Читать книгу Русская литература пушкинской эпохи на путях религиозного поиска - Тимофей Веронин - Страница 3

Глава 1
«Не нам, не нам, но имени Твоему!». Литературная жизнь Александровской эпохи в контексте патриотических и религиозных настроений того времени

Оглавление

«Дней Александровых прекрасное начало»[3], – никак не избежать этой пушкинской цитаты, приступая к разговору о словесности XIX века. Действительно, это начало было прекрасно тем дыханием свободы и творчества, которым оно вдохновило первые шаги наших молодых литераторов и посеяло семена творческих достижений последующих периодов развития русской литературы.

Но не только либеральные реформы Александра (их ценность весьма относительна) и дух свободы делают эту эпоху в целом (не только ее начало) прекрасной, но и два других очень важных фактора. С одной стороны, на фоне усилившегося общения с Западом, галломании и культурного подражания в русском обществе возникают как стихийные, так и сознательно осмысленные и выраженные литературно патриотические идеи. С другой – при все продолжающемся влиянии духа вольнодумства и скептицизма нарастает мистическая жажда, тоска по религиозной жизни, по живой, выстраданной опытом сомнений вере. Эти высокие стремления в сочетании с возможностью свободных исканий русского духа и делают Александровскую эпоху прекрасной еще и в том смысле, что она становится фундаментом для развития великой русской литературы XIX столетия, которая немыслима как без движения к индивидуальной свободе, к личностному мировосприятию, так и без тех вечных универсальных ценностей, которые находят воплощение в любви к своей родине и своему народу и в стремлении к таинственному вечному источнику бытия. XIX век оттого стал временем возникновения великой литературы, что именно в эту эпоху осуществилось какое-то самое гармоничное соединение личного и универсального, осуществилось, правда, лишь для того, чтобы почти сразу начать распадаться. Возникло искусство, которое изобразило человеческую личность, с одной стороны, со всем многообразием ее внутреннего мира, а с другой – как частичку универсального целого, мира Божьего, теряя связь с которым она «отчаянно тоскует и к свету рвется из ночной тени»[4], по слову Тютчева.

Не надо забывать еще, что Александровская эпоха есть не только период тех или иных общественных движений и художественных достижений, но и время жизни величайшего из русских святых – преподобного Серафима, время созревания тех духовных сил, которые лежали у истоков оптинского старчества и способствовали возрастанию таких колоссальных в духовном отношении фигур, как святитель Игнатий Брянчанинов и митрополит Филарет Дроздов. Это время, когда в народе еще была жива православная духовность, питавшая подспудно и светское, по-западному образованное общество. «В счастливые первые тридцать лет 19 столетия, – писал в «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря» митрополит Серафим Чичагов, – в России еще были светильники и великие рабы Божии, которые, может быть, своими молитвами и спасли отечество в тяжелые годины нашествия двунадесять язык и западных веяний»[5].

Поэтому, обозревая судьбу и творчество наших литераторов этого времени, воспитанных во французских пансионах, начитавшихся сначала Вольтера, потом Байрона, мы должны помнить, в каком духовном воздухе они жили. Любые увлечения вольнодумными политическими и атеистическими учениями рано или поздно упирались в глубокий внутренний фундамент христианской духовности, живший во всяком русском человеке того времени. Эти основы закладывались и домашними богослужениями в помещичьих усадьбах, и молитвами крепостных воспитателей, и тем таинственным присутствием в русской жизни великих рабов Божиих, о которых говорит митрополит Серафим.

Недолгие годы правления императора Павла, человека глубоко несчастного, изуродованного отношением к нему собственной матери, унаследовавшего от отца трудный, неуравновешенный характер, были временем неблагоприятным для развития свободного творчества. «Умирая авторски, восклицаю: “Да здравствует русская литература!”»[6] – писал тогда Карамзин, ощущая духоту неволи наступившего царствования. Император Павел запретил ввоз иностранной литературы, сообщение с Западом было осложнено, усилена цензура. Но такое затишье было полезно для культуры. В этот период зрели новые силы, накапливалась жажда самостоятельного творчества. И когда «убийцы потаенны», «вином и злобой упоены»[7], свершили свое страшное дело и несчастный царь мученически погиб, образованное общество облегченно вздохнуло. «Все почувствовали какой-то нравственный простор, взгляды у всех сделались благосклонней, поступь смелее, дыхание свободнее»[8], – писал мемуарист Вигель. «Мы при новом государе отдохнули, – говорил Карамзин, – главное то, что можем жить спокойно»[9]. И как ни печально это чувство облегчения на крови убитого царя, однако же мало кто из образованных людей не радовался новому царствованию молодого Александра Первого, воспитанного в модном духе европейского гуманизма.

Карамзин начал издавать «Вестник Европы», чтобы русский читатель мог знать новейшие культурные новости просвещенных земель и чувствовал бы себя европейцем, а не диким скифом. С новой силой стала захватывать общество любовь ко всему французскому: от языка до галстуков и супов. Новые журналы и книги усердно переводили западноевропейскую литературу.

«Французы учат нас всему, – писал в первые годы нового царствования А. С. Шишков, – как одеваться, как ходить, как стоять, как петь, как говорить, как кланяться и даже как сморкать и кашлять»[10].

Шишкову вторит английская путешественница Вильмот: «Русские переносят вас во Францию, не сознавая нимало, сколь это унизительно для их страны и для них самих. Национальная музыка, национальные танцы и отечественный язык – все это упало и в употреблении только между крепостными»[11]. Большинству из нас памятны первые сцены «Войны и мира», французские беседы в салоне Анны Павловны Шерер, искусственная, далекая от народной жизни атмосфера большого света, описанная Л. Н. Толстым.

Русское общество испытало новую, хотя, конечно, подготовленную прежним временем атаку европейской культуры. Но теперь рядом с поверхностным подражанием все чаще появляется живое русское чувство, которое не хочет мириться со всепоглощающим чужим влиянием и начинает искать свои культурные корни, национальные основания для жизни и творчества. Чувство это с особой силой было разбужено начавшимися войнами с Наполеоном. Русские дворяне охотно шли в ополчение, чтобы сражаться с врагом на территории Европы. Словосочетание «любовь к отечеству» все чаще слышится из уст людей того времени. Например, директор Московского благородного пансиона А. А. Прокопович-Антонский писал, выступая против посылки русских юношей за границу: «Чему учиться нам у иноплеменных? Любви к Отечеству, преданности к Государям, приверженности к Законам? Веки свидетельствуют, что сие всегда было отличительной чертой великодушных россиян»[12]. Семен Родзянко, воспитанник пансиона и приятель Жуковского, в одном из своих стихотворений писал, отражая общее настроение своих сверстников: «Любовь к Отечеству священна, / Твердыня царств, оплот градов»[13].

