Читать книгу Рассказы алтарника - Валерий Лялин - Страница 6

Жизнь Иоанна Заволоко

Оглавление

Почти все Мои рассказы посвящены неизвестным православным подвижникам XX века, века страшного и кровавого, в котором волею судеб нам пришлось жить, ибо, как сказал поэт, «времена не выбирают, в них живут и умирают». Я думаю, что не грешу против истины, рассказывая о жизни Ивана Никифоровича Заволоко, с которым я был знаком и общался в семидесятые годы.

О нем я впервые услышал в Пушкинском Доме на берегу Невы. Его там знали все, и особенно в отделе древних рукописных и старопечатных книг. О нем говорили с уважением и восхищением как о талантливом этнографе, знатоке древней русской культуры и собирателе старинных рукописей и книг, которые он безвозмездно передавал в древлехранилище Пушкинского Дома.

С Иваном Никифоровичем я познакомился в семидесятых годах в Риге, где он, потомственный житель Латвии, имел на улице Межотес небольшой собственный домик, окруженный многоэтажными каменными громадинами. Ему неоднократно предлагали перебраться в эти многоэтажки в квартиру со всеми удобствами, но он всегда отказывался. Лет ему тогда было на восьмой десяток, но выглядел он богатырь богатырем – такой вот дед Гостомысл или Микула Селянинович. Зубы у него были все целые, крепкие, волосы русые, крупными кудрями спадавшие на уши и лоб, лицо чистое, румяное и чудная окладистая борода. Он смотрел на мир добрым всепрощающим взглядом и, что редко бывает среди людей, никогда не жаловался и никого не осуждал. Но вот беда: левая нога у него отсутствовала. Она была ампутирована лагерным хирургом Владимиром Карпенко в далеком таежном лагере.

* * *

Иван Никифорович родился вместе с новым двадцатым веком в культурной старообрядческой семье донских казаков, которые при царе Алексее Михайловиче переселились в Курлядское герцогство, где еще раньше в старой ганзейской Риге обосновались старообрядцы Поморского согласия, не признающие священства. Со временем там образовалась крепкая старообрядческая Гребенщиковская община со своим большим храмом без алтаря, училищем, больницей и богадельней для стариков и инвалидов. Все эти здания занимали целый квартал, где кучно поселились старообрядцы – рослые, с породистыми русскими лицами, свято блюдущие древние православные традиции, сохраняющие иконы старого письма и другие предметы церковной материальной культуры. Но особенно они хранили переплетенные в кожу с литыми медными застежками дониконовские рукописные книги. Книги потемнели от времени и дыма, были запачканы воском, некоторые источены прожорливым книжным червем, но, несмотря на ветхое состояние, их блюли паче зеницы ока, потому что этих книг не коснулась порча никонианских справщиков и в них был свет Христов, Истина и Жизнь.

С малолетства Ваню водили в моленную. Помещение было громадное, разделенное деревянной, в рост человека, перегородкой, сплошь увешанной иконами. Одесную перегородки становился на молитву мужской пол, а ошую – женский.

Каждый имел подручник – небольшой коврик, на котором отбивали земные поклоны, – и кожаную лестовку – ступенчатые старообрядческие четки. Впереди этого, похожего на вокзал, помещения было сооружено возвышение – вроде эстрады, на котором стояли аналои, украшенные яркими искусственными цветами, с большими, тяжелыми напрестольными Евангелиями и Следованной Псалтырью. Отдельно на низеньком столике лежала толстенная двухпудовая книга «Церковное око», содержащая церковный устав.

Вся стена за возвышением от пола до потолка была увешана большими храмовыми иконами в тяжелых серебряных окладах, сооруженных рачением благочестивых рижских купцов-староверов. Эта стена, закованная в металл, всей своей тяжестью давила на маленького Ваню, а ее тусклый блеск утомлял взор и клонил ко сну. На два клироса, знаменным распевом пел хор. Мужчины в черных азямах, а женщины в белых пуховых шалях. Над головами висело гигантское бронзовое с хрустальными цацками паникадило, утыканное толстыми восковыми свечами, которое на блоках поднимали и опускали. В длинном до пят азяме, подстриженный под горшок, с бородой лопатой, среди молящихся ходил тучный старообрядческий наставник и густо кадил каждого ручным кадилом-кацеей. Эта была упрямая, своенравная, не склонившая головы перед патриархом Никоном, царем Алексеем Михайловичем и императором Петром Великим, старая, кондовая Русь.

