Читать книгу Секрет Любимова - Валерий Золотухин - Страница 6

Часть 1. Живой
1968

Оглавление

2 января

…Заметил: у шефа появилась своя точная, сложившаяся система работы с артистом, своя неуклюжая, но застолбенелая терминология. Он придумал и вжился в свою какую-то чудную методу. Раньше он смотрел на артиста невооруженным взглядом, теперь – вооруженным. Раньше он меньше значительно говорил про «действия», «задачи», общения и т. д., про всю эту непомогающую муру, а делал так и говорил то, что само наталкивало на правильное исполнение. Теперь он все чаще и чаще показывает и уже нисколько не сомневается в себе, в том, что артист-то, может, лучше сделает. Он раньше артисту доверял гораздо больше, чем теперь, был с ним на равных, теперь же он значительно выше ставит себя и свою работу, и мне кажется, что здесь кроется мина, во всяком случае для артиста, потому что самое главное, что приводит к успеху, к удаче, – раскрепощенная воля артиста, его свободная душа, находящаяся непрерывно в процессе поиска, импровизации, горения и свечения своим светом, а не отраженным.


5 января

О Кузькине. Причисление шефом Кузькина к когорте «не выкати шара», иными словами – прохиндеев, в корне неверное и сбивающее меня с панталыку. Если б так, он не то чтобы воровал, но экономил, хитрил и т. д. Не пропивал бы с Андрюшей еще не заработанные деньги; это то, что в народе зовут – простота хуже воровства, он живет, как птичка, одним днем в результате. Прохиндей не будет рожать 5 детей, а он их рожает и сам удивляется, как это у него получается нескладно. Он Божий человек, бесхитростный напрочь, острый на язычок, больше от характера занозистого, как Иванушка, не себя защитить, а народ и волю свою от мироедства. А потом он и репутацию, марку Живого держит, воспитал в себе уникума, острослова, балагура. К нему люди лечиться ходят, и лечит он их юмором и легкостью взгляда, добротой и бесталанностью, бессребреностью своей. И огрызается-то он не по злобе, а по прямоте момента. Он – толстовский тип. «Толстой – религия моя», – говорит Можаев, он толстовец, стало быть, и Кузькин иным быть не может. А «не выкати шара» – это «таганский» национал-социализм.

Оттого и играть хуже стали, что в лобяру одну и ту же затруханную тенденцию против управления везде протаскиваем, и все ей объясняем, и в ней вдохновение черпаем… А разве одним этим жив художник, и Кузькин тот же? Отсюда – и не только за хлебом он насается, а за правдой, если хотите – за религией, которую не может выразить, но чувствует, как собака. Где-то здесь его высшее существо витает, хотя он весь от волоска до ногтя человек здешний, земной, живой, живущий.

И в глазах его нет злобы даже на то, что его семью голодной оставили, а есть желание найти выход и выкрутиться. Он не знает выхода, но знает и всегда уверен, что он есть. Результативно, наперед знает.

Мы все играем в политику, хотим одни лозунги заменить другими, ну а дальше – это мы уже потом сделаем. И никто не удивится, увидев в наших спектаклях еще одно ниспровержение тех же или других, еще оставшихся в живых, лозунгов. Кузькин и его окружение – фигуры нравственного порядка, моральны.


8 января

Вчера – длинный, непонятный, запутанный спор-разговор с Можаевым о понимании образа Фомича.

Он ни во что не верит, все знает, его много раз надували. Правды нет, она где-то в лесу заблудилась или в поле, в грязи застряла.

Если он ни во что не верит, не верит в правду ни райкомовскую, ни в высшую какую-то справедливость, почему он сам действует и живет по справедливости, и даже к тому же весело. Почему же после прочтения хочется жить, становится легко на сердце от присутствия в жизни таких людей. Разве может быть симпатичен ни во что не верящий, разве захочется ему подражать и жить по его примеру и т. д. и т. д.

Полдня затратил на разговоры, я выпил 8 бутылок пива, накурился до одури.

Сегодня еду в Ленинград и 4 ночи проведу в «Стреле».

Что он, Кузькин-то, девочка обманутая, что ль, та, что после первого мужика, порвав с ним, поняла, что любви на свете нет?


25 января

Поездки в Ленинград выбивают из седла привычности. По разноперости записей, по неорганизованности мыслей можно составить понятие, как, и чем, и почему поездки эти действуют на психику.

Вышел шеф. Еще некрепок. Репетировал славно. Настроение бодрое – у меня. Есть артисты волевые, есть малодушные. И те и другие талантливы и т. д., но волевые – им легче, они менее сомневающиеся, легче переносящие крики режиссера и критику. Малодушному артисту, как я, например, это очень мешает. Мне надо проделать огромную внутреннюю работу (на которую идут и время, и силы, она ведь, эта работа, продолжается и на репетиции и идет параллельно работе над ролью), работу по удержанию Духа, по сопротивлению режиссерскому деспотизму и подчинению твоей воли, актерской, его. Т. е. сохранять независимость и достоинство, не показать, ах, как ты восхищен его работой и он талантливее тебя: нет, репетицию надо строить так, чтобы доказать, но не на словах (что у режиссера получится лучше, он имеет право говорить, а актер только делать), а на деле, что ты главный, ты талантливее его, и самого автора, и партнеров, и черта с рогами.