Замечательное свидетельство настроений той эпохи – успех трагедии Озерова «Димитрий Донской» с ее сентиментально-патриотическим пафосом. «Когда после победы над татарами, – пишет в своем дневнике Степан Жихарев, – Димитрий, израненный и поддерживаемый собравшимися вокруг него князьями, становится на колени и произносит молитву:

Но первый сердца долг к Тебе, Царю Царей!

Все царства держатся десницею Твоей:

Прославь и утверди и возвеличь Россию,

Как прах земной сотри врагов кичливых выю,

Чтоб с трепетом сказать иноплеменный мог:

“Языки, ведайте: велик российский Бог!” —


я думал, что театр обрушится от ужасной суматохи, произведенной этими стихами»[14]. Вообще, в своих записках Жихарев свидетельствует о всеобщем патриотизме в Петербурге и в Москве. Он, например, рассказывает о том, что петербургские медики ему передавали, «будто во всех сословиях об одном речь: “Благословение государю” – и по одному его слову готовы – старый и малый, знатный и простолюдин – не только жертвовать своим состоянием, но сами лично приняться за оружие и стать в ряды воинов на защиту престола и Отечества»[15]. И это происходило не в 1812 году, а на шесть-семь лет раньше.

Оживленные политическими событиями, патриотические чувства нашего общества стали облекаться в литературные формы. Первым заговорил об этом Карамзин в своем журнале. На страницах «Вестника Европы» в 1802 году появляется статья «О любви к отечеству и народной гордости», где глава русской словесности того периода говорит: «Мы излишне смиренны в мыслях о народном своем достоинстве… почувствуем же все благодеяния судьбы в рассуждении народа российского, станем смело наряду с другими, скажем ясно имя свое и повторим его с благородной гордостию»[16]. Другим знаковым выступлением той эпохи были «Мысли вслух на Красном крыльце российского дворянина Силы Андреевича Богатырева», написанные литератором и государственным деятелем Федором Ростопчиным, который более всего известен тем, что был военным губернатором Москвы в 1812 году. Это небольшое произведение, опубликованное в 1807 году, представляет собой стилизованные размышления неискушенного и прямодушного провинциального дворянина о современном состоянии столичного общества, который, вернувшись с европейских полей сражений в Москву, «отпев молебен за здравие государя и отстояв набожно обедню в Успенском соборе, по выходе в прекрасный день сел на Красном крыльце для отдохновения и, преисполнен быв великими происшествиями, славою России и своими замечаниями, положа локти на колена, поддерживая седую голову, стал думать вслух так: “Господи помилуй! Да будет ли этому конец? Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу: “Сгинь ты, дьявольское наваждение! Ступай в ад или восвояси, все равно, только не будь на Руси… Спаси Господи! Чему детей нынче учат! Выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокачивать голову. Тот умен и хорош, которого француз за своего брата примет. Как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за веру, за царя и отечество, когда они закону Божьему не учены и русских считают за медведей? <…> Всему у них свое названье: Бог помочь – Bon jour, отец – Monsieur, старуха мать – Maman, Москва – Ridicule, Россия – Fi bonc”»[17].

Образ Силы Андреевича не был фельетонной выдумкой Ростопчина. Позиция этого героя, безусловно, была близка многим русским людям. Внутренняя потребность «сказать свое имя с благородной гордостию» зрела в тогдашних сердцах. Русское культурное общество начинало ощущать свои собственные силы, возникала потребность поиска своих путей. И это не могло не отразиться на словесности наступающего столетия.

Наиболее последовательно выражал в это время патриотическую позицию А. С. Шишков (1754–1841). Этот своеобразный человек занимает особое место в русской культуре Александровской эпохи. Родившийся в середине XVIII столетия, он был почти стариком для нового поколения литераторов того времени. Молодые писатели нередко воспринимали его мнения как старческое ворчание, смеялись над ним и писали о нем эпиграммы, однако же его миросозерцание было осмысленной и глубоко убедительной позицией человека, любящего многовековую русскую культуру. По своему образованию он был военный моряк, дослужился до чина адмирала и в начале XIX столетия трудился в ученом комитете при Адмиралтействе. Главные интересы Шишкова с годами все больше тяготели к древнерусской литературе. Он был одним из первых любителей и собирателей старинных рукописей. Изучение допетровской литературы, богослужебных и житийных книг сделалось его страстью. Он видел в них подлинную поэзию, красоту словесного выражения. Шишков был убежден, что русский писатель должен быть начитан в церковных книгах, древнерусская письменность должна вдохновлять его, быть училищем словесного мастерства. Этим пафосом проникнута важнейшая книга Шишкова, в которой с наибольшей силой выразился сознательный патриотизм в начале Александровской эпохи. И хотя большинством читающей публики «Рассуждение о старом и новом слоге» (а именно так называлась вышедшая в 1803 году книга адмирала-филолога) было встречено в штыки, однако его важнейшие идеи совпадали с той подспудной работой, которая совершалась в глубине общественного сознания, подготавливая рост самобытных сил русской культуры XIX столетия.

В книге Шишкова содержится, с одной стороны, острая критика сентиментальных повестей Карамзина, а более всего его эпигонов. Адмирал нападает на искусственный язык этих сочинений. Он подбирает множество цитат, из которых видно стремление современных Шишкову авторов наводнять русский язык европейскими заимствованиями, а также выражаться витиевато, нарочито запутанно и неестественно. «Почему, – вопрошает Шишков, – нынешние авторы, вместо того чтобы сказать “окна заиндевели”, говорят “свирепая старица разрисовала стекла”, а вместо “жалкая старушка, на лице которой были написаны уныние и горе”, пишут “трогательный предмет сострадания, которого унылозадумчивая физиогномия означала гипохондрию”?»[18] Критические выпады адмирала-филолога кажутся очень убедительными, и сам Карамзин, давший толчок всем этим сочинениям, впоследствии сильно изменил свой стиль. Заключительные тома его «Истории» уже звучат гораздо более величаво и просто, имеют гораздо меньше следов увлечения европейскими языками, чем повести, которые были для писателя всегда только «безделками». Изучение древнерусских рукописей, постижение русского прошлого оказало значительное влияние на язык Карамзина в том направлении, которое считал верным Шишков, литературный враг нашего «последнего летописца».