Долгие часы утомительной службы, отбивая многочисленные земные поклоны, переминаясь с ноги на ногу, выстаивал Ваня. Иногда в глазах у него темнело, и он опускался на пол. Его поднимали, ладонями больно натирали уши и опять заставляли стоять.

Дома тоже не давали спуску. Много часов он провел, сидя за дубовым столом и ворочая Следованную Псалтырь и Прологи. Здесь главенствовала буква, и не дай Бог Ване в чем-то отступиться: в чтении, в пении или уставных поклонах, – за это дед, лысый начетчик в круглых железных очках, ходивший и дома в черном азяме, больно стегал его твердой кожаной лестовкой.

Когда Ваня окончил в Риге русскую гимназию, на семейном совете его решили послать в Прагу, где в двадцатые годы в университете преподавало много русских, бежавших из Петрограда и Москвы, профессоров. Перед отъездом собрались все сродники и истово отслужили напутственный молебен по беспоповскому чину.

В университете языки Ване давались легко, особенно родственный восточнославянским – чешский, и он успешно мог слушать лекции на чешском, хотя многие предметы читались на русском. После некоторого раздумья он предпочел юридический факультет и с удовольствием и интересом изучал римское право, латынь, логику и другие мудреные дисциплины. Старообрядцев в Праге не было, на каждом шагу только готика католических костелов, и Ваня первое время очень томился по привычному поморскому богослужению, но с некоторых пор стал к нему остывать и утренние и вечерние молитвы произносил больше по привычке.

Быстро пролетели студенческие годы, и в Ригу он вернулся отшлифованным европейским франтом. Тогда в моде были белая рубашка с черным галстуком-бабочкой, джемпер, брюки с застежками под коленями, гольфы и остроносые коричневые туфли. Дополняла наряд американская клетчатая кепка и, конечно, тросточка с затейливым набалдашником.

Аттестаты и дипломы у него были просто блестящие, и его приняли в юридическую фирму братьев Целлариус ходатаем по спорным вопросам гражданского права.

Однажды фирма послала его разобраться с иском старообрядцев из деревни Раюши. Поскольку надо было ехать на лошадях, по деревенским дорогам, Иван Никифорович оделся в клетчатый шерстяной костюм, крепкие ботинки с рыжими крагами – это своего рода голенища с застежками, перед зеркалом примерил головной убор, модный в двадцатых годах, который назывался «здравствуй-прощай», с двумя козырьками – спереди и сзади, и прихватил тяжелую трость от собак.

Когда он на коляске о двух лошадях приехал в Раюши, деревня казалась вымершей. Жители все попрятались по дворам, потому что по деревенской улице прохаживался громадный черный бык. Наклонив голову с короткими острыми рогами, он передними копытами рыл землю, пускал тягучую слюну и страшно ворочал налитыми кровью глазами. Иван Никифорович поспешил заехать в первый попавший двор, и хозяин быстро затворил за ним ворота.

– Вот, анафема какой этот бугай, сорвался с цепи и на всех наводит страх, – проворчал хозяин, закладывая ворота тяжелым брусом. – Проходите в дом, сделайте милость. Хотя на вас одежда модная, мирская, но по обличью вижу, что вы из наших поморцев.

– Почему вы так решили, по обличью?

– Да потому, что у никониан другие лица, нет в них нашей поморской твердости.

– Ваша правда. Я – поморец. Ну, а костюм этот шутовской и скобленое рыло мое безбородое – это уже дань времени и моему положению юриста.

– Да, дорогой мой, как вас величают?

– Иван Никифорович Заволоко.

– Заволоко знают среди нас, старообрядцев. Известный казачий род. А меня звать Григорий Ефимович Флоров. Так вот, любезный мой, это не дань времени, это называется по-гречески – апостасия, то есть отступление от нашей веры, традиции, можно сказать – обмирщение.

Григорий Ефимович в своих кругах был личностью замечательной. Прежде всего он был – старопоморец, что означало пребывание его в иноческом чине. Он же был авторитетным наставником в своей общине, старообрядческим богословом и большим знатоком Священного Писания и Предания – сиречь начетчиком. Но особенно он славился как искусный иконописец. Иконы его письма расходились не только в одной Латвии и России, но и в Канаде, Америке, Австралии – везде, где были в рассеянии старообрядцы. Он был красив не только духовно, но и внешне – такой особой старческой здоровой и чистой красотой. Не помню, кто-то из великих писателей сказал: «Как солдат выслуживает себе медаль, так и каждый к старости выслуживает себе рожу». И по лицу Григория Ефимовича было видно, что жизнь он свою прожил благочестиво и душа его переполнена добротою и любовию ко всему сущему.