Актер имеет право быть бездарным, но со всеми вместе, и, во всяком случае, если режиссер деспот – то шиш ему с маслом дать ему свою голову на съедение; ни в коем разе не дать парализовать свою волю. А режиссер, если бы не дурак и не делал бы этого, а наоборот, как говорят, растворился бы в актере, конечно, не до такой степени, чтоб и костей не собрать.

Появилась тенденция к пополнению, пока еще не заметная для постороннего глаза, сажусь на диету, только теперь вегетарианская пища, и режим, и упражнения. Эта «Ленинградская симфония» внесла бессистемность и чепуховину.


26 января

Вчера Высоцкому исполнилось 30 лет. Удивительный мужик, влюблен в него, как баба. С полным комплексом самых противоречивых качеств. На каждом перекрестке говорю о нем, рассказываю, объясняю некоторым, почему и как они ошибаются в суждениях о нем.

Сегодня, кажется, если ничего не случится, начну «Запахи»; тьфу ты черт, там висит объявление о собрании профсоюзном. Все какие-нибудь собрания, вечно за что-то боремся, куда-то идем.


27 января

Развязал Высоцкий. Плачет Люська. Венька волнуется за свою совесть. Он был при этом, когда развязал В. После «Антимиров» угощает шампанским.

Как хотелось вести себя: «Что ты делаешь, идиот. А вы что, прихлебатели, смотрите?»

Жена плачет.

Выхватить бутылки и вылить все в раковину, выбить из рук стаканы и двум-трем по роже дать. Нет, не могу, не хватает чего-то, главного во мне не хватает всегда.

У него появилась философия, что он стал стяжателем, жадным, стал хуже писать и т. д. Кто это внушил ему, какая сволочь, что он переродился, как бросил пить?!

Любшин ходит по театру, Славина шушукается с ним, противно, что-то скрывают или кажется. А вообще – наорать на всех. Был бы Зайчик здоров и деньги бы водились…

Зайчик с Кузькой спят. Теща – в магазин за звонком, я – за стол. Выпью кофе и покурю… и подумаю над «Запахами».


1 февраля

Отошел последнее время от дневника. Все пытаюсь себя заставить писать что-то художественное, быть может, даже для денег, но пока не получается.

Запил Высоцкий, это трагедия, надо видеть, во что превратился этот подтянутый и почти всегда бодрый артист. Не идет в больницу, очевидно, напуган, первый раз он лежал в буйном отделении и насмотрелся. А пока он сам не захочет или не доведет себя до белой горячки, когда его можно будет связать бригадой коновалов, его не положат.

Как ни крутись, ни вертись, годы идут – где под тридцать, там и под сорок недалеко, а с нашей работой на износ это, считай, пятьдесят, вот и жизнь прошла, считай…


3 февраля

Высоцкого возят на спектакли из больницы. Ему передали обо мне, что я сказал: «Из всего этого мне одно противно, что из-за него я должен играть с больной ногой». Вот сволочи-прилипалы, …[37] – проститутки.

Послал Плисецкой телеграмму: «Огромное спасибо за ваш гений. Ура. Золотухин-Таганский». Может, не нужно было. Ну и шобла собирается на балет. Педерасты, проститутки, онанисты – вся извращенная сволочь, высший свет.


19 февраля

Ну, наконец всё, слава Богу, позади. Пятилетие[38] шикарное. Романовский не выдержал тональности Высоцкого.

В каждой компании свой Соленый, а у нас их было три, как и три гуся.

А вчера ездили в деревню с Можаевым, Глаголиным и компанией… На конюшне видели двух Кузькиных – и вообще все было прекрасно. Можаев пел, и я пел. Потом поехали к нему домой с мастером Боровским[39]. Можаев подарил мне палку, а фотографию я унес против его воли.

Зайчик бренькает, и грустно отчего-то, вроде бы и репетиция была неплохой.

Славиной хвалили меня в Ленинграде, будто бы я первым номером в «Интервенции». Очень хочется быть первым номером, почему бы и нет? Наконец посмотрел «Аптеку», я выиграл ее, а я ведь загадывал – выиграю «Аптеку», выиграю Женьку. Бог даст, в самом деле так случится.

Читал Высоцкому свои писания в «Стреле». Ему нравится.

«Ты из нас больше имеешь право писать» – он имел в виду себя и Веньку.

Скучно. Тоскливо.

Что делать мне, как хочется иметь Евангелие, где-то надо взять денег на Ленинград.


22 февраля

На дуэль надо идти убивать, и нечего жмуриться, работать надо. Посмотрим, синяя птица еще в моих руках.

Обед. Сон. Репетиция. Не получается про «корову» – хоть режь меня, разумеется, про «сомов» тоже не выходит. Очень трудно, просто архитрудно, никогда не подозревал, что Кузькин, из меня человек, будет убегать от меня, показывать язык. Ну ничего. Поживем – увидим. Главное – распределиться спокойно, сообразить дыры, переходы. Думаю, что заиграю в конце концов. Отец родной, помоги мне в ентом деле. Теперь до премьеры, до банкета – ни грамма, и заниматься, отдыхать и т. д.


