Читать книгу Кентавры на мосту - Вадим Пугач - Страница 3

Глава первая
Урания

Оглавление

1

Англичанин был англичанин. Он вышел, думая свое, английское, о русских девушках, одна из которых заснула в отведенном ему жилище, и длинная бритая его голова лопалась от этих мыслей. Африканская собака, чьи предки поколение за поколением науськивались на чернокожих, сердилась и рвалась искать их, но в зимней ночи под Петербургом веяло собачьими, птичьими и прочими запахами, а зулусов не водилось. Риджбек несколько раз обозначился у сугробов и фонарных столбов поверх чьих-то предыдущих высказываний и наконец увидел чужого человека и залаял.

Первыми англичанами были ирландка и новозеландка, но обе продержались недолго. Рыжая красота ирландки, цветущая ради небольшого лысого араба, поклонника европейских ценностей, радовала детей вплоть до дня Св. Патрика, когда школа в полном составе, со знаменами, волынками и в килтах (последние две не вполне ирландские детали приплюсовались самопроизвольно) прошествовала до местного отделения милиции, откуда на звуки выглянул зевающий сержант, и потекла вспять.

Чернявая и почти уродливая новозеландка дослужилась до сравнительно интимных отношений со старшими детьми – а ведь подрастали и младшие, – и также рассосалась на широких пространствах остального мира.

Пес рвал поводок, стараясь добраться до скрипящих на снегу ботинок врага, пусть и не пахнущего врагами его предков. Тот, в ботинках, увидел знакомую фигуру с собакой и остановился, приветствуя обоих на расстоянии.

Англичанин произнес фразу, мылом скользнувшую по слуху чужака, но для него почти бессодержательную. Впрочем, при двукратном исполнении нарисовалось что-то вроде «bottle of vine», а это он уже способен был понять. Собака напрягала сухую крепкую руку хозяина, пока тот, изогнув колесом длинные ноги, оседал и показывал жестом, будто вырывает из земли некий корень. Таинственный корень и «bottle of vine» как-то совместились в мозгу врага, он вынул из кармана куртки штопор и протянул коллеге. «Вот такой межкультурный диалог», – подумал враг. Англичанин радостно закивал, заслонил собой собаку, схватил инструмент и запетлял к учительскому домику.

Минут через пятнадцать он вернулся вдвоем со штопором – ладной стальной конструкцией, вырывающей пробки так, как человек делает зарядку, – приседая и взмахивая руками. Штопор, наверно, чувствовал себя убийцей, только что выдравшим жертве кадык. И теперь, как убийца же, спрятался в карман, где, бывало, скрывался и раньше. Там было холодно. Владелец кармана вошел в сосновое здание, недавно пристроенное к изначальной каменной башне. Проскользнув через вестибюль и столовую человек на сорок, он вступил в саму башню и начал подниматься. Первый этаж ее, оборудованный книжными стеллажами и диванчиком с потертым кожзаменителем (оставаясь на ночное дежурство, хозяин штопора спал там), отступил вниз: подземный, а теперь и земной мир оставались позади. Деревянная винтовая лестница, скрипя, оживала. «Я на башню всходил», – вспомнил человек и расстегнул куртку: подъем быстро отнимал силы, а цель была высока. Ступени дрожали под ногой. В бойничные башенные окна – по одному на пролет – протискивалась луна. На втором этаже был кабинет истории: пара устарелых шкафов с книгами, стол под зеленым сукном и разнокалиберные стулья и табуреты. Все это пряталось за дверью с шестью матовыми стеклянными секциями, но легко восстанавливалось в сознании. Еще десяток ступеней, и Египет закипел и погас в нильском разливе, необожженные кирпичи Вавилона рассыпались красноватым прахом, знаменитые греки и римляне попрятались в тени разрушенных колоннад. «И все выше я шел»; ноги наливались тяжестью, лунный свет пробивался с трудом. На третьем этаже хранили приборы, карты, таблицы, портреты и другую учебную дребедень: с ее помощью изучали землю – и ту, которая трижды (в продуктовом подвале и на первых двух уровнях) уже осталась внизу, и ту, тянущуюся вверх, которая продолжалась в деревьях, холмах и ночных птицах. Четвертый этаж уводил в такие области духа, где слово теряло значение и господствовал алгоритм: там шелестели сонные компьютеры, стоял шорох невсамделишного бытия, плескался океан чистых схем и идей. Омский одолел последний пролет и потянул на себя узкую железную дверь. За ней была жизнь, сладкий морозный воздух, полномерная луна и ждущий неизбежной участи сосуд темного стекла.

– Ну, наконец-то, я уже собирался идти за шурупом и плоскогубцами, – на открытой площадке наверху башни между зубцами вычерчивал ногами невидимые глазу линии Звездочет в плотном пальто и зимней кепке.

– Душегубцы эти ваши плоскогубцы; а вот я ее… – Штопор был извлечен и снова пущен в дело. Бедные белые чашки наполнились темной жидкостью.

– Белые ночи. Бедные люди. Бледные кони… – почти непроизвольно задекламировал Омский, но декабрь был не похож на июнь, и продолжение как-то не просчитывалось.

– За бедные ночи.

– За белых людей.

Риджбек остался бы доволен таким тостом.

– А в шахматы внизу сыграем…

Чашки (чаши?) содвинулись разом.

Отпив дважды, Звездочет стал споро устанавливать на треноге небольшой телескоп. Ясная луна и сама по себе обещала занимательное зрелище. Правее и выше означился пылающий треугольник Венеры, в стороне просматривалась красноватая точка Марса. Их можно было угадать простым глазом. Для остального нужен был телескоп. Омскому случалось под умелым руководством Звездочета рассматривать и Юпитер – даже с прилагающимися планетками вроде Ио, и волшебно раздвоенные кольца Сатурна, если выпадала на то подходящая пора. Небо открывалось без стыда, попросту, как человек, скидывающий одежды в кабинете врача. Звездочет слушал его глазом, рассчитывая точку, в которую надо было направить трубу. Пить они не торопились: вино было только частью таинства, которое небо совсем не ощущало. Мысль о том, что божество знает, что ему поклоняются, требует и ждет поклонения, пришла в голову не божеству.