– Так вы здесь по нашей тяжбе? – обратился он к гостю.

– Да, по делам вашей общины.

За чаем у них завязался душевный разговор. Вначале поговорили о тяжбе, потом перешли на вопросы веры. Больше спрашивал Григорий Ефимович:

– Вот, я погляжу, Иван Никифорович, вы еще совсем молодой человек, и как вы думаете построить свою жизнь?

– Как построить? Она уже строится. Буду работать в этой фирме. Соберу деньги и приобрету себе хороший дом.

– А дальше?

– Женюсь, будут дети.

– А дальше?

– Состарюсь, выйду на пенсию, буду в саду цветы разводить.

– А дальше?

– Заболею и умру, и дети оплачут и похоронят меня.

– А что дальше?

– Конец. Жизненный цикл прервется, и это все.

– Нет, дорогой мой Иван Никифорович, это не конец. Это только начало. Вот я вам скажу…

И они проговорили всю ночь напролет.

Отблески огонька керосиновой лампы, колеблясь, играли на многочисленных древних иконах, развешанных на стенах, и лики святых угодников Божиих и Сам Христос и Божия Матерь в игре света как бы кивали головами, подтверждая веские слова Григория Ефимовича, которые кирпичик за кирпичиком укладывались в душе молодого гостя, и в ней вырастало и укреплялось стройное здание веры.

Когда он вернулся в Ригу, ночной разговор со старым наставником не выходил у него из головы. Старик открыл ему смысл в жизни. И он понял, что все, что он до сих пор делал, было пустым и суетным занятием, что истинную цель жизни можно выразить в трех словах: жить – Богу служить!

Он уволился из юридической фирмы и устроился в русскую гимназию преподавать родной язык и русскую литературу. Жизнь его наполнилась совершенно новым содержанием. Из темного мира судейских дрязг, сутяжничества, преступной корысти, а иногда и уголовщины, он вошел в область чистых детских душ, в мир красоты русского языка. Посещал он и старообрядческий храм, где простаивал длинные службы, украшенные древним знаменным пением, однако очень сожалел об утраченной Божественной литургии и частной исповеди. Исповедь здесь была только общая.

Старообрядческая Гребенщиковская община выделила помещение, где Иван Никифорович вместе с учениками создал музей русской народной культуры. Дети, покопавшись в бабушкиных сундуках, притащили старинные свадебные наряды, расшитые полотенца, резные солонки и хлебницы, разные предметы старого деревенского быта и даже оружие времен стрелецкого войска.

Музей получился на славу, и его охотно посещали рижане и гости города. После музея неугомонный Иван Никифорович начал издавать очень интересный журнал для русского зарубежья – «Родная старина», который выходил лет десять, вплоть до прихода советских войск в Латвию в 1940 году. И венцом его бурной деятельности в 30-х годах было создание молодежного хора старинного церковного и русского народного пения. С этим хором Иван Никифорович объездил всю Европу, был в русских и украинских поселениях Канады и Америки. Везде их принимали с радостью и любовью, и их выступления пользовались неизменным успехом.

* * *

После прихода в Латвию советских войск и свержения правительства Ульманиса наступили тяжелые времена. Однажды ночью Иван Никифорович был разбужен сильным стуком в дверь и окна своего дома. Когда он выглянул в окно, то увидел перед домом черную машину и четырех сотрудников НКВД, ломящихся в двери. Войдя в дом, они бесцеремонно учинили тщательный обыск, перевернув все вверх дном. Дрожащие от страха старая мать и больная сестра стояли в ночных рубашках и смотрели, как из шкафов и комода выкидывают на пол белье, с книжных полок швыряют книги, заглядывают в печь и шарят под кроватью. Через два часа, арестовав Ивана Никифоровича, они уехали.

Вскоре его судила «особая тройка НКВД» и дала десять лет лагерей как националисту и религиозному активисту. Перед этим на допросах его жестоко избивали, добиваясь признания в шпионской деятельности, но он со своей богатырской натурой выдержал ужасный допросный конвейер, так как понимал, что принятие вины означало верную смерть. С эшелоном депортированных из Латвии его повезли через всю страну на Дальний Восток. С маленького полустанка гнали этапом по лесным дорогам в тайгу, где в совершенно пустынном месте был лагерь с одноэтажными бараками, огражденный рядами колючей проволоки. Свирепые собаки, всегда хмельные, налитые мрачной злобой охранники, сотни одетых в ватники уголовников – таков был теперь мир обитания Ивана Никифоровича.

