Читать книгу Dream Cities. 7 урбанистических идей, которые сформировали мир - Уэйд Грэхем - Страница 4
Замки
ОглавлениеСпокойно на крепких скалах стоят безобразные дома: Приди и увидь мой сияющий дворец, построенный на песке!
Эдна Сент-Винсент Милле, «Вторая смоква»
Я вырос в Андалусии XVI века. Или так может показаться. Большая часть маленького городка, где я родился, была застроена белыми оштукатуренными домиками под красными черепичными крышами. Глубоко расположенные окна были загорожены коваными металлическими решетками. Здание городского суда было богато украшено яркими тунисскими плитками и увенчано барочной башней с часами. Даже городская тюрьма – и та напоминала мавританский дворец. Зимой воздух был напоен ароматом цветущих апельсинов. Дома и общественные здания были увиты бугенвиллеей и вьющимися розами. Над морем красных крыш возвышались две колокольни старинной испанской церкви. Улицы пересекались под углом 45 градусов, что предписывалось индейскими законами, и носили имена первых здешних испанских поселенцев. Ряд старинных построек из необожженного кирпича были восстановлены, и сегодня они служат напоминанием о непрерывности исторического развития. Но 99 процентов города – абсолютная подделка. Я говорю о Санта-Барбаре. Этот город находится в Калифорнии, в 145 километрах к северу от Лос-Анджелеса. Санта-Барбара была построена преимущественно в ХХ веке и продолжает строиться в веке XXI американцами, сколотившими состояние в индустриальную эпоху и желающими жить внутри масштабной декорации, напоминающей о чьем-то давно исчезнувшем прошлом.
В детстве я катался по этой псевдосредиземноморской идиллии на скейтборде. Все казалось мне совершенно естественным. Становясь старше, я впитывал в себя эту атмосферу. Понял, что эта двойственность и внимание к деталям делали нас в Санта-Барбаре иными, напоминали о том, насколько лучше жить здесь, чем в окутанном смогом и заполненном машинами Лос-Анджелесе, этаком южном Вавилоне. Такая история утешала и успокаивала: псевдостаринный стиль города нес в себе и атмосферу добродетели, и своеобразную защиту, поскольку отделял нас во времени и пространстве от деградирующего и способствующего деградации людей Большого города.
Оценить свободу и пространство было довольно легко: отсутствие безумного количества машин и смога, несомненно, было большим плюсом. В этом отношении другим посчастливилось не так, как нам. Другая же сторона – неуловимое ощущение добродетели, излучаемое городской архитектурой, – поддавалась осознанию не так просто. Постепенно я начал понимать, что это была психологическая игра: ощущение путешествия во времени в лучший мир. И чтобы такое ощущение возникло, город должен находиться не просто на расстоянии многих километров от Большого города. Он должен быть совершенно другим и словно бы затеряться в прошлом. Эта отделенность – нечто большее, чем просто физическое расстояние, и преодолеть ее должно быть гораздо сложнее. На простейшем уровне старинная атмосфера обещает тем, кто вкладывает в город средства, значительную выгоду – не только в плане стоимости недвижимости, но и в плане социальной значимости и, возможно, в плане самооценки. Налет старины на недвижимости окружает человека или семью аурой «старых» денег – вот почему во все времена нувориши стремились отмывать свои деньги, покупая замки. Старина смывала с их богатств дурной запах выскочек. В Санта-Барбаре деньги почти всегда были «новыми», поскольку каждое поколение вновь прибывших везло сюда деньги, добытые на далеких капиталистических полях боя. В этот рай приезжали достойно отдыхать, удалившись на покой.
Иллюзия отделенности во времени и пространстве удовлетворяла и еще одно стремление – стремление не жить в современном городе и не иметь ничего общего с городской жизнью: с работой, тяжелым трудом, борьбой за существование, спешкой и другими людьми – особенно с малосимпатичными. Санта-Барбара – это современный город, добившийся успеха, притворившись, что в нем ничего этого нет. Его «новая старая» архитектура – иллюзия, поддерживающая коллективное заблуждение. Именно отличие и делает Санта-Барбару столь желанной. Это отличие создает основу Утопии: сюда может попасть не каждый.
В юности я несколько раз выезжал дальше к югу. И я видел, что «адский» Лос-Анджелес преимущественно точно такой же: многие кварталы были застроены домами и общественными зданиями в испанском стиле, в других сочетались самые разнообразные исторические и не менее пышные модернистские стили. Разница заключалась лишь в том, что в огромном Лос-Анджелесе существовали значительные разрывы в сценарии, как сказали бы кинематографисты, поэтому иллюзия редко становилась столь же совершенной, как в Санта-Барбаре. И все же основная цель этих кварталов была той же самой: воссоздание исторической архитектуры, чтобы в воображении человека возникло золотое чувство отделенности. Это своего рода представление недвижимости с обычными романтическими ловушками: привлекать должны костюмы, декорации, грим, оперение, удивлять и отвлекать – блестящие украшения.
И как только вы это понимаете, то начинаете видеть это повсюду. В больших городах есть эксклюзивные пригороды или особые анклавы. А порой подобное ощущение буквально вплетено в ландшафт целых городов. Исторические воссоздания можно встретить по всей Северной Америке, Европе, да и по всему миру. Эта практика началась в XIX веке, когда индустриальная, урбанистическая современность только зарождалась. В ХХ веке она распространилась по «Западу» в широком смысле этого слова и продолжает распространяться по всему миру в веке XXI. Это очень любопытное явление: развиваясь, мы стремимся вернуться назад во времени.