С другой стороны, в «Рассуждении» мы видим панегирик древнерусским церковным книгам. Автор выписывает целые тропари и даже жития, с тем чтобы показать стилистическое совершенство церковных текстов, и советует тому, кто хочет быть писателем, внимательно изучить богослужебные и житийные памятники.

Подобные советы казались дикими в 1803 году. Шишков писал: «Господа “Вестники” и “Меркурии” на меня восстали… Они упрекали меня, что я хочу ниспровергнуть просвещение и всех обратить в невежество, что я иду против Петра и Екатерины и проч.»[19]. Но пройдет всего двадцать лет, и молодой Пушкин в Михайловском внимательно начнет изучать древнерусские летописи и будет поражен образом монаха-летописца, проникнутого духом церковной книжности. Поэт откроет для себя мир древнерусской словесности, и без этого открытия, конечно, не смог бы состояться «Борис Годунов».

Война 1812 года и последующий европейский поход явились своеобразным подтверждением патриотических взглядов и настроений, зревших в русском обществе с начала столетия. Героические происшествия заставили многих дворян по-новому взглянуть на мир. Варварское, кощунственное поведение европейской армии на русской земле показало, какой дух несет за собой новая вольнодумная культура. И. М. Муравьев-Апостол в своих «Письмах из Москвы в Нижний Новгород» вкладывает в уста сожженной Москвы такое обращение к русскому народу: «Познай себя и сбрось со своей выи ярем… подражания пигмеям, коих все душевные силы истощились веками разврата»[20]. Эти письма публиковались в 1812–1814 годах в журнале «Сын Отечества», который начал выходить во время войны.

Осознавая ущербность европейского образа мысли, образованный русский человек обращал свой взгляд на народ, на крестьянина-солдата, рядом с которым приходилось сражаться воспитанному во французском пансионе дворянину-офицеру. В итоге нередко дворянам открывалась внутренняя сила и целостность народного миросозерцания. Со многими происходило нечто, напоминающее описанную Львом Толстым встречу Пьера и Платона Каратаева. «Какой народ! Какие в нем силы телесные и душевные!»[21] – восклицает тот же Муравьев-Апостол. А молодой Александр Тургенев буквально вторит ему: «Какой народ! Какой патриотизм и какое благоразумие! Сколько примеров высокого чувства своего достоинства и неограниченной преданности и любви к отечеству!»[22]

В отличие от своих врагов, русские солдаты продемонстрировали не только мужество и верность, но и любовь к недругу. Они оказывали милосердие пленным, в них не было ненависти к тем, кто пришел разорять и покорять их землю. Издатель «Русского вестника» Сергей Глинка писал по этому поводу: «Я близок был к народу: я жил с народом на улицах, на площадях, на рынках, везде в Москве и в окрестностях Москвы – и живым Богом свидетельствую, что никакая неистовая ненависть не волновала сынов России»[23]. В подобных настроениях Александровского времени можно увидеть ростки той тяги к простому народу, желания учиться у него, которые возникают в русском образованном обществе во второй половине XIX столетия и проявляются особенно ярко в исканиях Достоевского и Л. Толстого.

Патриотическое воодушевление той эпохи стало одной из фундаментальных основ расцвета русской литературы последующих десятилетий. «Без веры в себя невозможно никакое развитие, – писал критик Николай Страхов в своей книге «Борьба с Западом в русской литературе», – и только веруя в свой народ, Карамзин мог создать свою “Историю” – в подражание Юму, а Пушкин “Капитанскую дочку” – в подражание Вальтеру Скотту. Верою же мы надолго запаслись в 1812 году, и ни в ком она не проявилась так сильно, живо, безгранично смело, как в Пушкине»[24]. Добавим от себя, что эта вера в силы своего народа, в оригинальность его самобытной личности одушевляла и многих других наших литераторов: Языкова, Гоголя, Хомякова, Герцена, Толстого, Достоевского и всякого хоть сколько-нибудь значительного русского культурного деятеля XIX столетия. Однако эта вера в свой народ не мешала нашим культурным деятелям продолжать с уважением и вниманием относиться к европейскому опыту, без которого создание новой литературы у нас было бы невозможно.

События Отечественной войны пробуждали не только патриотические настроения, но и дремавшие мистические чувства. Масштабная драма, начавшаяся с французской революции и быстрого возвышения Наполеона и закончившаяся взятием Парижа, потрясала многие умы.

Характерным выразителем тогдашних настроений становится Александр Первый, который вообще был личностью чрезвычайно характерной для своей эпохи. В эти годы он испытывает внутреннее потрясение. «Пожар Москвы пробудил мою душу, и суд Божий на ледяных полях наполнил мое сердце теплотою веры, какой я до тех пор не ощущал. Тогда я познал Бога»[25], – говорил император. Особые чувства испытал государь во время благодарственного молебна, отслуженного в центре Парижа. Он описал его в письме князю А. Н. Голицыну, и этот эпистолярный документ как нельзя лучше передает настроения не только императора, но и, думается, многих русских людей. «Торжественна была эта минута для моего сердца, – делился с Голицыным своими переживаниями Александр Павлович, – умилителен, но страшен был для меня момент этот. Вот, думал я, по неисповедимой воле Провидения из холодной отчизны Севера привел я православное мое русское воинство, для того чтобы на земле иноплеменников, столь недавно еще так нагло наступавших на Россию, в их знаменитой столице, на том самом месте, где пала царственная жертва от буйства мятежного принести совокупную, очистительную и вместе торжественную молитву Господу… Русский царь по обряду православному всенародно молился вместе со своим народом и тем самым как бы очищал окровавленное место растерзанной царской жертвы. Духовное наше торжество в полноте достигло своей цели, оно невольно влило благоговение в самые сердца французов»[26].

