публичному покаянию.

– Да простит вас милосердный Бог, – ответил Фабриций, быстро проходя мимо кающихся.

Едва он переступил порог главной части церкви, как опустился на колени и трижды припал лбом к каменному полу.

– Освети ее душу светом истинной веры, Господи! – шептал он, прижимая руки к груди. – А мое сердце услади ее любовью. Услышь меня, и я буду служить Тебе каждым словом и делом. Услышь меня, услышь! – повторял он с каждым разом все горячее и страстнее.

Как раз в то время в главном притворе, отделенном от боковых гигантскими колоннами, дьякон кончал чтение Евангелия от Матфея. Стоя перед аналоем, он медленно и громко читал по большой книге, объясняя кучке оглашенных наиболее трудные места.

Воевода не слыхал Божьего слова. Согбенный, оторванный от всего окружающего, он весь ушел в себя.

– Не о грешном счастье я прошу Тебя, – молился он, – Твое милосердие поставило рядом с мужем жену, чтобы она делила с ним труд жизни и была бы ему верным товарищем в счастии и несчастии. Твоя благость, о Господи, зажгла в сердце человека пламень любви, ясный светоч среди земного мрака. Ты можешь склонить ее сердце ко мне, ибо без Твоего ведения и воли не расцветает ни одно чувство. Услышь меня, Господи! Без тревоги и замедления я буду закрывать храмы язычников, неумолимый для всех, кто не восхваляет Твоего имени.

Теперь он поднял голову и слушал.

– Вы слышали, что сказано: люби ближнего твоего и возненавидь врага твоего. А Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящим вас и молитесь за обижающих вас и гонящих вас; да будете сынами Отца вашего Небесного; ибо Он повелевает солнцу своему восходить над злыми и добрыми и посылает дождь на праведных и неправедных. Ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то же ли делают и мытари? И если вы приветствуете только братьев ваших, что особенного делаете вы? Не так же ли поступают и язычники? И так будьте совершенны, как совершенен Отец ваш Небесный.

Воевода слушал это повеление с широко раскрытыми глазами, тупым выражением на лице, как тот, которому говорят что-нибудь на чуждом для него языке.

Он должен любить своих врагов, он, солдат, орудие смерти? Он, вождь, для которого поражение врагов было наивысшей похвалой?

Эти слова, которые он слышал столько раз, но над значением которых никогда не задумывался, очевидно, относились не к нему.

Ему, солдату, какое дело до несогласия Божьего слова с жизнью? Это дело священников. Пусть они углубляются в сущность священных книг. Ему совершенно достаточно веры в истинного Бога…

– Господи, я буду служить Тебе с усердием божественного Феодосия, – говорил он, – но согрей душу Фаусты теплом Твоей правды и обрати ее мысли ко мне.

И снова он прикасался головой к холодному каменному полу и повторял горячо и страстно:

– Услышь меня, услышь, услышь!..

Дьякон кончил чтение Евангелия. Оглашенные толпились у входа; в литургии верных могли принимать участие только христиане, прошедшие все подготовительные ступени.

Когда оглашенные покинули церковь, воевода поднялся с колен и осмотрелся кругом.

Вдоль колонн чернелись то тут, то там на фоне старых камней кучки верных – мужчины по правую, а женщины по левую сторону. Все, сосредоточившись, ожидали начала литургии. Этих крещеных христиан было так немного, что они терялись в громадном здании. Холодом катакомб веяло в самом обширном римском храме, в котором собирались большей частью молящиеся из высших классов.

Храм действительно своей суровой простотой напоминал подземные кладбища. Его колонны не были украшены богатыми приношениями и венками, его стен не покрывали фрески и восточные ковры. Тут не было статуй и даров, присланных богам столицы наместниками покоренных областей, не было даже изображений людей, послуживших новой вере.

Все украшение Латеранской базилики составлял скромный алтарь из белого мрамора, огороженный решеткой. Тут, в глубине среднего придела, в святая святых, на том самом месте, где в языческих храмах стояло священное кресло консула или претора, сидел пожилой человек. Его окружали пресвитеры, дьяконы, поддьяконы, чтецы, свещеносцы, одетые так же, как и он, в обычные платья, которые носят в Риме свободные граждане. У пожилого человека не было ни тиары на голове, ни жезла в руке.

Это был Сириций[8], римский епископ, преемник Дамазия, укротитель манихеян и присцилиан. Справа от него, в боковом приделе, за колоннами, стояли на коленях несколько сенаторов, а напротив, в левом приделе, в переносных креслах, сидели знатные женщины.

И снова удивление охватило воеводу. Направляясь в кафедральный собор, он думал найти там толпы последователей, принадлежащих к высшим классам. Ведь говорили же ему в Виенне, что закрытия языческих храмов домогаются сенаторы. Правда, в древней столице государства кроме Латеранской базилики существовало еще сорок церквей, но Фабриций знал, что в этих второразрядных церквах молятся больше верные из простого класса.