И все это вызывает вопросы: почему, откуда все это взялось? Какая культурная потребность это породила и продолжает поддерживать? Неужели все это так много для нас значит, что мы с жаром и страстью инвестируем деньги в такого рода идеи? Как работает такая магия? И ответ, как всегда, лежит на поверхности: в выстроившихся вдоль улиц массивных белых домах с их резными дубовыми дверями и садами с миртовыми изгородями и лимонными деревьями или в загородном клубе, расположенном на холме и увенчанном мощной башней, словно древняя крепость, где счастливчики по рабочим дням играют в гольф на поле с 18 лунками и видом на сверкающий под лучами солнца Тихий океан.
Создателем этого места был один из величайших архитекторов, когда-либо работавших в Америке. Вы, скорее всего, никогда о нем не слышали. Вы могли видеть одно или несколько его зданий – может быть, Капитолий штата Небраска с культовой скульптурой «Сеятель», разбрасывающей семена со 120-метровой башни, или изысканное здание лос-анджелесской Центральной библиотеки, в облике которого тщательно проработанный стиль ар-деко сочетается со средиземноморским, или одну из поразительных готических церквей в Нью-Йорке, Бостоне или Чикаго. Но вы наверняка никогда не связывали эти здания с именем одного архитектора и никогда этого имени не слышали. Имя Бертрама Гудхью известно немногим. Почему? Отчасти потому, что, по мнению критиков-модернистов, пришедших следом за ним и написавших книги по истории архитектуры, которые мы читаем сегодня, Гудхью не строил «современных» зданий. Поэтому его выбросили в мусорную корзину истории вместе с причудливыми карнизами, колоннами, стрельчатыми арками и украшениями, которые венский архитектор-протомодернист Адольф Лоос называл «преступлением».
Но модернисты многое упускали. Парадоксально, но Гудхью, опираясь на архитектурные формы прошлого, создал планы для огромных пространств глобального современного города. И удалось ему это потому, что он отвергал формы и пространства модернизма. Их он (и многие до и после него) заменил антимодернистским, антиурбанистским миром традиционных символов и форм. И они сотворили настоящее чудо – убедили нас принять современный мир, хотя в глубине души мы его отвергали.
Все началось с игры воображения.
Бертрам Гросвенор Гудхью родился 28 апреля 1869 года в городе Помфрет, штат Коннектикут, в некогда блестящей, но переживающей не лучшие времена семье новоанглийских янки. Пять его предков приплыли в Америку на «Мэйфлауэре», шесть сражались в Войне за независимость. Юный Бертрам был увлечен искусством с самого детства. Мать, Хелен, обучала его дома, уделяя особое внимание музыке и живописи. Они занимались в двух небольших студиях, расположенных в мансарде дома. Мать рассказывала ему истории святого Франциска Ассизского и святого Августина, читала легенды о короле Артуре и «Песнь о Роланде». Мальчик очень рано продемонстрировал поразительный талант к рисованию. Архитектором он решил стать в 9 лет. В школу Бертрам пошел в 11 лет – он поступил в пансион в Нью-Хейвене. Одноклассники вспоминали, что большую часть времени он проводил, «рисуя города своей мечты или карикатуры на других учеников»1.
Поскольку состояние семьи ухудшалось, Бертрам не смог поступить в Йельский университет, где учились многие его старшие родственники. Не хватило денег и на то, чтобы поступить в лучшее учебное заведение для будущих архитекторов – парижскую Школу изящных искусств, где учились многие богатые молодые американцы. В 1884 году, когда Бертраму было 15 лет, он отправился в Нью-Йорк и стал работать посыльным в фирме «Ренвик, Аспинволл и Расселл» за пять долларов в месяц2. Бертрам учился очень быстро и скоро из посыльного перешел в чертежники. Он вступил в «Скетч-клуб», где стал весьма популярен. Многим запомнилась его мальчишеская внешность: светлые волосы, голубые глаза и вечно румяные щеки. Он буквально излучал потрясающую энергию юности.
Через пять лет Гудхью был готов к самостоятельной работе. В 1891 году он принял участие в конкурсе на разработку проекта собора Святого Матфея в Далласе и победил. Он спроектировал собор в популярном готическом стиле, но проект так и не был реализован. Бертрам Гудхью участвовал в конкурсе на строительство собора Святого Иоанна Богослова в Нью-Йорке. Хотя победить ему не удалось, но в ходе конкурса он обратил внимание на проект бостонской фирмы «Крэм и Вентворт». В том же году Гудхью отправился в Бостон, чтобы встретиться с Ральфом Адамсом Крэмом. Крэм был на пять лет его старше. Недавно он создал фирму совместно с инженером Чарлзом Вентвортом. Крэм предложил Бертраму работать в его офисе, а через год Гудхью стал третьим партнером фирмы. Крэму было суждено стать главным архитектором готических церквей Америки. Побывав на католической мессе в Риме, Крэм прошел нечто вроде обращения в новую веру. Забыв суровую эстетику новоанглийской унитарианской церкви, он стал истинным апологетом новой эстетики Оксфорда, то есть англо-католического движения3. Это движение, целиком поглощенное ритуалами, символизмом и готическим возрождением в архитектуре, зародилось в Англии примерно на полвека раньше. Основоположником его стал О. У. Н. Пьюджин. Со временем оно приобрело популярность и в Соединенных Штатах. Одной из первых совместных работ Гудхью и Крэма стала церковь Всех Святых в Эшмонте, штат Массачусетс. Строительство началось в 1891 году. Проект был выдержан в стиле норманнской готики. Гудхью и Крэм стали величайшими строителями церквей в Америке своего времени. Их партнерство распалось в 1914 году. До этого времени они успели построить 40 церквей и часовен по всем Соединенным Штатам. Работали они преимущественно в готическом стиле. Истинными шедеврами стали построенные ими капелла военной академии в Вест-Пойнте, штат Нью-Йорк, и капелла Рокфеллера в Чикаго. Как нельзя лучше построенные в Нью-Йорке капелла Покрова, церковь Святого Фомы, церковь Святого Варфоломея, голландская реформатская («Южная») церковь и церковь Святого Винсента Феррера.