Жил Звездочет исключительно духовной жизнью: часто и помногу ел и от этого изрядно расползся, но по-настоящему занимали его только небо и музыка. Именно поэтому его раздражало почти все, что не было музыкой и небом. Все эти отвлекающие штуки, в сущности, пни и корни на тропе духа, торчали параллельно, образуя самостоятельную аллею либо таблицу.


Омский оторвался от телескопа, с другого конца которого привычно (для себя, не для него) молчали лунные кратеры, прихлебнул и одобрительно помычал. Внизу залаяли.

– Это кто? – расслабившись, спросил Омский.

– Хотите анекдот? – спросил Звездочет.

– Да, наверно…

– Встает утром в своем замке английский аристократ, распахивает окно, в саду поет птица.

– Птицы вообще поют.

– Да, – подтвердил Звездочет. – Многие поют… Так вот, аристократ звонит в колокольчик. Входит слуга с подносом. «Джон, – спрашивает аристократ, – кто это там поет?» – «Овсянка, сэр».

Омский рассыпал смешок по морозному воздуху и перестал задавать вопросы.

Когда жидкость в бутылке иссякла, он по привычке подсчитал выпитое и, вдруг сопоставив со своим телом, заметил озадаченно:

– А ведь я сейчас на полпроцента состою из вина. Что же будет, если увеличить дозу?

– Чудо будет, вот что. Пресуществление будет. Вот увидите. Допустим, мы с вами выпиваем еще 199 бутылок на двоих, и вся ваша плоть…

– И кровь…

– И кровь тоже – становятся вином. Разве это не чудо?

– А ваша?

– Моя? Что моя?

– Плоть.

– Нет, моя не вся, – и Звездочет похлопал себя по пальто, за которым угадывалось существенно более массивное, чем у Омского, тело.

– Не пора ли идти дозором? – уточнил Омский. – Мороз тут, воевода…

– Но тут владенья свои, – Звездочет сделал полукруглый жест рукой, обводя площадку башни.

– А там? – Омский кивнул на дверь. – Хозяина?

– Отчасти.

Омский ушел вниз, расстегивая на ходу куртку. Телескоп под точными движениями Звездочета перешел к распаду: его тулово, отделенное от ног-штатива, погрузилось в тубу, штатив сложился.

Омский двинулся по коридору, прислушиваясь к возможным нарушителям режима. Дети – художники, которых своим безответственным призывом не спать провоцирует Пастернак. Они спят только на уроках. Несколько раз Омский пытался поучиться чему-нибудь у коллеги – осторожно вступающей в пожилой возраст женщины, обладательницы сумрачного скрипучего смеха. И на ее занятиях Омский засыпал вместе с детьми. Нет, дети держались дольше.

У одной комнаты он притормозил. Перед отбоем два живших в ней мальчика зажигали сомнительные ароматические свечи и, доведя себя до состояния расслабления на грани распада дхарм, разговаривали об умном – стихах, музыке, интернет-мемах. Оба несильные, неловкие, некрасивые, они слабо вливались в радостно-спартанскую жизнь школы. Один из них, с внешностью верблюда-подростка и соответствующей фамилией, беспрестанно сморкался в бумажные платки, к концу занятия обрастая ими, как кочка сугробом, и грыз шариковые ручки. Другой, с мощно сплющенной с висков продолговатой головой, лишь изредка загорался каким-то общим либо индивидуальным соображением, в остальное же время неодобрительно покачивался и поджимал узкие губы. Эти, кажется, спали. Зато из комнаты напротив раздались тихие неожиданные звуки. Это был голос, и голос не мальчишеский. Омский и раньше обращал внимание, что школа для мальчиков вызывает острый интерес у окружающего женского населения, но как-то не сталкивался со случаями откровенной ночной интервенции. Стоит ли обнаружить сейчас это свое знание? Поднять шум, публично изгнать чужую неодетую чертовку на мороз? Красная волна уютного вина катнула по темени, и Омский подумал, что ему, в сущности, неинтересно, что за особь прячется в этой комнате. Тут живет мальчик, уже вполне осознавший свои возрастные потребности. Пожалуй, он имел право их удовлетворять. Омский прошел дальше, нечувствительно переключившись на собственный неразнообразный опыт отношений с женщинами. У этого мальчика за стеной была куда более значительная перспектива. Наверно, можно было бы позавидовать, но зависти не было настолько, что Омский даже удивился. Сохраняя в себе это удивление, он зашел в комнату с растениями и живностью. Из растений в кадке вяло прозябала крупная драцена, из живности имелись рыбки с фигурными хвостами и единственный хомяк в мире, обладающий не только именем, но и фамилией. Хома Сапиенс – так его звали. Квазипальма и рыбки молчали. Хомяк спал. Омский вернулся в башню, на первый этаж. Горел свет, и Звездочет расставлял шахматы.

Омский играл сильнее его и, как правило, побеждал в этих товарищеских поединках, но Звездочет каждый раз надеялся на благополучный исход. На этот раз он взял себе белых и начал партию. Дебют получился вялым: белые фигуры не стремились вперед, двигались медленно и неохотно. Убаюканный этим движением, противник делал ходы небрежно, не задумываясь, и этим давал Звездочету шанс. При размене в центре Омский недосчитал вариант и остался без пешки. Это немного оживило Звездочета и напрягло Омского. Тот стал играть внимательнее, и пешка скоро была отыграна. Звездочет старался выстроить пешечную цепь так, чтобы прорваться сквозь нее было невозможно, однако бреши все равно появлялись, и это спровоцировало черных пожертвовать коня в надежде на атаку. Авантюра легко могла окончиться провалом, но Звездочет играл трусливо, делал одну ошибку за другой и в конце концов снова проиграл.

– Ну, теперь баиньки, – выдохнул Звездочет и ушел ночевать в кабинет наверху, который считал своим. Тут спали машины; иногда, сердито шурша, они просыпались; некоторые при этом попискивали. В этой комнате рождались многие авантюры; в красных и зеленых точках дремлющих мониторов, как в каминах, сгорали деньги Хозяина.

Омский растянул мятую простыню, положил голову на диванный валик и укрылся рыжим верблюжьим одеялом. К нему Омский испытывал особую нежность. Когда бывал с ребятами в лесу, обходился без палатки: расстилал на земле полиэтилен и заворачивался в одеяло. Если шел дождь, полиэтилена хватало и снизу, и сверху, и вся гибкая конструкция становилась терпимым убежищем. В школе же можно было просто спать, без хитростей. И видеть ржавые сосны в солнечном огне или утренний озерный туман, чернильные бусины ягод, опасно низкую луну и светляков под ногами, превращающихся в звезды на том конце телескопа.

