Читать книгу Уроки французского. Повести и рассказы - Валентин Распутин - Страница 4
Последний срок
Повесть
3
ОглавлениеЧудом это получилось или не чудом, никто не скажет, но только, увидав своих ребят, старуха стала оживать. Ещё два или три раза она теряла память, будто незаметно проваливалась куда-то в тёмную глубь под собой, и всё же всякий раз приходила в себя и с боязливым стоном приоткрывала глаза: тут они или они ей пригрезились? Кто-нибудь из них обязательно был рядом и звал остальных – она узнавала их и, успокаиваясь, силилась заплакать. В последний раз ей это удалось, и она сама услыхала свой слабый, издержавшийся голос, который, видать, не собирался больше выходить наружу и оттого вышел с таким мучением.
Мало-помалу старуха выправилась, и всё, что в ней было и что должно было ей подчиняться, одно за другим находилось и как будто даже годилось для жизни. Перед вечером она отошла уже настолько, что позвала Надю и попросила:
– Ты бы сварила мне кашу, которую маленькой Нинке варила. Из крупы. Жиденькую.
– Манную, что ли?
– Ну-ну, её. Маненько. Горло промочить. Жиденькую.
В доме забегали, захлопотали. Слава Богу, манка у Нади была, но печь к той поре после обеда совсем остыла, и кашу решили варить на электроплитке, долго искали её, кое-как нашли, да оказалось, что электричество ещё не подают. Отправили Михаила растапливать во дворе каменку; Люся с Варварой заспорили, в чём варить кашу, потому что Варвара готова была сразу скормить матери ведёрный чугун, а Люся стояла на том, что много нельзя, вредно, лучше потом сварить снова; Илья топтался возле Михаила, приговаривал:
– Мать-то наша, а? Видал?
– Родова, – соглашался Михаил. – Нашу родову так просто в гроб не загонишь.
– Кашу, говорит, хочу – ага. Видал? А я, правду сказать, не верил, думал, всё, концы. А она: кашу, говорит, хочу, варите, говорит, мне кашу. Проголодалась, значит. Ишь ты!
– Старухи вообще долго живут. Чем дряхлее старуха, тем дольше живёт – вот заприметь. На нет вся сойдёт, душе не в чем держаться, а всё шевелится. Откуда что и берётся.
Илья весело настаивал:
– Но мать-то, мать-то наша! Кто бы мог подумать! Мы с тобой ей водку на поминки берём, а она говорит: «Подождите, – говорит, – добрые люди, дочери мои и сыновья, я ещё каши не наелась». – Он смеялся и повторял: – «Каши, – говорит, – ещё не наелась, а без каши я ничего не знаю».
– Ослабела, – более сдержанно отвечал Михаил. – Оно, конечно, столько дней крошки в рот не брала. Хоть до любого доведись.
Набежали женщины с банками и склянками, засуетились вокруг печки, будто в шесть рук собирались готовить бог знает какое заморское кушанье, а не обыкновенную манную кашу в маленькой кастрюльке. Тут же путалась под ногами Нинка; Надя гнала её и никак не могла прогнать: Нинка понимала, что произошло что-то важное, необыкновенное, и боялась пропустить то, что произойдёт дальше. Варвара вспотела, она то и дело бежала от печки к старухе, придерживая в беге живот, как беременная, и подбадривала мать:
– Потерпи, матушка, потерпи, скоро сварим.
Кашу подала старухе Люся, не отпуская кружку, чтобы мать не выронила её на себя. Старуха пила маленькими, осторожными глотками: отхлебнёт два раза и отдохнёт, ещё отхлебнёт и ещё отдохнёт. И отпила-то, как грудной ребёнок, не больше, а уж откинулась, изнемогла, махнула на кружку рукой, чтобы убрали, и долго ещё не могла отдышаться:
– Ой, задохнулась вся. Хуже работы. У меня и животишко-то уж в узелок завязался. Где же его растянешь?
– Ничего, мама, ничего, – подбодрила её Люся. – Так и надо. Сейчас желудок перегружать сразу нельзя. Мало ли что. Пусть он сначала это переварит, потом можно ещё попить.
– Животишко-то уж в узелок завязался, – с горькой радостью повторила старуха. – Думал, па-е-хали, Анна Степанна, на новую фатеру. Па-е-хали с орехами. – Налаживая дыхание, она невидяще смотрела куда-то вверх, и оттого казалось, что она бредит. – А я-то, бесстыжая, омманула его, назадь повернула, а тепери над им же и изгаляюсь, кашу в его толкаю. А куды ему мою кашу, сама бы подумала.
Воздуха ей не хватило, и она закашлялась. Люся торопливо сказала:
– Тебе нельзя, мама, говорить так много. Ты ещё совсем слабая.
– Молчать, ли чё ли, буду? – куражливо ответила старуха. – В кои-то веки ребят своих вижу, и молчком? – Они все были тут, возле неё, и она обвела их неверным и всё-таки гордым взглядом и уже спокойнее продолжала: – Меня будто в бок кто толкнул: ребята приехали. Нет, думаю, я сперва на ребят на своих погляжу, а уж после помру – боле мине ниче-о не надо.
Говорить ей всё же было трудно, она поневоле умолкла. Но радость, оттого что она видит перед собой своих ребят, не давала ей отдохнуть, билась в лицо, шевелила руки, грудь, забивала горло. Они все были возле матери и, чтобы она не отзывалась им, тоже молчали, берегли её. Старуха несколько раз принималась плакать, глядела на них суматошно и нетерпеливо, вздрагивая маленькой головой, когда переводила глаза с одного на другого, и только узнавала их: это Илья, это Варвара, это Люся, но от слёз ли, или глаза сами по себе видели ещё плохо, не могла рассмотреть их как следует и от этого сердилась на себя. Ей вдруг опять пришло в голову, что всё вокруг неё неправда – сон или видение, последнее воспоминание о прожитой жизни – потому и стоит перед глазами туман.