24 февраля

Я чувствую, как он (Фомич) зреет, и пусть у меня иногда бывает отчаянное настроение, победа будет за нами. Все будет как надо, все будет как у людей… А потом, нельзя кончать на этом жизнь, думать, что кончится, – вперед, и еще очень и очень много неожиданностей, работ, и как знать, где найдешь, где потеряешь, – поэтому легче – работать, вкалывать, но легче, без потуги – вперед, на линию огня.


25 февраля

Все идет как надо. Отделился от жены. Перехожу на хозрасчет. Буду сам себя кормить, чтоб не зависеть ни от чьего бзика. Теща отделилась по своей воле. А мне надоела временная жена, на один день. Я сам себе буду и жена, и мать, и кум, и сват. И идите вы все подальше. Не буду приезжать на обед, буду кормиться на стороне и отдыхать между репетициями и спектаклями в театре. Высоцкий смеется: «Чему ты расстраиваешься? У меня все пять лет так. Ни обеда, ни чистого белья, ни стираных носков, Господи, плюнь на все и скажи мне. Я поведу тебя в русскую кухню: блины, пельмени и пр.». И в самом деле. И ведь повез!!

Венька:

– У тебя сейчас прекрасное время, ты затаился – ждешь премьеры «Интервенции», и Кузькин на подходе. Я завидую тебе.

Со стороны, должно быть, так и есть. А у самого – тревога, неизвестно, что станет с «Интервенцией», выкинут половину в корзину, и Женька окажется ублюдком, это раз. А Кузькин, Живой, у меня в ассоциации с «живым трупом». Но Кузькин еще в моих руках, за него еще подеремся, а Женька в руках чиновников. Курить или не курить? Вот в чем вопрос.

Солнце. Оно еще не лезет в окно, не мешает, но противоположный дом белый и отражает его. Конец февраля… Еще зима, но уже весна. Скоро будет год, как мы на этой квартире. Это уже история, прошлое 15 марта мы ночевали с Зайчиком первый раз и поссорились. Или ссорились уже 16-го? Уже забыл. Сидели на кухне, пили портвейн, а сидели на чемоданах, говорили, спорили и в конце – поругались. И вот год, целый год, маленький и огромный. В этом же году был и Мухин, и «Интервенция», и Одесса, и Санжейка, и море, и первый Ленинград и он же второй, и встреча с Толубеевым и с Орленевым, и начало «Живого», и мебель, и приезд отца с матерью в новую квартиру, и премьера «Послушайте», и рассказы «Чайников», «Целина», «Три рассказа Таньки».

Сейчас ничего не пишу и не читаю, почему-то думаю, что «Живому» легче от этого будет. Может быть, и так, а может быть, и наоборот, нужно отвлекаться и делать что-то другое, потом и «Живой» будет интенсивнее. Системы у меня в этом никакой.

Можаев (пьяный):

– Тетя Маша, я представляю вам лучшего актера Москвы. – Он пьяный так говорил, а я трезвый о себе так думаю.

Любимов:

– Ты же сам из деревни и тоже жлоб хороший. – По-моему, он ошибся в эпитете.

Потренькаю на балалайке. Первое, что хотел сделать, как будет квартира, – оборудовать свое рабочее место, первое, что хотел купить, – письменный стол или секретер. Год прошел – ничего нет. Место я оборудовал. Сколотил стол на куриных ножках, постелил сверху фанеру, занавесил его скатертью – и готов. Стоит. Служит. А я пишу. Зайчик сдуру подрезал ему ножки, пришлось сунуть под них кофейные банки. Все-таки закурил – сигару.

Подумал о том, что надо привести в порядок старые записные книжки, где писано карандашом, неразборчиво и т. д.


27 февраля

Заметил: когда человек попадает в беду – он становится более христианином. Он добрый, с уважением, и снисхождением, и ожиданием каким-то слушает других и сам становится более открытым и откровенным. Ближние уже не кажутся стадом, а той семьей, в которой он находит утешение и врачевание своей раны. Исчезают куда-то высокомерие, надменность – он становится проще, обычнее и чище.

И опять истина: страдания очищают.

Какую ответственность я взвалил на себя, взявшись за Кузькина. Но что произошло со мной? Я всю жизнь о себе думал как об исполнителе самых главных ролей, самых лучших ролей. Я к этому готовился в утробе матери и, приехав в Москву, думал, что на другой же день получу приглашение в Малый почему-то театр, играть Хлестакова. Но прошло время – 10 лет. Из них 5 лет театра, я наконец получил ту главную роль, которая должна была явиться ко мне на следующий день по приезде, – и я сробел, я посчитал ее как чудо, как манну небесную, а такой шаг со стороны начальства – чуть ли не благодетельством. Откуда такая зависимость? Самое ужасное, что внешне все обстоит не так. Мне завидуют, я играю лучшие роли, я получаю самую большую зарплату, театр дал мне квартиру, в кино я играю не часто, но самые главные роли, и тем не менее я несвободный человек, я почему-то считаю себя обязанным кому-то за то, что мне все это дали.