2

Звездочет не присоединялся к утренней зарядке принципиально: не мог. Омский постепенно втянулся и оценил это действо. Бег ему не давался: от него быстро перехватывало дыхание, слабели ноги, а жизнь казалась несоразмерной телу обузой; зато перекладина и брусья неизменно привлекали. Это было сродни неврозу: при виде турника неодолимо тянуло виснуть на холодной железной палке, пока не отказывали руки. Сначала они отказывали после пяти подтягиваний, потом – десяти, а в последнее время соглашались терпеть до пятнадцати. Омскому это нравилось – так же, как и взлет над параллельными штангами брусьев или передвижение мучительными толчками по рукоходу. Венцом зарядки было коллективное обливание между двух берез. Воду приносили каждый в своем ведре, обнажались до последнего и принимали стынущей кожей удар 10–12 литров холодного жидкого счастья. Потом мальчишки, обмотавшись полотенцами, малочисленной толпой вламывались в узкий коридор и разбегались по комнатам. Омский обычно успевал зайти в свою студию в учительском домике, переодеться и вернуться к богатому спонсорскому завтраку. Сегодня достался безразмерный омлет с куском соленого лосося. Кофе Хозяин презирал, но машину приобрел, и варить эспрессо можно было без ограничения.

День случился предканикулярный. Значит, занятия сменятся трудным совещанием и, вероятно, пьянкой.

Омский начинал с младшими. По традиции все их уроки в последний день могли быть только волшебными. Литератор, за отсутствием опыта волшебства, решил переложить ответственность на Кристофера Марло. Для разминки показал несколько языковых фокусов вроде палиндромов и тому подобных пустяков, затем рассказал о волшебной силе слова, заговорах и заклинаниях, между делом приводя сомнительные примеры из литературы. Подробно остановился на несанкционированном проникновении в пещеру Али-бабы, занятном трах-тибидохе Хоттабыча (эта история почему-то особенно тронула смешливых паразитов) и сказке советского писателя-гуманиста Валентина Катаева «Цветик-семицветик». Попросил сочинить заклинание – но такое, чтобы произошло хотя бы незначительное чудо. Сочинили. Чуда, впрочем, не наступало. Лампы горели ровно, не гасли и даже не подмигивали; ветер не врывался в класс ни из коридора в дверь, ни с улицы в форточку; портреты писателей и иных деятелей науки и культуры не падали; бюст Вольтера не мироточил. Тогда Омский счел, что пора уже взяться за дело и открыл черный том Марло – на сцене из «Трагической истории доктора Фауста», содержащей знаменитое латинское заклинание, которое, по мнению многих авторитетов, натурально применялось в богатом на суеверия XVI веке. Латинского он не знал, но с латиницей периодически сталкивался, поэтому, спотыкаясь на ударениях, начал читать оригинал: «Sint mihi…» и так далее. Дети замерли, ожидая какого-нибудь подвоха. Подвоха не предвиделось. «… surgat nobis dicatus Mephistophilis», – закончил Омский.

– А что это значит? – спросил старательно сплющенный с висков мальчик.

Омский прочитал русский перевод, размещенный тут же, внизу страницы: «…пусть предстанет сейчас перед нами названный Мефистофель!» Мефистофель, однако, не предстал. Повисла небольшая неорганизованная пауза. Сидящий позади всех хитрый Гриша сморщил нос и тоже задал вопрос:

– А на какой странице это ваше заклинание?

– Вообще оно не мое, а Фауста… А на какой бы тебе хотелось?

– Ну, – он начал хихикать, – вы понимаете…

– Давай глянем, – и Омский глянул.

Заклинание разместилось на 222-й странице. Гриша захихикал громче, так что даже из носу его вылетело что-то на манер сопельки.

– А что же там тогда… там?

– Да, это исключительно интересно. Сейчас посмотрим, – проговорил Омский, подбираясь к соответствующей странице. На 661-й закончились примечания; содержание занимало 663-ю; последнее, о чем сообщалось на 664-й, было то, что книга отпечатана в Образцовой типографии имени А. А. Жданова (тут Омский почувствовал первые признаки потустороннего дуновения) Московского городского совнархоза (признаки усилились). 666-я пустовала: это был задний форзац. Класс выдохнул: пронесло.

Занятие можно было заканчивать.

Солидные старшие обходились без волшебства, и разговор зашел о Достоевском.

– Вот вы сегодня разъедетесь по домам, – завел свою шарманку учитель, – и хорошо знакомый вам Свидригайлов тоже собирался разъехаться: не то на воздушном шаре, не то в Америку.

Один мальчик думает

А че не пинает свой портфель? Вот это был прикол![1] Свидригайлов так Свидригайлов, какая разница. Сейчас начнет вязаться, сколько я прочитал. Прошлый раз я говорю, начал читать, а он: «В смысле, начал? Название, типа, прочел?» Сижу, блин, как обосранный. Сегодня не трогает, сам трендит.

Омский, выстраивая маршрут героя, рассказывал, как Свидригайлов в свой последний вечер от Екатерининского канала идет на Васильевский остров к юной невесте. Как оставляет ее и направляется на Петербургскую сторону, останавливается на Тучковом мосту и размышляет, не стоит ли ему утопиться.

Другой мальчик думает

Похоже, передергивает. С чего это он решил, что Раскольников и Дуня дуют в одну дуду? Ну, спросил Раскольников, может ли он застрелиться, ну, оставила Дуня пистолет. Это они его боятся, а не он их. Они не знают, чего от него ждать… А чего им ждать самим от себя – знают?!

Рассказ продолжался. Поиски гостиницы Омский трактовал как попытку найти перевалочный пункт между мирами, а сны Свидригайлова – как встречу с призраками совести, особо отмечая несвойственные этому персонажу этические оценки видений.

Один мальчик опять думает

Что он копается, как курица в говне? Трахнутый на всю голову этот Достоевский, и дело с концом. Нормальным людям такое читать вредно.