Отгадывая себя, она замерла, затихла.
В комнате было светло тем неярким и чистым светом ясного дня, который бывает перед закатом. Старуха лежала изголовьем к окну, и солнце падало ей в ноги, осторожно остывало на стене напротив, словно, выступая, пронизывало её с другой стороны. Только теперь старуха увидала солнце и, узнав его, обрадовалась: после долгих, беспамятных потёмок ей сразу стало теплее от него, бережным дыханием оно пошло в её тело, подгоняя кровь. Это был не сон: во сне и солнце не греет, и мороз не холодит. В ушах легонько зазвенело дальним приятным звоном, и так же неожиданно, как возник, этот звон прекратился. Старуха стала вспоминать, откуда он мог взяться, и решила, что он сохранился в ней ещё с той поры, когда она была молодой, – тогда она часто его слыхала и запомнила на всю жизнь. Он не мог обмануть её, он был живой.
– Господи, – прошептала старуха. – Господи.
Она набралась духу и подняла глаза. Они были здесь, ждали на прежнем месте, но старухе показалось, что они подошли ближе. Теперь она видела их яснее.
С краю, возле самой двери, как чужая, стояла Надя, рядом с ней Илья.
К Илье старуха не могла привыкнуть ещё в прошлый раз, когда он после Севера заехал домой. Рядом с голой головой его лицо казалось неправдашним, нарисованным, будто своё Илья продал или проиграл в карты чужому человеку. И весь он изменился, стал суетливей, бойчей, хотя по годам пора бы уж ему и остудиться – видно, то место, где он жил, этому далеко не родня и Илья никак не может от него опомниться.
Старуха смотрела на Илью долго, до неловкой устали. Она искала в нём своего Илью, которого родила, выходила и держала в памяти, и то находила его в теперешнем, то опять теряла. Он был, но далеко. Столько нового мяса наросло на нём, столько всяких людей без неё ходило с ним рядом, что она верила и не верила, что это он, будто её Илью, как малую рыбёшку, заглотила рыбина побольше да порасторопней, и теперь они живут в одном теле. Позови его, и он, может статься, сразу не откликнется, будет вертеть головой, его зовут или не его, и кто зовёт, откуда. Старуха верила, что там, куда он уехал, лучше ему не стало. Жил бы да жил в деревне… Про Люсю это и подумать даже нельзя, она городская вся, с ног до головы, она и родилась-то от старухи, а не от какой-нибудь городской, наверно, по ошибке, но потом всё равно своё нашла. Илья – нет. Он не походил ни на городского, ни на деревенского, ни на чужого, ни на себя. У него было весёлое лицо, но старуха, глядя на Илью, жалела его, а почему жалела, она и сама не знала, не умела понять.
У Ильи и в самом деле было веселое лицо. Он всё ещё не мог прийти в себя от удивления, что старуха жива, и с удовольствием смеялся над собой, над Михаилом, над сёстрами: «Как она нас, как?! Ай да мать, ай да молодчина!» Ещё перед обедом они все были уверены, что старуха мучится умирая, а она мучилась, чтобы выжить. Больше всего Илья смеялся над собой: вчера, отпрашиваясь с работы, он так и объявил в гараже: еду хоронить мать, нисколько не сомневаясь, что для того и едет. Что же он скажет им теперь? Фокус, да и только. Илья готов был поверить, что мать схитрила, нарочно прикинулась умирающей, чтобы собрать их всех возле себя, и хотя он знал, что это чепуха, которую придумал он сам, всё же не торопился её отбросить, покатывал её в себе, потрагивал, заигрывал с ней, как кошка с мышкой. То, что старуха сама попросила кашу и совсем как ребёнок, только что не из соски, заново училась её есть, и забавляло и трогало Илью до гордости, и он с любопытством поглядывал на мать: интересно, что она выкинет ещё?
Старуха дала глазам отдохнуть и нашла Варвару, которая сидела у неё в ногах. Та нетерпеливо подалась вперёд, навстречу материнскому взгляду. «Матушка-а! Это я, твоя старшая. Я к тебе повидаться приехала, а ты на меня и не смотришь», – потерянно кричала вчера Варвара. Вот и увидала старуха свою старшую, дождалась Варвара. Увидала, и качнулось старухино лицо, едва приметно кивнула она и вздохнула; кивнула – словно благословила Варвару на спокойную старость, единственное счастье, которое ей ещё могло достаться, а вздохнула – потому что знала: нет, не достанется, нечего и думать. Глядя на Варвару, она едва удержала себя, чтобы не заплакать. Ей-то самой больше ничего не надо, всё осталось позади – что вышло и не вышло, а Варвара ещё поживет, и как хорошо было бы ей больше не маяться.