Все презентационные эскизы фирмы выполнял Гудхью. Он рисовал плотными, уверенными штрихами карандашом или тушью и иногда пользовался акварелью. Его эскизы были буквально окутаны атмосферой знакомого покоя, но порой становились таинственными и экзотическими, словно окна в другой мир. Несмотря на исключительное правдоподобие, в рисунках Гудхью часто присутствует нечто необычное, странные детали или виньетки, которые придают им юмористический оттенок. Крэм отмечал эту особенность, вспоминая о своем партнере: «Его рисунки тушью были чудом и вызывали восхищение профессионалов. Он обладал творческим воображением, проявлявшимся в исключительно красивых эскизах. В его рисунках присутствовала фантазия, достойная эльфов. От них буквально захватывало дух»4.
В период с 1896-го по 1899 год, когда Гудхью было около тридцати лет, он написал ряд подробных путевых заметок о местах, посещенных им во время поездки по Европе. Он описал три малоизвестных места в романтическом стиле, где до сих пор сохранились старинные здания и стародавний образ жизни. Эти места он отразил на потрясающих рисунках тушью. Гудхью выполнил тщательные архитектурные планы основных зданий и перспективные зарисовки кварталов или групп зданий в городах, на природе или в окружении садов. На его рисунках всегда отражена повседневная жизнь обитателей тех мест. В живых заметках архитектор описал посещенные им места и свои беседы с местными жителями. Первое портфолио 1896 года посвящено Траумбургу, средневековому городку в германской Богемии. Главная достопримечательность города – готическая церковь Святого Кевина, по размерам напоминающая настоящий собор5. Гудхью начертил тщательный план церкви и зарисовал ее колонны и сводчатые перекрытия. Рисунок на сводах уникален – такой встречается лишь в соборе Святого Илии в Норфолке, построенном в XIV веке. Фасадом церковь выходит на площадь Кевинсплац – ее Гудхью изобразил на рисунках в перспективе. Он с любовью зарисовал прогуливающихся горожан и крестьян, передвигающихся на запряженных лошадьми повозках. В переулке мы видим девушку, находящуюся под барочным эркером и смотрящую на стоящего вдалеке под сводами стражника. На крутой черепичной крыше на кирпичной трубе расположилось большое гнездо с аистами. Вдали высится шпиль готический церкви. Другая зарисовка сделана со стороны реки. Мы видим каменный мост и фахверковые домики, собравшиеся вокруг массивной монументальной церкви. Весь городок напоминает коралл, прилепившийся к крупной скале. Огромная колокольня церкви украшена невероятно сложным орнаментом. Она одновременно и массивна, и стройна, и рядом с ней все кажется маленьким и незначительным.
Второе портфолио относится к 1897 году и посвящено вилле Фоска и окружающим ее садам. Гудхью зарисовал виллу в стиле ренессанс, расположенную на уединенном острове в Адриатическом море. Впервые мы видим ее в наклонной перспективе со стороны входа – внутренний двор, с трех сторон окруженный двухэтажными постройками в итальянском стиле под черепичными крышами. Судя по плану залов первого этажа, вилла включала в себя три прилегающих сада строгой формы. Рисунок называется «Грот Гекаты, фонтан сатиров, экседра с тремя танцующими фигурами (грациями?) и статуя Молчания». В заметках Гудхью писал: «Вилла спокойно ветшала и превращалась из величественной постройки в то, что она представляет собой сейчас, – обиталище обедневшего аристократа». Если смотреть со стороны сада, то вилла частично отражается в большом водоеме, к которому спускается широкая лестница. Величественный римский фасад украшают арки и колонны. Вилла показалась Гудхью перегруженной. Ее проект выдавал «безудержное честолюбие архитектора, по-видимому, сухого, словно пыль, ученика Виньолы», итальянского маньериста XVI века.
