Читать книгу Собрание сочинений в двух томах. Том I - Владимир Данчук, Валентин Николаев - Страница 29
Повести
Не убежит река
Строповна Европовна…
ОглавлениеВечереет. Умаялась река. Увели плоты с рейда, стихает рабочий шум на запани. Разбегаются оттуда последние катера. Как большие водяные жуки, они плавно скользят по маслянистой глади реки к берегу. Подбегают, тычутся носами в смольное брюхо брандвахты и затихают возле нее, будто дети возле своей матери. Капитаны и матросы, уморившись за долгий сплавной день, глушат здесь двигатели и сразу отдаются короткому сну, вверивши и себя и катер под надзор недремлющего берегового матроса.
Сегодня матрос этот – бойкая сухонькая старушонка Марфа Евстратовна, или попросту Строповна, которой говорят, лет восемьдесят от роду. Хотя точный ее возраст для всех на реке остается постоянной загадкой. Дотошные уверяют, что ответ на эту загадку хранится в сейфе отдела кадров. Востроносая, в цветном легком платочке и кирзовых сапогах, она легко прохаживается по обносу брандвахты, зажав под мышкой рукавицы, и все время посматривает к запани, откуда бегут последние катера.
Две наши брандвахты, стоящие напротив клуба и столовой на берегу, да несколько подошедших катеров составляют как бы единое вечернее общество. Как в деревне, сбыв дневную жару, отдыхают люди вечером на крылечке, так и мы сидим на своих палубах, кто где устроился – на кнехтах, лебедках, краешках трапов – сидим, курим, глядя на вечереющую реку, ведем необязательный разговор.
Строповна слушает, но в разговор не встревает: к работе своей она относится с большим усердием и уважением, может быть еще и потому, что для капитанов ее «чин» – так, трын-трава. Подходя к брандвахте, каждый из них норовит что-нибудь сказать ей не то в шутку, не то всерьез:
– Доброго здоровьица, Марфа Истратовна!
– Принимай, Строповна!
– Как делишки, Марфа Европовна?
Она принимает чалки, но отвечает не каждому, а с выбором.
– Как поживаешь, Марфа Евстратовна? Давно не виделись!..
– А хорошо, милой! Живу – не нарадуюсь!..
– А ты поправилась нынче, подюжела.
– Дак, знамо, Вася… – ловко подхватывает она чалку. – Али как эта, мамакака-то, жена Пашки-шкипера, уж рядится, рядится, панелится, панелится… А толку-то! Обезьяна обезьяной… Тьфу! Коряга с Ильина бору, пра!.. До утра будешь стоять, Вась?
– До утра.
– Тогда валяй вот сюда, подходи помаленьку… Вот на это место. Пойдем, распишешься у меня в журнале и в кино беги.
Она ведет капитана в свою каюту, там лежит на столе серая «амбарная книга», поименованная большими буквами «Вахтельный журнал приема и сдачи катеров». Строповна раскрывает ее, а сама не умолкает:
– Фильм, говорят, хороший привезли. Тоже собираюсь. Туфли вон почистила, все приготовила… Так, восьмой, значит, – записывает в журнале.
– Трап овна!.. – слышится за окном нетерпеливый голос – кто-то еще подошел к брандвахте. Да где ты, мать твою!.. Э-эй… Лямошница!..
Как подпаленная, вылетает Строповна на палубу:
– А что ты лаешься-то, охальник! Что ты больно дорогое привез-то! Растребовался!..
– Дусту привез!
– Ах ты, рожа ты поганая! Подошва ты навозная! Да что ты стоишь-то? Отеребок ты ржавой, брошеной!.. Ты пальца моего не стоишь! Ведь фунту, отеребок, не тянешь, а батманишься! Пра!.. Выгнать бы давно! Чего и держат только!.. Все буи посшибал!..
Довольный капитан молчит, а катер его между тем потихоньку подносит к брандвахте. Строповна угрожающе идет по палубе навстречу:
– Не подходи, враг!.. И под охрану не возьму! Иди вон на пустоплесье. Не надо мне таких! Все люди как люди, а этот… Что вытворяет, налил зенки-то! Завтра вот позвоню Василию Степанычу… Уходи!
Заглушив двигатель, катер, будто раздумывая, неловко переваливается на волне с боку на бок.