Она не пропустила и Михаила, хоть и помнила его лучше себя. Старуха хотела знать, какой он рядом с ними со всеми, а не один. Она часто вспоминала поговорку: первый сын Богу, второй царю, третий себе на пропитание. Богу да царю она отдала больше, теперь их считать – только плакать. Но и живые, как только подрастали и годились для работы, один за другим уезжали, будто кто-то, как щенят, отнимал их от матери и отдавал в чужие руки. Остался только Михаил, и старуха с полным правом могла бы сказать, что родила его для себя, чтобы дожить ей свою жизнь на старом родительском месте, потому что не представляла, как можно жить где-то ещё. Она не считала Михаила лучше других своих ребят – нет, такая ей выпала судьба: жить у него, а их ждать каждое лето, ждать, ждать…
Если не брать трёх лет армии, Михаил все время был возле матери, при ней женился, стал мужиком, отцом, как все мужики, заматерел, при ней всё ближе и ближе подступал теперь к старости. Она привыкла, присмотрелась, притерпелась к нему, и все те изменения, которые происходили в нём, оставались для неё незаметными. Вчера был Михаил и сегодня Михаил. Другое дело Илья: уехал на Север с волосами, приехал без волос – тут слепой и тот увидит. Даже у Варвары, которая наведывалась домой чуть ли не каждый месяц, мать находила перемены: ещё больше потолстела, стала к месту и не к месту по-старушечьи вздыхать, плакаться, в голове на чёрном появились блестки. Илья, Люся, Варвара, Таньчора для того, казалось, и уезжали от матери, чтобы она потом заметила, как они изменились, они привозили ей себя как заботливое напоминание о годах: с последней встречи прошло столько-то времени, столько-то, столько-то, и с каждым таким приездом старуха, спохватываясь, перебегала вперёд сразу на несколько лет. Получалось, что она старела годами, которые они привозили ей от себя, а не своими собственными, сама она незаметно копошилась да копошилась бы на одном месте, покуда не придёт её час. Но разве могла она об этом думать? Она ждала их, задыхаясь от ожидания, особенно когда слегла, а они в последнее время стали приезжать совсем редко. У каждого из них своя семья, своя жизнь. Тоже не молоденькие; годы теперь их не гладят – скребут. Старуха понимала.
На Люсю старуха только взглянула и сразу отвела глаза, а потом посматривала на неё осторожно, украдкой, как бы подглядывая. При Люсе старуха стыдилась себя, того, что она такая старая и слабая, ни кожи ни рожи. Ей казалось, что и дочь тоже должна стыдиться её – вон какая она красивая, грамотная, даже говорит совсем не так, как говорят здесь: слова вроде те же, но, чтобы понять их, надо слушать изо всех сил. Что ни спроси её, она обо всём знает: поездила, поглядела за десятерых. А что старуха видала в своей жизни? День да ночь, работу да сон. Вот и крутилась, будто белка в колесе, и все, кто жил с ней рядом, тоже крутились ничем не лучше, считая, что так и надо. У Люси была какая-то другая, непонятная, неизвестная старухе жизнь, в которой многое делается по-новому, может, даже умирают по-другому – старуха не знала. Ей уже поздно было отказываться от своих привычек – и умрёт она как придётся, и поплачет, когда будет охота, по старинке, и всё же при Люсе старуха старалась удерживать себя, чтобы не сказать и не сделать лишнее – что может рассердить дочь.
Она всё смотрела и смотрела на них – жадно, торопливо, словно навеки впитывая в себя каждое лицо, и никак не могла насмотреться, всё ей было мало.
– Ты успокойся, мама, – сказала ей Люся. – Успокойся и отдохни.
– Приехали, – старуха подобрала руки к лицу и, закрываясь, заплакала.
– Приехали, мать, приехали, – бодро ответил за всех Илья. – Всё в порядке.
Варвара вздрогнула, гудящим шепотком оборвала его:
– Не кричи ты громко. Не видишь, чё ли?
– Приехали, – успокаиваясь, повторила старуха. – Дождалася. – Она сказала это тем доверчивым, облегчающим душу голосом, каким разговаривают вдвоём между собой немолодые, много лет знакомые люди, с вниманием помолчала и, всё так же не открывая глаз и не меняя голоса, продолжила: – А я пробудилася и ничё понять не могу, то ли я это, то ли уж не я. Я ить совсем себя не чуяла, ни рук на мне, ни ног. Одна душа, и та заблудилася. Думаю, это я померла, не иначе, оттого и темень кругом. Слава те господи, отмучилась. Только подумала так, вижу: светло как днём. А это глаза у меня сами открылись, а я ничё и не знала. – Она открыла глаза, ни на кого не глядя, дала им привыкнуть к солнцу. – Вот этак же светло, ишо посветлей было. Думаю, кто это меня красным днем дразнит? А вас увидала и боле того не поверила. Рази я надеялась? Да чтоб все тут, только Таньчоры нету… Лежу и думаю: «Не иначе как человеку уж после, как он помрёт, последняя радость дадена: ишо раз поглядеть, чё он от себя оставил, об чём его сердце болело».
– Ну, мать, молодец ты у нас, ага, – с весёлым удивлением покачал головой Илья. – Давно ли слова не могла сказать, и вот, пожалуйста, вовсю разговорилась. Прямо как по писаному чешешь.
– И правда, мама, не говори много, тебе нельзя, – опять предупредила Люся, но без прежней уверенности, чего-то пугаясь.
– Да нет, пускай говорит, если может. Я только к тому, что быстро она этим делом овладела. Как в сказке – ага.
– Это всё вы, – просто объяснила старуха. – Из-за вас. Я ить там уж была. Там, там, я знаю. А вы приехали – я назадь. Мёртвая не мёртвая, а назадь, сюды к вам воротилась. – Голос её тянулся тонкой, западающей ниточкой, которая то терялась, то находилась снова. – Бог помог. Он мне и силу дал, чтоб я маненько на человека походила. Чтоб вам не сильно меня пугаться, чтоб рядышком со мной сидеть можно было.
– Всё дело, значит, в Боге? Интересно ты, мать, рассуждаешь.