Третье портфолио было создано в 1899 году и посвящено Монтевенозо. Этот городок, расположенный в северной Италии, примечателен церковью Святой Екатерины и центральной площадью короля Умберто. Из прилегающей долины зритель, стоящий возле ручья, видел типичный горный городок: дома, слегка напоминающие испанские, начинаются от полей, постепенно поднимаются по склонам и теснятся вокруг собора с трехарочным готическим фасадом и куполом с колоннадой, напоминающим купол лондонского собора Святого Павла. Квадратная колокольня гордо устремлена в небо. На рисунке в перспективе Гудхью изобразил повседневную жизнь площади короля Умберто: кто-то делает покупки или прогуливается, торговка овощами поджидает покупателей за прилавком под зонтиком. Гудхью уловил дух жизни не только в своих рисунках, но и в тщательных заметках: «мелодичные и немелодичные звуки, шумная толпа, печальный бронзовый Умберто и шаткие кованые столики уличного кафе». Он записал долгий разговор об искусстве и музыке с жителем города и передал атмосферу тихого вечера столь же ощутимо и выразительно, как и его современник Генри Джеймс:
Подо мной в полном безветрии и мерцании теснились пурпурные и красные крыши города. Я видел извилистые улочки – узкие полоски жидкого пурпура между золотыми и лососевыми крышами и стенами. Над всем этим розовым великолепием возносилась колокольня, отчетливо видимая в легкой дымке. Содрогание ее колоколов мгновенно породило в тихом воздухе невидимую бурю, а зубчатые крепостные стены перестали напоминать «стародавние несчастья и сражения давно забытых дней» и лишь усиливали ощущение тишины и покоя этого дня и места6.
За всеми заметками Гудхью стоят серьезные знания в области архитектуры и истории. Порой автор весьма неодобрительно характеризовал увиденное. «Все здания обветшали и потрескались!» – писал он, хотя в целом его заметки выдержаны в легком тоне, характерном для туристов поздней Викторианской эпохи. Гудхью использовал архитектуру для передачи ощущений, создания фона – завершенного, населенного людьми, заполненного цветами, звуками и речью, возникшего перед нашими глазами. И это удалось ему так хорошо, что его читатели практически видели все им описанное собственными глазами. Ему удалось создать идеальную иллюзию – и так было на самом деле, поскольку в то время Гудхью никогда не бывал в Европе. И иллюзия его была очень романтична. Название «Траумбург» с немецкого можно перевести как «город мечты», Монтевентозо на итальянском означает «гора, обдуваемая ветрами», а вилла Фоска – «мрачный дом». Заметки Гудхью относятся к давней традиции voyages imaginaires (воображаемых путешествий), подобных «Утопии» Томаса Мора (1516) или «Новой Атлантиде» Фрэнсиса Бэкона (1627). Они столь же утопичны – но не в политическом плане, а в архитектурно-изобразительном. Гудхью был не философом, а архитектором, и его заметки были не чисто романтическими или художественными упражнениями, но тщательно проработанными исследованиями, первыми из многих в течение его долгой карьеры. Он всегда ставил перед собой одну задачу: Бертрам Гудхью хотел понять, как сделать города мечты реальностью.
90-е годы XIX века были периодом самого тесного партнерства и художественного взросления Крэма и Гудхью7. Этому, несомненно, способствовала их принадлежность к кругу богемной молодежи Бостона и Кембриджа. Они оба были членами буйных студенческих клубов типа «Оловянных кружек» и входили в авангардные художественные группы – «Визионисты» и Ассоциацию бостонских студентов художественных училищ. В Ассоциации часто ставили пьесы в романтическом стиле. Сохранилась фотография Гудхью в театральном костюме – он весьма впечатляюще смотрится с большими накладными усами. В 1897 году Крэм и Гудхью участвовали в создании Общества искусств и ремесел в Бостоне. Основной задачей общества было возрождение традиционных ремесел и искусств. Членов общества влекло все средневековое. Они вдохновлялись примером лидера английского движения «Искусства и ремесла» Уильяма Морриса, создавшего роскошное иллюстрированное издание «Трудов Джеффри Чосера». Эту книгу издательство Морриса Kelmscott Press опубликовало в 1896 году. По примеру Морриса Гудхью создал «Алтарную книгу епископальной церкви». Этот богато иллюстрированный том ни в чем не уступает английскому шедевру. Вместе с Крэмом и другими своими друзьями Гудхью какое-то время выпускал журнал «Странствующий рыцарь». На обложке журнала были помещены его рисунки. На одном из них Гудхью изобразил рыцаря в доспехах. Его конь стоит у ручья в долине, а взгляд рыцаря устремлен на замок, стоящий на высоком холме.
Таланты и способности Гудхью были весьма разнообразными. Он занимался не только архитектурой и искусством, но и нашел время для создания шрифта челтнэм (Cheltenham), который используется и по сей день. Столь же неиссякаемой была и его жизненная сила8. В 1890–1900 годах он заражал своей энергией всю бостонскую богемную молодежь. «Он играл главную роль во всем, и в этом с ним не мог сравниться никто, – позже писал Крэм. – Он был буквально одержим чувством романтики… и был медиевалистом во всех отношениях». Гудхью любил актерскую игру и музыку – основные элементы театра. Он страстно любил романтический стиль. Казалось, что он постоянно играет какую-то роль: «Он усаживался на стол в широкополой шляпе, надвинутой на глаза, под светлыми усами дымилась сигарета, на плечи наброшена мексиканская капа, а пальцы перебирали струны потрепанной старой гитары»9.
