Читать книгу Будденброки - Томас Манн, Thomas Mann - Страница 18

Часть вторая
Глава седьмая

Оглавление

Тереза Вейхбродт была горбата, – так горбата, что, стоя, едва возвышалась над столом. Ей шел сорок второй год, но она не придавала значения внешности и одевалась, как дама лет под шестьдесят или под семьдесят. На ее седых, туго закрученных буклях сидел чепец с зелеными лентами, спускавшимися на узкие, как у ребенка, плечи; ее скромное черное платьице не знало никаких украшений, если не считать большой овальной фарфоровой брошки с портретом матери.

У маленькой мадемуазель Вейхбродт были умные, пронзительные карие глаза, нос с горбинкой и тонкие губы, которые она порою поджимала с видом решительным и суровым. Да и вообще вся ее маленькая фигурка, все ее движения были полны энергии, пусть несколько комичной, но, бесспорно, внушающей уважение. Этому немало способствовала и ее манера говорить. А говорила она быстро, резко и судорожно двигая нижней челюстью и выразительно покачивая головой, на чистейшем немецком языке, и вдобавок старательно подчеркивая каждую согласную. Гласные же она произносила даже несколько утрированно, так что у нее получалось, к примеру, не «бутерброд», а «ботерброд» или даже «батерброд»; да и свою капризную, брехливую собачонку окликала не «Бобби», а «Бабби». Когда она говорила какой-нибудь из пансионерок: «Не будь же гак гл-о-опа, дитя мое», и при этом дважды ударяла по столу согнутым в суставе пальцем, то это неизменно производило впечатление; а когда мадемуазель Попинэ, француженка, клала себе в кофе слишком много сахара, Тереза Вейхбродт, подняв глаза к потолку и побарабанив пальцами по столу, так выразительно произносила: «Я бы уже сразу взяла всю сахарницу», что мадемуазель Попинэ заливалась краской.

Ребенком – Бог ты мой, до чего же она, вероятно, была мала ребенком! – Тереза Вейхбродт называла себя Зеземи, и это имя за ней сохранилось, ибо самым лучшим и прилежным ученицам, равно живущим в пансионе и приходящим, разрешалось так называть ее.

– Называй меня Зеземи, дитя мое, – в первый же день сказала она Тони Будденброк, запечатлев на ее лбу короткий и звонкий поцелуй. – Мне это приятно!

Старшую сестру Терезы Вейхбродт, мадам Кетельсен, звали Нелли.

Мадам Кетельсен, особа лет сорока восьми, оставшись после смерти мужа без всяких средств, жила у сестры в маленькой верхней комнатке и ела за столом вместе с пансионерками. Одевалась она не лучше Зеземи, но, в противоположность ей, была необыкновенно долговяза; на ее худых руках неизменно красовались напульсники. Не будучи учительницей, она не имела понятия о строгости, и все существо ее, казалось, было соткано из кроткой и тихой жизнерадостности. Если какой-нибудь из воспитанниц случалось напроказить, она разражалась веселым, от избытка добродушия, почти жалобным смехом, и смеялась до тех пор, покуда Зеземи, выразительно стукнув по столу, не восклицала: «Нелли», что звучало как «Налли».

Мадам Кетельсен беспрекословно повиновалась младшей сестре и позволяла ей распекать себя, как ребенка, Зеземи же относилась к ней с нескрываемым презрением. Тереза Вейхбродт была начитанной, чтобы не сказать ученой девицей; ей пришлось приложить немало усилий, дабы сохранить свою детскую веру, свое бодрое, твердое убеждение, что на том свете ей воздается сторицей за ее трудную и серую земную жизнь. Мадам Кетельсен, напротив, была невежественна, неискушенна и простодушна.

– Добрейшая Нелли, – говаривала Зеземи, – Бог мой, да она совершенный ребенок! Ни разу в жизни ею не овладевало сомнение, никогда она не ведала борьбы, счастливица…

В этих словах заключалось столько же пренебрежения, сколько и зависти, – кстати сказать, чувство зависти было дурным, хотя и простительным свойством характера Зеземи.

Во втором этаже красного кирпичного домика, расположенного в предместье города и окруженного заботливо выращенным садом, помещались классные комнаты и столовая; верхний этаж, а также мансарда были отведены под спальни. Воспитанниц у мадемуазель Вейхбродт было немного; она принимала только девочек-подростков, ибо в ее пансионе имелось лишь три старших класса – для живущих и для приходящих учениц. Зеземи строго следила за тем, чтобы к ней попадали девицы лишь из бесспорно высокопоставленных семейств.

Тони Будденброк, как мы уже говорили, была принята с нежностью; более того – в честь ее поступления Тереза сделала к ужину бишоф – красный и сладкий пунш, подававшийся холодным, который она приготовляла с подлинным мастерством: «Еще биш-афа?» – предлагала она, ласково тряся головой. И это звучало так аппетитно, что никто не мог отказаться.