Мы видим, как высоко понимает теперь Александр свою миссию: он орудие Промысла, призванное противостоять беззаконию. Слово «Провидение» одно из самых частых в его письмах того времени. Такие настроения царя перекликаются с общим духом эпохи. Ведь именно в эти же годы слагается «История» Карамзина, пронизанная верой в Промысл Божий, действующий в истории. Тема благого Промысла проходит через все творчество Жуковского – важнейшего поэта начала XIX столетия. «Мой дух, доверенность к Творцу!» – восклицает Батюшков в стихотворении 1815 года «Надежда». Признание «невидимой руки, которая движет миры и атомы», становится неотъемлемой частью его мировоззрения. События 1812 года легли в основу и духовного мира Пушкина, который пришел в итоге к тому же провиденциальному взгляду на историю. «Я не хочу другой истории, кроме той, которую дал нам Бог», – писал он 19 октября 1836 года Чаадаеву, и тогда же, оглядываясь на годы своего отрочества и вспоминая годы войны с Наполеоном, он писал:

Чему, чему свидетели мы были!

Игралища таинственной игры,

Металися смущенные народы,

И высились, и падали цари[27].


Глубокое чувство таинственности человеческой истории, присутствия в ней сокровенных сверхчеловеческих сил звучит в этих строках.

Обобщая рассуждения о духовном значении исторических событий Александровской эпохи, приведем слова А. И. Яцимирского из его очерка о мистической литературе того времени. «Успехи Бонапарта, – писал исследователь, – уничижение и бедствия соседних народов, тревожные слухи о готовящемся походе грандиозной армии “нового антихриста” на Россию, неудачи русских на первых порах – и неожиданные результаты этого “победного шествия”… Оставление Москвы, полный разгром “двунадесяти языков”, торжество русского народа, слава Александра, как освободителя Европы, – все это внушило мысль о провиденциальной и всемирно-исторической роли России, о торжестве какой-то высшей силы над замыслами дерзких “сынов персти”. Смирение перед Промыслом и вера в чудесное вмешательство Его звучат в словах надписи на медали, выбитой по окончании войны: “Не нам, не нам, но имени Твоему”. Крушение колосса, гордого апокалиптического “всадника на белом коне”, который поставил свое имя рядом с именем Бога (медаль Наполеона с надписью: “Тебе небо, мне – земля”), еще больше оттеняет мысль о бренности земной славы, о тщетности человеческих сил пред мощью Неведомого. Такова почва, на которой суждено было на время воскреснуть… мистицизму»[28].

Действительно, Александровская эпоха становится временем пробуждения мистических исканий. И если век Екатерины был скорее веком вольтерьянства, то эпоха ее внука совсем иная. Почти все культурные деятели этого периода хоть и начинали нередко с привитого в отрочестве через чтение французской литературы вольнодумства, однако чаще всего позже приходили к глубокому и прочному религиозному мировоззрению. Видим мы это даже и на примере таких радикальных политических деятелей, как Рылеев, рассказ о духовном перевороте которого у нас еще впереди.

Мистические увлечения того времени подчас вступали в конфликт с традиционной религиозностью. Не без поощрения со стороны императора в России начинают активно действовать разного рода европейские мистики. Формируются странные религиозные образования вроде кружка Татариновой – светской дамы, в петербургском доме которой проходили чуть ли не хлыстовские радения с ожиданием особого излияния Духа. Переводятся и публикуются ультрапротестантские мистические книги. Основная идея тогдашнего мистицизма состояла в так называемой внутренней церкви. Человек, по мнению мистиков, может соединиться с Богом, минуя всякие внешние обряды и формы, и подлинные верующие могут быть в любой религии: и в магометанстве, и в язычестве, и в христианстве. Все те, кто обладает чистым сердцем и настоящим живым знанием Бога, составляют эту внутреннюю церковь, хотя по внешности они могут принадлежать к совершенно различным вероисповеданиям. В сердцах этих людей созидается нерукотворенный храм, куда и вселяется Христос, и душа, таким образом, возрождается и получает возможность общения с Богом-Отцом. Так понимаемое мистиками христианство существовало, по их мнению, от сотворения мира. И с точки зрения некоторых из них, внешняя церковь, начало которой они возводили к временам Константина Великого, может быть даже помехой, препятствием на пути к Богу. Конечно, мало кто из тогдашних людей полностью разделял такую точку зрения. Чтение немецких мистиков не мешало более ревностному, чем прежде, участию в церковной жизни. Но все же религиозность того времени приобретает несколько искусственный экстатический оттенок.

Характерной фигурой в этом смысле был Александр Федорович Лабзин (1766–1825), воспитанник московских масонов-розенкрейцеров, тех самых, у которых проходил свои университеты Карамзин и в ряды которых вступил Новиков. Он был одним из вдохновителей возрожденного в Александровскую эпоху масонства, а также переводчиком мистических книг под забавным псевдонимом «Угроз Световостоков» и издателем журнала «Сионский вестник». Журнал этот выходил дважды (сначала в 1805–1806 годах, потом в 1817-1818-м). Оба раза он был закрыт за слишком смелые с церковной точки зрения высказывания, но при этом его читали в обществе, в духовных учебных заведениях и даже монастырях.

Журнал «Сионский вестник» был весьма интересным и показательным изданием. Это первый в России исключительно религиозный журнал, издаваемый светским лицом, и общий дух его был связан с настроениями Александровской эпохи. Лабзин, очевидно, не хотел обращать внимание на межконфессиональные различия и охотно сообщал новости как католического, так и протестантского мира, подчеркивая особую значимость личного религиозного чувства, а не той или иной конфессии. В одном из номеров он повествует о французской актрисе, которая оставила свое ремесло, стала горячо верующей и постриглась в монахини. В другом мы встречаем рассказ о проповеди протестантских миссионеров в Африке, где двум миссионерам удалось привести к вере и крещению негра, приговоренного к смертной казни за убийство ребенка. Он был казнен, но перед казнью совершенно изменился и шел к смерти со словами: «Спаситель мой! Помилуй меня, грешного!» Кроме того, в журнале уделено большое внимание так называемому «практическому благочестию», то есть делам милосердия, которые имеют, по мысли Лабзина, важнейшее значение в духовной жизни человека. Он приводит множество случаев проявления милосердия и призывает к нему самих читателей. Воспитанный московскими масонами-розенкрейцерами, которые были большими врагами просветительской философии, Лабзин нередко выступает как борец против вольнодумного миросозерцания. «Вольтер и подобные ему просветители, – читаем мы в первом номере журнала за 1805 год, – наводнили Европу множеством безбожных и развратных книг, дабы разбить главу христианства… По мере распространения так называемого просвещения должно расширяться и противодействующее оному озарение высшим светом»[29]. Лабзин настроен на решительную борьбу с безрелигиозным сознанием, но при этом с большим уважением относится к остальным религиям, считая, что всякое верование имеет отблеск истины. Журнал Лабзина проникнут идеями веротерпимости, лояльного отношения к людям других взглядов, при этом сам издатель и журналист был человеком достаточно жестким, если не сказать деспотичным. С. Т. Аксаков в своих воспоминаниях о встречах с мистиками Александровской эпохи рисует жутковатый портрет Лабзина. Он предстает перед нами авторитарным руководителем своеобразной секты, который, например, заставляет играть в домашнем спектакле одного из своих адептов, несмотря на то что у последнего за несколько часов до этого умер отец. «В обращении его с “братьями”, – писал Аксаков, – слышен был тон господина, а “братья” относились к нему почтительно, как к существу высшей природы»[30].

