Читать книгу Дорога к несвободе. Россия, Европа, Америка - Тимоти Снайдер - Страница 3
Пролог. 2010 год
ОглавлениеМой сын родился в Вене. Роды были трудными, поэтому врач-австриец и акушерка-полька заботились в первую очередь о ребенке. Когда он начал дышать, его ненадолго передали матери. После ее увезли в операционную. Акушерка Ева протянула ребенка мне. Я и мой сын слегка растерялись, но вместе мы справились с ситуацией. Мимо нас бегали хирурги, щелкали резинки масок, и ребенок блуждающими лиловыми глазами наблюдал за мельтешением зеленых пятен медицинской одежды.
На следующий день все, казалось, шло хорошо. Медсестры посоветовали мне уйти из роддома в обычное время, в пять вечера, и до утра оставить мать с ребенком на их попечение. Теперь я уже мог рассылать, с небольшим опозданием, сообщения о рождении сына. Некоторые мои друзья узнали хорошие новости точно в тот момент, когда и дурные. Один из них (ученый, с которым я встречался в Вене еще в прошлом веке) спешил на самолет в Варшаву. Мое письмо летело со скоростью света, но он так его и не прочитал.
Две тысячи десятый год стал временем осмысления. Финансовый кризис 2008 года уничтожил значительную долю мирового богатства, а от замедленного восстановления выигрывали богатые. Пост президента США занимал афроамериканец. Большое приключение Европы 2000-х годов – расширение Европейского Союза на восток, казалось, подошло к концу. Две тысячи десятый год – когда миновали десять лет нового века, два десятилетия после краха коммунистической системы в Европе и семь десятилетий после начала Второй мировой войны – казался годом подведения итогов.
В том самом году я работал с историком Тони Джадтом – незадолго до его смерти. Я восхищался книгой Тони об истории Европы – “После войны” (2005). Он рассказывал о невероятно успешном собирании Европейским Союзом осколков империй и конструировании из них мощнейшей в мире экономической структуры и главного оплота демократии. В конце книги автор делился своими размышлениями о памяти европейцев о Холокосте. В XXI веке, писал он, формальностей и денег будет недостаточно: политические приличия могут потребовать рассказов об ужасах.
В 2008 году Тони заболел боковым амиотрофическим склерозом. Это нейродегенеративное заболевание обрекает человека на смерть, замыкая его в непослушной телесной оболочке. После того как Тони утратил способность пользоваться руками, свои с ним беседы о XX веке мы стали записывать на диктофон. В 2009 году нас обоих настораживала убежденность американцев в том, что капитализм необорим, а победа демократии неизбежна. Прежде Тони писал о безответственных интеллектуалах, служивших в XX веке тоталитаризму. Теперь, в XXI веке, его заботила безответственность иного рода: полнейшее отрицание идей, которое расстраивает дискуссию, выхолащивает политику и делает нормой неравенство.
В тот период, когда мы беседовали с Тони, я работал над историей политически мотивированных массовых убийств, совершенных в Европе в 1930–40-х годах властями СССР и нацистской Германии. Я рассказывал о народах (в первую очередь евреях, белорусах, украинцах, русских, прибалтах, поляках), столкнувшихся с обоими этими режимами и живших там, где действовали и нацисты, и коммунисты. Хотя сюжет был мрачен (я писал о спланированном голоде, расстрельных рвах и газовых камерах), к выводам я пришел сравнительно оптимистическим: причину массового убийства можно выяснить, а слова погибших – вспомнить. Истину можно озвучить. Уроки прошлого можно усвоить.
Одну из глав своей книги я посвятил поворотному пункту XX века: формированию советско-нацистского альянса, развязавшего Вторую мировую войну. В сентябре 1939 года Германия и СССР напали на Польшу, причем и Берлин, и Москва стремились уничтожить польское государство и польский политический класс. В апреле 1940 года НКВД казнил 21 892 польских военнопленных, большинство которых составляли офицеры запаса – образованные люди. Эти мужчины (и одна женщина) были убиты выстрелами в затылок и зарыты в пяти местах, в том числе в Катынском лесу около Смоленска. Катынский расстрел стал для поляков главным символом советских репрессий.