Я по-другому и не мыслил свое существование, более того, мне и сейчас кажется всего этого мало, поздно и не по таланту. Многим везет гораздо больше, и они берут это как свое, кровное, законное, а я улыбаюсь на каждый шаг благоденствия и считаю себя в долгу, вроде бы мне выдали это все авансом, я-то ведь не считаю и не считал никогда, отчего же у меня появилось внутри это холуйское благодарение, и опять же внешне это выглядит иначе. Я держусь петухом, острю в сторону ветра, назло нагло отвечаю и вообще показываю всем видом: идите вы все подальше – и в то же время понимаю, что это идет как маска, как броня, на самом деле я не такой, это я хочу быть таким, это я защищаю свой суверенитет, свое достоинство. Вперед, к победе!


28 февраля

Сегодня более ответственный день. Впервые подряд назначено 6 картин. Вроде некоторого прицелочного прогона. Поэтому трепещу с вечера. Но ведь не боги горшки обжигают. Помолясь, перекрестясь – понеслась.

Шеф:

– Сегодня репетиция была отвратительной и по центральным исполнителям, и по… – Ну, остальные меня постольку-поскольку, с собой бы разобраться.

Кузька чувствует, что у меня нелады с Кузькиным, – ласкается, успокаивает. Ах, Кузенька-кузюзенька, если б твои лизанья-ласканья помогли. Тяжко, ну ничего. Сейчас заварим кофейку черного без сахара (не купил, денег нет), горького, покурим сигару, поразвратничаем, переведем т. е. дух, – и на штурм крепости «Живой». А не штурмом, так длительной осадой возьмем.

Ну вот и поразвратничал: и свечку пожег, и сигарой попыхтел, и погрустил, и вспомнил кой-кого, в общем, дух перевел, аж башка затрещала.

Зайчик меня успокаивает: «Все гениально, все очень хорошо, не унывай, Зайчик». Я и не унываю, я знаю, что все получится.

А что, если в можаевской палке удача зарыта? Сейчас обрежу ее, окрещу и буду таскать с собой повсюду, пусть помогает, нечего ей без дела в углу стоять.

Ну ладно, поскакал в театр, на «очень ответственный спектакль».


3 марта

Прочитал половину книги Солженицына «Раковый корпус» (вторую пока не достал) и задумался. Здорово написано и о том, что надо сейчас, как говорится, в точку попал. Удивительная свобода, он абсолютно не стеснен собственной цензурой, т. е. какими-то личными надсмотрщиками, которых нам насаживали внутрь с детства… И она не лает, не критикует, не осуждает, не бунтует, не призывает, вообще ничего не навязывает; он пишет, пишет – видит, рассказывает…

Я не говорю о языке, совершенно поразительном: сегодняшнем, остром, неожиданном и вместе с тем удивительно русском, российском, национальном. Нет изощренности, подделки под русскую, простонародную речь – нет, это отличный русский язык, но литературный, каким может и имеет право писать только Солженицын, вернее, имеют право все – но никто не сможет, потому что язык – это не правила арифметики, которые каждый может применять по своему желанию, каждый может пользоваться. Даже иноземный язык можно постичь и сделать родным, но не язык писателя.

Но что-то я отвлекся. Я не об этом хотел сказать. Я отвлекся. Я решил писать о смерти, но не о клиническом нашем состоянии или болевых ощущениях. Нет, а как мы, здоровые, живущие, воспринимаем ее издалека. В данном случае Солженицын ускорил во мне этот процесс, думал же я о ней часто и раньше. Часто Анхель говорил:

– Каждую работу делайте так, как будто это работа последняя… – и т. д.

Мысли не новые, но действительно помогающие работать, подхлестывающие, но все равно абстрактные (мы-то знаем, что еще жить и жить нам и еще наворочаем дел кучу), и мы крутимся, вертимся, и вот она приходит и застает всегда врасплох, всегда на пороге гигантского прыжка, как тебе кажется. А что, если ее представить гораздо раньше и тем самым подготовиться к ней и не бояться ее, как потопа.

О чем бы я пожалел больше всего, когда б мне вдруг зачитали смертный приговор? О потерях думает человек, о том, что уже есть и что еще будет, ему кажется (вернее, мне), что чего-то не успел главного, а чего?

Чего я должен успеть, и чего успел, и чего не успел? Я родился в Великую Отечественную. В самый день ее начала. Война меня не достала в прямом попадании, я был далеко от нее, на Алтае, у Христа за пазухой. Война шла себе, отец воевал, в него попало 4 пули, но ни одна не убила – ему повезло, а я себе рос потихоньку, вместе с моими братьями и сестрами, и, быть может, пули пожалели скорее нас, чем отца.