Сегодня название «Искусства и ремесла» звучит странно и простовато. На ум сразу приходит самодельная керамика и витражи. Но это художественное движение просуществовало более полувека и изменило мир. Его по праву можно считать одним из самых широких, распространенных, энергичных и влиятельных течений в современной истории. Это движение остается с нами и по сей день. Хотя мы часто этого не осознаем, но оно сильнейшим образом повлияло на наше отношение к ценностям, аутентичности и уникальному авторству. Оно повлияло на свою кажущуюся противоположность, модернизм, так сильно, что тот факт, что модернизм родился из «Искусств и ремесел», оспаривается крайне редко. Движение получило название лишь в 80-е годы XIX века. Название предложил самый ярый его сторонник и практик, британский поэт, архитектор, дизайнер тканей и мебели Уильям Моррис. Но считается, что название было взято из более ранней работы английского художественного критика Джона Рёскина, который в 1853 году изложил свои взгляды на мир и искусство в книге «Камни Венеции». Рёскин выступал против современной промышленной системы производства, утверждая, что предметы, произведенные машинами, отчуждают работника от плодов его труда, а тех, кто этими предметами пользуется, лишают достоинств труда и искусства, принадлежащих руке человека. Рёскин отрицал Ренессанс с его рационализмом и коммерческими ценностями, называя его «ложным рассветом». Истинным золотым веком он считал Средневековье с гильдиями опытных ремесленников, обеспечивающих органичное единство работника, предмета и «пользователя». Через это единство обеспечивалось и более масштабное единение земли, людей, народа в целом, Церкви и Бога. Рёскин считал строительство готических соборов, многие из которых строились веками, примером моральной эстетики – способом возвращения духовности в повседневную жизнь посредством искусства. Для Рёскина «правильное» искусство было истинной сутью земной Утопии. Искусство должно выражать все человеческие способности, чувства, воспоминания и смыслы и возвращать общество к истинному моральному и духовному равновесию.
Моррис, вдохновленный Рёскином и Пьюджином, а также художниками-прерафаэлитами, первым начал возрождать традиционные ремесленные приемы. Он работал практически со всеми материалами, стараясь поднять статус декоративного искусства с коммерческой деятельности до высокого искусства. Он занимался самыми разными видами ремесел: вручную печатал книги, делал мебель, разрабатывал рисунки для тканей, работал по металлу, с керамикой, ювелирными украшениями, витражами. И всегда в его работах присутствовали образы и природные орнаменты из листьев, цветов, деревьев и птиц. Он был буквально одержим идеями «органичного» дизайна, производства и использования. С 1861 года Моррис создавал в Англии собственные мастерские и обучал работников. Некоторые из его учеников создали собственные мастерские и публиковали свои работы. Движение искусств и ремесел процветало. Оно охватило всю Британию, Европу, Америку и Австралию.
Тот же реформаторский импульс повлиял и на проблему архитектуры города. Убогость новых индустриальных городов стала очевидна. Об этом писали многие, в том числе Фридрих Энгельс, который в 40-е годы XIX века описывал ужасы рабочих кварталов Манчестера, и Чарльз Диккенс. Диккенс так ярко описывал Лондон в своих романах, что новый феномен индустриального городского обнищания получил название «диккенсовского». Это явление вызывало отвращение у «людей» – то есть представителей высшего и среднего классов. Повсеместно раздавались призывы «что-то сделать». И обширная программа социальных реформ была дополнена городским компонентом. Эта программа началась с движения против рабства. Затем возникли движения за трезвость, улучшение условий труда, повышение заработков, обеспечение безопасности, ограничение детского труда, освобождение женщин, улучшение гигиенических условий, муниципальных услуг и стандартов жилья.
Строительную среду в Америке, Британии и Европе определял тот факт, что промышленные города росли как грибы после дождя. Крестьяне и мелкие фермеры лишались заработка, поскольку цены на сельскохозяйственную продукцию постоянно падали. Но в культуре происходило обратное. Можно сказать, что культура XIX века постоянно выступала против городов, считая их неестественными, угрожающими всему человечеству и неконтролируемыми рассадниками пороков, болезней, опасностей и коррупции. Мораль того времени сводилась к следующему: город ужасен; его противоположность – деревня, оплот добродетели, честности и простоты. Работа на земле вселяет в человека благочестие и умение находить счастье в простых удовольствиях. Спасение можно обрести в золотом веке прошлого. Вот только все забывали, что реальная деревня не имела ничего общего с деревней мифической. Миллионы людей отрывались от корней и бросали тяжелый сельскохозяйственный труд, предпочитая ему наемный труд и городскую бедность. В культуре же господствовали аркадианизм и пасторальность: городу противопоставлялась сельская, аграрная идиллия. И никого не волновало, что позволить себе подобное могли очень немногие.
Но социальных теоретиков всех мастей и архитекторов в частности сияющий путь вел не на сельскую ферму, а в нечто совершенно новое. Они мечтали о городах, обладающих всеми экономическими и социальными преимуществами, но лишенных очевидных недостатков. Такие города имели бы урбанистическую структуру, но в то же время обеспечивали бы своим жителям свободный доступ к зеленым пространствам и свежему воздуху. Это было нечто среднее между городом и фронтиром, между фабрикой и полями. Утопические идеи процветали. Крепло убеждение в том, что реформирование строительной среды приведет к реформированию общества и всего народа. Давняя традиция социалистического идеализма соединилась с новой эстетической моралью. Примером этого может служить требование Рёскина о «морали архитектуры»10, которое породило массу вариантов решений поставленной проблемы.