Так случилось, что его специально или без умысла загнали в один барак с отчаянными уголовниками, которые, сразу распознав в нем «фраера» – личность, не причастную к уголовному миру, – отнеслись к нему крайне враждебно и даже не дали ему места на нарах, а указали на грязный заплеванный пол. Лежа на грязных вонючих досках среди окурков и плевков, он раздумывал: и как это случилось, что он культурный, цивилизованный человек, которого с честью принимали во многих городах Европы, оказался в таком уничижении здесь, под нарами. Недаром Господь сказал, что первые будут последними. «Вероятно, Господь испытывает мою веру, так смиряя меня, подобно Иову на гноище», – думал он. Иван Никифорович был лишен и обделен здесь во всем: в чистоте, в еде, в сугреве и даже в родном языке. То, что он слышал здесь, был не русский язык, а какая-то зловонная липкая грязь из выгребной ямы.

Работать его поставили на лесоповал. Пилами валили ели и лиственницы, топорами обрубали сучья, обдирали кору. Как муравьи, облепив ствол, поднимали, если его можно было поднять, или волочили по земле к дороге.

Как-то раз зимней порой по скользкой дороге усталые и голодные зеки несли на плечах длинное и тяжелое бревно. Их было человек двадцать. В середине, согнувшись под тяжестью, брел и Иван Никифорович. Несли медленно, осторожно ступая по гололеду. Вдруг первый, оступившись, заскользил и бросился в сторону. Сбились с ноги и другие, и, разом бросив бревно, шарахнулись по сторонам. Бревно всей тяжестью упало на не успевшего отскочить Ивана Никифоровича. Зеки, собравшись кругом, приподняв бревно, вытащили из-под него пострадавшего.

У него была раздроблена левая нога.

– Хана нашему интеллигенту, – сказал молодой вор, сморкаясь двумя пальцами и обтирая их о ватник.

Очнулся Иван Никифорович в больничном бараке. Над ним склонился хирург Владимир Карпенко.

– Ты меня слышишь, Заволоко?

– Слышу, – простонал больной.

– Ногу твою кое-как собрали, загипсовали, но переломы открытые и были изрядно загрязнены. Удачный исход пока не могу обещать. Посмотрим. К сожалению, из лекарств только красный стрептоцид.

Боль в ноге была невыносимая. Ночью поднялась температура. Днем больной потерял сознание. Взяли в перевязочную, сняли гипс. Положение было критическим. Началась газовая гангрена. На протяжении трех дней его еще два раза брали в операционную и совсем вылущили бедро из сустава. Вероятно, у Ивана Никифоровича душа была крепко сращена с телом, и на четвертый день он был еще жив.

Он лежал на жесткой больничной койке головой к обледеневшему окну и пристально смотрел в темный угол, где появлялось и пропадало видение. Он все не мог понять: кто это? Ангел жизни или смерти? Уста ангела были сомкнуты, он молчал. Тогда больной стал молить Бога, чтобы разрешил уста Ангела. И вот глухой ночной порой Ангел заговорил: «Так говорит Господь: если ты изменишь образ жизни и всей душой предашься Богу, то останешься жить до времени на земле в этом мире. И имя отныне тебе будет – Иоанн».

– Я согласен. Я приму монашество, светлый Ангел.

* * *

Через несколько лет после окончания войны, ранней весной, в Риге на улице Межотес перед дверьми маленького домика стоял на костылях высокий одноногий старик, в старом ватнике, шапке-ушанке, вещмешком за спиной. Он нерешительно постучал в дверь. Маленькая старушка открыла дверь и, посмотрев на стучавшего, крикнула в глубь дома: «Катя, отрежь кусок хлеба! Здесь нищий какой-то пришел».

С куском хлеба появилась Катя. Она подала нищему хлеб и, вглядевшись в него, всплеснула руками: «Мама, да ведь это наш Иван!»

Старушка взглянула и, вскрикнув, повалилась на руки дочери.

– Ваня, да что же они с тобой сделали! – только и промолвила Катя.

– На все воля Божия, на все воля Божия, – шептал Иван Никифорович, проходя в комнаты.

Он сидел в своем кабинете и был в глубоком раздумье. Латвия вошла в состав СССР. Что делать ему, с надорванным лагерями здоровьем, безногому калеке в новых условиях советского строя? Он совершенно не представлял себе: как и на что он будет жить.