Отец пришел с войны израненный и жестокий. До 41-го года я его не помню, потому что меня еще не было, а когда я стал быть уже на свете и стал соображать и запоминать, я запомнил, что отец был зол и жесток – на кого и почему, я сейчас не знаю и не могу понять, но это было так. Пусть будет – такой характер, спишем все семейные наши беды и побои на характер отца. Когда-нибудь я все-таки попробую объяснить его характер и причины некоторые, но теперь у меня другая задача. Итак, отец пришел с фронта, а я сломал ногу. Упал в детсаде со второго этажа, а может, и не со второго, а ниже, потому что выше не было ничего, и сломал. Сперва хромал, год меня лечили бабки, местные врачи, помню фразу хирурга: «Гипс бы ему сделать, да бинтов нет», так и не сделали гипса, а, помню, прикладывали ихтиол, вонь его сохранила моя память до самой вот этой смертной черты, которую я себе сегодня представил. Итак, гипса не было, был послевоенный голод, недоедание, конечно, где-то было еще хуже, но и у Христа за пазухой было не сладко, все запасы были съедены войной, хозяйства разорены, мужики выбиты, бабы вкалывали от темна до темна, но не могли пока накормить даже детей, и у меня случился туберкулез коленного сустава. Коленка моя распухла. Как ее ни парили старухи, как ни перевязывали ниточкой шерстяной (я помню, над моей кроватью на стене висела такая ниточка; она должна была снять с меня опухоль иль показать, на сколько она увеличилась, и потом уж вешалась другая, уже большая ниточка). Помню: отец идет широко по пыльным улицам Барнаула, я сижу у него на закукорках, держусь, семенит рядом мать и плачет украдкой, отец матерится на нее сквозь зубы и сам темный, как ночной лес. По кабинетам начальства, от секретаря к секретарю, с партбилетом, с разными партийными регалиями и пр., через унижения, взятки и пр., до самого секретаря крайкома со мной на закукорках, с заключением профессора – туберкулез кости, немедленно санаторий – за местом для меня в туберкулезный костный диспансер. И добился. Курорт «Немал».

Карцер. Мать в окне. Оставляет меня одного. Плачет. Я успокаиваю ее. Мне семь лет. Надо учиться начинать. В санатории начинают учить с 8 лет. Мать каким-то животным инстинктом чувствует – зачем мне терять год, уговаривает врачей, учительницу Марию Трофимовну (кстати, она потом и останавливалась у нее, когда приезжала меня навестить) – он способный, возьмите его. И вот я в первом классе. Учусь писать, читать, слушаю сказки, окна заколочены на зиму и засыпаны опилками, не все, правда, чтобы было тепло. По ночам горит в печи огонь, тени пляшут, мы спим и смотрим за тенями – великое наслаждение смотреть за живыми картинками, когда привязан годами к койке. Я ведь три года был привязан, меньше всех, мой друг был привязан 11 лет – Илюшка Шерлогаев, – я только сейчас, когда написал его фамилию, подумал: должно быть, он был нерусский, фамилия нерусская, алтайская. Он мне даже писал, когда я выписался, но что мне было уже до него за дело… и я ему писал и посылал рубли… но… мне было 10 лет, и даже письма его я не сохранил, а может быть, их сожгла моя мать, чтобы мне ничего не напоминало о санатории, а я вспоминал, но всегда только хорошо (когда выписался, конечно, когда лежал, я ненавидел его и даже пытался организовать побег).

Мой лечащий врач – Антонина Яковлевна Цветкова, маленькая, худенькая, на высоченных каблуках, строгая и внимательная. Я помню ее руки, пальцы, изучающие мой «футбол», – тонкие, костистые, с длинными пальцами, цепкие – руки скрипача. Я успел в первом классе вступить в пионеры, потому что не было в отряде запевалы, и мне раньше срока повязали галстук, я успел окончить три класса с хорошими отметками, я успел понять, что надо торопиться. Нет, не понять, а почувствовать, мы взрослели раньше обыкновенных здоровых мальчишек, которые, ни о чем не подозревая, гоняли под окнами в футбол и взрывали наше спокойствие.

Три года прошло. Я на костылях. Б. Исток. Четвертый класс. Мы живем на Больничной улице. Далеко до школы. Отец решает – продавать дом и строиться в центре – из-за моей ноги. Поздней осенью мы въехали в новый дом. Я стал заниматься в самодеятельности. Фомин – Степаныч – меня заправил тем горючим, которое позволило мне оторваться от земли, о нем особый разговор. Приезжает бродячий цирк – Московский цирк на колесах – им нужен подсадок. Я должен сыграть простой этюд – возмутиться, что в мою фуражку бьют яйца, сыплют опилки, «пекут торт», а потом оказывается, это не моя фуражка, я признаю «ошибку», извиняюсь, ухожу.

Я играю этот этюд, наутро мне сообщает руководитель этого цирка, чтоб я немедленно ехал после школы в Москву, в театральное училище. Участь моя решена. Я начинаю весь десятый класс готовиться. Бросаю костыли, лажу на кольца, на брусья, репетирую, тренирую «Яблочко», матросскую пляску, с дублером, в случае не освою – будет плясать он, – освоил, успех.

