Читать книгу Хвала отчаянию - Теодор Крамер - Страница 2

Из сборника «Условный знак»
(1929)

Оглавление

Внаймы

Я ушел из города по шпалам,

мне – шагать через холмы судьба,

через поймы, где над красноталом

одиноко кличут ястреба.

Рук повсюду не хватает в поле;

как-нибудь найдется мне кусок.

Но нигде не задержусь я доле,

чем стоит на пожне колосок.


Если бродишь по долине горной,

средь корчевщиков не лишний ты;

в хуторах полно работы шорной,

всюду в непорядке хомуты.

На усадьбах рады поневоле

ловкой да сноровчатой руке.

Но нигде не задержусь я доле,

чем зерно в осеннем колоске.


Принялись давильщики задело,

потому как холод на носу.

Я гоню первач из можжевела,

пробу снять заказчику несу.

Любо слышать мне, дорожной голи,

отзывы хозяев о вине.

Но нигде не задержусь я доле,

чем сгорает корешок в огне.


1927

Хлеба в Мархфельде

В дни, когда понатыкано пугал в хлеба

и окучена вся свекловица в бороздах,

убираются грабли и тачки с полей

и безлюдное море зеленых стеблей

оставляется впитывать влагу и воздух.


И волнуется хлеб от межи до межи, —

только в эти часы убеждаешься толком,

как деревни малы, как они далеки;

и трепещут колючей листвой бодяки,

лубенея на пыльном ветру за проселком.


Постепенно в пшенице твердеет стебло,

избавляются зерна от млечного сока;

а над ровным простором один верболоз

невысокие кроны вдоль русел вознес,

отражаясь в серебряной глади потока.


Только хлеб в тишине шелестит на ветру

да кузнечик звенит, – вся земля опочила;

лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,

деревушки, в прозрачной дали голубы,

на часок оглашаются пеньем точила.


1928

Год винограда

Лоза в цвету – всё гуще, всё нарядней,

долина по-весеннему свежа;

я коротаю год при виноградне,

определен деревней в сторожа.

Почую холод – силу собираю,

зову сельчан, вовсю трублю в рожок:

раскладывайте, мол, костры по краю,

палите всё, что просится в разжог.


Лоза в листве, черед зачаться гроздам,

страшилы позамотаны в тряпье;

меж тыкв уютно греться по бороздам,

лесс налипает на лицо мое.

Харчей промыслю за каменоломней, —

где прячусь я, не знает ни один, —

колени к подбородку, поукромней,

и засыпаю, обхвативши дрын.


Зрелеют грозды, множится прибыток, —

тычины подставляю; где пора,

сметаю с листьев и давлю улиток,

меж тем в долине – сенокос, жара.

Слежу – не забредет ли кто нездешний,

лещину рву, хоть и негуст улов,

грызу дички да балуюсь черешней

и дудочкой дразню перепелов.


Созрели грозды, и летать не впору

объевшемуся ягодой скворцу;

пусть виноградарь приступает к сбору,

а мой сезонный труд пришел к концу.

Всплывает запах сусла над давильней,

мне именно теперь понять дано:

чем урожайней год, чем изобильней,

тем кровь моя зрелее, как вино.


1927

В лёссовом краю

Под листвою – стволы, под колосьями – лёсс,

под корнями – скала на скале;

вот и осень: от ветра трещат кочаны,

и соломинки клевера в поле черны, —

изначальность приходит к земле.


Что ни русло – обрыв, что ни устье – овраг

(только чахлая травка вверху);

проступают в кустарниках древние пни,

и буреют утесы, как будто они

лишь сегодня воздвиглись во мху.


Створки древних моллюсков под плугом хрустят

в темном мергеле, в лёссе, в песке;

под побегами дремлет гнилая сосна,

виноградник по склонам течет, как волна,

и кричит коростель вдалеке.


1927

Последнее странствие

Бродяжничество долгое мое!

К концу подходит летняя жара.

Пшеница сжата, сметано стожье

и в рост пошли по новой клевера.


Благословенны воздух и простор!

Орляк уже не ранит стертых ног;

рокочет обезъягодевший бор,

и вечером всё чаще холодок.


Я никогда не ускоряю шаг,

не забредаю дважды никуда;

мне всё одно – ребенок и батрак,

кустарник, и булыжник, и звезда.


1927

Последняя улица

Эта улица, где громыхает трамвай

по булыжнику, словно плетется спросонок

прочь из города, мимо столбов и собак,

мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,

мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.