После Второй мировой войны в Польше установился коммунистический режим. Страна превратилась в сателлита СССР, и говорить о Катыни было нельзя. Лишь после распада Советского Союза в 1991 году историки смогли выяснить, что произошло. Советские документы не оставили сомнений в том, что массовое убийство – сознательный шаг, одобренный лично Сталиным. Российская Федерация прилагала большие усилия, чтобы разобраться с наследием сталинского террора. 3 февраля 2010 года, когда я закончил работу над книгой, премьер-министр России неожиданно предложил своему польскому коллеге провести в апреле совместные мероприятия по случаю семидесятой годовщины убийств в Катыни. В полночь 1 апреля, когда должен был родиться мой сын, я отослал рукопись издателю. 7 апреля польская правительственная делегация во главе с премьер-министром приехала в Россию. На следующий день моя жена родила ребенка.
Через два дня в Россию отправилась вторая делегация. В нее входили: польский президент с супругой, командующие вооруженными силами, парламентарии, гражданские активисты, священнослужители и члены семей тех, кто погиб в 1940 году в Катыни. Одним из пассажиров этого самолета был мой друг Томаш Мерта, ответственный за памятные мероприятия: уважаемый политолог, замминистра культуры и национального наследия. Ранним утром в субботу 10 апреля Томек сел в самолет. В 8.41 самолет потерпел крушение, не дотянув до взлетной полосы военного аэродрома в Смоленске. Выживших не оказалось. В венском роддоме раздался звонок мобильного, и женщина в трубке закричала по-польски.
Вечером следующего дня я просмотрел ответы на свои электронные письма. Один из моих друзей выразил опасение, что я, купающийся в личном счастье, не вполне понял, что именно произошло: “…По-моему, ты плохо разобрался в ситуации. Вообще-то, Томек Мерта был убит”. Другой – он значился в списке пассажиров – сообщил мне, что передумал лететь и остался дома: его жена через несколько недель должна была родить.
Он написал: “Теперь все изменится”.
В Австрии в родильных домах матери остаются после родов на четыре дня, чтобы медперсонал рассказал им о кормлении и уходе за ребенком. За это время семьи в роддоме успевают перезнакомиться, родители – выяснить, какими языками они владеют, и затеять беседу. На следующий день мы по-польски обсуждали возможный заговор. Были выдвинуты версии: самолет сбили русские – или же польское правительство спланировало убийство президента (ведь он и премьер-министр принадлежали к разным партиям). Мать-полька спросила, что об этом думаю я, и я ответил, что то и другое очень маловероятно.
Еще день спустя мою жену с ребенком выписали, и мы отправились домой. Присматривая за сыном (он спал рядом в корзинке), я написал о Томеке два текста: некролог (по-польски) и рассказ о катастрофе (по-английски), который закончил обнадеживающими словами о России. Поскольку президент Польши погиб, желая почтить память убитых на российской земле, я выразил надежду, что премьер-министр Путин воспользуется этим, чтобы начать широкое обсуждение истории сталинского СССР. Кажется, это было уместное в печальном апреле 2010 года допущение. Но я сильно заблуждался.
Все изменилось. В сентябре 2011 года Владимир Путин (перед тем, как стать премьер-министром, он уже дважды занимал пост президента) объявил, что желает снова стать президентом. На выборах в декабре его партия провалилась, но все же получила большинство мест в Государственной думе. В мае 2012 года Путин стал президентом после выборов, также, по-видимому, проведенных с нарушениями. Затем Путин озаботился тем, чтобы дискуссия о советском прошлом (например, о Катыни, которую он сам же и начал) стала уголовно наказуемой. Смоленская катастрофа ненадолго сплотила польское общество, а после расколола его на годы. С течением времени одержимость трагедией 10 апреля 2010 года росла, отодвигая на второй план и Катынский расстрел, и все исторические эпизоды польского мученичества. Польша и Россия перестали размышлять об истории. Времена изменились. Или, может быть, изменилось наше ощущение времени.