Мадемуазель Вейхбродт, восседая на двух жестких диванных подушках во главе стола, осмотрительно и энергично управляла трапезой. Она старалась как можно прямее держать свое хилое тельце, бдительно постукивала по столу, восклицала: «Налли!», «Бабби!» – и уничтожала взглядом мадемуазель Попинэ, когда та еще только собиралась положить себе на тарелку все желе от холодной телятины. Тони посадили между двумя другими пансионерками: Армгард фон Шиллинг, белокурой и пышной дочерью мекленбургского землевладельца, и Гердой Арнольдсен из Амстердама, выделявшейся своей изящной и своеобразной красотой: темно-рыжие волосы, близко посаженные карие глаза и прекрасное белое, немного надменное лицо. Напротив нее неумолчно болтала француженка, которую огромные золотые серьги делали похожей на негритянку. На нижнем конце стола, с кислой улыбкой на устах, сидела мисс Браун, сухопарая англичанка, тоже проживавшая у мадемуазель Вейхбродт.

Благодаря бишофу, приготовленному Зеземи, все быстро подружились. Мадемуазель Попинэ сообщила, что прошедшей ночью ее снова душили кошмары. «Ah, quelle horreur!»[34] Она так кричала: «Помогайть! Помогайть! Ворри!», что все повскакали с постелей. Далее выяснилось, что Герда Арнольдсен играет не на фортепиано, как другие, а на скрипке и что ее папа – матери Герды не было в живых – обещал подарить ей настоящего Страдивариуса. Тони, как большинство Будденброков и все Крегеры, была немузыкальна. Она даже не различала хоралов, которые играли в Мариенкирхе. О, зато у органа в Niuwe kerk[35] в Амстердаме поистине vox humana – человеческий голос, и как он великолепно звучит!

Армгард фон Шиллинг рассказывала о коровах у них в имении. Эта девица с первого же взгляда произвела на Тони сильнейшее впечатление, – уже тем, что она была первой дворянкой, с которой ей пришлось соприкоснуться. Именоваться фон Шиллинг – какое счастье! Родители Тони жили в старинном и едва ли не прекраснейшем доме города, дед и бабка были люди с аристократическими повадками, – но звались-то они просто «Будденброки», просто «Крегеры». Дворянство Армгард кружило голову внучке элегантного Лебрехта Крегера, хотя она иной раз втихомолку и подумывала, что это великолепное «фон» гораздо больше подошло бы ей, – ведь Армгард, Боже правый, ничуть не ценила этого счастья; она безмятежно заплетала свою толстую косу, смотрела на все добродушными голубыми глазами, растягивала слова на мекленбургский манер и вовсе не думала о своем дворянстве. На Армгард не было ни малейшего налета «благородства», она ни капельки на него не претендовала и никакого вкуса к нему не имела. «Благородство!» – это словцо крепко засело в головке Тони, и она убежденно применяла его к Герде Арнольдсен.

Герда держалась немного особняком, в ней было что-то чужеземное и чужеродное; она любила, несмотря на неудовольствие Зеземи, несколько вычурно причесывать свои великолепные волосы, и многие считали «ломаньем», – а это было серьезное осуждение, – ее игру на скрипке. И все же нельзя было не согласиться с Тони, что в Герде и правда «бездна благородства»!

Печать этого благородства лежала не только на ее не по годам развитой фигуре, но даже на ее привычках, на вещах, ей принадлежащих, – вот, например, парижский туалетный прибор из слоновой кости. Тони сразу сумела оценить его по достоинству, так как в доме Будденброков имелось много подобных, бережно хранимых предметов, вывезенных из Парижа ее родителями или еще дедом с бабкой.

Три молодые девушки быстро вступили в дружеский союз. Все они учились в одном классе и жили в одной – самой просторной – комнате верхнего этажа.

Как приятно и весело проводили они время после десяти вечера, когда полагалось расходиться по комнатам! Сколько они болтали, раздеваясь, – правда, вполголоса, так как за стеной мадемуазель Попинэ уже начинали мерещиться воры. Мадемуазель Попинэ спала вместе с маленькой Евой Эверс из Гамбурга, отец которой, любитель искусств и коллекционер, теперь жил в Мюнхене.

Коричневые полосатые шторы в это время были уже спущены, на столе горела низенькая лампа под красным абажуром; чуть слышный запах фиалок и свежего белья наполнял комнату, и девушек охватывало слегка приглушенное настроение усталости, безмятежности и мечтательности.

– Боже мой, – говорила полураздетая Армгард, сидя на краю кровати, – до чего же красноречив доктор Нейман! Он входит в класс, становится у стола и начинает говорить о Расине…

– У него прекрасный высокий лоб, – вставляла Герда, расчесывавшая волосы перед освещенным двумя свечами зеркалом в простенке между окнами.

– Да, – быстро соглашалась Армгард.

– А ты и начала весь разговор, Армгард, только для того, чтобы это услышать. Ты не сводишь с него своих голубых глаз, словно…

– Ты его любишь? – спросила Тони. – Никак не могу развязать ботинок… Пожалуйста, Герда, помоги… Так!.. Ну вот, если ты его любишь, Армгард, выходи за него замуж: право же, это хорошая партия. Он будет преподавать в гимназии…

– Господи, до чего вы обе несносны! Я вовсе не люблю его. И вообще я выйду не за учителя, а за помещика…

– За дворянина? – Тони уронила чулок, который она держала в руке, и в задумчивости уставилась на Армгард.