Мимо рынка и мимо солдатских казарм,

прочь, туда, где кончаются камни бордюра,

далеко за последний квартал, за пустырь,

где прибой катафалков, раздавшийся вширь,

гроб за гробом несет тяжело и понуро.


И в конце, на последнем участке пути,

вдруг сужается, чтобы застыть утомленно

у ворот, за которыми годы легки,

где надгробия и восковые венки

принимают прибывших в единое лоно.


1928

Условный знак

Проселком не спеша бреду.

Гадючий свист на пустыре.

Поди-ка утаи нужду,

дыра в одежке на дыре.

Так от дверей и до дверей

бреду с утра и до утра

и только горстку сухарей

прошу у каждого двора.


А кто не даст ни крошки мне,

того нисколько не браню,

рисую домик на стене,

а сверху дома – пятерню.

Здесь не хотели мне помочь —

смотрите, вот моя рука.

Заметят этот знак и в ночь

сюда подпустят огонька.


1927

«Если хочет богадельщик…»

Если хочет богадельщик

наскрести на выпивон,

то, стащивши из кладовки

инструменты и веревки,

на пустырь выходит он.


Там, где падаль зарывают,

можно выкопать крота.

Воронье орет нещадно

и, хотя уже прохладно,

голубеет высота.


Богадельщик в землю тычет

то лопатой, то кайлой,

он владельца шкурки гладкой

зашибает рукояткой,

чтобы сразу дух долой.


Опекун скандалить станет —

нализались, подлецы!

С кротолова взятки гладки,

лишь винцо шибает в пятки

хмелем затхлой кислецы.


1927

Ужин

Над домом вечер тяжко сник.

Скоблит колоду ученик

и соскребает со столов

ошметья сала и мослов.


Шумят в пекарне за стеной,

повсюду тяжкий дух мясной,

рабочий фартук, кровью сплошь

загваздан, стал на жесть похож.


Он замер с тряпкою в углу;

он видит, как бредет к столу

мясник – старик, но будь здоров —

и двое старших мастеров.


Зовут: мол, скромника не строй.

На блюде – шкварки; пир горой.

Хозяйский пес слюну пустил.

Тут парню не хватает сил.


Он видит тучи синих мух,

он чует хлева смрадный дух.

Блестит прилавок, словно лак,

рука сжимается в кулак.


Один из младших мясников

глядит на парня: ишь каков, —

и, поучить решив уму,

дает затрещину ему.


Багровый след во всю скулу;

парнишка тащится к столу

и там, себя в руках держа,

глядит на лезвие ножа.


1927

Кровать

И после скитаний, и после труда,

днем, вечером, ночью – короче, всегда

с терпеньем кровать ожидала меня,

собой половину жилья утесня.


От сырости и от мороза не раз

спасал меня этот подгнивший матрас,

хотя с голодухи качало порой,

хотя надувался водою сырой.


Но, видно, пришли окаянные дни —

торчат у стены только козлы одни.

О место, где прежде стояла кровать, —

здесь женщинам долго уже не бывать!


Укрой, схорони! Возврати мне мечту,

мой потный матрас у меня в закуту.

Ложусь и в отчаяньи пробую я

дождаться шарманщика Небытия.


1927

Мотыга, заступ, долбня

На двор нисходит вечер, и почти

совсем темно становится в клети.

Запылены, в последнем свете дня

стоят мотыга, заступ и долбня.


Мотыга не ходила со двора,

картошку рыла с самого утра.

Хозяйка с ней весь день трудилась впрок,

и вот мешки набиты по шнурок.


И заступ тоже чести не ронял,

он целый день дорогу починял.

Его под вечер, вымотан всерьез,

хозяин сгорбленный сюда принес.


В карьере наработалась долбня,

мельчила честно крошево кремня.

На небе день как раз сменился тьмой,

хозяйский сын долбню принес домой.


Домой вернулись трое, все в пыли,

свой инвентарь, понятно, принесли.

Семья в дому, и дремлют взаперти

мотыга, заступ и долбня в клети.


1927

Комнатный маляр

Покрасил много комнат я —

и нынче тем же занят;

бывает, выйду из жилья —

вмиг неуютно станет,


На потолочных балках грязь,

проела плесень дранку;

всего-то дел – грунтуй да крась,

передвигай стремянку.


Стена под краскою густой

шипит и пузырится,

и пахнет от ведра бедой,

глинтвейном и корицей.


Пусть ваша выберет семья:

что в спальне, что в гостиной;

покрасил много комнат я —

не жил бы ни в единой.