Некоторые промышленники-филантропы видели решение в том, чтобы строить заводы и фабрики в полях. В 1799 году Роберт Оуэн построил в Шотландии свой утопический город ткачей Нью-Ланарк, затем попытался повторить свой опыт в Индиане (Нью-Хармони, 1825). У него появилось множество последователей в разных странах. Другие промышленники строили более патерналистские города – от Лоуэлла, штат Массачусетс, до Пуллмана, штат Иллинойс (1880), где строились железнодорожные вагоны Джорджа Пуллмана. Близ Манчестера, в Англии, в 1888 году производители мыла братья Левер построили город Порт-Санлайт и дали ему название своего чистящего средства. Все эти города были построены в историческом архитектурном стиле, преимущественно тюдоровском или готическом. Это делалось, чтобы подчеркнуть отличие новых поселений от безумных современных городов.
В Соединенных Штатах эксперименты велись повсюду. В 30-е годы XIX века Алекс де Токвиль выразил убеждение американцев в том, что они строят новый мир и новые города: «Новое общество… не имеет прототипов»11. В 1840 году Ральф Уолдо Эмерсон писал своему английскому другу Томасу Карлейлю: «У нас здесь слегка закружилась голова от бесчисленного множества проектов социальных реформ. Человек не умеет читать, но в кармане его жилета лежит проект создания нового общества»12. Многие эксперименты были совершенно утопическими – например, создание социалистических промышленных городов, орошаемых ферм или колоний художников по примеру поселения движения «Искусства и ремесла»13. Можно назвать хотя бы колонии Бердклифф, Брук-Ферм, Онейду, Модерн-Таймс, Гармонию и Челесте (список подобных поселений в Британии, Ирландии, Австралии и Европе очень велик). За сто лет, с 1820-го по 1920 годы, в Соединенных Штатах возникло более 250 утопических обществ, средняя продолжительность существования которых составляла менее четырех лет. Поступало множество других предложений. Новые города строились на неосвоенных просторах – так возникали религиозные общины, орошаемые колонии. Экспериментальные планы городов были призваны избавить жителей от пороков большого города, одновременно давая им все экономические преимущества, которых была лишена настоящая деревня. Кто-то верил в формальные инновации – например, в характерную геометрию, примерами чего могут служить города Серклвилль в штате Огайо и Октагон-Сити в Канзасе14. Другие предлагали более сложные планы с жестким контролем за использованием земли и разделением на различные зоны – жилые, промышленные и сельскохозяйственные. Часто такие зоны располагались концентрическими кругами. Самым ярким примером может служить «город-сад». Эту концепцию впервые предложил английский стенограф Эбенезер Говард в 1898 году. В сельской местности должны были строиться отдельно стоящие новые города, в которых сочетались бы промышленность и сельское хозяйство – и все это в небольших масштабах. Поставленные цели достигались путем четкого разделения зон и ограничения численности населения. Зоны располагались концентрическими кругами и отделялись друг от друга и от внешнего влияния зелеными поясами. Идея города-сада вдохновила бесчисленное множество городских планировщиков ХХ века. Было сделано несколько попыток воплотить ее в жизнь – достаточно вспомнить английский город Летчворт (начиная с 1905 г.) и Гринбелт в штате Мэриленд (начиная с 1935 г.). Большинство подобных городов быстро превратились в спальные пригороды соседних метрополисов и потеряли интегрированную промышленность, которая должна была сделать их иными. Впрочем, подобные схемы быстро погибали, «как множество бумажных солдатиков»15, по словам одного из их авторов.
И все же новая и довольно реальная Утопия начала возникать вокруг уже существующих городов, не оспаривая их доминирования. Я говорю о железнодорожных пригородах. Пассажирские железные дороги, проложенные из центральных городов, создавали новую возможность: можно было работать в городе, то есть в его центральных деловых районах, а жить на природе, в псевдопасторальном Эдеме, вдали от городской бедноты, преступности, засилья иммигрантов и прочих неприятностей. Пригороды превратились в островки старины, порожденные городом и неразрывно связанные с ним пуповиной – промышленной технологией, железным конем. Так родились романтические пригороды: сначала в Англии – в 40-е годы XIX века – вокруг Лондона, Ливерпуля, Манчестера и других городов, а потом в Соединенных Штатах. Первым таким пригородом в Америке стал Льюэллин-Парк в Нью-Джерси, пасторальный жилой район со средневековыми воротами, построенными местным бизнесменом, когда благодаря новой железной дороге появилась возможность быстро добираться до Манхэттена, расположенного всего в 21 километре. Американский ландшафтный архитектор Фредерик Лоу Олмстед создал романтический Центральный парк в Нью-Йорке. Компания «Олмстед и Во» спроектировала 16 зеленых пригородов, в том числе Риверсайд в Иллинойсе; Бруклин и Честнат-Хилл в Массачусетсе; Роланд-парк в Мэриленде; Йонкерс и Тэрритаун-Хейтс в Нью-Йорке. Девелоперы окраин промышленных городов всего мира быстро уловили новую тенденцию. Сочетание относительно дешевой земли и удобного транспорта (для тех, кто мог это позволить) было невероятно привлекательным, и пригороды стали расти вокруг викторианских городов, как грибы после дождя.