– Не знаю, но, во всяком случае, у него должно быть большое имение. Ах, я уж и сейчас радуюсь, девочки! Я буду вставать в пять часов утра и приниматься за хозяйство… – Она натянула на себя одеяло и мечтательно вперила взор в потолок.

– Перед ее духовным оком уже пасутся пятьсот коров, – сказала Герда, глядя в зеркало на подругу.

Тони еще не совсем разделась, но уже улеглась, положив руки под голову, и тоже смотрела в потолок.

– А я, конечно, выйду за коммерсанта, – заявила она. – Только у него должно быть очень много денег, чтобы мы могли устроить дом «благородно» и на широкую ногу. Это мой долг по отношению к семье и к фирме, – серьезно добавила она. – Вот посмотрите, так оно и будет.

Герда кончила убирать волосы на ночь и стала чистить свои широкие белые зубы, разглядывая себя в ручное зеркальце в оправе из слоновой кости.

– А я, скорей всего, совсем не выйду замуж, – проговорила она не без труда, так как ей мешал мятный порошок во рту. – Зачем мне это? У меня нет ни малейшего желания! Я уеду в Амстердам, буду играть дуэты с папой, а потом поселюсь у своей замужней сестры.

– О, как скучно будет без тебя, – живо вскричала Тони. – Ужасно скучно! Тебе надо выйти замуж и остаться здесь навсегда… Послушай, выходи за кого-нибудь из моих братьев!..

– За этого, с длинным носом? – Герда зевнула, сопровождая зевок легким пренебрежительным вздохом, и прикрыла рот зеркальцем.

– Можно и за другого, не все ли равно… Господи, как бы вы могли устроиться. Нужно только пригласить Якобса, обойщика Якобса с Фишерштрассе, у него благороднейший вкус. Я бы каждый день ходила к вам в гости…

Но тут раздавался голос мадемуазель Попинэ:

– Ah, voyons, mesdames! Спать! спать, s’il vous plaît![36] Сегодня вечером вы уж все равно не успеете выйти замуж.

Все воскресенья, а также каникулярное время Тони проводила на Менгштрассе или за городом у старых Крегеров. Какое счастье, если в светлое Христово Воскресение выдается хорошая погода, ведь так приятно разыскивать яйца и марципановых зайчиков в огромном крегеровском саду! А до чего хорошо отдыхать летом у моря – жить в кургаузе, обедать за табльдотом, купаться и ездить на ослике. В годы, когда дела у консула шли хорошо, Будденброки предпринимали путешествия и более дальние. А Рождество с подарками, которые получаешь в трех местах – дома, у деда с бабкой и у Зеземи, где в этот вечер бишоф льется рекой!.. Но, что ни говори, всего великолепнее сочельник дома! Консул любит, чтобы этот вечер протекал благолепно, роскошно, подлинно празднично: все семейство торжественно собиралось в ландшафтной, а в ротонде уже толпились прислуга и разный пришлый люд, городская беднота, какие-то старики и старушки, – консул всем пожимал их сизо-красные руки – и за дверью вдруг раздавалось четырехголосное пение, хорал, исполняемый певчими из Мариенкирхе, такой ликующий, что сердце начинало сильнее биться в груди, а из-за высоких белых дверей в это время уже пробивался запах елки. Затем консульша медленно прочитывала из фамильной Библии с непомерно большими буквами главу о Рождестве Христовом; когда она кончала, за стенами комнаты снова раздавалось церковное пение, а едва успевало оно отзвучать, как все уже затягивали: «О, елочка! О, елочка!» – и торжественным шествием направлялись в большую столовую со статуями на шпалерах, где вся в белых лилиях и в дрожащих блестках, ароматная, сверкающая, к потолку вздымалась елка и стол с рождественскими дарами тянулся от окон до самых дверей.

На улице, покрытой смерзшейся снежной пеленой, играли итальянцы-шарманщики, и с рыночной площади доносился гул рождественской ярмарки. В этот вечер все дети, за исключением маленькой Клары, принимали участие в позднем праздничном ужине, происходившем в ротонде, за которым в устрашающем изобилии подавались карпы и фаршированные индейки.

Надо еще добавить, что в течение этих лет Тони Будденброк дважды гостила в мекленбургских имениях. Около месяца она пробыла со своей подругой Армгард в поместье г-на фон Шиллинга, расположенном на берегу залива, напротив Тра́вемюнде. В другой раз поехала с кузиной Клотильдой в имение, где г-н Бернгард Будденброк служил управляющим. Оно называлось «Неблагодатное» и не приносило ни гроша дохода, но летом там жилось очень неплохо.

Так шли годы. Так протекала счастливая юность Тони Будденброк.

34

Какой ужас! (фр.)

35

Новая церковь (голл.).

36

Ну-ка, сударыни! Извольте! (фр.)

Будденброки

Подняться наверх