1927

Песня по часам

К восьми над рынком – тишь, теплынь;

как сода, день истаял в синь;

в навозе тонут воробьи,

сидит громила в забытьи

у стойки.


Сойдется в десять цвет пивнух,

в гортань ползет коньячный дух;

товар панельный в сборе весь,

но за деньгой в карман не лезь —

обчистят.


Вот полночь: наползает мрак,

кто мерзнет – нюхает табак;

наизготовку – сталь ножа,

от жалости к себе дрожа,

раскиснешь.


Горчинка – два часа утра,

для шлюх – последняя пора.

Вконец пустеет тротуар.

Плати: додешевел товар

до точки.


Четыре: день недалеко;

хлеб вынут, скисло молоко,

бредет домушник и, журча,

течет пьянчужечья моча:

о Боже.


1927

Двое затравленных

Мой братец Мойше Люмпеншпитц,

ответь: ну почему

ты удавился, – чтобы

теперь меня трясло бы

средь улиц и в дому?!


Я опасался за тебя:

торгуя, ты молчал,

был очень независим,

но груды злобных писем

так часто получал.


Ты стал, как зверь в своей норе,

и дик, и одинок:

ты вздрагивал от звона

злодея-телефона

и трубку снять не мог.


Ты дверь на стук не открывал, —

о, ты хлебнул с лихвой;

тряслись мои поджилки,

но я носил посылки

в дом зачумленный твой.


А что лежало, Мойше, в них,

ну что за чепуха?

В четверг – хвосты крысиные,

а в пятницу – гусиные

гнилые потроха.


Я слух воскресный счел одной

из худших небылиц, —

кто мог бы знать заране?

Повесился в чулане

ты, Мойше Люмпеншпитц.


Со страху, Мойше Люмпеншпитц,

легко в удавку влезть.

Кровь холодеет в жилах,

и я давно не в силах

не выпить, ни поесть.


Ты был со мной, я был с тобой;

ответь: ну почему

ты удавился, – чтобы

взамен меня трясло бы

средь улиц и в дому?!


1927

Рента

Джон Холмс и Билл, его сынок,

уютно жили; шла

по почте рента Джону в срок —

тридцатого числа.

Случился грустный номер —

родитель взял да помер;

такие вот дела.


«Джон Холмс, я так тебя любил;

без ренты мне – беда!»

И вот папашу робкий Билл

обклал кусками льда.

Заклеил щели, фортки,

темнела в белом свертке

отцова борода.


Билл закупал двоим еду —

отец хворает, чай.

Воняло, – Билл на холоду

варганил завтрак, чай.

А почтальон клиенту

носил всё ту же ренту:

ну что ж, хворает, чай.


Уже зима невдалеке,

а Холмсы всё вдвоем,

Билл – в уголке, Джон – в леднике,

и каждый – при своем.

На дверь, на стены, на пол

сынок духов накапал

и замерзал живьем.


«Джон Холмс, – шептал ночами Билл, —

любимый мой отец!

Тебя я вовсе не убил,

мне жаль, что ты мертвец.

Не зачервивь, не надо,

ведь я рехнусь от смрада,

коль ты сгниешь вконец».


И все-таки пришел каюк

терпению сынка.

Джон Холмс во всё, во всё вокруг

проник исподтишка…

Нашли висящим Билла;

и рента, видно было,

торчит из кулака.


1927

Отчет по поводу смерти торговца-надомника Элиаса Шпатца

I

Элиас Шпатц – умелый оптовик.

Вот он идет домой; он небогат,

тут мыло штабелями – он привык:

еще чего – платить деньгу за склад?


Но день еще не кончен, как назло;

отмыть непросто потные следы,

и ящики ворочать тяжело,

чтоб взять из рукомойника воды.


II

Гешефт сегодня – ничего себе;

пусть пахнут мылом небо и земля, —

Элиас Шпатц к себе приводит «бэ»,

и надо проползти за штабеля.


Элиас Шпатц, да ты герой на вид!

Разденься да в постель скорее влезь!

Но девка всё испортить норовит:

«Элиас Шпатц, чем так воняет здесь?»


III

Элиас Шпатц удачлив, потому

растут запасы у него в гнезде;

но лишь для мыла место есть в дому.

Раздеться бы, умыться – только где?


Элиас Шпатц, окончивши дела,

идет в кабак топить тоску в питье,

но сливовица мало помогла:

замерз под утро в парке на скамье.


1927

Хвала отчаянию

Подняться наверх