После закрытия журнала Лабзин чувствовал себя непризнанным пророком, и в последние годы, высланный в провинцию, он с горечью и гордостью писал: «По избранию, по попущению ли Господню, но около 40 лет я был работником в Его винограднике. А работники винограда Господня стоят под иными законами, часто не согласными с мнениями человеческими. Апостолы не могли исполнить своего дела, если бы слушались суждений и мнений человеческих… Не должно удивляться тому, что злоба человеков изгоняет служителей Божиих, кои сеяли благое семя»[31].

Начало XIX века было не только временем пробуждения патриотического сознания и напряженных мистических исканий в русском обществе. Это была эпоха поэтическая, когда писать стихи считалось чуть ли не обязанностью каждого образованного человека, и стихотворцы охотно создавали различные литературные сообщества. А. Ф. Мерзляков писал, что в первые годы XIX века «блистательно обнаружилась охота и склонность к поэзии во всяком звании… Тогда быть членом литературного общества сделалось для нас необходимою душевною потребностию»[32]. Характерно, например, что юный дворянин Степан Жихарев, отправляясь в 1805 году из провинции в Петербург для поступления на службу, пишет трагедию «Атрабант», чтобы завоевать себе вес в обществе. Большое внимание уделялось поэзии в учебных заведениях. Почти все ученики Московского благородного пансиона и Царскосельского лицея упражнялись в стихосложении и участвовали в создании рукописных журналов. Словесность не забыта была и в духовных училищах, где первый учебный год был посвящен изучению классических образцов поэзии. Поэтому вполне в духе времени, что молодой преподаватель семинарии Дроздов (будущий митрополит Московский Филарет) приветствовал в 1807 году митрополита Платона большой одой о старости, сложенной по всем правилам одописания предшествующего столетия.

В эти годы в большом количестве появляются новые журналы. Их число переваливает через два десятка. Значение словесности растет в глазах общества, литература становится областью профессиональной деятельности, и к концу царствования Александра у писателей появилась возможность получать немалые доходы за свои сочинения. «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать»[33], – советует книгопродавец поэту в стихотворении Пушкина середины 1820-х годов, но едва ли такое предложение мог бы услышать стихотворец на одно-два десятилетия раньше, когда чаще всего даже самым маститым писателям свои рукописи приходилось издавать за собственный счет.

При самом беглом взгляде на словесность Александровского времени становится ясно, что в ней существовало два полюса, два различных направления. Одно – продолжавшее традиции предыдущего столетия, другое – шедшее вслед за Карамзиным путями сентиментализма и предромантизма. К первому направлению относились писатели, которых условно можно назвать архаистами, ко второму – писатели-новаторы. Причем не всегда архаисты – это обязательно люди старшего поколения, хотя, конечно, центральное место занимали среди них те, кто начинал свою литературную деятельность в XVIII веке. Такие поэты, как Кюхельбекер, Катенин и даже Грибоедов, усиленно подчеркивали свою принадлежность к стану стариков.

Направление писателей-архаистов можно охарактеризовать так. Литература для них – это высокое служение духовным, нравственным и патриотическим целям. Поэт не должен стремиться к чистому самовыражению, его задача наполнить читателя высокими чувствами, носящими общий надличностный характер. Язык такой поэзии должен резко отличаться от обыденного языка, ему надлежит звучать торжественно и возвышенно. Поэт-архаист стремится использовать церковнославянизмы, для него очень важно установить связь между своей поэзией и Священным Писанием.

Писатели старой школы группировались вокруг Державина и Шишкова, которые очень сблизились в первые годы нового столетия и нередко устраивали в своих петербургских домах литературные вечера, на которых собирались как молодые, так и почтенные литераторы, близкие по духу самим хозяевам. Из этих вечеров и родилось самое крупное литературное объединение Александровской эпохи с несколько тяжеловесным именованием «Беседа любителей русского слова».

Сейчас о ней судят по тому граду насмешек, которым осыпали «Беседу» молодые литераторы новой школы. И конечно, повод для пародий и смеха был. Слишком официальным, самодовольным и по-чиновничьи неповоротливым подчас выглядело это сообщество. Заседали члены «Беседы» в роскошных залах, члены общества делились на разные ранги и чины, мало было в ней того живительного творческого воздуха свободы, которым дышит настоящая словесность. Но все же, говоря о словесности Александровской эпохи, нельзя миновать «Беседу любителей русского слова». Даже своей официальностью и казенностью она все же служила утверждению в глазах и власти, и общества высокого значения литературы. Подавая повод к насмешкам, она в то же время была тем берегом, от которого отталкивались поэты нового романтического склада, но, оттолкнувшись, нередко оглядывались назад и даже порой возвращались к отвергнутым принципам, признавая высокую роль поэта, который, по словам Языкова, должен «носиться душой превыше праха» и «приносить дрожащим людям молитвы с горней вышины»[34].

Собрания у Шишкова и Державина начались еще с 1805 года, но официальный статус и наименование эти собрания получили только в 1811 году, с этого же времени начинает выходить журнал общества «Чтения в Беседе любителей русского слова». За шесть лет своего существования он имел чуть меньше двадцати выпусков и представлял собой журнал, наиболее четко и последовательно выражавший позиции «Беседы», и в этом смысле был изданием уникальным (мы едва ли найдем в ту эпоху другой журнал, который был бы очевидным рупором определенного литературного направления).