Перетекая из одного сна в другой, герой выходит на Большой проспект и идет к Петровскому острову, на котором, как ему мечтается, в момент выстрела его обдаст тысячей брызг тот самый куст…

Другой мальчик и не переставал

Да ладно! Какой еще тот самый?! Что-то не то с этим Свидригайловым, надо перечитать, что там еще вокруг.

Тем временем Свидригайлов за два квартала от Петровского застрелился; рассказ Омского вдруг проскользнул к этой точке, и сюжет романа обернулся разорванным кольцом: Свидригайлов, материализовавшись из одного сна Раскольникова, не вошел в другой, прежний, освободил его сны от себя и подарил главному герою шанс на воскресение.

Кудрявый мальчик с высоким лбом, перспективно уходящим в будущую лысину, смотрел на учителя озадаченно; Петрушка за задней партой спал, откинувшись к стене и раскрыв рот.

Омский вышел на воздух, в открытую деревянную галерейку. Художественно сбрасывая пепел в снег за резные перильца, стояла Жанна, мастерица на всякие руки – и искусство любое с детьми изобразить, и пить, пока все не закончится, и богу молиться, и жаловаться на жизнь, из которой при этом беспрерывно умудрялась извлекать все сочное, что попадало в поле ее зрения. А видела она хорошо, промахивалась нечасто. Минут пятнадцать необязательного трепа – и наплывающее совещание в присутствии Хозяина, приблизившись, несколько отдалилось. Говорили о путешествиях, о забавных или поразительных случаях, периодически отвлекаясь на приветствия родителей, подходивших по одному и парами и понемногу расхватывающих чад. Омский, вполуха слушая очередную байку, подумал, насколько дети похожи на фуршетные бутерброды: сначала их разбирают бойко, но всегда остается последний, взять который почему-то ни у кого не достает духу. И только тогда, когда действо закончилось, официантка, собирая подносы, торопливо запихивает его в рот.

Прекратили бессвязную беседу Жанна и Омский. Разъехались, прихватив детей, родители. В своей рассчитанной на двоих комнате досиживал в одиночку мальчик со сплющенными висками. Он открыл книгу, потом другую: сегодня не читалось. Покивал сам себе, не очень отслеживая, кому предназначены эти кивки. Вспомнил, что бросил незаконченным стихотворение. «Я вышел из дома и понял, что зря, и некуда спрятать лицо от позора». Посмотрел в зеркало: такое длинное лицо не враз спрячешь. «Я думал, что там занималась заря, а это был просто зрачок светофора». Должно было быть что-то дальше, но дальше ничего не было. Не было и мамы. Учителя понемногу втягивались в гостиную: опять будут сегодня о чем-то спорить. Во двор аккуратно вполз мерседес Хозяина. Из него вышли родители сплющенного: бесформенный грязноусый отец и обожаемая мать, такая же некрасивая, как сын, но молодая, тонкая. Видимо, Хозяин подобрал их по дороге от вокзала. Мальчик забыл о себе и недосочиненном стихотворении, распахнул ногой дверь и побежал встречать маму.

3

Выпивали на квартире у Комиссара. После разговора с Хозяиным это было необходимо и тем, кто обычно не пил. К тому же на завтра осталось несколько пунктов, а это требовало сверхчеловеческих сил. Так думали те, кто собрался здесь. Комиссара мучило чувство, будто он вывел из боя потрепанный отряд. Раненым нужна перевязка, здоровым – отдых, оружие стоит почистить, боезапас – проверить. Омскому казалось, что грудь у него раздавлена кувалдой. Жанна оживленно рассматривала бутылки, числом две, то и дело воспроизводя отдельные реплики Хозяина.

– Учитель должен быть голодным! – восклицала она, трогая одну бутылку и как бы призывая к возмущению. – Ваша работа должна стать вашей жизнью! – и примеривалась к другой.

Хозяин умел высказываться афористично, хотя краткостью речи пренебрегал и подобные афоризмы изрекал часами. Звездочет посмеивался. Главное, он считал, – избегать открытых столкновений. Часто крестящийся русский человек по фамилии Симпсон и прозвищу Господи (звательный падеж именительному не помеха) шептал молитву, глядя в упор на гигантскую бутыль дешевого красного вина. О чем он молился, не знал и сам потряхивающий внушительной седой бородой Симпсон. Физик Сансарыч – неторопливый, основательный, часто – лукавый, еще чаще – серьезный до изумления – изучал этикетку какого-то сомнительного ликера. Алкоголем он не интересовался вовсе, но на ликере значилось, что в его состав входит золото. Вошел артист Фозанов с четвертушкой водки, заранее открытой, схватил свободную рюмку, налил и с наслаждением опростал.

– Господа! – произнес, вставая, Симпсон. – И дамы. И дамы, – повторил он для убедительности и развернулся к Жанне, присутствовавшей в этом роде пока в единственном числе. Могли подойти жены Комиссара и Сансарыча, но Господи было не привыкать творить бытовое чудо, выдавая желаемое за действительное (браки ведь заключаются не только на небесах, но и в быту). Одна из желаемых в это время тряслась в маршрутке, другая стояла в тамбуре электрического вагона. Голос Симпсона зазвучал органом. Он обнял бутыль, разлил вино по бокалам и обхватил лапой один из них:

– Мы должны это сделать!

Что именно, не уточнялось. Все выпили. Сансарыч пригубил. Сразу как-то дополнительно зашумели.

– Вот что, дорогие товарищи, мы сегодня тоже слегка перегнули, – сказал Комиссар. – Хозяин, конечно, уперся, но и его можно понять. Он утром переругался с Малым, наорали друг на друга, и Малой уехал.

Малому, второму сыну Хозяина, сочувствовали; к тому же Комиссар когда-то его учил и считал горячим и искренним. Сам же Хозяин, по общему мнению, этими качествами не отличался.

– А мы при чем?

– Под руку попались, – хмыкнул Комиссар. – В любом случае надо набраться сил перед завтрашним, – он поискал слово, – продолжением.

– Да, набраться – в любом случае, – откликнулся Фозанов, вне очереди опрокидывая еще одну рюмку.

– Представим такую картину, – вставил Господи, откинув голову и широко охватывая взглядом комнату. – Мы желаем человеку зла, а сами работаем на него. И зло случается. Мы победили? Нет, зло сказывается и на нас.

– Давайте похороним, – сказал Омский, – классовую борьбу. Только не вместе с нами.

