Читать книгу Пером и шпагой - Валентин Пикуль - Страница 13
Действие первое
Подступы
Дипломатия и любовь
ОглавлениеСудить о русском дворе XVIII века по тем дворцам, что ныне обращены нами в общенародные музеи, – ошибочно и неверно.
Царский двор напоминал тогда бивуак или, вернее, гулящий табор. А придворные – кочевников, скифов! Отсюда и костюм на женщинах был зачастую не женский, а полувоенный; штаны заменяли им юбки.
Статс-дамы в палатках и шалашах подолгу живали. И у костров грелись. И в казармах рожали. И ландкарты империи фрейлины знали не хуже поручиков геодезии.
Куда их черт не носил только!..
– Трогай! – И двор ее величества срывается с места.
Валят на телеги сервизы, комоды, туалеты, Рубенсов и кровати. Сверху сажают калмычек и арапок – тронулись.
Все трещит, бьется, звенит. Все разворовывается!
В одну только ночь имперские дворцы, бывало, загорались по три раза кряду.
Ели на золоте – это верно, но у столов не хватало ножек, и вместо них подставляли сбоку поленья.
Висели повсюду шедевры мирового искусства, а сидеть было не на чем. И в стенах дворцов – во такие щели, суй палец!
В спальню к императрице загоняли по зимам взвод солдат с приказом: «Дыши жарче!» – и дружным дыханием выгревали комнату, чтобы императрица не закоченела.
На пути следования Елизаветы дворцы возводили в 24 часа (это исторический факт). А кто? Мужики. А чем? Да топором. Тяп-ляп, и готово. Оттого-то не раз и дверьми ошибались. Иногда даже забывали двери сделать.
Кто это там прямо из окна по доске лезет? Не удивляйся, читатель: это камер-фрейлина, прекрасная княжна Гагарина, спешит до кустов, чтобы нужду справить.
Кошки, тараканы, собаки, клопы, блохи, мухи…
Однажды и ежик забежал, до смерти испугав Елизавету. А так как испуг ее величества – дело не шуточное, то ежа взяли в шапку и снесли в инквизицию (сиречь в Тайную канцелярию).
Поверьте: если бы не эта бесхозность, у нас было бы сейчас десять таких Эрмитажей, какой мы имеем всего один в Ленинграде. Екатерина II, тогда еще великая княгиня, и впрямь великая женщина; она была первой, рискнувшей завести для себя постоянную мебель. И когда раздавалось призывное: «Трогай!» – она, словно клещ в собаку, цеплялась за свои комоды, зеркала и стулья.
– Не дам! – кричала она. – Это мое… мое личное!
Кстати, она же была первой на русском престоле, кто ввел оседлость и постоянство; именно при Екатерине II русский двор обрел те черты, которые последующие правители только уточняли и дополняли.
Но иностранцы, попадавшие тогда ко двору, этого «табора» не замечали: им показывали Россию с фасада, позолотой наружу, послов проводили среди торжественных колоннад, и блистали на веселых куртагах инкрустации драгоценных паркетов…
* * *
Так было и с сэром Вильямсом. Он даже принял Летний дворец за мраморный (хотя это были обыкновенные доски, изощренно покрашенные).
Тихо щелкали перед послом Англии большие зеркальные двери, отворяемые арапами; церемониймейстер и два камергера с золотыми ключами у поясов шагали ускоренно, не оборачиваясь. Вильямс следовал за ними, вспоминая инструкцию, данную ему Питтом при отъезде из Лондона в Россию:
«Мало вероятия, чтобы несогласие между Англией и Францией уладилось, а следовательно, общеевропейская война неизбежна… Ввиду этого, приняв во внимание, что срок трактата, заключенного с Россией, истекает в 1757 году, необходимо как можно поспешнее заключить с нею новый договор…»
Камергеры вдруг расступились. Раздалась аукающая высота тронного зала, и – шелестело, шуршало вокруг; справа в ряд, склонив обнаженные плечи, сверкали удивительной красотой русские дамы; слева – мужчины в блеске орденов и звоне оружия; камзолы статских нестерпимо горели, сплошь облитые бриллиантами.
Церемониймейстер ударил в пол жезлом и прокричал сердито, словно обругать кого-то хотел:
– Чрезвычайный посол из Лондона с полной мочью от двора Сент-Джеймского, короля Великобританского II курфюрста Ганноверского… сэр Чарльз Вильямс-Гэнбури!
Вильямс теперь, словно стрела, пущенная из лука, скользил на шелковых туфлях – прямо и одиноко в пустоте громадной залы… Трон! И, преклонив колена, посол с подобострастным благоговением вручил русской императрице свои верительные грамоты. Мягкая, как тесто, белая и ароматная рука Елизаветы, проплыв по воздуху, вдруг очутилась возле его губ…
Посол произнес речь – кратко и сильно (хотя за словами его ничего не стояло). Елизавета выслушала эту речь спокойно и ответила в том же духе, но мягче – по-женски. Вдруг давние обиды совсем некстати всплыли в ее душе, и она, по простоте душевной, огорчилась «на брата своего, короля аглицкого».