– У какой матери середь своих ребят силы не прибудет? Чё тут говореть! Да ишо столько не видала их. Мне тоже охота под послед словом с вами перекинуться. Я от рук, от ног последнее отыму, а голосу добавлю. А он и сам идёт, без меня. Я только зачну, а дальше он сам, покуль не устанет. От начать, правда что, тяжело. Вроде сперва на вышину надо запрыгнуть. И одышка ишо берёт. От и сичас. Погодите.
Отдыхая, она долго смотрела на стену, где держалось солнце: после дневной белой кипени оно стало мягче и красней. На лицо старухи постепенно нашло глубокое и ясное, идущее от вечера, которое старые люди чувствуют лучше, выражение покоя. Похоже было, что она забыла и про себя, и про своих ребят, ничего не слышала, даже собственного дыхания, и всё равно дышала какими-то другими силами, ничего не видела, кроме солнечного пятна на стене, но и это пятно, разрастаясь, само вливалось в её открытые глаза и не отпускало их своей властью, – и всё равно жила и жила яснее, зорче, чем раньше, не напрягаясь для жизни, а находясь под её осторожной охраной.
Они ждали, уходить было нельзя. Разговаривать между собой тоже казалось нехорошо – они ждали мать, как она им велела, стараясь не смотреть друг на друга.
– Меня и тепери ишо будто на руках кто держит, – сказала она, не обращаясь к ним. – Будто ничё подо мной твёрдого нету. А не страшно – будто так и надо.
Она ещё помолчала в полной неподвижности и очнулась. Глаза устало опустились, в лице появилось обычное у людей терпение, но у неё при виде своих ребят оно тут же перешло в тихую тёплую радость. И опять старуха не поверила себе, осторожно спросила у Люси:
– Вы-то когда приехали?
– Мы с Ильей вчера вечером.
Старуха сказала не сразу, подождала:
– Гостинцы мне никакие не привезли?
– Мы ведь торопились, мама, некогда было, – неловко замешкавшись, ответила Люся. – Кое-как успели. На пристань бегом пришлось бежать.
– Я ить не себе, – сказала старуха. – Мне ниче-о не надо. Я это Нинке, холёсенькой моей. – Она потянула руки к Нинке, которая стояла возле Варвары, и не дотянулась – Нинка боязливо отступила от её рук. Старуха не обиделась. – В чемодан для её спрячу и после по одной достаю. И себе радость, и ей. А она уж разнюхала. Лезет ко мне: «Давай, баба, посмотрим, чё там лежит». Я ей говорю: «Ничё там не лежит», а она опеть. Я вроде ничё не понимаю, как маленькая, играюсь с ей. Она у меня холёсенькая, всё с бабой. Поговорю с ей, и на душе легче. Известно, старый да малый.
– Я утром схожу в магазин, куплю что-нибудь, – пообещала Люся.
– Да не надо ей ничего, – застеснялась Надя. – Голодная она, что ли? Это уж она так лезет, приповадили. От баловства.
– Сходи, сходи, – сказала старуха. – Только всё ей не ондавай, маненько рази. Остальное мне ондай, я спрячу. Будто от меня будет. Я уж под послед ишо покормлю её.
Люся вспомнила:
– А я тебе, мама, виноград отправляла – ты ела его?
– Эти ягодки-то зелёные?
– Да. Виноград называется.
– Ну его к лешему. В ём посередке косточки, а у меня терпения нету их выбирать. Нинке и скормила. Она прямо так с косточками и хрумкала – только шум стоит. Пускай, думаю, ест, раз ндравится. А мне куды его? Только добро переводить. Мне ить, Люся, ниче-о не надо. Мне Бог, вишь, какую радость дал: на вас перед смертью поглядеть. Я рази не понимаю?
Она опять заплакала – бесслёзно, спокойным и недолгим облегчающим плачем – и умолкла, вытерла сухие глаза.
– Ничего, мама, ничего, – сказала Люся. – Теперь поправляйся, и всё будет хорошо.
Старуха не ответила, она снова смотрела на солнце на стене, к которому липли последние мухи, и во всём её положении была такая заворожённость и нечеловеческая стынь, будто ей дано было увидеть и запомнить то, что больше никто не смог бы понять. В избе стало совсем тихо, а с улицы ничего не доходило. На этот раз старуха молчала недолго и высветленным, затаённо-сообщающим голосом, который, казалось, выходит из неё сам, без её участия – она и глаза не подняла от стены, – сказала:
– А я ить, Варвара, слыхала, как ты вчерась надо мной ревела. Голос твой был, твой – я помню. Только я-то подумала, что это ты надо мной над мёртвой уж ревёшь. Ну. Я ишо раньше, как в памяти была, лежу и думаю: «Вот помру, приедет Варвара, обголосит меня, и то ладно». Так на тебя и надеялась. А тут слышу: ты. Вот я и посчитала, что это я тебя скрозь смерть слышу – не иначе.
Варвара онемело, с открытым ртом закивала матери – не могла ни сказать, ни заплакать. Илья подошёл к Михаилу, удивлённо шепнул:
– Чудная у нас мать. Тебе не кажется?
– А кто скажет, моить, оне потом ишо сколька да-нить слышат, – добавила старуха. – Кто скажет? Никто не скажет. Глаза-то им закроют, а уши открытые.
– Ты о чём это там, мать? – громко спросил Илья. – О чем говоришь-то?
– Об чём? – Старуха по голосу нашла Илью и не смогла ответить, застыдилась. – Я ить от радости, что вас вижу, не знаю, чё и сказать. Болтаю чё-то. Вы уж не сердитесь на меня, на старую. Я совсем из ума выжила.