– Пускай мертвые хоронят своих мертвых. Этот мертвый нам не свой, – включился Сансарыч, – да и, кажется, мы еще живы.

– Завтра посчитаем – проверим, – отозвался Звездочет.

– У меня есть тост, – начал Омский.

– Есть тост и пить тост – не одно и то же, – назидательно (и, судя по всему, не впервые) произнес Звездочет.

– Согласен, их двое. Так вот, одну школку, в которой я работал, дети оформляли к дню учителя. И на плакате написали, но не раздельно…

– И неслиянно, – опять встрял Звездочет и поднял указательный палец.

– А слитно: «Сднем учителя!»

– А к чему тут день учителя?

– День, день, куда ты его денешь – учителя?

– У нас тут не день, а жизнь учителя!

– Так вот, выпьем за то, чтобы нас не сднули… – закончил Омский.

Все зачокались. Красное лилось в бокалы и прочую подходящую посуду; на скатерти появились первые свежие пятна. Оживление росло. Жанна с неизбежностью становилась центром общего интереса, взгляды устремлялись в ее сторону, и лицо ее начало раскрасневаться.

– Что мы все пьем да пьем, – сказала она, допила свой бокал и подставила его Комиссару для пополнения. – Расскажите что-нибудь интересненькое.

Комиссар, наливая, начал рассказывать.

Рассказ Комиссара

– Был у меня одноклассник (бокал долит), который влюбился в нашу учительницу (так, уже интересно!). Собственно, мы все были в нее влюблены. Нет, не так: мы на нее молились, цветы ей носили, запихивали их в почтовый ящик, а он влюбился серьезно. И на выпускном сделал ей предложение (предложение – единица синтаксиса). А она рассмеялась. У нее сын – наш ровесник (шарман, шарман!). И согласилась. И жили они душа в душу (где же драма?). Но ее сын не очень принял Петра (так, начинается). Они ссорились, чуть не до драки. А потом случилась настоящая драка – не между ними, а на улице, с какими-то отморозками. Они там оба оказались. И одного убили (одноклассника? сына?). Зарезали одного отморозка. Его же ножом – наши ребята с ножами никогда не ходили. Район хулиганский, но не до такой степени, обходились подручными средствами. И Петра посадили за убийство. Жена ему в тюрьму передачи носила. А история мутная: рассказывают, он чужую вину взял (догадываюсь чью). Да, убил, говорят, сын учительницы. Но отсидел Петр (а дальше что было?). Учительница заболела и умерла, сын ее служил в одной части со мной и погиб: парашют не раскрылся. А Петр стал священником. Попадья у него такая симпатичная – один в один наша учительница…

Все выпили за любовь. Жанна даже дважды. Четвертушка Фозанова истекла, и он перешел на ликер. В нем действительно клубилась какая-то блескучая взвесь, но никто бы не стал утверждать, что золото. Правда, раньше золота никто не пробовал. Если оно блестит, почему бы ему не быть таким противным на вкус? Омский пил вино и пытался сообразить, сколько его нужно, чтобы хоть чуть-чуть пресуществиться. Жанна снова потребовала историй, но теперь любви ей было мало, она возжелала мистики.

Мистическая новелла Омского

– Знаете, иду я однажды с дамой (Омский с дамой – вообще не катит; с другой стороны – почему нет?), а навстречу – чудак с ротвейлером (вот собака!). И я, в живописных целях, говорю: «Вот, мол, животное, возьмет в рот чью-нибудь руку, а рука – хрусть пополам». И тут у меня ровно надвое разлетаются очки. Пять лет носил, а сказал магические слова – и разлетелись. (И все?) У этого эпизода есть продолжение. Рассказываю я о нем как-то другой даме (откуда у него эти дамы берутся? По виду не скажешь). Ну и опять произношу это «хрусть пополам». Гуляем мы по парку, у меня в руке – портфель. Все нормально, полное спокойствие. Пришел домой, смотрю – а в портфеле, знаете, такая пластиковая дуга под ручкой, с внутренней стороны, – аккуратно так расколота. И не было ни удара, ни звука – ничего. С тех пор сколько раз ни рассказываю, повторяю «хрусть пополам» – и ничего не происходит. Я уже стал думать, что случайность. А сейчас сомневаюсь: а если у слов лимит есть (это он про что?)? Например, три раза на одну жизнь. И кто знает, когда этот третий раз будет и что при этом разлетится. Когда через рельсы перехожу, например, никогда эту историю не рассказываю. Ну, хрусть?

Омский поднял стакан, плеснул в рот и захрустел красное соленым огурцом.

– А я так считаю, – сказала Жанна, – что с мистикой мы сталкиваемся со своей же подачи. Приглашаем ее в гости как бы. Вот были мы…

Уже начался мемуар Жанны, а мы и не заметили

… с младшими в маленькой церкви в Звенигороде. Там еще рублевские фрески, но от них ничего почти не осталось. И увидеть их можно только с хоров. Просим батюшку местного: пустите на хоры Рублева поглядеть. Там для этого надо специально дверь на лестницу открывать. Батюшка смеется: зачем? Что вы там собираетесь увидеть – Царствие небесное? Однако открыл, мы его упросили. Поднялись на хоры, глянули на темную стену – едва-едва контуры фрески проступают, красок уже, конечно, никаких, какие там краски через шестьсот лет.

Тут она остановилась, точно представив этот разрыв во времени и испугавшись его. Застыла с бокалом.

– Шестьсот лет – уму непостижимо (а пятьсот – ближе? А двадцать? А вчера?). Спускаемся, благодарим батюшку, а ко мне подходит маленький Вася и говорит: «Хорошо, что пустили, там и вправду Царствие небесное, когда еще туда попадешь».

– Ну, за детей, – скомандовал Господи.

– Слушайте, сколько лет подряд можно с детьми работать? – задала вопрос как-то незаметно заприсутствовавшая жена Сансарыча. И тут ее только и увидели (Сансарыч, впрочем, видел уже давно и подавал всяческие знаки любви и уважения). – В нормальных странах можно годичный отпуск брать. Говорят, предотвращает профессиональное выгорание.

– Вот я вам один анекдот расскажу, – вставил Звездочет.

– Анекдоты приветствуются, – изрек Господи.