В скромном кабинете в киоте под стеклом висела большая храмовая икона «Достойно есть». Целый вечер, допоздна, опираясь на один костыль, он горячо молился перед ней, прося Божью Матерь вразумить и наставить его на верный путь. Ночью ему приснился сон, как будто он странствует по всей стране из города в город, из деревни в деревню, и не пешком, а легко переносимый каким-то приятным теплым ветром. В торбе у него лежит хлеб, соль, кружка и книга Нового Завета, которую он раскрывает на каждой остановке и читает ее собравшемуся вокруг него народу, потому что из ветра был глас к нему, глаголющий из пророчества Амоса: «Вот наступают дни, говорит Господь Бог, когда Я пошлю на землю голод, – не голод хлеба, не жажду воды, но жажду слышания слов Господних. И будут ходить от моря до моря и скитаться от севера к востоку, ища слова Господня, и не найдут его».

И когда он утром проснулся, перекрестился с Иисусовой молитвой, чтобы отогнать беса-предварителя, который всегда с утра лезет с пакостными помыслами, то первое, о чем он подумал, – это о Божием указании, которое он получил во сне. Через неделю он вышел из дома, несмотря на плач матери и сестры, которые пытались удержать его.

И с тех пор его видели в Карелии, за Полярным кругом, в Пустоозерске, на Кольском полуострове, в Крыму, на Кубани и в Молдавии. И народ везде с приветом принимал одноногого дедушку, который так интересно рассказывал о Христе, о Божией Матери и святых угодниках земли Русской. У него не было денег, не было пенсии, не было крепкой одежды, и народ взял его на свое иждивение. Зимой он не странствовал, а останавливался у добрых странноприимных людей, обычно где-нибудь в деревне. Праздно не сидел, а, чем мог, помогал по хозяйству. Ловко орудуя ножом и скребком, резал деревянные ложки, подпершись костылем, колол дрова, топил русскую печь, задавал корм скоту. Но главное – он нес народу Слово Божие.

По вечерам в избу, где он останавливался, приходили из деревни люди, и Иван Никифорович учил их Закону Божию. Кроме всего этого, он везде разыскивал никому здесь не нужные, старые рукописные и древлепечатные книги. Новое поколение читать по-церковнославянски не умело, и книги эти обычно были свалены на чердаках, где их точил книжный червь и грызли мыши. На те небольшие деньги, которые ему давали люди, он посылал эти рукописи и книги в древлехранилище Пушкинского Дома в Ленинграде. Но особенной его заветной мечтой было отыскать подлинник рукописи страдальца за веру, неукротимого и пламенного протопопа Аввакума.

Много исходил северных дорог Иван Никифорович по приполярным селениям старообрядцев, порой едва вытаскивая костыли из болотистой земли тундры. Он находил кое-что, и сердце радостно билось, когда он брал в руки пожелтевшие, ветхие листы старинной рукописи, но это все были списки, а подлинник пока не давался. Да и был ли он? В одном из глухих таежных монашеских скитов он принял по обету иночество и верно служил Господу Иисусу Христу, просвещая и неся слово Христово в народ.

Иван Никифорович был ровесником века, и время брало свое. Я получал от него письма с дороги, где он писал: «Мои дела неважные, усиливаются возрастные изменения». Все чаще и чаще он зимовал в Риге. Иногда выезжал поработать в библиотеках Москвы и Ленинграда. Особенно он хвалил собрание книг в музее религии, который размещался в Казанском соборе: «Неслыханные и редчайшие богатства духовной литературы».

Многие журналы охотно помещали его историкоэтнографические статьи. Тем он и жил последние годы и еще понемногу распродавал собственную библиотеку. А подлинник рукописи «Житие протопопа Аввакума» он нашел не в тундре, а в Москве, в одной старообрядческой семье. Вот она, заветная толстая тетрадь, переплетенная в оленью кожу. Ученые Пушкинского Дома подтвердили подлинность рукописи, написанной рукой самого протопопа Аввакума и его духовного сына Епифания. Это великая национальная святыня русской культуры. Иван Никифорович подарил ее Пушкинскому Дому.

Последние годы жизни он провел в своем домике в Риге на улице Межотес, принимая многочисленных посетителей, ехавших к нему со всей страны. Умер Иван Никифорович в начале восьмидесятых годов со словами: «Слава Богу за все».

Рассказы алтарника

Подняться наверх