На страницах журнала выступают и отцы-основатели Шишков и Державин, и молодые поэты-архаисты, такие как Анна Бунина, Сергей Шихматов и другие. В целом издание стремится подчеркнуть высокую общественную роль художественного слова. В первом номере журнала опубликована речь Шишкова по поводу открытия «Беседы», где говорится, что дар слова есть высочайший дар Божий человеку, который и делает человека существом высшей разумности, и задача слова – это, с одной стороны, созидать высокие духовные и нравственные понятия в душах людей новых поколений, а с другой – утверждать красоту и силу национального языка, народных традиций и воззрений. Для Шишкова, как в целом для всей «Беседы», художественное слово имеет дидактический, воспитательный характер. Его задача возвышать дух, отвлекать его «от суетных увеселений сердца».

Одним из самых частых авторов журнала был князь Шихматов. Ровесник Жуковского и Батюшкова, он был верным учеником Шишкова и наиболее последовательным продолжателем старых поэтических традиций. Более всего в истории литературы известен он по сатирическим нападкам на его творчество со стороны писателей новой школы – Батюшкова, Вяземского, юного Пушкина, однако же само наличие этих нападок (подчас спустя несколько лет после выхода произведений поэта) говорит об актуальности Шихматова для тогдашнего литературного процесса.

Как творчество, так и личность этого поэта заслуживают краткого очерка. Князь Сергий Александрович Шихматов (1782–1837) окончил в 1800 году морской кадетский корпус и поступил в научный комитет Адмиралтейства под начало Шишкова. Не без влияния последнего он начал писать стихи и смог на практике воплотить мечты своего учителя о поэте, начитанном в духовных книгах. Шихматов воспитывался в глубоко верующей патриархальной семье, в которой было двенадцать детей, с детства участвовал в частых домашних богослужениях и был прекрасным знатоком церковнославянского языка. Первые поэмы Шихматова («Пожарский, Минин, Гермоген» и «Петр Великий») проникнуты высоким ораторским лиризмом и являются не столько рассказом об исторических событиях, сколько восхищенным славословием своих героев, славословием, которое часто строится по образу богослужебных текстов с использованием богатого запаса церковнославянизмов.

Пройдя этап патриотических стихотворений, Шихматов обращается к теме духовной. Но примечательно то, что первые свои духовные произведения он создает в подражание Эдварду Юнгу, популярному среди литераторов враждебного «Беседе» лагеря (В. А. Жуковский, например, переводил Юнга). Последним произведением поэта становится поэма «Иисус в Ветхом и Новом Заветах, или Ночи у Креста». Поэма эта только внешней формой еще восходит к Юнгу и вообще к западной поэтической традиции, а содержательно и стилистически целиком ориентирована на богослужебные и святоотеческие тексты. Она, так же как и произведение английского поэта, делится на части, называемые «ночами», и представляет собой глубокое, сосредоточенное размышление на духовные темы. Но если медитации Юнга связаны с созерцанием окружающего мира и таинственных путей Промысла в жизни людей, то в поэме «Ночи у Креста» поэт призывает свою душу к размышлению о самой божественной личности Иисуса Христа через проникновение в сокровенные смыслы священного Писания. Цель своего молитвенно-поэтического бдения он видит в том, чтобы «в безмолвии ночном внимать его (Писания. – Т. В.) словам и поучиться в вере»[35]. И, приблизившись хоть в малой степени к этим тайнам, поэт дерзает «словом воспевать» тайну Бога-Слова.

Обширная, трехсотстраничная поэма состоит из пяти глав. В первых трех главах излагается священная история Ветхого Завета в контексте его прообразовательного мессианского значения. Две последние главы посвящены евангельским событиям. Шихматов предпринимает первую в русской литературе попытку изложить поэтически всю библейскую историю. Причем он ставит перед собой задачу не простого изложения, но молитвенного всматривания в священные события, и в первую очередь в тайну Христовой Жертвы. Он призывает свою душу «солнце истины в глаголах живота / очами светлыми сквозь тени созерцать»[36], и это свое поэтическое созерцание он называет «подвигом словесным», для совершения которого необходима благодать Святого Духа. «Ты ныне пронесись полетом благодатным / над зыбью слабостей души моей нестройной»[37], – молитвенно взывает к Духу Святому Шихматов в первой главе поэмы. И вообще, поэма является не просто художественным произведением, но духовным деланием, в котором изложение событий легко перетекает в молитву, и цель писания далеко отстоит от литературной, задача поэта заключается в том, чтобы с помощью своего молитвенно-поэтического труда возвысить свою душу, приблизить ее к возлюбленному Иисусу:

О имени Твоем, о Бог мой Иисус!

Я руки возношу и сердце ко кресту

В восторге радостном, в восторге благодарном

Да будет, Всеблагий! Да будет, Всемогущий!

Всегда Твоя хвала, всегда в моих устах,

Доколе я дышу[38].


Столь серьезно понятая задача стихотворного труда накладывает отпечаток на всю стилистику поэмы. Поскольку поэт хочет выразить невыразимое, не постижимое рациональным знанием, то он не может быть прост и линеен в своем изложении. Его поэтическое слово оказывается наполненным метафорами, олицетворениями, повторами, аллитерациями, с помощью которых поэт заставляет читателя внимательно и глубоко всмотреться в смысл таинственных событий, и в первую очередь в то главное событие христианской истории, которое состоит в том, что Христос «смерть смертью умертвил и обессмертил мертвых»[39]. Шихматовский стиль можно было бы назвать трудным слогом в противовес легкому слогу карамзинистов. Если последние, целиком ориентируясь на земные ценности, хотят заинтересовать, увлечь, очаровать читателя, то поэт трудного слога призывает читателя вместе с ним совершать нелегкий труд молитвенного постижения иррациональных тайн, выраженных поэтическими средствами.