– Да ты что, мать! Ты думаешь, мы не рады, что у тебя всё в порядке? Давай теперь только быстрей поправляйся. В гости с тобой пойдём, ага. Чего нам дома сидеть! Все вместе соберёмся и пойдем в гости. А не пойдёшь – на руках унесём. Тебя есть кому на руках таскать.
– Попей ещё. – Люся подала матери кружку с кашей. – Теперь можно, желудок уже работает, справится.
Старуха попробовала приподнять голову, Люся помогла ей. На этот раз старуха отпила больше и, отдышавшись, удивилась сама себе:
– Глите-ка! Пошло как в проваленную яму. Правду говорят: и худой живот, да хлеб жует.
– Ну вот, теперь будет лучше. А потом ещё попьём.
– Ой, да в меня боле не полезет.
– Ничего, ничего, полезет.
– Мне только бы Таньчору дождаться, – жалобно сказала старуха. – Чё вот она так долго не едет? А ну как чё стряслось?
– Приедет, мама, не беспокойся. Ей далеко ехать. Обязательно приедет.
Старуха попросила:
– Вы сами-то покуль не уезжайте от меня, побудьте со мной маненько. Таньчора приедет, я не буду вас задерживать. Я знаю: вам долго, подимте, нельзя.
– Никто пока и не собирается уезжать.
– Побудьте. Я не стану вам надоедать, я тихонько. Лежу и лежу. Это я сичас разговорелась – долго не видала вас. От радости сама над собой не владею. Потом я молчком буду. Вы занимайтесь своим делом, каким охота, а я за день хошь раз на вас взгляну, и мне хватит.
– Что это ещё за «надоедать» да «молчком»? – выговорила старухе Люся. – Как тебе не стыдно, мама! Что ты выдумываешь? Тебе не в чем оправдываться перед нами – пойми, пожалуйста, это.
– Не говори так, матушка, – поддержала Люсю Варвара. – Не говори так, а то я не знаю, что со мной будет.
Илья тоже не вытерпел:
– Ну, мать, ну, мать…
Старуха счастливо умолкла, но не смогла удержать в себе радость:
– Глаза открою: вы тут, возле. Сичас, кажись, взлетела и полетела бы куда-нибудь, как птица какая, всем рассказала бы… Господи…
День отходил всё больше и больше, но в избе было светло и ясно: чёткое закатное солнце било прямо в окно, под которым лежала старуха. Солнце теперь доставало до потолка и сверху вторым своим светом расходилось по сторонам. Всё здесь было знакомо, всё было родное старухиным ребятам, и всё, казалось, чутко повторяло мать: наговаривало вместе с ней или умолкало, вглядывалось вниз ласковой и горделивой настойчивостью и отзывалось тихим, неназойливым вниманием. Не верилось, что изба может пережить старуху и остаться на своём месте после неё – похоже, они постарели до одинаково дальней, последней черты, и держатся только благодаря друг другу. По полу надо было ступать осторожно, чтобы не стало больно матери, а то, что они говорили ей, удерживалось в стенах, в углах – везде.
И воздух здесь был тот же, каким они дышали в детстве; он заманивал, затягивал их на много лет назад, но у него, как и у старухи, недоставало сил.
Окна осели, превратились в оконца. Чтобы пройти через двери, приходилось нагибать голову. Они уже давно отвыкли от неоштукатуренных стен, которые выпучивались белёными бревнами. Под матицей болталось кольцо для зыбки, а зыбка раньше почти никогда не пустовала; вырастал из неё один, ложился другой.
По обе стороны от окна над столбом в двух рамках густо лепились фотографии. Тут были все они: Илья и Михаил в армии – с приветами из тех мест, где служили; Илья за рулём машины на Севере; Варвара со своим мужиком – он и она с одинаково вылупленными глазами, с каменной прямотой, стоят, держась за спинку стула, будто боятся упасть; Люся, склонившая голову набок, на подставленную ладонь; Люся где-то на курорте среди большущих чудных деревьев; ещё деревенская Татьяна с узким напуганным лицом, словно она фотографировалась под страхом смерти.
На божницу в правом углу теперь ставили лампу. В эту ночь лампа пригодилась, а так её не снимали оттуда месяцами, и старуха крестилась, не подымая глаз. Ещё правее, ближе к старухиному окну, висел плакат, завезённый в леспромхоз в позапрошлом году. На нём мальчишка с лопатой выходил из лесу. Подпись внизу разъясняла: «Сажай деревьев больше, будешь жить дольше». Лес поначалу был зелёным, но мухи быстро сделали его жёлтым, да и мальчишка за эти годы тоже порядком постарел, но к картинке притерпелись и не снимали её.
Теперь старуха смотрела на своих ребят спокойнее, поверив, что они вдруг ни с того ни с сего не вспугнутся и не пропадут, и говорила легче, без натуги, сразу находя нужное слово. Она ещё уставала от разговора, но уже сама руководила собой: надо было отдохнуть – отдыхала, она снова приучилась оставлять себя на потом, на то, что будет впереди, а не изводиться вся на то, что есть.
Светлый вечер подходил к концу, в избе, да и не только в избе – везде, выстывало, смежалось.
Люся стала поправлять на матери одеяло, отогнула его и вдруг замешкалась, позвала:
– Михаил, иди-ка сюда.
– Что там такое?
Старуха, ничего не понимая, испуганно и стыдливо убрала с того места ноги.
– Посмотри-ка, Михаил, – показала Люся, пружиня голос.
– Куда?
– Вот сюда, сюда.
– Ну и что?