Анекдот Звездочета

– Это сравнительно короткий анекдот. Попадает однажды пророк Иона в брюхо антропоморфного пылесоса (что это, ёркин-пёркин, за анекдот такой?). И чувствует, что все, конец, хуже ему, чем внутри кита. Вокруг пыль, грязь, бог знает что. И обращается к пылесосу: «Из глубины воззвах…» и все такое. А пылесос ему: «Ну, прости, брат, я думал, ты втянулся…»

Господи, тряся бородой, погрозил Звездочету:

– Кощунничаете, молодой человек (не такой уж и молодой)! Вот я вам сейчас расскажу про то, что такое втянулся.

С этого места начинается житие, рассказанное Господи

– Родился один мальчик. В советской интеллигентной семье, между прочим. Был он третьим ребенком. Первые пошли по технической части, а он сразу знал, что инженером не станет. Стихи писал, английский язык выучил. Потом итальянский. В хоровой кружок ходил. Филфак окончил. И все его в храм тянуло. Вокруг – жизнь советская, суетная, а ему хотелось чего-то другого, настоящего. Познакомили его с одним очень известным священником, я фамилию называть не буду, но вы его знаете, он еще мученическую смерть от топора принял. Священник его окрестил, и окунулся наш молодой человек в церковную жизнь по самое не могу (откуда такой стилек-то, Господи!). Праздники там всякие, в хоре опять же поет, в церкви помогает. Дальше – больше. Ушел в паломники, два паломничества совершил – на Афон и в Иерусалим, год в Крыму в пещере прожил, знаете – недалеко от Бахчисарая в пещерах монахи живут: такая узкая тропка, вниз – трехсотметровая пропасть, а он живет себе в углублении – там только лежанка и помещается – за занавеской летом и зимой. И до того дошел, что стал чудеса творить. Народ к нему потянулся. Знаю две пары, которые долго детей не могли завести, так он действительно помог (и я бы помог, тоже мне фокус, – почти вслух пробормотал Фозанов), наложением рук лечить стал. И вроде как и сам убедился, что через него благодать передается. Ну, думает, все, святым стал. Что теперь делать-то? И видение ему было: отодвигается занавеска и входит некто, ликом черен, и говорит: если ты святой, прыгай вниз – бог поддержит.

– И что, прыгнул?

– Прыгнул. Он ведь как решил: если не прыгну, то, значит, как Иисус поступлю, а это нехорошо – с богом святостью равняться. Надо хоть в чем-то хуже быть, глупее, что ли, поддаться на уловку нечистого.

– Долго со скалы соскребали? – проявил интерес Фозанов.

– А он не разбился. За куст зацепился одеждой. Висит, значит, и Христа славит: поддержал-таки. Скалолазов вызывали, сняли его.

– А что с ним потом было? – спросила Жанна.

– Потом было. Может, будет еще, – и Господи выпил бокал залпом.

Разлили остатки. По окружности осиротевшего дна бутыли тянулся прерывистый красный след. Фозанов деловито долакивал ликер. Комиссар из каких-то таинственных запасников достал еще две бутылки красного, на этот раз уже обычных, человеческих размеров.

– А вот у меня был знакомый, который решил, что он волхв, —

это уже легенда Сансарыча об озерном волхве

– У него тоже чудесные способности обнаружились. До такой степени, что он создал секту своего имени и ушел в леса. Правда, недалеко, – Сансарыч усмехнулся. – Жил он с фанатиками, которые ему поклонялись, – их было человек двадцать, – в палатках, на карельских озерах, на перешейке. Придумал такое правило, что ночевать можно у одного озера только раз (интересно почему?). Кстати, знаете, сколько озер на перешейке? (Откуда?) Почти семьсот. Так что их должно было хватить года на два. Если государственные праздники пропускать.

– И они продержались два года?

– Ну да… Ловили рыбу, какая попадется, питались подножным кормом, а зимой он посылал за всем необходимым в ближайшие поселки, в Выборг, Зеленогорск, иногда и в Питер. Сам он из леса не выходил и только творил чудеса: то укажет, где клад лежит, то из проруби вытащит здоровую щуку чуть не голой рукой… Рассказывали, оборачивался белкой, чомгой, лососем. Обучал своих какому-то древнефинскому наречию, на нем и колдовал. На закате на берегу озера произносил заклинания, в священное безумие впадал…

Жена Сансарыча, наклонив голову, смотрела на него так, точно сама собиралась впасть в священное безумие.

– А что случилось, когда озера кончились? – ядовито спросил Комиссар.

– Исчез. Собрал у сектантов оставшиеся средства, обернулся журавлем и улетел на юг.

– А как же его фанатики?

– По-разному. Несколько человек сгинуло без вести, кто-то вернулся к нормальной жизни, а кто-то до сих пор лечится…

На этих словах вошла жена Комиссара, и ее заметили сразу: она была с очень перспективными сумками, из которых появились новые бутылки, в том числе водка, всерьез вдохновившая измученного ликером Фозанова. Разговор принял несколько беспорядочный оборот, но от артиста все-таки еще ждали выступления. И дождались. Говорить ему было трудно, но он поднялся и, как слепой, протянул руку вперед.

Вот, наконец, пантомима Фозанова

– Я заблудился, – сказал он. – Однажды. В театре.

Лицо его три-четыре раза поменялось, будто полыхнув неизвестно откуда взявшейся радугой.

– Иду на репети, – остановился, но продолжил, поднимая другую руку, – цию. Не через зал, из-за кулис… А там дико… нет, деко, – вновь остановка, – рация. Ширмы. Ширмы. Ширмы. Лабиринт из ширм. Выхожу…

Он двинулся к двери и действительно вышел. Сансарыч рассмеялся первым, остальные подхватили. Истории закончились, но вечер продолжался.

4

Фозанов ощупью добрался до квартиры, но до звонка не дотянулся, только поскребся в дверь. Ликер оказался коварным: золото и раньше редко кого до добра доводило. Сожительница артиста, лет на пятнадцать старше партнера, нравная хореографическая женщина, приняла его без комментариев. Провела, уложила. Спит Фозанов, пробираясь сквозь лабиринт, выходит к рампе, вокруг – огни, полон зал публики, да какой – вон Хозяин в первом ряду с Малым на коленях, вон скрипучая ведьма-литератор, вон главный режиссер со своей длинноногой сучкой-завлитом. Ждут от него басни. А он не выучил. Вообще не помнит ни одной басни. Даже название жанра забыл… То есть помнит само слово, но помнит и то, что его не помнит. В зал входит Крылов Иван Андреевич, тяжело так, с усилием проталкивается и растет, растет. Какая я тебе басня? Я башня! БАШНЯ! – кричит беззубо и, обрастая кирпичами и зубцами поверх лба, потрясает палкой.