Уже в годы создания этой поэмы Шихматов, продолжая трудиться в Морском кадетском корпусе, где служил более четверти века, видя свою цель в том, «чтоб в юные сердца страх Божий насаждать», устремляется всем сердцем к монашеству. А в 1829 году, после долгих проволочек и искушений, он принимает постриг с именем иеромонаха Аникиты. Сохранились записки, которые он вел во время паломничества ко святым местам Востока в 1834–1836 годах. Они наряду с письмами к братьям свидетельствуют о глубочайшем покаянном настроении отца Аникиты, которое сочеталось с молитвенным восторгом живого Богосозерцания. Кроме того, как письма, так и записки являются ярким примером рождавшейся в это время в русской словесности духовной прозы. Характерно стилистически яркое исповедание любви к Церкви, которое излагает Шихматов в письме к братьям в ответ на их упреки в привязанности к одной богослужебной внешности. «На вопрос, что я в Церкви люблю, – пишет Шихматов, – ответ не тот, который вы предполагаете. Люблю божественную благодать, в ней неисходно пребывающую и меня таинствами и учением спасающую; люблю Тело и Кровь Бога моего, в моем бренном естестве за меня пострадавшего и меня с собою соединяющего до единства с ним по духу и телу. Люблю все прочие священнейшие таинства, которыми я возрождаюсь, укрепляюсь, питаюсь, очищаюсь, освящаюсь во внутреннем человеке не без участия и внешнего… Люблю священные обряды богослужения, возводящие через чувства душу мою к Богу; люблю самые внешности сего богослужения, умудряющие меня во спасение; люблю благолепие иконное в храмах, для назидания душевного сильное; люблю чудотворные останки праведников; люблю целительные иконы Царицы небесной и святых угодников; люблю пения богокрасные; люблю свещи горящие, в знамение сердец, пылающих пред Богом; люблю дым кадильный, знаменующий молений наших и благодати Божией фимиам; люблю самые стены, святыню Божию в себе вмещающие; люблю и почитаю священною и самую персть церковную… Столько люблю Церковь и все, что в ней, что совершенно оживаю, когда в ней изливаю пред Богом мою душу, или паче тогда только и живу, когда в ней предстою пред Богом моим, исповедуя Ему свои немощи, благодаря Его неизреченное милосердие и испрашивая Его всесильную помощь к довершению пути жизни сей временной, с достижением вечного упокоения»[40].

В 1836 году отец Аникита был назначен настоятелем русской церкви в Афинах, где спустя полгода скончался, оставив после себя память как о благодатном подвижнике благочестия. Впоследствии останки Шихматова почитатели его памяти перенесли в заложенный им на Афоне храм в честь Митрофана Воронежского, и, по воспоминаниям очевидцев, его кости «были желты, яко воск, и испускали некое благоухание»[41].

Духовный путь князя Шихматова был тем путем, которым древнерусская культура пробивалась сквозь каменные плиты петербургской империи. Тридцать лет прожив в Петербурге, любя этот город, отдав многие годы педагогическим и литературным трудам, он был человеком вполне принявшим всю образованность и культуру своей эпохи, но его душа не могла удовлетвориться пребыванием в земной реальности, он прошел путь от Петербурга к Иерусалиму, осознавая, что человеческая культура тогда только имеет смысл, когда коренится в мирах иных и к этим мирам зовет людей.

К концу 1810-х годов «Беседа» выродилась в слишком официальное, чиновное собрание и вскоре после смерти Державина распалась. Несмотря на то что в ее рядах было немного одаренных стихотворцев, она сыграла важную роль в становлении русской словесности XIX века, для которой, с одной стороны, важно было оттолкнуться от напыщенности и условности «беседчиков», а с другой – не забывать того высокого отношения к поэзии, которое никогда почти не покидало наших лучших литераторов и которое вслед за своими вождями Державиным и Шишковым проповедовали литераторы, близкие к «Беседе».

Вышеописанному литературному обществу не хватало творческой свободы, живой инициативы. И хотя были в нем и люди молодые, но именно престарелые Державин и Шишков задавали тон в «Беседе». С первых же лет нового столетия среди литераторов обозначилась группа молодых писателей, которые противостояли тяжелому и несколько ходульному отношению к литературе, которое культивировалось в «Беседе». В это время появляется понятие легкой поэзии, особенно любимое Батюшковым. Легкая поэзия не ставит перед собой высоких целей, не стремится к учительству, это всего лишь литературная игра, призванная воспитывать вкус и увеселять читателя. С точки зрения писателей новой школы, которые считали себя учениками Карамзина, писатели-архаисты грешили главным – недостатком вкуса. При этом вкус понимался как уход от всего возвышенного и напыщенного, стремление к простоте и ясности выражения. С самого начала литературной деятельности противников «Беседы» основным их орудием становится насмешка. Первой ласточкой в этом направлении было стихотворение Батюшкова «Видение на берегах Леты» (1809), где молодой поэт погружал в воды забвения известных литераторов, среди которых особенно заметен «славенофил», чтущий Пролог и «Письмовник» Курганова (читатель, конечно, с легкостью узнавал Шишкова). Затем в спор с Шишковым и его литературной позицией вступает Д. В. Дашков, друг Батюшкова и Жуковского, опубликовавший статью, критикующую концепцию адмирала-филолога о тождестве русского и церковнославянского языков. К нему присоединяется Василий Львович Пушкин, дядя великого поэта, с программным посланием «К Жуковскому», где критиковал «беседчиков», считая их врагами просвещения и свободы. В дальнейшем дискуссия расширялась, и в конце концов противная сторона сделала свой ответный удар. Один из известнейших членов «Беседы» князь А. А. Шаховской написал комедию «Липецкие воды», где в качестве объекта насмешек избрал невинного Жуковского, которого изобразил под именем слезливо-сентиментального Фиалкина. Это был вызов, на который друзья Жуковского ответили несколькими посланиями и эпиграммами, а главное – созданием особого литературного общества под названием «Арзамасское общество безвестных людей», обычно именуемое просто «Арзамас». Это объединение стало в истории русской словесности символом молодых литературных сил, стоящих на противоположной «Беседе» новаторской позиции.

Основой «Арзамаса» была шутливая пародия. Это не серьезное литературное общество, но собрание веселых друзей, которые от души смеются над всем напыщенным, чересчур серьезным и надуто-чванливым. Высмеивая на своих собраниях «Беседу», арзамасцы заодно пародировали все существовавшие тогда общества – и политические, и масонские. В своих мемуарах Ф. Ф. Вигель, один из членов кружка, описывает обряд вступления в общество В. Л. Пушкина. Это действо является откровенной насмешкой над масонскими посвящениями. «Как странствующего в мире сем без цели, – повествует мемуарист, – нарядили его в хитон с раковинами, надели ему на голову шляпу с широкими полями и дали в руку посох паломника. В этом наряде с завязанными глазами из парадных комнат по задней, узкой и крутой лестнице свели его в нижний этаж, где ожидали его с руками, полными хлопушек, которые бросали ему под ноги, и т. д.»[42].