Над Европейским Союзом сгустились тучи. Наш роддом в Вене, где недорогая страховка покрывала все расходы, служит напоминанием об успехе европейского проекта. Роддом предоставляет услуги, которые в большинстве стран Европы считаются обычными – но немыслимы для США. То же самое можно сказать о быстром и надежном метрополитене, при помощи которого я добрался в роддом: это норма для Европы и недостижимая мечта для Америки. В 2013 году Россия ополчилась на якобы растленный и враждебный Европейский Союз. Успехи ЕС могли навести россиян на мысль, что бывшие части империи способны стать преуспевающими демократическими странами, так что их существование внезапно оказалось под угрозой.
Украина сближалась с Европейским Союзом, и в 2014 году Россия напала на нее и аннексировала часть территории. К 2015 году Россия перенесла грандиозную кибервойну из Украины в Европу и США – при содействии множества европейцев и американцев. В 2016 году британцы проголосовали за выход своей страны из ЕС (чего давно желала Москва), а американцы избрали президентом Дональда Трампа (чему способствовали россияне). Новый президент США – вдобавок к прочим своим недостаткам – не способен размышлять об истории. Он не сумел ни почтить жертв Холокоста, когда к этому появился повод, ни обличить нацистов в самих США.
Хотя XX век окончательно и бесповоротно кончился, его уроки остались неусвоенными. В России, Европе и Америке появилась новая, соответствующая новой эпохе форма политики: несвобода.
Я несколько лет размышлял о политике жизни и смерти. Потом написал о катастрофе под Смоленском две статьи – ночью, когда грань между жизнью и смертью очень тонка. “Твое счастье посреди горя”, – как выразился один из моих друзей. И то, и другое казалось незаслуженным. Конец и начало слишком сблизились, даже перепутались: смерть прежде жизни, небытие прежде существования. Цепь времен распалась.
В апреле 2010 года (или около того) человеческая натура изменилась. Чтобы сообщить знакомым о рождении своего первенца, мне пришлось отправиться в кабинет и сесть за компьютер. (Смартфонами тогда мало кто пользовался.) Я ожидал ответа через несколько дней, даже недель. Два года спустя, когда родилась моя дочь, все переменилось: смартфон в кармане вошел в привычку, а ответ вы получали или немедленно, или никогда. Иметь двоих детей – не то же самое, что быть отцом одного ребенка, но я все-таки думаю, что в начале 2010-х годов время стало менее целостным, неуловимым для всех нас.
Техника, призванная порождать время, вместо этого поглощает его. Поскольку мы утратили способность сосредоточиваться и запоминать, нам все кажется новым. В августе 2010 года, после смерти Тони, я совершил турне по Америке, обсуждая с читателями книгу “Размышления о XX веке” (Thinking the Twentieth Century), которую мы написали вместе с ним. В поездке я понял, что сам ее предмет – прошлое столетие – уже надежно позабыт. Я смотрел в гостиницах телевизор и видел, как российское ТВ, рассказывая, будто Барак Обама родился в Африке, развлекается болезненной историей межрасовых отношений в США. Я поразился тому, что вскоре эту тему подхватил и шоумен Дональд Трамп.
На рубеже нового века американцам и европейцам предложили выдумку о “конце истории”. Я буду называть ее политикой предопределенности: будущее похоже на настоящее, законы прогресса известны, альтернатив нет, и поделать с этим ничего нельзя. В американской капиталистической версии “политики предопределенности” природа породила рыночную экономику, рынок родил демократию, а та принесла народам счастье. В европейской редакции история порождает нацию, которая (после войны) увидела, что мир – это хорошо, и выбрала интеграцию и процветание.
До распада СССР (1991) коммунизм предлагал собственную версию “политики предопределенности”: природа дозволяет появление техники и технологий, которые обусловливают социальные изменения, те приводят к революции, а революция – к утопии. Когда все пошло иначе, адепты “политики предопределенности” в Европе и Америке возликовали. Европейцы в 1992 году занялись достройкой Европейского Союза. Американцы решили, что развенчание коммунистического мифа доказывает истинность мифа капиталистического. Четверть века после падения коммунистических режимов американцы и европейцы рассказывали друг другу о “предопределенности” – и так воспитали поколение “миллениалов” без истории.