Сансарыч с женой уходил трезвым. Он вообще приходил и уходил всегда трезвым. Уже когда засыпали, жена его спросила:

– А кто этот твой знакомый волхв? Я его знаю?

– Да и я его не знаю.

– Ты все придумал! А я поверила… – слабым, наивным голосом, который его так трогал, сказала она.

– Спи, – он улыбнулся одними усами и погладил ее по плечу.

У Комиссара веселье меж тем пылало тем болезненным, возбужденным огнем, который одолевается только усталостью. Господи затеял танцы. Танцевали Жанна и он. В итоге танец принял такое направление, что Господи показалось уместным хватать Жанну за грудь, а она, надо сказать, сопротивлялась, хотя и не слишком упорно. Во всяком случае, пляски не прекращала. Звездочет и Омский смотрели на эти танцевальные затеи без энтузиазма. Звездочет иногда хлопал в ладоши после особенно смелых па. Омский вообще не реагировал, рассматривая их как обязательную программу. Больше его беспокоило, можно ли при повышении градуса изменять красному цвету с белым. Но его личная измена красному стала уже фактом, мало того – зашла довольно далеко. Комиссар периодически вмешивался в общественные развлечения, дергая Господи за какую-нибудь деталь одежды или тела. Жена его, деловито напившись, пыталась отвлечь Комиссарово внимание на себя. Понимала, что никакой серьезной угрозы от Симпсона не исходит. Но просчиталась: беда пришла откуда не ждали. Господи вдруг пошатнулся и, сказав «Я сейчас», бодро двинулся в спальню. Когда Комиссар с женой прошли за ним, они увидели, что поперек их супружеской кровати лежит большое тело Симпсона. Он заснул не раздеваясь.

– Мать твою, – оценил ситуацию Комиссар.

Посидели еще какое-то время, но веселье явно надломилось. Господи не просыпался. Омский и Звездочет разошлись по своим квартирам, даже неуемная Жанна ушла домой. Там ее ждали две кошки, сын, дочь, муж и заначенные граммов двести коньяку во фляге, если никто из домашних их не обнаружил.

Звездочет понял, насколько устал, только обретя тапочки и войдя в свою гостиную. Идти дальше в комнаты не хотелось. Наверно, все спали. Он глянул на диван – тот был плотно занят игрушками трехлетней Асютки, подушки скинуты на пол. Асютка одна услышала, что он пришел, и выбежала встречать отца в ночной рубашке, босиком.

– Сю! – сказал Звездочет, слабея от нежности, – Сю!

Сю смотрела на него очень серьезно.

– Я лягу, Сю, – и он попытался убрать с дивана Мишку и Чичу.

– Ты что, они здесь спят! – возмутилась Сю.

– А я где буду спать?

– Спи на полу.

– Нет, это нехорошо.

– Тогда спи на диване, – Сю принялась стаскивать игрушки по одной и даже попыталась поднять большую диванную подушку. Когда освободилось достаточно места и Звездочет стал проваливаться в сон, Асютка растолкала его и спросила:

– Тебе игрушку дать? – и сунула ему в лицо куклу Сиси. Звездочет уткнулся в подол Сиси, заплакал и заснул, еще плача.

Комиссар с женой растолкали Симпсона. Тот дико огляделся и, не говоря ни слова, ушел в ночь.

Омский тем временем успел зажечь свет и раздеться. Потом автопилот выключился. Лежа на спине, литератор наблюдал, как описывает круги лампа, то ускоряя, то замедляя темп. Дальше не было ничего.

А после ничего было вот что. Ему стало сниться, что он проспал и его за это бьют кованым сапогом по голове. Омский прокинулся в нехорошем поту и огляделся, не понимая, на каком он свете. Лампа остановилась и горела ровно. За окном – темень. Левый висок болел невыносимо. Омскому вдруг стало неинтересно, который час. Срочно требовалась таблетка. Он совлек неверное тело с кровати, нашарил в тумбочке блистер, торопливо выковырял одну, нет, лучше две, кинул на язык, налил полстакана воды и попытался запить. И сразу понял, что его сейчас вырвет. Желудок не хотел принимать ни воды, ни таблеток. Поколебавшись (может, все-таки пройдет?), он сдался, по стенке дошел до туалета и наклонился над унитазом. То, что не успело дойти до кишечника, выходило красочными порциями. После третьего по счету водопада Омский почувствовал совсем другой позыв и обессиленно свалился на стульчак. Он не знал, сколько просидел в санузле. Мятеж в желудке ослаб. Основные военные действия перенеслись в висок. Там организм терпел сокрушительное поражение, мозг был готов капитулировать, но не знал, кому сдаваться. Омский встал и сделал несколько шагов, почти вышел из туалета в комнату, но тут второй фронт открыла тошнота. Пендырь, сдохну сейчас, – произнес он вслух. Не сдох, но его еще раз вывернуло. Выходила не пища и не это блядское красное, а слизь неизвестного происхождения. Следующая попытка оторваться от унитаза и лечь удалась, но объявился новый враг: крупная дрожь. Не жалкая похмельная дрожь, когда только кисти начинают жить своей, ненужной хозяину жизнью, а судорожный озноб, когда трясется все: дергается голова, стучат зубы, ходуном ходят плечи, не находят места локти, заплетаются ребра, рвется дыхание, а кожу тошнит холодным потом. Проходили часы. Периодически приходилось вставать и плестись в туалет – отдавать лишнюю слизь, которая, собираясь где-то внутри клубками, подступала к горлу. Последним аккордом в этой опере рвоты стала желчь. Рот наполнился горечью, и Омский выдавил из себя несколько рыхлых бледно-зеленых комков какой-то невозможной мерзости. Потом наступило относительное успокоение: он забылся. И когда очнулся снова, понял, что выжил. Вражеские части в височной области еще действовали, но не так гибельно. Вдобавок новая пара таблеток проскочила по пищеводу без всякого сопротивления. Через полчаса остались только отдельные следы гражданской войны – сухость во рту, легкий звон в ушах и общая слабость. Теперь он мог встать и идти на работу. Сверка со временем сызнова бросила его в пот, теперь горячий. Совещание шло уже час, да при нынешнем его состоянии не меньше часа ушло бы на приведение себя хоть в какой-то вид.