Забавна история возникновения названия общества. Д. Дашков был как-то проездом в Арзамасе и на постоялом дворе за стенкой своего номера услышал оживленную дискуссию каких-то провинциальных любителей литературы. У Дашкова разыгралась фантазия, и он написал сатирическое стихотворение о неком литературном обществе в провинциальном городе. В пылу литературных дебатов членам общества является устрашающее видение старца Шишкова, который велит им отмстить за поруганную честь своих соратников.

В «Арзамас» вступили Жуковский, С. С. Уваров, А. И. Тургенев, В. Л. Пушкин, П. А. Вяземский и ряд других литераторов (в конце существования общества примкнул к нему и юный Пушкин, в то время лицеист). На собраниях произносились пародийные речи, шутки, читались эпиграммы и сатирические послания, в ритуал общества входило также поедание гуся, потому что город Арзамас в то время славился своими прекрасными гусями. В целом общество это не имело никакой литературной программы, не ставило перед собой никаких серьезных задач и целей и вскоре после исчезновения «Беседы» распалось, потому что более всего было одушевлено пафосом борьбы и насмешки над своими литературными антагонистами.

Но все же «арзамасцы» в своем шутливо-пародийном бытовании декларировали определенную жизненную и литературную позицию, важную для формирования словесности нового типа. Эта позиция может быть определена так: литератор не должен быть проводником какой-либо идеологии или духовного учения, главное – быть самим собой, выражать свою свободную личность, отметая все то, что может помешать независимому развитию человека. Творчество для «арзамасцев» – это живой разговор с самим собой и с близкими друзьями, в который может на равных правах включиться и читатель. Такая установка, с одной стороны, выглядит ущербной, так как явно отметает сакральные ценности словесного творчества, чересчур подчеркивая индивидуализм писателя. Однако, с другой стороны, это раскрепощение личности литератора необходимо было для развития самобытной русской словесности. Индивидуальное творчество требует свободы. В условиях самостоятельности писатель, предоставленный свободному поиску, в конце концов (если он подлинно даровит) осознает необходимость сознательного подчинения себя высшему началу. И многие русские писатели XIX столетия, начав с безудержной, дерзкой свободы, закончили этим осмысленным и вольным подчинением, которое едва ли было бы возможно, если бы они оказались обузданы с самого начала. Веселая раскрепощенность «Арзамаса» была тем воздухом, которым дышала нарождающаяся новая литература пушкинской эпохи.

3

Пушкин А. С. Поли. собр. соч.: В 16 т. Л., 1937–1949. Т. II. С. 270 (далее – Пушкин).

4

Тютчев Ф. И. Лирика: В 2 т. Т. 1. М., 1965. С. 136.

5

Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря. М., 2002. С. 302.

6

ПогодинМ. П. Н. М. Карамзин. Т. 1–2 Т. 1. М., 1866. С. 324.

7

Пушкин. Т. II. С. 47.

8

Вигель Ф. Ф. Записки. М., 2000. С. 78.

9

Погодин. Н. М. Карамзин. Т. 1. С. 325.

10

Шишков А. С. Собрание сочинений и переводов: В 4 ч. Ч. 2. СПб., 1824. С. 252.

11

Щит. по: Карпец В. Муж отечестволюбивый. М., 1987. С. 15.

12

Резанов В. И. Из разысканий о сочинениях Жуковского: В 2 т. Т. 1. Спб., 1906. С. 67.

13

Там же. С. 69.

14

Жихарев С. П. Записки современника. М.; Л., 1955. С. 326.

15

Там же. С. 102–103.

16

Карамзин. Н. М. О древней и новой России. М., 2002. С. 254.

17

Ростопчин Ф. В. Ох, французы! М., 1992. С. 149.

18

Шишков А. С. Собрание сочинений и переводов: В 4 ч. С. 284.

19

Щит. по: Карпец В. Муж отечестволюбивый. С. 45.

20

Муравьев-Апостол И. М. Письма из Москвы в Нижний Новгород. СПб., 2002. С. 6.

21

Муравьев-Апостол И. М. Письма из Москвы в Нижний Новгород. С. 6.

22

Русский Архив. 1866. С. 253.

23

Записки о 1812 годе С. Глинки. СПб., 1836, С. 42.

24

Страхов. Кн. вторая. С. 24.

25

Ковалевский Е. Граф Блудов и его время. СПб., 1866.

26

Бартенев Ю. Н. Рассказы князя А. Н. Голицына // Русский архив. СПб., 1886. Т. 2. С. 99–100.

27

Пушкин. Т. III. С. 431.

28

История русской литературы XIX века: В 5 т. / Под ред. Д. Н. Овсянико-Куликовского. М., [б.г.]. Т. 1. С. 115.

29

Лионский вестник. СПб., 1805. № 1. С. 35.

30

Аксаков С. Т. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1986. С. 220.

31

Русская старина. СПб., 1895. Февраль. С. 49.

32

Цит. по: Десницкий В. На литературные темы: В 2 т. Л.; М., 1933. Т. 2. С. 181.

33

Пушкин. II. С. 329.

34

Языков Н. М. Полное собрание стихотворений. М.; Л., 1964. С. 385 (далее – Языков).

35

Иисус в Ветхом и Новом заветах, или Ночи у Креста, стихотворение кн. С. Шихматова. СПб., 1824. С. 1.

36

Там же.

37

Там же. С. 2.

38

Там же. С. 267.

39

Иисус в Ветхом и Новом заветах, или Ночи у Креста, стихотворение кн. С. Шихматова. С. 1.

40

Христианское чтение. 1890. Ч. 1. С. 329.

41

Цит. по: Шафранова О. И. Озаренный светом Евангельской истины. М., 2010. С. 250.

42

Среди других благодатных об иеромонахе Аниките хотелось бы видеть рассказ отца Святогорца о посмертном явлении подвижника ослепшему незадолго до кончины монаху Николаю, который сопровождал отца Аникиту в его путешествии к Святой Земле. Отец Николай увидел его в священническом облачении «осияваемого небесной славою… в сопровождении двух лучезарных юношей» (Письма Святогора к друзьям своим о святой горе Афонской. М., 2002. С. 137).

Русская литература пушкинской эпохи на путях религиозного поиска

Подняться наверх