– Как «ну и что»? Он же ещё и спрашивает! Неужели ты не видишь, на каких простынях лежит у вас мама? Они же чёрные. Их, наверное, целый год не меняли. Разве можно больному и старому человеку, твоей матери, спать на таких простынях? Как тебе только не стыдно?
– Что ты меня стыдишь? Я что тебе – простынями заведую?
– Но посмотреть-то ты мог? Сказать, чтобы их постирали, уж, наверное, ты мог? Это-то совсем, кажется, не трудно. Или тебе всё равно, в каких условиях находится наша мама? Ведь ты здесь хозяин.
Люся не смотрела и не видела, как густо, не зная, куда себя девать, залилась краской Надя.
– Люся! Люся! – останавливала старуха и наконец остановила, Люся повернулась к ней. Старуха обессиленно махнула рукой: – Я ить надсадилась тебя кричать. Ты пошто у меня-то не спросишь? Нашла о чём говореть – о простынях! Господи, да куды мне белые простыни? Я всю жисть без их спала да жива была. Это тепери новую моду завели: белое под себя подстилать. Ну-ка, постирай-ка их, этакую оказину, – без рук останешься.
– Мама, я сейчас разговариваю с Михаилом, а не с тобой.
– Да пошто с Михаилом-то, когда я тебе говорю, а ты своё? У меня, подимте, голосу нету, мне вас не перекричать будет. Мне Надя хуже горькой редьки надоела с этими простынями: давай выташу да давай выташу. Я ей говореть устала, чтоб отвязалась. Лежу и лежу, и нечего меня шевелить. Помру – одну холеру обмывать надо, без этого в гроб не кладут.
– Зачем ты заводишь опять об этом разговор?
– Ишо не лучше! Зачем, говорит. – Старуха досадливо умолкла, но долго не вытерпела: – Напужала ты меня, по сю пору опомниться не могу. Думаю, чё там она подо мной увидала, неужли я чё наделала? С меня тепери какой спрос? Хуже малого ребёнка. Сама себя не помню.
– Зато твой сын должен помнить и о себе, и о тебе, – упрямо стояла на своём Люся. – На то он и сын. У меня в голове не укладывается, как это ты, наша мать, можешь лежать на таких простынях. И никому до этого нет дела, все считают, что так и надо. Безобразие!
Надя оторвалась от стенки, где она молча простояла всё это время, и выскользнула из комнаты. В неловком молчании Михаил буркнул:
– Дались тебе эти простыни.
– Здря ты, Люся, здря при ей говореть стала, – покачала головой старуха. – Она тут не виноватая. Она сколь раз ко мне вязалась. А мне всё неохота было шевелиться. И неохота, и боюсь.
– Но ведь я ей ничего и не говорила.
– Дак оно и не ей, а всё равно ей. Кому ишо? Она за мной ходит, не Михаил.
Варвара вздохнула:
– Ой-ёй-ёшеньки! Прямо не знаю, чё и сказать.
– Не знаешь – молчи, – хмыкнул Илья. – Гляди, беда какая!
– А я тебе ничё и не говорю.
– Я тебе тоже.
Чтобы замять неприятный разговор, старуха спросила:
– Я тут покуль без памяти была, Мирониха не приходила поглядеть на меня?
– Нет как будто, – ответил Михаил.
– Прибежит. Как услышит, что я оклемалась, прибежит, расскажет мне чё-нить. Не знаю, как бы я без её век свой доживала. А с ей поговорю, и веселей. Прибежит, это она прибежит, – кивала старуха. – Скажет: «Тебя, девка, пошто смерть-то не берёт?» Как была насмешница, так и осталась. Погляди, сени у ей полые, нет? Тут в окошко видать.
Варвара поднялась, навалилась на подоконник.
– Нет, вроде на заложке.
– Убежала куда-нить. На месте-то никак и не сидится, всё бы бегала. А пускай побегает, покуль ноги носят. Ишо належится. Я бы сичас за ей тоже побежала, дак куды… отбегалась.
– Мать, – перебил старуху Илья, подмигивая Михаилу. – Мать, ты не будешь возражать, если мы с Михаилом за твоё выздоровление немножко выпьем?
– Ну, мужики, ну, мужики, – встрепенулась Варвара. – Вы без этого прямо жить не можете.
– Не можем – ага, – согласился Илья, широко улыбаясь.
– Да пейте, когда уж вам так охота, – позволила старуха. – Только чтоб не здесь, не возле меня. Мне его на дух не надо.
– Это – пожалуйста, мы может и уйти. Мы ведь, мать, за тебя. Чтобы ты больше не хворала – ага.
– Да пейте хошь за нечистую силу. Ей это боле поглянется.
– Ну, ты тоже скажешь: за нечистую силу…
– За её и есть. И чё оне в ём находят, какую сласть? Да меня озолоти, я в рот не возьму. А оне ишо и деньги на его переводят. Ну? Будто когда бы я сказала: не пейте, то вы бы и послушались… Куды там. Раз уж надумали, пейте, только чтоб не сильно допьяна. Тебя я выпимши не знаю, какой ты есть, а Михаил у нас ой нехороший. Эта бедная Надя от его, от пьяного, рада не знай куды убежать.
Повеселевший Михаил без обиды отговорился:
– Ты, мать, всех собак теперь на меня навесишь.
– А я никогда ничё здря не говорю.
– Да нет, мать, мы немножко. Только так, для аппетита.
– На Надю я пожалиться не могу, – продолжала старуха, когда мужики ушли. Она смотрела на Люсю, будто говорила ей одной. – От он мне сын родной, а она невестка, а я никому не скажу, что она мне чё плохое сделала. За мной ходить тоже ить терпение надо иметь. Она ни одного разу на меня голос не подняла. Если не было, чё я буду здря на человека наговаривать. И попить подаст, и в грелку воды нальёт. Я ить, когда холод, грелкой этой только и живу, у меня кровь совсем остудилась – что есть она, что нету, названье одно.