– Отрабатывай! – решительно взмахивает рукой Строповна, увидев подходящий еще катер. – Дай порядочным людям место!
– Принимай, Марфа Остротовна!.. Как здоровьице, как поживаешь?
– Ой, спасибо, Коля, спасибо, батюшко! Хорошо больно, лучше не надо… А ты иди, иди! Харя сиволапая! Выпялился… У-у-у!.. Вражина… Что удумал… Это разве люди? Это гитлеры!.. – и снова ласково: – До свету ли стоять будешь, Коль?
– Да посплю малость.
– Тогда давай вот сюда, давай вот на этот кнехт… Не прибойно тут. Всю ночь как в зыбке будешь баюкаться…
Ненавистный Строповне катер, так и не коснувшись брандвахты, отрабатывает назад. Капитан его, рыжий озорной Санька, – хороший капитан, ловкий, но и баламут несусветный – «убегает» на середину реки. Счеты у Строповны к нему старые. Теперь уж не все и помнят начало этой истории. Года два или три спустя, как устроилась Строповна работать в транспортном участке, освободилась маленькая квартира в поселке (поселок вовсю строился), которую тут же и дали Строповне. Как на крыльях летала она, перетаскивая свое барахлишко из общежития… Не успела опомниться от этой радости – подвалила другая… Но здесь следует рассказать и предысторию.
Той осенью зашел по каким-то делам начальник затона на склад к коменданту поселка и увидел покрытое пылью широкое кожаное кресло.
– Вот это трон! – сказал начальник, думая, как тепло будет в этом мягком удобном кресле зимой. – Отдай-ка ты его мне…
Первое время креслом начальник был доволен. Все сослуживцы конторы завидовали ему. Особенно восторгалась старший бухгалтер Альбина Егоровна: «Ну и кресло у вас, Василий Степаныч!».
Однако совсем скоро начальник сидел уже на своем обычном стуле, переставив кресло по другую сторону стола – для посетителей. На удивленный вопрос Альбины Егоровны он ответил, что в кресле этом его тянет в сон, а другое дело, надо, мол, уважать и посетителей. Особенно старался начальник усадить на это кресло тех, кто любил посидеть подольше. «Быстрее уйдет», – думал про себя начальник. Дело в том, что в кресле водились клопы. Альбина Егоровна тоже с удовольствием присаживалась на край кресла, но подолгу сидеть как бы стеснялась, быстро уходила, и не забывала при этом всякий раз похвалить кресло. Чего греха таить, лелеяла она надежду попросить кресло у Василия Степановича, да стеснялась сразу, выжидала, возможно, и потому, что была дамой царственной, тяжелой, и сидеть на обычном стуле ей было как-то неловко: не убиралась она на этой малой площади.
И мечта ее сбылась! Начальник, выждав стратегически рассчитанное время, обронил однажды небрежно, не отрываясь от бумаг: «А можете взять…»
И кресло оказалось за главным столом бухгалтерии. Василий Степанович, бывший капитан катера, и в начальниках флотского юмора не забыл. Теперь он частенько стал заходить в бухгалтерию то к экономисту, то к самой Альбине Егоровне и осторожно приглядывался к ней. «Ага, пожигают!.. – отмечал про себя. – Ну, тут вам хватит!..» – а вслух говорил:
– Что, Альбина Егоровна, неспокойно сидишь, перед ревизией будто?
– Да так, не выспалась чего-то, голова болит сегодня…
Через неделю кресло было выкинуто в коридор – для вольного посетителя, а потом и вовсе его выдворили на крыльцо конторы. Днем, греясь в скупом осеннем солнышке, спала на нем конторская кошка, а ночью величественно восседал сторож. Вот в это-то время и попалось на глаза Строповне кинутое на произвол судьбы кресло.
– Что это такое богатство кошке отдали? – возмутилась она и согнала кошку с нагретого места.
– А вот, – будто ждал ее, вышел на крыльцо начальник, – квартиру получила? Получила… Забирай теперь и мебель новую. Отдыхай после вахты… Вон, смотри-ка – это возчик Демьян едет на лошади?. Давай грузи скоренько и вези, пока никто не видел.
– Ай!.. Или вправду, Василий Степаныч?!
– Бери, бери, пока дают… Задаром…
– Вот спасибо-то, вот настоящие-то люди как!..