Значит, истинный Бог не был в городе Ромула Богом просвещенных и сильных? Значит, как и в первые три века христианской эры, Ему поклонялись исключительно только малые?..

У алтаря началась литургия. Один из старших священников совершал таинство евхаристии.

Его молитвам не вторили трубы, флейты и цитры, их не дополняло пение хоров, обученных в знаменитых александрийских школах.

Вместо фимиама и благоуханий к алтарю возносились молитвы верных, которые с доверчивостью детей приносили Богу свои заботы и печали. Живая вера первых христиан пренебрегала внешним побуждением. Для нее было достаточно тихой, сердечной мольбы, идущей из самых скрытых тайников души.

Когда священник кончил таинство, один из дьяконов взял из его рук хлеб и вино и начал оделять ими присутствовавших. Все подходили к Господнему алтарю: прежде всех епископ, потом духовенство и светские.

В это время священник запел первую строфу псалма Давида, к нему присоединились все христиане, и монотонное пение огласило церковь.

Это, собственно, было не пение, а протяжное чтение.

Наконец епископ поднялся со своего кресла и благословил верных, а дьякон провозгласил:

– Идите с миром.

Богослужение было так же скромно, как и сама латеранская базилика: оно ничем не возбуждало страсти, не усиливало впечатления никакими искусственными средствами.

Воевода, выйдя из церкви, пошел во дворец епископа. В передней он позвал слугу и сказал ему свое имя. Ему пришлось ждать недолго. Невольник, который скрылся за занавесью, скоро вернулся и провел его через три большие залы. В четвертой, перед столом, заваленным книгами и пергаментами, в кресле сидел епископ Сириций.

Когда воевода остановился на пороге кабинета христианского епископа, на него обратились черные глаза, блеск которых удивительно выделялся на увядшем лице, покрытом морщинами, и свежий, еще молодой голос спросил:

– Ты Винфрид Фабриций?

– Да, святейший отец, – отвечал воевода, приближаясь с наклоненной головой к епископу.

– О твоей ревности к нашей новой вере, – говорил Сириций, – донес мне епископ Виеннский. Приветствую тебя в Риме своим благословением. Встань, – прибавил он, творя крестное знамение над головой воеводы, который стал перед ним на колени, – и говори, какая забота привела тебя ко мне. – Он указал ему рукой на другое кресло.

Фабриций сел и молчал. Его привели в смущение эти умные глаза, епископ смотрел на него так пытливо, что он не мог выдержать его взгляда. Он пришел к нему за советом и указаниями и хотел узнать от него, в ком из сенаторов найдет он себе деятельного помощника в борьбе с язычниками. Но от епископа, как и от других христиан, веяло таким достоинством, что обыденные слова замерли на устах воеводы.

– Я знаю, с каким поручением ты прибыл в Рим, – начал епископ. – Когда ты пробудешь несколько времени в Италии и присмотришься ближе к здешним отношениям, то поймешь сам, что быстрое исполнение эдикта императора Феодосия произведет в государстве большую бурю. В Константинополе и Виенне ничего не знают о состоянии умов в Италии.

Воевода с изумлением услыхал это. Он, христианский епископ, не одобряет эдикта, который является высшим триумфом новой веры? Винфрид надеялся, что его намерения найдут у епископа горячую поддержку.

– Мне приказано употребить для исполнения эдикта вооруженную силу всей Италии, – отвечал он.

– Вооруженная сила Италии может отказать тебе в повиновении, потому что она состоит преимущественно из язычников. Известно тебе, что наши последователи неохотно служат в легионах? – спросил епископ.

Об этом воевода не подумал. И в самом деле! Все главные начальники легионов были язычники, как он узнал от военных епископов. Очень немного христиан занимало в Италии высшие военные должности. Но быть не может, чтобы солдаты отказались повиноваться главному начальнику. А впрочем…

– В случае надобности на помощь мне пришли бы легионы из Галлии, – заметил Фабриций.

– И началась бы снова война, и кровь ее пала бы на нас, поклоняющихся Господу милосердия и прощения, – с печалью сказал епископ.

Он медленно отвел проникновенный взор от лица воеводы и молчал, глядя в пространство. После долгого молчания он начал тихим, словно утомленным голосом:

– «Вы слышали, что сказано древним: „не убивай; кто же убьет, подлежит суду”. А Я говорю вам, что всякий гневающийся на брата своего напрасно, подлежит суду; кто же скажет брату своему: „рака” подлежит синедриону, а кто скажет: „безумный” подлежит геенне огненной…». Зачем же вы, которые именуетесь детьми Бога добра, забываете о заповедях этого милосердного Бога? Едва Его милость вывела нас из подземных трущоб и сняла с нас печать отбросов общества, как среди нас уже появились низкие человеческие страсти, как будто Христос не смыл с нас первородный грех своей мученической смертью. Как язычники, которых мы презираем, мы жаждем обладать земными сокровищами и наслаждаться скоропреходящими удовольствиями и почестями. А ведь Господь повелел нам: не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут; но собирайте себе сокровища на небе, где ни моль, ни ржа не истребляют и где воры не подкапывают и не крадут. Ищите же прежде Царства Божия и правды Его, и это все приложится вам.