Американская “политика предопределенности”, как и все подобные выдумки, отвергала факты. То, что произошло после 1991 года в России, Беларуси и Украине, наглядно показало, что крушение одной системы не оставляет после себя вакуум, в котором природа порождает рыночную экономику, а та, в свою очередь, – права человека. Этот урок смог бы преподать Ирак – если, конечно, те в Америке, кто развязал в 2003 году преступную войну, согласились бы поразмыслить над ее катастрофическими последствиями. Финансовый кризис 2008 года и отмена в 2010 году в США ограничений на финансирование избирательных кампаний увеличило влияние богачей и уменьшило влияние избирателей. С усилением экономического неравенства горизонт прогнозирования уменьшился и меньше американцев стало считать свое будущее усовершенствованной версией настоящего. Американцев в отсутствие эффективного государства (которое обеспечивает основные общественные блага, повсюду принимающиеся как должное: образование, пенсионное обеспечение, здравоохранение, общественный транспорт, отпуска по уходу за ребенком, оплачиваемые отпуска) захватила обыденность, и они утратили ощущение будущего.
Провал “политики предопределенности” привел к иному восприятию времени: к политике вечности. В отличие от “предопределенности” (пророчащей всем без исключения “светлое будущее”), в рамках “вечности” какая-либо одна нация помещается в центр мифа о непорочности. У линии времени нет направленности, нет будущего: время циклично, и мы вновь и вновь сталкиваемся с одними и теми же угрозами. В условиях “предопределенности” никто не несет вины, потому что мы знаем: все устроится само собой. А в “вечности” никто не несет ответственности потому, что враг у ворот – и пребудет там вечно, что бы мы ни делали. Адепты “политики вечности” отстаивают мнение, что государство не может помочь обществу в целом, что оно в состоянии лишь уберечь от угроз. Прогресс уступает место обреченности.
Облеченные властью адепты “политики вечности” организуют кризис и манипулируют вызываемыми им эмоциями. Граждан – чтобы они забыли о неспособности или несклонности сторонников “политики вечности” к реформам – приучают попеременно испытывать то восторг, то гнев, “растворяя” будущее в настоящем. Во внешней политике сторонники “политики вечности” преуменьшают, отказываются признавать достижения тех стран, которые их сограждане могут принять за образцы. Распространяя (при помощи технологий) политические фикции на родине и за рубежом, адепты “политики вечности” отрицают факты и стремятся свести жизнь к зрелищам и их переживанию.
Возможно, в 2010-х годах произошло нечто большее, чем мы сумели заметить, и наполненное беспорядочными событиями время между катастрофой под Смоленском и избранием Трампа стало эпохой трансформации. Возможно, мы переходим от одного ощущения времени к другому, поскольку не понимаем, как история формирует нас и как мы творим историю.
“Предопределенность” и “вечность” превращают факты в концепции. Увлеченные “предопределенностью” видят во всяком факте отклонение, в итоге не слишком изменяющее течение прогресса. Те же, кто тяготеет к “вечности”, расценивают факт как пример исконной враждебности. И “предопределенность”, и “вечность” выдают себя за историю; и та, и другая от истории избавляются. Сторонники политики “предопределенности” учат: конкретные обстоятельства прошлого не важны, так как все произошедшее необходимо для прогресса. Адепты “политики вечности” совершают скачки через десятилетия, даже века, от одного исторического момента к другому, и конструируют миф о невинности и угрозе. Они отыскивают в прошлом угрозы и ответ на них, придумывают циклическую модель и воплощают ее в настоящем, организуя кризис и провоцируя скандалы.
У проводников “политики предопределенности” и “политики вечности” собственная пропагандистская манера. Первые плетут из фактов сеть комфорта. Вторые отвергают факты, а с ними и действительность, в которой граждане других государств богаче и свободнее, а также представление о том, что, имея знания, можно подготовить реформы. Многое из происходившего в 2010-х годах – плод политических домыслов и преувеличений, отвлекающих внимание и мешающих серьезному осмыслению. Но какое бы ни оказывала влияние пропаганда на современников, это не окончательный приговор истории. Если мы хотим, то мы в состоянии провести различие между памятью, нашими впечатлениями – и историей, нашими связями.