Узнала она потом или нет, что кресло было с «секретом»… Но это и не важно: все равно беда ее ждала неминуемо. Когда пооттопила она свое новое жилище, из потемневших пазов и изо всех щелей древнего обиталища выползла несметная армада местных клопов… Весь поселок оббежала она, спрашивая везде дусту. В магазинах, как на грех, никакого такого яду не было, и Строповна – она дежурила тогда на берегу в караванке – целыми днями проходу никому не давала, встречного и поперечного спрашивала про дуст. Иные чистосердечно советовали ей выморозить их с наступлением настоящих холодов (зима только начиналась), механики предлагали солярки, уверяя, что ни одно насекомое ее запаха не выносит… Но все это не подходило. Как известно, самый лютый мороз паразита этого не берет; притворившись, он замрет и будет ждать столько… В общем, жизни твоей не хватит! А от солярки у Строповны и в караванке голова кружилась. Когда пропитанные ею за лето механики собирались покурить в будочке, она уходила на воздух.
Так или иначе, но вскоре о ее беде знал весь затон, узнали, что и выход она нашла: какая-то умная голова посоветовала Строповне устроить клопам «баню», то есть ошпарить их «живым» кипятком. Конечно, она и сама это знала, но как-то растерялась на раз, забыла.
Не скоро, но жилище свое она вычистила, клопов изжила, а вот «славу» свою изжить так и не смогла, слава – хоть дурная, хоть добрая – она сильнее клопов, и просто так, дустом, ее не вытравишь. А помог укорениться славе все тот же баламут Санька.
От осени до весны в затоне срок не велик: по снегу и по льду заканчивается навигация, со льдом и снегом и открывается она. В апреле как одного из самых ловких капитанов послали рыжего Саньку за удобрением на Волгу. Уходил он из затона вместе со льдом. Судоходной обстановки ни на Унже, ни на Волге еще не было, рейсы были рискованные, доступные не всем… Но Санька прорвался, баржу с удобрением для колхоза заполучил так быстро, что не только в ресторан сходить, о чем мечтал всю дорогу, а едва хлеба успел купить и – в обратный рейс. Шел только в дневные часы, самую тьму приходилось пережидать, отстаиваться у берегов.
В затон прибыл Санька к вечеру, баржу-площадку с кучами удобрения притащил к самой караванке: ставить под колхозный берег было уже поздно. Другое дело – торопился капитан в магазин, всю дорогу высчитывал время. Курева у него не было и еды опять никакой. И успел бы, у него редко что срывалось. Но едва сошел на берег, поздоровался с капитанами, сидящими возле караванки, как узнал, что магазин закрыт на учет. Выругался он, затягиваясь чужой сигаретой, и стоял так, расстроенный, злой, голодный и вдобавок еще неопохмеленный (о чем, конечно, никто не знал): попутчик-отпускник ехал с ним до затона.
Вот в это-то время и выкатилась из караванки Строповна.
– Чего это ты, Саня, привез? – дружелюбно пропела она, приглядываясь из-под руки к белевшим в ранних сумерках кучам на барже.
Примерился он на нее глазами, будто на дрова или на кнехт, и ляпнул:
– Чего, чего… Дусту! Вот чего… Надо, что ли? Бери тонны три – дам по блату!
Капитаны, мирно курившие у караванки, повалились с завалины, сраженные смехом…
А Строповне после этого житья в затоне не стало. Любой озорник, зная слабость Строповны молодиться и похваляться этим, обязательно спросит при встрече:
– Как здоровьице, Марфа Евстратовна?
– А хорошо, милой, – не чуя подвоха, с готовностью отвечает она, – живу как райская птица!
– Дусту не надо?..
Но Строповна не сдавалась. Много-мало – три года, а поняла уже она за это время, что на флоте голову надо, всегда держать высоко, иначе совсем затюкают. Такой уж это народ, речники. Вон им даже кино везут чуть ли не на катер.
Пятнадцать минут остается до начала сеанса. Все катера уже причалили. Но народ с палуб не расходится. Убежав на середину реки, рыжий Санька что-то замер там, даже двигатель заглушил, качается на своей собственной волне. Никого уже на реке. Все тише рассерженные причитания Строповны. Все, кто сидит на брандвахтах, на катерах и на берегу, с любопытством поглядывают на Санькин катер: что же он еще выкинет? А он, мерзавец, чует, что на него глядят, от него ждут чего-то необыкновенного. Поэтому вновь с растяжкой, будто на базаре, выводит на всю реку:
– Ду-усту кому-у!..