Омский, опоздав на жизнь, вошел в зал советов и понял, что попал во временную петлю. Все было точно так, как вчера. Учителя сидели каждый за своим занятием: Господи клевал бородой и всхрапывал, Сансарыч рассматривал свои колени, Звездочет – колени Жанны, Жанна поджимала губы, Комиссар поправлял усы, сумрачная литераторша Герда Семеновна уставилась в одну точку, которая явно находилась за пределами зала, Фозанов походил на птицу, которую выпустили из клетки, но не сказали, куда лететь, хореографическая женщина просто сидела. Хозяин, разместившись в просторном председательском кресле, очередями выпускал афоризмы. Омского перемкнуло: почему-то показалось, что он уже умер сегодня один раз, и все стало неважным.

– Простите, – сказал он, усаживаясь и перебивая Хозяина. – Я тут немного опоздал, но у меня складывается впечатление, что я второй день присутствую на творческом вечере.

И посмотрел на Комиссара. Тот крутил пальцем у виска. У правого. «Болел-то левый», – подумал Омский.

5

– Ладно, – Хозяин хлопнул себя по жирной ляжке, – мне пора в морг. – Он резко встал и вышел.

– Я его убил? – спросил Омский.

– Не то слово, – Комиссар укоряюще потряс головой. – Знаете, что вчера с Малым случилось?

– Откуда? Вы же видите, что со мной. А что?

– Видим, – раздалось сразу отовсюду.

– Малой вчера разбился. Насмерть. А Хозяин все-таки пришел сюда…

– И тут вы… – это встряла Жанна.

– Ужас какой… Да что ж это я влипаю всегда! – простонал Омский.

Действительно, вышло некрасиво. Все его осуждали, никто не сочувствовал. Особенно холодно, чуть не с отвращением смотрела Герда Семеновна. Он и сам себе не сочувствовал, но предстояло продолжать жить и как-то реагировать на окружающие раздражители. После ухода Хозяина (у человека сын погиб, а как держится!) разошлись кто куда. Башня и прилегающие помещения опустели.

Звездочет играл с Асюткой. Старшего мать повезла к музыкантше. Сначала Асютка ставила его в одном углу комнаты, а сама с мячом носилась от окна к дивану и от двери к папе. Мяч прыгал повсюду, сбивал с детского столика игрушки, которые и так во множестве валялись по углам, взметал бумаги с рабочего места Звездочета, разок тренькнул по клавишам синтезатора. Потом девочка устала и, заметив электрическую розетку, попыталась приладить к ней два пальчика. Отец поспешно тормознул ее.

– Сю, ты что делаешь?

– Заряжаюсь.

– Малышка, люди так не заряжаются.

– А как надо?

– Люди еду едят. Это приборы всякие едят электрический ток.

– Тогда давай есть еду.

– Молока с печеньем хочешь?

– Хочу. Давай я буду есть, а ты смотри, как вкусно.

– Давай, конечно, давай.

Омский ушел в парк. После многочасового утреннего кошмара и школьного позора хотелось в природу. Идти тихо, не сквозь сугробы, а по аллее, без сопротивления мирового материала, раскрывать глаза только на снежные виды, скользящие вниз и вползающие вверх, слушать редких собак и молчание статуй. Внутри него все замерло, и надо было заново становиться человеком. Людей попадалось неожиданно много. Они были везде и знали, что они люди, а вот Омский не мог бы с определенностью сказать этого о себе. В некоторых местах раздавался запах пищи. Блины и шашлык одинаково представлялись Омскому отвратительными, запахи догоняли и добивали. Он представил, что подносит ко рту бочковой кофе из пластикового стаканчика, неаппетитно мнущегося в пальцах, и его снова чуть не стошнило. Встречные женщины все как одна были непривлекательны, лица мужчин – топорны, дети не умиляли. Он медленно подвигался к известному месту, кругу, к которому собиралось множество дорожек и от которого столько же расходилось. Вот и он. По периметру стояли внушительные фигуры, точно собравшись на свой бронзовый педсовет. Все – в снежных шапках поверх венков. Полсферы, которую в левой руке держала Урания, тоже покрылось снегом. Правильно, север всегда сверху, там снег и холодно, – подумал Омский и тут же понял, что все это ерунда, это небесная сфера, и в ней холодно везде. Весь запас мировой энергии не в силах обогреть эту гребаную расширяющуюся вселенную, сделать ее хоть немного пригодной для жизни. И вот тут, чуть ли не в единственном оазисе, собрались бронзовые боги, чтобы решить участь, – допустим, его, Омского, или Малого, который вчера ругался с отцом, мелькал огненной башкой, курил, держал в руках руль, а сегодня лежит в морге – в то самое время, пока Омский, который в полтора раза его старше, еле слезает с унитаза, хамит его отцу и гуляет в парке. И вот участь Малого решена, его время иссякло, если не считать времени его тела, которому много чего еще предстоит, а Омский сейчас, по решению богов, воскреснет, чтобы пить, блевать, подтягиваться на турнике, произносить тосты, слушать байки, писать посредственные стихи, разглядывать в телескоп небо… Со временем вообще что-то не так. У Омского пропала уверенность в том, что еще позавчера он выпивал на башне со Звездочетом и пялился на Луну. Слова позавчера, вчера, завтра казались фонетической игрой, лишенной осмысленного содержания.

– Ну, кивай, что ли, – он вслух обратился к Урании, – все равно я жив.

Богиня отказывалась кивать. Но теперь в этом не было нужды: Омский понял, что продышался и может уходить к себе.

Утром, возвращаясь с зарядки, столкнулся на лестнице со Звездочетом.

– У нас несчастье, – сказал астроном.

– Как, еще кто-то…?

– Хуже.

– Школу закрыли?

– Украли телескоп, – и Звездочет обреченно зашарил в кармане, ища ключ.

1

Справедливости ради признаем, что был такой эпизод: рассвирепев из-за нерадивости ученичков, Омский швырнул свой портфель на пол и пару раз крепко пнул его.

Кентавры на мосту

Подняться наверх