В этой книге я попытаюсь вернуть наше настоящее в историческое время и, следовательно, отвоевать для политики историческое время. Для этого нужно теперь, когда подвергается сомнению сама фактуальность, попытаться осмыслить ряд взаимосвязанных событий нашей собственной новейшей истории, произошедших от России до США. Российское вторжение на Украину (2014) для ЕС и США явилось тестом на адекватное восприятие реальности. Многие европейцы и американцы сочли более удобным последовать за призраками российской пропаганды, а не встать на защиту правопорядка. Европейцы и американцы тратили время на выяснение того, имеет ли место вторжение, является ли Украина государством и заслуживает ли она, чтобы ее захватили. В результате открылась уязвимость ЕС и США, которой вскоре воспользовалась Россия.
История как наука началась с противодействия военной пропаганде. Фукидид в “Истории Пелопонесской войны” – первом известном историческом сочинении – дотошно отделил похвальбу вождей от подлинной подоплеки их поступков. В наше время, когда растущее неравенство поощряет политическое мифотворчество, жанр журналистских расследований приобретает все большее значение. Его возрождение пришлось на время российского вторжения на Украину, когда отважные журналисты делали репортажи, подвергаясь опасности. В России и Украине внимание журналистов фокусировалось на проблемах клептократии и коррупции. Затем репортеры отправились на войну.
То, что произошло в России, может случиться и в Америке и Европе: закрепление вопиющего неравенства, подмена политики пропагандой, переход от “политики предопределенности” к “политике вечности”. Российские лидеры смогли увлечь европейцев и американцев в “вечность” потому, что Россия добралась туда первой. Российские лидеры знали слабые места американцев и европейцев, поскольку прежде отыскали их у своих соотечественников и воспользовались ими.
Для многих европейцев и американцев события 2010-х годов – расцвет антидемократической политики, поход России против Европы и вторжение на Украину, референдум в Великобритании о выходе страны из ЕС, избрание Трампа президентом США – стали неожиданными. Американцы, как правило, реагируют на неожиданное событие либо представляя, что его вовсе не было, либо заключая, что оно не имеет прецедентов и, следовательно, не поддается историческому осмыслению. (Или все устроится само, или все настолько плохо, что ничего нельзя поделать.) Первая реакция – защитный механизм “политики предопределенности”. Вторая – треск, который издает “предопределенность” перед тем как рассыпаться и уступить место “вечности”. “Политика предопределенности” ослабляет гражданскую сознательность, а сталкиваясь с серьезным испытанием, схлопывается в “политику вечности”. Когда пророссийски настроенный кандидат стал президентом США, американцы отреагировали именно так.
В 1990–2000-х годах Запад оказывал влияние на Восток через распространение экономических и политических моделей, английского языка, расширение ЕС и НАТО. Одновременно бесконтрольный американский и европейский капитализм увлек богатых россиян в сферу, где сходятся Восток с Западом: сферу офшорных банковских счетов, подставных компаний и анонимных сделок, с помощью которых легализуется похищенное у российского народа. Отчасти поэтому в 2010-х годах, когда офшоры – сами по себе исключение – превратились в правило, а российская политическая фикция вышла за границы страны, Запад подпал под влияние Востока. Фукидид определял олигархию как власть немногих и противопоставлял ее демократии. По Аристотелю, олигархия – это власть немногих богатых. В 1990-х годах слово “олигархия” в этом значении вошло в русский язык, а в 2010-х годах и в английский – и не без основания.
Понятия и приемы с Востока стали экспортироваться на Запад. Примером может служить понятие “фейк” (“фейковые новости” и т. д.). Оно кажется американским изобретением, и Дональд Трамп даже приписывал себе его авторство, однако это понятие бытовало в России и Украине задолго до своей американской карьеры. “Фейк” – это сочинение, публикуемое под видом журналистского текста, чтобы ввести публику в заблуждение относительно некоего события и подорвать доверие к журналистам. Сначала адепты “политики вечности” распространяют фейковые новости, затем заявляют, что все новости есть ложь, и наконец, – что реальны лишь организованные ими зрелища. Российская кампания с целью утопить международную общественную дискуссию в вымысле началась в 2014 году на Украине. Год спустя она распространилась на США. В 2016 году россияне помогли американцам избрать президента. Приемы использованы те же самые, хотя со временем они совершенствовались.