Хорошо и далеко слышно по вечерней воде. Каждый звук плывет как бы отдельно, чисто. Слышно Саньке, как там ответно смеются на палубах, кашляют. Спугнутые криком, взлетают утки с озерца, что спряталось в лугах возле реки. Они летят низко, на зарю, прямо над Санькиным катером. Санька хватает палку и демонстративно целится в них. Потом, кинув палку за борт, кричит снова: «Трап-пов-на-а! Приготовить трап, иду на швартовку!..» Озорует, выступает на рейде, будто на сцене…
Надурачившись, он делает на реке широкий круг и с ходу врезается в песчаный берег между брандвахтами. Но врезается не как-нибудь, а в притирку к стоящим тут лодкам, чтобы все видели его лихую точность. К самой: брандвахте подходить все-таки не решился. Мало ли что: рассвирепевшая Строповна сбросит ночью чалку с кнехта, утром проснешься – и берегов не узнаешь.
Представление на реке окончено, все отправляются в кино. Проверив последние записи в своем журнале, спешит и Строповна. Клуб рядом – вышел на самый берег из лугов, будто посмотреть захотел на реку. Да это и не клуб вовсе, а широкое гулкое помещение из бревен, наподобие сарая. Печи и потолка там нет, драночная крыша кое-где прохудилась, и приглушенный ночной свет просачивается в эти дыры, похожие изнутри на запотевшие осколки зеркала.
Хлопотливо трещит на чердаке кинопередвижка, дымным лучом прорезая сумеречное пространство сарая. Капитаны и матросы сидят под этим лучом на деревянных скамейках, не снимая форменных фуражек. Разговаривают вполголоса, курят, в одном месте собрались кружком и закусывают потихоньку. Дверь в клуб полуоткрыта – заходи и выходи любой. Когда сменяют часть киноленты и аппарат стихает, слышно, как за белым полотнищем экрана, там, в лугах, покрякивает на полном приволье коростель. Его спокойный размеренный голос можно бы слушать и без кино. Но и смотреть картину он не мешает никому.
Скоро веселая, в тельняшке, укротительница тигров благополучно завершает на экране свое ловко-счастливое дело, и в «зале» вспыхивает свет – единственная лампочка, свисающая со стропил. Все расходятся, тянутся в сумерках снова на свои палубы. Опять скрипят двери рубок, гулко отзывается железо палуб, слышен неясный говор… Но постепенно все стихает, один за другим гаснут желтые кружки иллюминаторов на катерах – будто смежают они от усталости глаза – и воцаряется на реке покой.
Тепла парная летняя ночь. Все уснуло: вода и берег. Одна Строповна не спит, скользит она бесшумной тенью по обносу брандвахты, глядит не наглядится вокруг. Слушает сонные всхлипы реки, долго следит, как помигивает в ночи огонек на воде – это плотовщики ждут на плоту своего буксира. Мрачно-синее небо над брандвахтой велико, беспредельно. Густая синева эта, опускаясь к горизонту, становится бледно-зеленой, будто стекло, подкрашенное снизу лимонной желтизной… А еще ниже, на мрачных зубцах ельника, тяжелым пластом лежит напряженная краснота. Она будто остывает в прохладе ночи. Зоревое полукольцо не гаснет всю ночь, отражаясь в ласковой, как густое сусло, реке. Долго, степенно переправляется заря с правого берега на левый, все ближе и ближе к востоку. Пройдет час, полтора, и вновь она будет ярчеть и шириться, будто наливаться изнутри малиновым светом. Но пока нет никаких признаков утра, хотя и на ночь не похоже. На оранжевом будто атласном занавесе зари четко вышиты ажурные решетки крановых стрел, а рядом, как черные заплаты, мрачные квадраты их противовесов. От розовой воды, в которую впаяны понтоны кранов, исходит желто-розовый пар. Молчаливо, величественно все. Но не греет эта ночная заря, все больше стынет воздух, все крупнее зерна росы на поручнях и кругах брандвахты. Всю ночь тускло горит одно-единственное окно в тесовой будочке на берегу. Так и не дождавшись, когда там лягут спать, поеживаясь, спускается Строповна в свою каюту и вместо туфель надевает просторные мягкие валенки.