И снова глаза Сириция обратились на воеводу, который слушал с опущенной головой, ибо чувствовал, что взгляд епископа проникает в его мозг и читает его мысли, как открытую книгу. А мысли воина не совпадали с мыслями священника.

Епископ продолжал более мягким голосом:

– Тот, Кто сделал то, что наша истина, с презрением отвергнутая сильными и умными, называемая долгое время верой обездоленных и темных, воссела на троне могущественнейшего государства в мире. Кто вернул нам уважение лучших людей и склонил к нам миллионы сердец – Тот, который сделал все это без братоубийственной войны, без меча и огня. Тот в скором времени и замкнет все языческие храмы, если на это будет Его святая воля, ибо Он могущественнее всех могущественных царей и князей. Не силой наших рук приобрели мы то, чем теперь обладаем, но силой нашей истины. Она, эта христианская истина, провозглашена людям самим Богом, ясная и убедительная, со временем сломит упорство последних римлян, как сломила предубеждения их предков. В течение ста лет и в городе Ромула погаснут навсегда огни язычников, как погасли они везде в восточных провинциях государства. Языческие храмы закроются сами, когда не будет рук, желающих отпирать их, а этих рук у римлян становится с каждым годом все меньше. Дозволим же традициям великого народа умирать постепенно, без страданий мученической смерти.

– Наши мученики еще не отомщены, – прервал воевода.

Епископ нетерпеливо повернулся в кресле.

– В Законе, – проговорил он живее, более громко, – вы слышали, что сказано: «Око за око и зуб за зуб. А Я говорю вам: не противься злому. Но кто ударит тебя в правую щеку твою, обрати к нему и другую; и кто захочет судиться с тобой и взять у тебя рубашку, отдай ему и верхнюю одежду; и кто принудит тебя исполнять с ним одно поприще, исполняй с ним два. Просящему у тебя дай и от хотящего занять у тебя не отвращайся…» Покорные этим приказаниям наши предки пересилили издевательство врагов истинного Бога. Почему же вы, молодые, которым нет надобности бороться за право молиться открыто, хотите своей стремительностью испортить дело наших предшественников? До сих пор нашу совесть не запятнала ни единая капля крови, пролитая по ненависти. Пусть же эта христианская совесть останется чистой. Блаженны миротворцы, ибо они сынами Божиими нарекутся, – сказал Господь.

Он остановился, как будто ожидая ответа, но воевода все молчал, и епископ заговорил снова:

– Не язычники нам теперь страшны, их суеверия принадлежат уже невозвратному прошлому. Когда мы не будем их раздражать, они сами скоро откажутся от своих заблуждений. Ведь на нашей стороне правительство – ключ от всяких почестей и наград. Более язычников доброй славе христиан вредят те из нашей среды, гордый ум которых пытается исправить дело нашего Господа Иисуса Христа. И вот против еретиков пусть обратится весь пыл твоей молодости. Их греховные споры и ссоры дают нашим противникам оружие в руки, подвергают осмеянию истинную веру.

Наступило продолжительное молчание. Епископ снова смотрел в пространство, как бы забыв о существовании воеводы, а тот ничего не мог ответить. Солдат не понимал доброты священника: юноша называл слабостью снисходительность старца, но светский человек не мог возражать епископу.

Фабриций поднялся с кресла и преклонил колени.

– Иди с миром, сын мой, – сказал епископ, кладя иссохшие, желтые руки на его голову, – и помни, что Господь только миротворцев называл сынами Божиими. Пусть твой меч не проливает без надобности кровь, если ты сам не хочешь погибнуть от меча.

Воевода свободно вздохнул, лишь выйдя из дворца. У него было состояние птицы, выпущенной из клетки. Пытливые глаза епископа сковывали его члены… Нет, Сириций не убедил его… Ему щадить язычников, врагов истинного Бога? Не любит Бога тот, кто дозволяет насмехаться над Ним…

Воевода позвал к себе одного из солдат.

– Я жду твоего приказания, господин, – отозвался старый аллеман, прибывший в Рим из Виенны вместе со своим господином.

– Мне нужен расторопный человек, знающий всю подноготную Рима, – сказал воевода. – Этот человек должен знать все, что делается у язычников, должен иметь длинные уши и лисьи глаза. Ты понял меня, старик?

– Такой человек скоро явится к твоим услугам, господин, – отвечал солдат.

– Домой! – крикнул воевода и вскочил в колесницу.

«Нет, я не могу щадить язычников… – повторял он про себя. – Мне невозможно быть снисходительным к идолопоклонникам. А однако… Сириций говорил о любви к врагам, а он наивысший судья в делах христианской веры, наместник святого Петра на земле…»

Неужели он, сын варвара, не понимает основ учения Христа?..

8

Римский епископ, 385–398 гг. Одежда христианского духовенства начала отличаться от светской только в конце V столетия.

Последние римляне

Подняться наверх