– Невдомек мне, – заявила она, – отчего это брат мой не изволит уважать флаг русского флота? Отчего каперы его своевольничают в морях русских – ближних и дальних?
Канцлер Бестужев достал табакерку и громко постучал по ней ногтем: «Уймись, мол, дура!» Но Елизавету понесло уже.
– Курантельщики-то ваши, – кричала она в запале, – бог весть что пишут о моих подданных! Будто мух здесь ноздрями ловим, сами щи лаптем хлебаем, а собаки нашу посуду лижут… Нешто брату моему, королю аглицкому, бранить меня, сироту, нравится? У нас на Руси таких газетеров зазовут куда поспособнее да поколотят хорошенько…
От волнения обидного она давно перешла на русский язык, а толмач (еще неопытный) сдуру переводил слово в слово. «Что делает? – морщился канцлер, страдая. – Ай-ай, быть беде…»
И с высоты трона вдруг раздалось – гневное, на весь зал:
– А ты что морщишься, канцлер?
– Зуб, матушка, схватило…
– Так вырви его и ходи ко мне веселый!
Рука ее резко выбросилась вперед для поцелуя. Поклон головы влево – дамам, направо – мужчинам, прямо перед собой – послу, и Елизавета величественно удалилась в свои покои. Отбросила в кресло скипетр, корону – на стол, державу – на постель.
– Девки! – закричала она. – Где вы, подлые? Разряжайте меня!
Вбежало с десяток камер-фрау и потащили через голову императрицы гремящие от камней роброны…
Между тем в отсутствие Елизаветы события развивались и далее. По традиции дипломатов, нигде не писанной, но святой, карета, доставив посла на аудиенцию, должна была отъехать от дворца подалее, и теперь Вильямс, вместе со своим банкиром Вольфом, на улице дожидался ее возвращения. Бестужев тут преподнес ему золотую табакерку с видами роскошных дач на Каменном острове, который тогда принадлежал ему как загородная усадьба. Посол, даже не глянув на подарок, кивнул небрежно:
– Благодарю… Я не совсем понял вашу императрицу, – вдруг жестко произнес он. – Если Россия не заключит сейчас с нами субсидного договора, тогда Англия заключит его с Фридрихом Прусским, который (не буду скрывать от вас) от подобного договора не откажется!
Это был удар под ложечку, ибо кто, как не Пруссия, был главным врагом России? Вильямс хорошо понимал, что стоит за его словами, но Бестужев не сдался.
– Не забывайте, – произнес канцлер холодно, – что ее величество только представляет политику России. Но управлять-то этой политикой мне приходится! А я, – заключил Бестужев, – верный слуга Англии и служил еще отцу короля нынешнего, еще Георгу Первому, когда тот занимал престол курфюршества Ганноверского…
Канцлер дружески завлек Вильямса на свой остров, где потчевал его в голландском саду, на берегу канала, в котором брызгались два жирных тюленя. К шатру беседки подплывали, как белые арфы, лебеди, и лакеи в голубых с серебром ливреях кормили их пшеничным хлебом, моченным в сладком вине.
Питие было, как всегда в доме канцлера, прещедрое.
– Руки-то у меня связаны, – печалился охмеленный Бестужев под утро. – Государыня мне всего семь тысяч на год отпущает. Разве проживешь? Едва на прокорм зверинца хватает… Эвон, тюлени усатые: двадцать ведер рыбки им дай на дню! Да не простой рыбки, а с икоркой – из Астрахани…
Вильямс понял: канцлер просит очередного «пенсиона».
– Но мой предшественник, Гай Диккенс, совсем недавно выплатил вам тридцать тысяч флоринов… Не так ли?
И в ответ махнул рукой великий канцлер.
– Долгов, – сказал, – и тех покрыть недостало. Измаялся!
* * *
Освоившись в Петербурге, посол отправился в Ораниенбаум, чтобы представиться «молодому двору», жившему отдельно от «большого двора» Елизаветы… Молодой двор тогда составляли великий князь Петр Федорович, наследник престола, происхождением из дома Голштейн-Готторпского, и его жена – великая княгиня Екатерина Алексеевна, вышедшая из дома Ангальт-Цербстского. У молодых тогда был уже сын, малолетний Павел Петрович, но родители его почти не видели: Елизавета сразу по рождении мальчика забрала его в свои покои, где докрасна калили печи и где лежал он на засаленных соболях в такой спертой духоте, что здоровые люди падали в обморок… «А молодым дите только дай, – говорила Елизавета, – так они из него калеку сделают! У меня-то хоть не простудится…»
Перед отъездом в Ораниенбаум посол навестил своего секретаря, Станислава Августа Понятовского, который готовился сопровождать Вильямса. Юный поляк сидел перед зеркалами, в пудермантеле, и пока куафёр завивал ему волосы, экс-иезуит Гарновский читал ему вслух старинные хроники о страданиях Польши.