Фомин дает задание: во что бы то ни стало сдать на медаль. Сдаю на серебряную. Собираюсь в Москву, но чтобы зря не прокатиться, Тоня советует поступить сначала хоть в музыкальное училище. Беру ложные справки, поступаю в муз. училище и с ходу беру курс на Москву. Поступил в ГИТИС – успех. Вкалываю не за страх – за совесть. Хотя мечтал на второй день быть приглашенным в Малый на Хлестакова, но раз надо учиться сначала – давайте учиться. На пятом году принят в театр и женился – 22 года. Все идет вроде как по писаному, Господь хранит меня, чего мне еще нужно. Ах, вот что, я завидую: некоторые сверстники мои в кино успели прославиться, я хочу тоже, а фарт не идет. Даю зарок, что начну только с главной роли. Перехожу из «Моссовета» на Таганку, во-первых, потому, что не взяли жену, во-вторых, не сыграл Теркина, а обещали, и т. д. В первый же сезон – Грушницкий, «Антимиры», «Десять дней» – я ведущий артист. Я стал артистом наперекор всем мрачным предсказаниям моих некоторых учителей, наперекор самому себе, т. е. я доказал себе, что я умею драться за свою шкуру, за свою честь. И в кино я начал с главной роли и теперь заканчиваю вторую главную, а в театре репетирую роль, которую может судьба подарить актеру раз в его жизни. Театр дал мне, молодому артисту, двухкомнатную квартиру, высокую сравнительно зарплату, я – член худ. совета, у меня красивая жена, мне завидует пол-Москвы. Я купил собаку, мебель, у меня есть все для нормальной жизни. И всего этого, я могу гордо сказать, добился своим трудом. Кроме того, я пишу. Пока в стол. Но кое-что я уже написал, и меня хвалят, пока друзья, но вот и Можаеву понравился Чайников, значит, если идти по пути максимализма, я могу добиться и на этой ниве определенных успехов. И слава, о которой я мечтал в детстве, не так далека, она придет, и приходит, и можно ускорить ее приход. И вот мне 27, пусть немножко лет еще, лермонтовский возраст, и через энное количество часов меня не станет.


6 марта

С утра бегал по редакциям. Не бегал – ходил, именно ходил, не торопясь, не суетясь, размеренным шагом км 8 прошел, две редакции нашел. В «Лит. газете» оставил «Стариков» и «Иван, поляк и карьера», только второй. Отчего, не знаю, нехорошее предчувствие – что-нибудь где-нибудь да напечатают.

Мы с Зайчиком отделились от тещи, сидим на хозрасчете, оттого и жрать нечего. Но меня это не беспокоит. Великий пост, так что попоститься – это только к лучшему. Очистить тело от всякой дряни.

Но вот что от родителей уж два с лишним месяца никаких известий – это меня волнует.

Прочитал книжку Солоухина «Письма из Русского музея». Любопытная книжка, отрадно, что кто-то может иметь свои мысли, свое собственное мнение, довольно резкое и непривычное, и что мнение может быть напечатано. Книжка благородная, страстная, очень и очень приятная.

«Террор среды» – об этом стоит подумать и поразмыслить, это очень точно. Как бы в нашей актерской практике прорвать бы этот «террор среды», у нас это сделать еще сложнее, чем в любой другой творческой профессии, потому что дело наше коллективное и зависит от начиная с партнеров, репертуара и кончая террористом-режиссером.

– Она в Ленинку ходит. А я боюсь Ленинку. Это место, где кадрятся. Там сама обстановка призывает, обязывает к заигрыванию. Хочешь не хочешь – будешь. Берешь книжечку, подсаживаешься: тишина, уют, холлы и пр. роскошь. Мои знакомые развелись недавно. Она повадилась в Ленинку бегать, снюхалась там с кем-то, и семья развалилась. Ленинка – это опасное место. Ни в коем случае не пускай жену в Ленинку.

Был в «Современнике» на «Народовольцах». Вот что расскажу по этому случаю. На площади Маяковского стоят три театра. «Современник», «Сатиры» и «Моссовета». Подъезжаю. Ни у эскалатора, ни у выхода из метро билеты не спрашивают ни в один из трех театров. Подхожу к «Современнику» – продают с рук, и немало! Ладно. Выходят артисты, начинают играть. Не увлекают, не интересно им, по-моему, не интересно самим. Ей-богу, если бы я не знал Евстигнеева, Табакова, Козакова и пр. – я бы сказал, что у них нет артистов, а они все заняты, я их всех вижу и слежу за каждым. Нет, еще раз старая истина – дерьма из масла не собьешь. Они не умеют играть такую драматургию, мозаичную, многоплановую, с постоянно нарушающейся линией роли, с публицистическими выходами-реминисценциями и пр. Либо не умеют ставить. Каждый чужой спектакль убеждает меня в правильности моего выбора «Таганки» и придает уверенности мне и силы. Нет, господа присяжные заседатели, играть хорошо – штука сложная, и хорошие артисты на дороге не валяются.

Вчера Любимов в конце репетиции сказал: «Что мы дамы, что ли? Будем обижаться друг на друга и помнить, кто что сказал и в каком тоне?»

Замечательный квас!

Высоцкий в Ленинграде. Что он привезет мне, какие известия?