Такие пригороды были не городами, где можно было найти услуги и работу, но спальными районами для «белых воротничков». Часто они были обнесены оградами и отделены от остального мира романтическими, живописными ландшафтами и архитектурой в средневековом стиле. (Как писал германский социолог Георг Шиммель, «романтизм – это продолжение городской сентиментальности, преддверие туризма, требующее немалых денег»16.) Хотя пригороды имели псевдосельский облик, жизнь в них не имела ничего общего с сельской. Это было абсолютно современное городское явление, декорация, внутри которой могли жить люди. Сначала такие пригороды строились для высшего класса, потом туда стали перебираться представители среднего класса «белых воротничков». Социальные и гигиенические соображения требовали от людей покидать города, продолжая зарабатывать себе на жизнь именно в них. Город и достойный дом стали считаться, «несмотря на сохраняющееся взаимное подкрепление, не просто различными, но и абсолютно несовместимыми понятиями… Город наносил раны, а дом залечивал их»17. Если город был понятием сугубо мужским, связанным с машинами, работой и опасностями, то идеальный викторианский дом представлял собой нечто противоположное. Истинные дома такого типа строились в безопасной «сельской» местности, были невероятно женственными и домашними, с кружевными занавесками и ухоженной геранью в горшках – вездесущими символами хрупкой женственности – на подоконниках. Женщины правили, но в то же время оставались зависимыми. Они демонстрировали состоятельность своих мужей – у семьи не было финансовой потребности в том, чтобы работали оба супруга. Женщины были заперты в домах-замках, надежно защищающих их от внешних угроз современного мира. В 1917 году во время выборов мэра Сан-Диего один из кандидатов говорил о «дымящих трубах против герани»18.
Одновременно с железнодорожными пригородами появилась новая разновидность людей, которые ежедневно ездили в города на работу. И сразу же эти люди стали архетипом – их ярко описал Диккенс в «Больших надеждах» (1861). Мистер Уэммик работает клерком у лондонского адвоката по уголовным делам. Этот человек был «худощав и невысок ростом, а черты его квадратного деревянного лица точно выдолблены тупым долотом»19. Он занимался тем, что хранил деньги и устраивал повседневную жизнь своей криминальной клиентуры в Ньюгетской тюрьме. Каждый вечер мистер Уэммик возвращался в свой маленький домик в Уолворте, южном пригороде Лондона. «Дом Уэммика, маленький, деревянный, стоял в саду, фасад его вверху был выпилен и раскрашен наподобие артиллерийской батареи. И хозяин с гордостью называл его Замком. Мистер Уэммик устроил себе образцовое загородное поместье с маленьким рвом и перекидным мостиком, извилистыми тропинками, садом, красивым озерцом, фонтаном, стрельчатыми готическими окнами и пушкой по имени Громобой, из которой он стрелял каждый вечер. Возвращаясь с работы домой, мистер Уэммик попадал в другой мир и говорил об этом своему гостю, Пипу: “Контора – это одно, а личная жизнь – другое. Когда я ухожу в контору, я прощаюсь с замком, а когда прихожу в замок, прощаюсь с конторой”»20. Трансформация почти магическая – или патологическая, как у доктора Джекилла и мистера Хайда. Когда Уэммик и Пип вернулись на поезд, чтобы отправиться в город, Пип заметил: «По мере приближения в городу Уэммик становился все суше и жестче, и рот его все больше уподоблялся щели почтового ящика. И когда мы наконец вошли в контору и он вытащил из-за ворота ключ, ничто в его облике уже не напоминало об Уолворте, словно и замок, и подъемный мост, и беседка, и озеро, и фонтан… – все развеялось в прах от последнего выстрела Громобоя»21.
Конечно, Замок – это фантазия, в которой житель пригорода становится сельским джентльменом, а не городским работником. Но именно фантазия делает город функционально переносимым. В городе человек постоянно испытывает давление – ему нужно успеть вовремя, вовремя закончить, не нарушить рабочий график. Возвращение же в воображаемый золотой век, где время остановилось, это одновременно и утешение, и форма сопротивления. Физическое разделение работы и дома отражает психологическое разделение, которое человеку необходимо. И все это позволяет мистеру Уэммику и бесчисленному множеству других людей маскировать современность, в которой они живут. Это театр: костюмы и декорации, связанные с Замком, и его абсурдные исторические драмы – фантазия; город и мир работы – это тоже фантазия со своими костюмами-униформами, условностями и необходимыми заблуждениями в необходимости мобильности, успеха, справедливости и стремлений. В эссе «Долгая прогулка» (1927) Вирджиния Вулф очень точно описала трансформацию, происходящую в пригородном поезде:
На этом коротком пути от работы до дома они погружены в наркотический сон, именно сейчас, когда они свободны от службы и свежий воздух румянит их щеки. Они надевают яркие наряды, весь день висевшие под замком, и превращаются в великих крикетистов, известных актрис, солдат, спасших родную страну в час испытаний. Мечтая, жестикулируя, часто бормоча что-то вслух, они проносятся по Стрэнду и мосту Ватерлоо, чтобы погрузиться в длинные грохочущие поезда и направиться на милые, маленькие виллы в Барнсе или Сурбитоне, где вид часов в холле и запах ужина из кухни пробудят их ото сна22.