– Укрываться надо лучше, – со знанием дела посоветовала Варвара.
– Куды ишо укрываться, когда Надя на меня и так все тряпки постаскивает, пошевелиться нельзя. Тяжесть лежит, а ноги дрогнут. Вот я и кричу Надю или Нинку за ей пошлю. Она придёт, нагреет воды – будто легче. А без Нади я давно бы уж пропала – чё тут говореть. Он трезвый-то – человек, рази уркнет когда, а как пьяный напьётся – ой, никакого житья нету. И ко мне вяжется, и к ей. Хошь на край света убегай от его.
– Как это вяжется? – насторожилась Люся.
– Как… А так. Вот зачнет он с её вино это требовать, а сам уж на ногах койни-как стоит. Вынь да положь ему. Где она его возьмёт, на какие шиши? Гонит её в магазин, и всё: «Ты там работаешь, тебе дадут». Дак она, подимте, там только убирается, она к вину этому и близко не подходит. Сам бы маленько подумал. Нет, ему хошь кол на голове теши, он своё. А попробуй я его заворотить, он на меня, да с таким злом: «Ты, мать, лежишь и лежи, помалкивай». Я и молчу. Я его, пьяного, не дай бог, бояться стала. Ну. Я и Нинку к себе беру спать, когда он там крылит.
– Вот оно что, – сдержанно отозвалась Люся.
– Прямо ни стыда, ни совести у человека, – возмутилась Варвара, оглядываясь на дверь. – К родной матушке так относиться – это совсем обнаглеть надо!
– А то придёт, вот так же сядет: «Давай, мать, поговорим». Об чём я с им, с пьяным, буду говореть, когда у его голова не держится. «А, ты со мной не хочешь разговаривать? Я тебя кормлю, пою, а ты поговореть со мной брезгуешь?» Да я пошто брезгую-то? Приди ты, когда в уме, и разговаривай, а не так. Ну. Пристанет – ой-ёй-ёй!
– Я поговорю с ним, – пообещала Люся. – Я с ним поговорю – не обрадуется. Что это в самом деле такое?! «Пою, кормлю…» Этого ещё не хватало.
– Ты только с им с пьяным не займовайся, не надо. Он ить понять не поймет, а обозлится. Нехороший пьяный, нехороший, никто не похвалит. А потом проспится, опеть ничё. Когда бы не это вино, совсем другой бы человек был. Вино-то и губит.
– Пить не надо, – сказала Варвара.
Старуха покивала на её слова, вздохнула:
– Дак а кто говорит, что надо? Тепери уж тот золотой человек, кто и пьёт, да ума не теряет. А совсем непьющего на руках надо носить и людям за деньги показывать: глядите, какая чуда. Нашему-то только на язык бы попало, он потом как худая бочка: сколь ни лей, всё мало.
– Не знала я, не знала, что Михаил у нас до этого докатился, – не переставала удивляться Люся.
– Докатился, докатился, – поддакнула Варвара. – Матушка наша врать не будет.
– Я пошто врать-то буду? – обиделась старуха. – Какая мине нужда на сына на родного напраслину вам наговаривать?
– Я и говорю: матушка врать не будет.
– А вот терпеть матушка почему-то терпит, – в тон ей отрезала Люся. – Он над ней издевается, как может, а она его же ещё и защищает. «Проспится – опеть ничё», – передразнила она. – Вот и жди теперь, когда он проспится. Дождёшься. Дождёшься, что из дому выгонит.
– Он меня не выгонял – чё здря говореть.
– Не выгонял, так выгонит, если будешь ему каждый раз спускать. До этого немного уж осталось.
– У нас никто в родове мать из дому не гнал.
– У вас никто в родове к матери, наверное, так и не относился, как твой сын.
– Никто, никто, – согласилась Варвара. – Сколько я на свете живу – никто. Он один.
– Вы от сердитесь, – помолчав, тихонько начала старуха. – Сердитесь, а пожили бы со мной. Это ить чистое наказание – рази я не понимаю? То одно мне принеси, то другое, а то кашель возьмёт – белого свету не взвижу: кахы да кахы. На двор сама выдти не могу. Куды ишо чище? Мне давно уж помереть надо, хватит и самой мучиться, и людей мучить, да от задержалась. Вперед смерти не помрёшь. Он трезвый-то терпит, ничё не говорит, а у пьяного, известно, власти над собой нету. Меня сперва обида возьмёт, а потом раздумаюсь про себя: чё уж тут обижаться, на кого? Терпи, когда из годов выжила. Бог терпел и нам велел. – Теперь старуха опять говорила легче, упоминание о Боге успокоило её. Она свободно вздохнула и попросила: – Не надо ему ничё говореть. Пускай. Мне тоже охота помереть с миром, чтоб никто меня злом не поминал. Тогда и смерть лёгкая будет. Ну. А как вы думаете? И промеж собой не надо из-за меня ругаться, мне же от этого и хуже. Я помру, а вам ишо жить да жить. И видеться будете, в гости друг к дружке приезжать. Не чужие, подимте, от одного отца-матери. Только почаще в гости-то ездите, не забывайте брат сестру, сестра брата. И сюда тоже наведывайтесь, здесь весь ваш род. И я тут буду, никуда отсюль не стронусь. Посидите надо мной, а я вам какой-нить знак дам, что чую вас, каку-нить птичку пошлю сказать.