7 марта

…Отец родной, не оставь раба своего. А в газетах, уж сколько их вышло со статьями об «Интервенции», и хоть бы где-нибудь обо мне, нет ни слова. В сегодняшней хоть фотография есть, и на этом спасибо. Да, я рекламист и горжусь этим.

Какую игрушку себе придумал – вклейка газетных статей. Буду вклеивать теперь всякую чертовщину. Так, для разнообразия, для развлечения, для истории. Я благородный человек, я тщательно собираю, раскладываю по полочкам – по порядку, все, что появляется обо мне в печати, рекламе (хорошее, разумеется, на кой дьявол мне всякая гадость, правда, ее еще не было, но ведь чем черт не шутит) и что выходит из-под моего пера собственного.

Я облегчаю работу моим биографам.

Эй, вы, биографы! Вы слышите, я облегчаю вам работу, скажите мне спасибо, идиоты! Но только читайте в основном между строк, потому что цензоры вокруг стоят, как псы голодные, и первый – я сам. Кой-где неискренне, кой-где со зла, кой-где по глупости, так что вы постарайтесь, на вашу долю выпала самая сложная часть – расшифровать душу человеческую, в данном случае – мою. Мало ли человек напетляет за свою жизнь, уж и сам не поймет, где он настоящий, а где прикидывается, так все веревочки, ниточки спутаются, только не рвите, как надоест распутывать, а то больно, не спешите, мне ведь все равно будет. Не вы распутаете, так другие.


9 марта

Заявление сделано, иду его выполнять. Высоцкий говорит – ради такой роли можно все стерпеть, все унижения и брань.

Шеф не свирепствовал сегодня: то ли услышал, что я в дневник днем пропел, то ли рукой махнул, то ли получается чего-нибудь, то ли не в том дело.

Венька не стал за меня играть сегодня, а я хотел… «Три сестры» посмотреть. Придется еще одно заявление сделать: ни к кому не обращаться с такими вопросами, подыхать буду, а сам буду играть. Венька еще ни разу не внял моим просьбам, ну в рот ему палец: раз он так, и мы эдак.

Вечер. Зайчик на «Трех сестрах», сосед насилует Шульженку, не саму Клавдию, а пластинку. На душе гаже, чем допустимо.

Мы с Зайчиком уже распределили Государственную премию. Получается примерно так: если мы имеем 2,5 тысячи, то тысяча – тысяча двести идет Зайчику на шубу, пятьсот рублей на банкет, триста рублей на мое пальто-шмотье, 100 рублей старикам в Междуреченск, 400 рублей на отпуск за границей. Это самый примерный план, точный составим, когда в газетах появится объявление, что я выдвинут на соискание, а то еще распределишь, а спектакль не выйдет, вот будет номер. Но все равно, чтобы инфаркта не было, надо готовиться к такому событию заранее. Вообще надо готовиться ко всему самому плохому в жизни, равно как и к хорошему. И от того и от другого человек разрушается, как и от крайних температур. Но лучше бы шеф получил, это было бы полезнее для нас для всех и закономернее. Дай ему Бог здоровья.

Первый час ночи. Зайчика все нет. Давай, Валерик, спать.


10 марта

Высоцкий давал читать свой «Репортаж из сумасшедшего дома». Больше понравился, но не об нем речь. Прочитал я в метро сколько успел, и не думаю, и не помню, о чем читал, и это не важно. Я размышляю – чего я ему буду говорить, и фантазирую, и придумываю, и целый монолог, целый доклад сочинил о том, чего не знаю, чего не читал. Значит, мне важен не его труд, а моя оценка.

Говорильное мышление, т. е. мы до того изболтались, до того мы швыряемся словами, верхушками знаний, до того в нас показуха сидит, что нам незачем и читать что-то, чтобы начать говорить об этом «что-то». Значит, опять важен «я», моя говорильня, мое отношение, и мне кажется, это самое важное для других, и удивляюсь своей эрудиции, своему умению ловко разбирать самые сложные вещи, умению примерчики убедительные и остроумные на ходу придумывать – т. е. импровизировать, или проще: пустобрех и составляет главный смысл, интерес нашего общения.

Шеф наорал на Веньку перед спектаклем. Венька заплакал. Убежал. Пил валерьянку. Ужасно это все. Мы его жалеем больше, чем он нас. Он не дорожит нами. Грустно.


13 марта

Вчера на репетиции был Можаев:

– Отрадно видеть… ты очень продвинулся, в основном продвинулся, в основном все уже идет хорошо, кой-какие мелочи, но это все впереди. А так – молодец.

Любимов: Вчера и сегодня в репетиции было много правильного.

Вечером и ночью читал «Дворянское гнездо». Не возьму я в толк, не придумаю, зачем, с какой стати, для чего сейчас заниматься экранизацией этого романа. Для заграницы? Ситуации, характеры – как-то все надуманно, красиво, нехудожественно, ненатурально, и что можно сейчас сказать этим произведением? Тем более непонятно, что этим занимается молодой, талантливый режиссер, зачем он теряет время – наше дело актерское, маленькое, делай что дают.