– Дайте я посмотрю на вас, – сказал Вильямс, беря Понятовского за пухлый подбородок. – Так, так… Вы сегодня хороши, как лесная сказка. Поехали, прекрасное дитя мое!
В карете продолжался разговор о судьбах Польши и ее несчастиях. За Петергофом, когда из-за серой плоскости моря выступили мрачные бастионы Кронштадта, сзади посольской кареты вдруг послышался цокот копыт: одинокий всадник нагонял их.
На пустынной дороге – неизвестный всадник (опасно!).
– Хлестни лошадей, – велел Вильямс кучеру.
Но их уже нагнали. Лишь короткое мгновение седок проскакал рядом с каретой, но и Вильямс и Понятовский успели заметить, что это была женщина. Она дала шпоры и, срезав дорогу траверсом, отважно помчалась лесом, вздымая жеребца над канавами. Дипломатам запомнилось бледное лицо женщины, безгубость рта, сжатого в напряжении, и стройная тростинка талии.
– Впервые вижу! – хмыкнул Вильямс. – Эта амазонка сидела вульгарно, словно татарка, раскинув ноги.
– Да, – кивнул атташе. – Седло под ней было не дамское…
Этой всадницей была Екатерина. Стремглав доскакав до дворца, она бросила лошадь на лугу и кинулась переодеваться.
– Никитишна! К нам гости жалуют… Воды мне скорей. Шлейф прицепи. Булавки помнишь ли где?..
От быстрой скачки дышала взахлеб, глаза расширились. На мускулистом поджаром теле Екатерины сухо потрескивали одежды. Никаких украшений! И руки голые – уже некогда, пора, едут… И все же она опоздала: мизерабль ее, муженек проклятый, уже вел беседу с послом Англии. Вильямс приблизился к руке женщины, крепко пахнущей духами и лошадиным потом.
Взглядом, несытым и властным, Екатерина подозвала и атташе для поцелуя.
Понятовский был растроган до слез. Он еще не мог опомниться от видения всадницы, что скрылась в ораниенбаумском лесу. И вот она перед ним… Какая красота и сила! А какой взор! «О матка бозка…» Между тем великий князь Петр Федорович нес чепуху и околесицу, а Вильямс деликатно ему поддакивал. Оба они наперебой расхваливали прусские порядки, но Екатерина и Понятовский, исподтишка разглядывая друг друга, молчали.
И эту их перестрелку глазами великий князь – по дурости врожденной – не заметил. Но зато один перехваченный взгляд Екатерины подсказал Вильямсу всё остальное… Когда дипломаты покатили из Ораниенбаума обратно в столицу, посол веско заметил Понятовскому:
– На великого князя Петра я не поставлю и пенса. Это человек, которого в Англии звали бы просто – шут! И я не ошибусь, если скажу: ему никогда не бывать на престоле…
Вильямс тут же, на рывке кареты, схватил своего атташе за нежную ляжку и больно стиснул ее в цепких пальцах.
– Мой юный друг, – сказал посол учтиво, – вы можете помочь своей несчастной отчизне… Положение в мире серьезно. И парламент моего короля не для того сорит деньгами, чтобы ваша бесподобная красота прозябала в бесполезном целомудрии!
Понятовский вспыхнул от стыда:
– Чего вы еще желаете от меня, сэр?
– Сущую ерунду, – успокоил его старый циник. – Когда великая княгиня увлечет вас в тень алькова, не зовите на помощь свидетелей. Любовь, как и политика, не терпит яркого света… А любовь движет дворами, дворы же двигают политику, политика двигает солдат, армии вершат судьбы мира!
– Вы, как всегда, шутите, сэр?
– Поверьте мне: вас ждет прекрасное будущее… шутя!
Атташе стыдливо промолчал. И только за Мартышкиной деревней, когда забелели в садах дачи вельмож «Ба-ба» и «Га-га», Понятовский вдруг неожиданно признался Вильямсу:
– В одном вы правы, сэр: глядя на нее, я не страшусь даже Сибири… Но разве это возможно? Кто я? И… кто она?
На что Вильямс ответил – с равнодушием:
– Вы – мужчина, она – женщина, и нечего вам бояться…
* * *
Английская дипломатия была первой «женщиной», которая сумела оценить бесподобную красоту юного польского космополита. Сейчас нам трудно сказать: был ли этот шаг предрешен английской политикой заранее, еще в Лондоне, или это результат случайных совпадений, как вдохновенный экспромт посла Вильямса!