Тихонько вошла в комнату Надя и, боясь помешать, остановилась у дверей, за старухиной кроватью. Надю увидали, обернулись к ней, тогда она прошла к столу и села, опустив на колени тяжёлые после работы руки. Она менялась сразу: на работе горит, а как сядет – и не слыхать, будто уснёт с открытыми глазами, которые караулят, когда надо снова подниматься и бежать.
– Убралась, ли чё ли? – спросила старуха, принимая Надю для разговора.
– Убралась. Корову потом выгоню, и всё.
– Мужиков не видала?
– В бане они.
– Только бы не напились.
– При гостях, может, утерпит.
– Дак он не один. Гость-то там при ём.
Надя наконец сказала, зачем пришла:
– Ужинать здесь будем или на кухне? У меня уж все готово.
– Садитесь здесь, – отозвалась старуха. – Чё я одна останусь. Ишо належусь одна, успею.
– Тогда я свет включу.
– Дак включай, кто тебе не велит. В потёмках какая еда?
– Мужиков звать надо, нет ли?
– Они у тебя рази нечистым духом сытые? – не насмешничая, ответила старуха. – Боле нечем. Вино, подимте, не сильно накормит. Крикни им, а будут не будут, пускай сами скажут.
– Я думала, может, потом им.
– А чё ты будешь два застолья делать? И так набегалась за день.
– Давай, Надя, я помогу тебе, – вызвалась Люся, видно, ей всё-таки было неловко перед Надей за историю с простынями, и она хотела хоть чем-нибудь угодить ей.
– Сидите, сидите, я сама управлюсь. Я ещё подогреть хочу, уж, наверно, остыло. Сидите, я скоро.
Люся осталась.
Мужики пришли красные, как распаренные, и от этого больше похожие друг на друга. Сейчас даже посторонний человек сказал бы, что они братья: куда денешь одинаково выпирающие скулы и нахально лезущие на лоб густые, разлохмаченные брови? У того и у другого краснели шеи, у Ильи кровь прилила к голой голове, и от этого голова казалась раскалённой.
Они с шумом уселись за стол; Михаил громко спросил:
– Ну как, мать, у тебя тут дела?
– А что дела? – ответил ему Илья: в бане они привыкли разговаривать друг с другом. – Мать у нас молодец. Обманула свою смерть, и никаких.
– Смерть не омманешь. – Старуха смотрела на них с терпеливой укоризной и сказала не сразу.
– Обманула, мать, обманула, не отказывайся. И правильно сделала. Без тебя некому умирать, что ли? Найдутся – ага. Свет не без добрых людей.
– Вот именно, – хохотнул Михаил.
– А ты, бессовестный, лучше бы помалкивал, – вдруг остановила, как подкараулила, Михаила Варвара.
– Что такое?
– «Ты сидера бы, морчара, будто деро не твоё», – вспомнил Илья детскую скороговорку, ещё ничего не понимая и всё же стараясь обратить в шутку Варварины слова.
– Бесстыжий! – снова пальнула Варвара и повернулась за помощью к Люсе. Люсе пришлось взять разговор на себя:
– Я бы на твоём месте, Михаил, в самом деле лучше молчала. – Она говорила, отделяя одно слово от другого, и смотрела ему прямо в глаза. – То, что ты позволяешь себе с мамой, ни в какие ворота не лезет. Запомни: мы маму в обиду не дадим и не позволим тебе над ней издеваться.
– Да вы что – белены объелись?! Кто над ней издевается?
– Ты. Кто же ещё, кроме тебя? Оказывается, ты слишком много стал пить и пьяный терроризируешь маму.
– Что-что?! Что я с тобой, мать, делаю? Что такое?!
– Люся, Люся, – взмолилась старуха. – Ты пошто такая-то? Я ить тебе говорела, я ить тебя просила. Не ругайтесь вы, пожалейте вы меня.
– Хорошо, мама, сейчас не будем, – отступила Люся. – Но запомни, Михаил, разговор у нас с тобой не закончен.
– А что это такое я там с ней делаю? Не понял я. Как ты сказала?
– Мы с тобой потом об этом поговорим.
– Ты, Михаил, мать не обижай, – сказал Илья. – Мать обижать нельзя.
С Ильей Михаил не стал спорить:
– Это ты правильно говоришь. Мать обижать нельзя. Грех. Я мать никогда не обижаю.
– Мать нам жизнь дала.
– Это ты очень даже правильно говоришь. – Михаил смахнул пьяные слёзы. – Я ведь всё понимаю. Я больше ихнего понимаю. – Он кивнул на сестёр. – Ты думаешь, почему они на меня накинулись? Потому что злятся: я их с места снял, телеграмму отправил, а мать возьми да и не помри. Вроде зря я их вызвал, вроде обманул. Я понима-а-ю.
– Ты хоть думаешь, о чём ты говоришь? Или ты совсем уж ничего не соображаешь? – вскинулась Люся. – Как тебе только не стыдно?!
– Так, Михаил, тоже нельзя, – опять поправил Илья.
– Если нельзя, не буду, – согласился Михаил. – Ты старше меня, я тебя уважать должон.
– Дело не в этом.
– Я понимаю: дело не в этом.
Пришла Надя, стала разливать суп. Всё равно вышло два застолья: сначала поели мужики, и только после них сели Варвара и Люся. Старухе налили в ту же кружку немного бульона. Ели молча.
Мужики ушли, сняв с божницы лампу. Старуха вслед им тяжело вздохнула:
– Неужли у их там ишо есть? Ить это подумать надо. Господи, упаси и помилуй. Чё делают?! Чё делают?!