В 2010-х годах российское государство превратилось в клептократию, стремящуюся к экспорту “политики вечности”, чтобы подорвать фактуальность, укрепить неравенство и усилить соответствующие тенденции в Европе и США. Это хорошо заметно на Украине, где Россия вела войну, одновременно наращивая усилия по развалу ЕС и США. Советником первого пророссийски настроенного кандидата в президенты США был советник последнего пророссийски настроенного президента Украины. Российская тактика, оказавшаяся неэффективной на Украине, принесла успех в Америке. Спрятанные российскими и украинскими олигархами деньги послужили к выгоде кандидата в президенты США. Это все та же история: история текущего момента, история нашего выбора.
Может ли история быть актуальной? Афиняне воевали со спартанцами более двух тысячелетий назад, и потому мы считаем события, изложенные в “Истории Пелопонесской войны”, древней историей. Однако Фукидид описал то, что он сам пережил. Фукидид говорил о прошлом тогда, когда это было необходимо ему для объяснения настоящего. В этой книге я почтительно следую его подходу.
Я погружаюсь в российскую, украинскую, европейскую и американскую историю, если это нужно для того, чтобы разъяснить насущные политические проблемы и развеять некоторые окружающие их мифы. Я опираюсь на первоисточники в разных странах и ищу закономерности и принципы, способные помочь в осмыслении современности. Языки первоисточников – русский, украинский, польский, немецкий, французский, английский – стали не только инструментами исследования, но и данными опыта. За годы работы над книгой я изучил материалы российских, украинских, европейских и американских СМИ, посетил многие места, о которых идет речь, и в ряде случаев могу сравнить изложение событий с собственным опытом и опытом тех, с кем я лично знаком. В каждой главе я заостряю внимание на определенном событии и годе: возрождении тоталитарного дискурса (2011), крахе демократической политики в России (2012), российской агрессии против Европейского Союза (2013), революции на Украине и последовавшем российском вторжении (2014), распространении политической фикции в России, Европе и Америке (2015), избрании Дональда Трампа президентом США (2016).
Сторонники “политики предопределенности”, настаивающие, будто политические основы неизменны, сеют неуверенность в том, каковы в действительности эти основы. Если мы считаем будущее естественным порождением хорошего политического строя, то нет и нужды знать, каков этот строй, чем именно хорош, почему он устойчив и как его можно усовершенствовать. История может и должна быть осмыслена с политических позиций – в том смысле, что она открывает пространство между “предопределенностью” и “вечностью”, удерживая нас от дрейфа от одной к другой и помогая понять, когда именно мы способны изменить положение.
Когда мы расстаемся с “предопределенностью” и сталкиваемся с “вечностью”, знание о распаде может послужить нам руководством по ремонту. Размывание основ покажет, что сохраняет устойчивость, что можно укрепить или перестроить, что должно быть переосмыслено. Поскольку понимание облекает силой, в названиях глав я предложил варианты: индивидуализм или тоталитаризм, сменяемость власти или крах, интеграция или империя, обновление или вечность, истина или ложь, равенство или олигархия. Таким образом, индивидуализм, прочность, кооперация, стремление к новому, честность и справедливость выступают политическими добродетелями. Эти качества – не только трюизмы или предпочтения, но и (подобно материальным силам) исторические факты. Добродетели неотделимы от институтов, которые они вдохновляют и питают.
Институт должен прививать определенные этические представления. В то же время сам институт зависит от таких представлений. Чтобы институты процветали, они нуждаются в добродетелях. Для культивирования добродетелей нужны институты. Этический вопрос – что есть добро и зло в общественной жизни – невозможно отделить от исторического исследования ее устройства. “Политика предопределенности” и “политика вечности” изображают добродетели ненужными и даже смешными. “Предопределенность” настаивает, что добро существует и распространяется понятным и предсказуемым образом, а “вечность” уверяет нас, что зло – всегда нечто внешнее по отношению к нам, что мы – всегда невинные его жертвы.
Если мы хотим получить более полное представление о добре и зле, нам придется реанимировать историю.