Проводив самый глухой час полночи, она переходит вместе с зарей на другой борт, к лугам. Два борта – как две стороны ее жизни. На реке ее сегодняшняя жизнь, а в лугах будто бы еще плавает в тумане далекое прошлое. Нежно-матовым налетом приглушил этот туман кусты, озеринки в низинах. Течет оттуда неспугнутый запах луговой свежести, озерного ила. Глядит в луга, думает, что подошло уже время сенокосу. Вспоминает свою деревню, те давние годы, когда не одна кожа за лето сгорала на плечах и руках. Все в ее жизни было: жатва с утра до ночи с серпом в наклонку, снопы, суслоны, молотилка на току… В войну мужа и двух сыновей проводила на фронт. Сколько слез пролила, наклоняясь над котлами с пойлом. Всю войну так проработала скотницей на колхозной ферме. Не только сена, соломы не хватало, новорожденных телят носила в большой корзине-плетюхе в свою баню, от бесконечного таскания ведер пальцы не разгибались на руках. Ни от какой работы не отказывалась. После войны долго в пастухах была. Муж, вернувшись с фронта, вскоре умер, а оставшиеся в живых дети к тому времени уж разъехались по городам. Чего ей было сидеть одной дома – пошла пасти. И семь лет подряд, в дождь, в жару, в ветер – все одна – в поле, в лесу, в пустошах… Говорить разучишься. И так до «белых мух». Может, с тех пор и стала ей жизнь на людях казаться праздником. Многие, ее сверстницы, прижатые в войну непосильной тяжестью бед, одна за другой угасли, покинули этот мир так же терпеливо, как и жили.
А ее ничто не брало. Она и сама удивлялась своей крепости. Легко, будто в молодости, бегала она по кустам и оврагам, загоняя коз и овец в стадо. Прокалит ее за лето солнце, обдуют все ветра – и зимой ни одна болезнь не пристает. В колхозах тогда жизнь не больно богата была. Но в пастухах – жить можно было. Когда стали давать пенсии колхозникам, дали и ей. Из пастухов к тому времени она ушла, однако на двенадцать рублей в месяц жить ей показалось скучно. «Это и буду я сидеть, ждать этой дармовщины! – возмущались она перед подругами. – Да я вон в затон уйду!..»
И ушла. В затоне тогда брали всех: приходили новые суда, сплав увеличивался, поселок строился… Люди нужны были позарез. Поэтому те, кто не решился бежать далеко, в город, повалили сюда. По ядреному апрельскому насту прикатила и она.
– Сколь годов-то? – спросил начальник.
– Да… 59… всего, – робея, соврала она на добрый десяток.
– А не 95? – усмехнулся начальник. – Может, ты цифры перепутала? – а сам уж подписывал ее листок. – В кадры! И с богом, работай.
Ей даже и не верилось, что так шутя устроилась. Стала переживать за возраст свой, за дом, который пришлось оставить теперь без пригляда, за огород… Но все обошлось. Сначала работала разнорабочей на берегу: прибирала территорию, укладывала дрова, промасленную ветошь выносила из мастерских. Потом дежурила в караванке. А под конец и вовсе повезло – определили ее матросом на брандвахту. Попала она к самому молчаливому шкиперу в затоне Буль-Буле, из которого никакого сведения под пыткой не вытянешь: он будто окаменел от времени и однообразия в работе, Но все равно за возраст свой переживает она и по сей день, хотя вроде и прижилась уже среди этих речных горлопанов.
«О-хо-хо… – вздыхает она, прохаживаясь по остывающей брандвахте, – ушли мои годы, пролетело времечко золотое… А ничего страшного! – тут же спохватывается, испугавшись. – Подумаешь – 75! Я еще лучше Матрены-то шкиперовой, недаром, что ей только 63! А мне и 60-то не все дают! Хоть и соврала Василию-то Степанычу, как примал… А и хорошо, что соврала: ложь-то во спасение бывает, видно… А ну-ко бы без работы-то! Да что это за жизнь! А тут – и каютка своя, и жалованье дают, и на народе все время – живешь, как на празднике. И в почете вся! Да разве сравнишь с пастушеством! А какой труд-то: вота гуляй! Ночь-то, господи! Хоросьво-то какое – не наживешься!»