Не случайно этот период стал золотым веком детской литературы. Это в полной мере относится к эдвардианскому периоду – с 1901 года, года смерти королевы Виктории и восхождения на престол Эдуарда VII, до 1910 года, когда Эдуард умер, или до 1914 года, когда убийство эрцгерцога Фердинанда в Сараево стало поводом для начала Первой мировой войны. В это десятилетие появились бессмертные детские книги в совершенно новом жанре детской романтики. И превзойти их до сих пор никому не удалось. В этот период Беатрис Поттер написала своего «Кролика Питера» (1902), Джеймс Барри – «Питера Пэна» (1904), Эдит Несбит – «Детей железной дороги» (1905), Кеннет Грэм – «Ветер в ивах» (1908), Люси Мод Монтгомери – «Аню из Зеленых Мезонинов» (1908), Фрэнсис Ходжсон Бернетт – «Таинственный сад» (1910) и т. п. В этих книгах стиралась грань между фантазией и повседневной жизнью, действие разворачивалось в обветшавших старинных домах, садах или на настоящих пастбищах (пастораль). В них были магия, приключения и переодевания – и героями часто становились маленькие пушистые зверьки, которые одевались и действовали как люди. Как и вся культура XIX века, эти истории были проникнуты ностальгией по воображаемому сельскому прошлому, в них детская невинность сталкивалась с опасностями сурового, деспотичного, страшного взрослого мира. Книги пользовались огромным успехом – и не только у детей. В 1904 году главным хитом лондонской театральной сцены был спектакль «Питер Пэн, или Мальчик, который не хотел взрослеть».
Неудивительно, что детская литература пережила такой расцвет, когда в США и Великобритании правили мужчины, которые, говоря словами специалиста по детской литературе Сета Лерера, «так никогда и не повзрослели»23: Теодор Рузвельт и король Эдуард VII. Оба они любили приключения, путешествия, переодевания и периодические «маленькие победоносные войны». На фоне реальной повседневной жизни, мучительных социальных и экономических перемен, постоянных военных конфликтов на имперских границах Соединенных Штатов и европейских государств эти, по выражению Лерера, «картографии ностальгии» (вспомните чудесные карты: Чудесный лес Винни-Пуха, страна Неверленд Питера Пэна и т. п.) были невероятно привлекательны. Когда настоящее и будущее были пугающими, эти истории часто превращались в путешествия назад во времени: поскольку Средневековье считалось детством европейской цивилизации, детская литература, равно как и другие важные эстетические движения того времени, часто использовала квазисредневековый контекст. Но Неверленд Питера Пэна был гораздо меньшим эскапизмом, чем Королевский павильон короля Георга IV в Брайтоне – фантастический замок в придуманном «индо-сарацинском» стиле, – попурри восточных мотивов стало яркой и колоритной альтернативой серой готике. Таким стал официальный стиль британской колонизации Индии, который породил массу ужасной архитектуры во всем мире – от лондонских отелей, напоминавших свадебные торты, до увенчанного луковичным куполом особняка магната П. Т. Барнума «Иранистан» в Коннектикуте.
Но в целом революционные идеи движения «Искусства и ремесла» провалились: предметы ручной работы были слишком дорогими для обычных людей. Позволить себе их могли лишь богатые, которые сделали свои состояния на индустриализации и стандартизации производства, категорически отрицаемых художественным движением. В конце концов искусство превратилось в нечто абсолютно консервативное и декоративное в худшем смысле слова: архитектура и урбанистические творения служили цели сохранения статус-кво, а не оспаривания его. Реформаторы движения «Искусства и ремесла» обратили свой взгляд не на то, что нужно. Они сосредоточились на вещах. Моррис хотел верить в то, что красивые предметы, сделанные человеческими руками, смогут исцелить социальные болезни общества. Создатели городов-садов и другие критики язв новых промышленных городов хотели верить в то, что во всем виноваты сами города, а не экономические условия, способствовавшие их росту. Они не видели собственных действий, хотя именно они, подобно волшебнику из страны Оз, управляли машинами из-за занавеса.
Социальная проблема крылась не в вещах, а в неравенстве в доступе к власти, богатству, образованию и ресурсам. Улучшение дизайна не могло спасти нас от самих себя.
Хотя Гудхью не бывал в Европе до написания трех сборников путевых заметок о городах мечты, путешествовать он начал еще в бостонские годы – и никогда не прекращал своих путешествий. После бесплодных переговоров со спонсорами Далласского собора в 1891 году он на несколько месяцев укатил в соседнюю Мексику24. Гудхью путешествовал поездами, а иногда верхом. В следующем году он опубликовал «Мексиканские воспоминания»: рассказ о коротком путешествии за желтую реку Рио-Гранде. Это остроумное самоуничижительное повествование представляло собой не путевые заметки, а, скорее, декадентские размышления о времени и прогрессе. «В настоящее время Мехико не опустился до уровня других городов, – писал он, – и в этом, по-видимому, заключен главный секрет его обаяния». Опускание – это прогресс: неустанное ускорение, достигнутое с помощью машин, полное пожирание тех немногих сохранившихся мест, где западные туристы еще могли ощутить давнюю экзотику и вернуться назад во времени. Такие места будили ностальгию, которая являлась главной основой романтизма. «Сегодня волшебный ковер восточной истории лежит вдали от пути прогресса. Наблюдать за этим мучительно, но самый обычный и лишенный воображения турист может перенестись из Каламазу, скажем, в Нижний Новгород с минимальными затратами времени и с бесконечно большей роскошью и легкостью, чем мог бы ему обеспечить любой ковер, сколь бы “волшебным” он ни был».