Нет, не верит она в свой возраст, не понимает болезней. Будто одной ей из одногодков досталась эта новая жизнь как бы в придачу неизвестно за что. Бывает, соберутся затонские бабы в караванку посудачить по флотскому обычаю (хотя обычай этот древнее флотского), и Строповна тут. И вот начинают – у кого что и где болит, да как болит, да чем лечить… Слушает она их, слушает, со скукой поглядывая в окно, да и взорвется:
– А ну-ко вас к еретику! Да что это за «болит»… Притворяетесь вы! У меня вот ничего не болит! Делать вам нечего, вот и сидите да слушаете, не ноет ли где!.. – и пойдет из караванки на берег.
Сейчас, на брандвахте у Були, ей и охранять-то бы нечего: капитаны почти все ночуют на своих катерах, редко какой неуемный убредет в поселок к знакомой бабенке. Но она охраняет – служба есть служба! «И вовсе это не шутейное дело, – считает она. – Не всякому доверят!»
Так за думами незаметно проходят ее ночи. Спохватится, оглядится – батюшки, день уж! Все отчетливо вокруг, видно: краны, баржи, сплоточные машины на рейде, маленькая тесовая будочка на берегу, в которой так и не погасили свет. «И чего делает, всю ночь не спит?» – думает Строповна и только тут догадывается, что в будочке никого нет, просто два окна в ней друг против друга и заря сквозит через них всю ночь.
Почти каждое лето к ней приезжают внучата, и она не нарадуется, что есть у нее своя каютка, в которой она всегда может их приветить. По простоте своей душевной она всем рассказывает о своих гостях, гордится, и опять кто-нибудь найдется, подденет ее за живое:
– А внуки ли, Строповна?.. Ты что, до 60 лет рожала? Спуталась ты, правнуки это!..
– Полно, лешой! Не плети-ко не дело-то… Или я хуже тебя знаю! Мне всего-то 67!
Совсем истончился туман в лугах, стихли ночные птицы, сквозит через ельник вылезающее солнце. Пора… Строповна идет на другой борт, поближе к катерам. Сейчас начнут просыпаться, загрохают трапами, застучат дверьми, завоют как оглашенные на всю реку сиренами, будто глухая она, Строповна. Нет чтобы самим снять конец, да отойти потихоньку – где там! Каждый норовит во всю силу, выхваляется будто:
– Вахтенный, чалку!..
– Евсхрап-повна!.. От-давай!
– Стратостатовна!..
– Сатраповна!
– Сустатовна!..
«Вот бахвалы-то! – думает она, летя во весь дух по палубе. – Чего не напридумывают!» Сквозь гул прогреваемых дизелей она не все и понимает, что они там кричат из своих железных рубок, едва сдерживая улыбку. А узнать охота, любопытство берет, но боязно: пристанут, как с дустом, – не отвяжутся!
– Эй!.. Лямошница! Лямку скинь!
Вот уж этого терпеть никак нельзя! Ведь и выдумают враги! И боится она, не выдержит, понесет когда-нибудь бахвала на всю реку. «А они все этого только и ждут, и ждут… Но нет, не дождутся! – крепится она, по очереди сбрасывая чалки. – Боже упаси – до смерти не отступятся! Только покажи…»
Каждый день ее отчество меняется, каждый день они зачем-то испытывают ее… Нет, не легко на реке стать своим человеком. Поняла уже это она, чутьем учуяла и ждет с нетерпением, когда они скажут наконец о ней так же, как о диспетчере Полине Михайловне: «Это наша баба, флотская…»
Ну вот, и все разбежались… Сейчас объявится ее сменщик, сдаст она недельную вахту и пойдет на пристань. Сегодня домой поедет. Раз, а то и два в месяц она всегда потихоньку ездит в свою деревню: в огороде надо прополоть, за домом приглянуть. Разные поедут люди на этом крылатом чуде – «Ракете»: городские и деревенские, молодые туристы и старые полковники, приезжавшие порыбачить на Унжу. Усядется она среди них скромненько у иллюминатора, по-старушечьи поджав ноги, и будет глядеть на проплывающие мимо катера, баржи, плоты… Знакомо ей все не по одной уж навигации. И никому из пассажиров (да и из команды «Ракеты» тоже) и в голову не придет, что работает она на этой же реке и судовая роль ее – матрос.