Какой-то смрадный осадок от вчерашнего спора в гримерной о Толстом и Достоевском. Как будто в изнасиловании участвовал. Венцом рассуждений было мнение Фоменко[40], его точка зрения, так сказать, что «Толстой – это жизнерадостный рахит». И сразу всем стало как-то не по себе, неловко, как будто каждый обмочился в отдельности и пытается остаться в этом незамеченным.

Что это такое? Ни в морду дать, ни плюнуть за это нельзя… Унизить человека ни за что ни про что, вернее, конечно, самому унизиться… Так относиться к человеку – это себя не уважать. Количество серого вещества приблизительно у всех одинаковое, и смешно пытаться казаться умнее другого, не быть, а именно пытаться казаться. Вот уж действительно – образование ума не прибавляет. Откуда в нас такой снобизм, желание непременно высказаться оригинально, показаться этаким пупом в своем роде, что мне, дескать, люди вокруг, когда я с Толстого шапку сбиваю одним махом, вот как я про него могу ляпнуть. Заявить – и ничего со мной не случится, раз я так могу о Толстом брякнуть, значит, сам чего-нибудь да значу. Верно Толстой подметил: «Отчего такая уверенная интонация, наглая в глупых людях – оттого, что иначе их никто бы слушать не стал».

И мы слушаем это, да еще пытаемся возразить, рассудить по справедливости, грязь какая-то, нечистоплотность, непроходимая глупость. Никто не запрещал и не запретит рассуждать о самых великих авторитетах, никто не принуждает теперь перед ними на колени падать, но да ведь и рассуждать надо с умом, осторожно, с намерением добрым, а не с целью языками фортеля выписывать.

Ехал в метро и мечтал: выйдет «Интервенция» – соберу все плакаты рекламные, на стенках развешу, фотографии в рамках застеклю – тоже развешу или дарить буду, рецензии в тетрадку вклею и т. д. К чему я это? – а вот к чему. Вопрос серьезный.

Пусть с этими плакатами, рецензиями и т. д. – это тщеславие мелкое, безобидный рекламизм и т. д. Но смотри в корень. Заметил: для меня важно не то, что я скажу-выражу этой ролью или тем рассказом, а важен результат – то есть что после этого обо мне скажут иль напишут. Я слышу, вижу не свою игру, не проблему, не идею, ради чего я треплюсь на сцене или пишу, а какое впечатление я произведу этим. То есть меня, по сути, интересует вторичное, а не первичное. Для истинного художника важно не то, что о нем скажут, а что он успеет сказать.

Я плохо играю – но вдруг успех и шум, – мне кажется, что-то произошло, а на самом деле ничего не произошло…

Но я доволен, удовлетворено мое тщеславие, я достиг цели, я услышал желанные слова. Иначе: меня не интересует мой труд, меня интересуют мой талант, самовыявление.

Я берусь за Гамлета не с целью боль свою высказать, а переиграть предшественников – об этом будут говорить, это точно, и это меня движет… И пока я движим этим, я не преступаю грани – среднее. Удовлетворенность словами, внешней мишурой – вот это нас губит. Выходит, я живу для того, чтобы написать о себе книгу и самому ее еще проиллюстрировать.

Сегодня побыл в двух важных учреждениях: «Мосфильме» и поликлинике № 1. Сидел перед зеркалом почти три часа и смотрел на себя, пока прилаживали гриву и бородку для Паньшина.

Страшно ездить в метро: скопище народа, и лица все серые, усталые, глаза полусонные, фигуры придавленные – лишь бы до места скорей добраться.

Сегодня задача – не растратиться очень, не расплескать энергию, силы, а то на «Добром…» снова могу дуба дать, как однажды, настроение отличное, а физика не слушается, не отвечает сигналам мозга, не повинуется, бастует.

Над главной ролью дурак заработает… но это длинный разговор, к главной роли, да не только к главной, готовиться надо, и всю жизнь.

Нет, нельзя сидеть сложа руки и ждать: куда ветер дунет, туда плюнем, надо что-то делать, надо фантазировать, надо работать, иначе – крах.


16 марта

…«Уважаемый товарищ Шелепов![41]

Оба Ваших рассказа основаны на случаях анекдотических. В этом не было бы ничего плохого, если бы за житейским анекдотом Вы сумели бы увидеть живописные человеческие характеры, попавшие в весьма живописные ситуации. Но артист Чайников остался у Вас только героем анекдота, хотя поначалу, в первом абзаце, Вы обрисовываете его довольно метко.

Рассказ «Старики» требовал прежде всего сочного народного языка. Тогда вся история засверкала бы. Но именно с языком Вы не справились. Оба Ваших старика говорят на том вымороченном наречии, которое является лишь кустарной и, к сожалению, распространенной подделкой под народную речь. Эти «одна-кось» и «ноне» давно уже скомпрометировали себя.

Отклоняя эти рассказы, хотели бы тем не менее попросить Вас прислать другие Ваши произведения. В Ваших рассказах привлекает умение найти острую, действительно чреватую интересными характерами ситуацию. Но пока Вы остаетесь на поверхности, не используя те возможности, которые сами же находите.

Желаем Вам успеха.

Отдел русской литературы «Литературной газеты».

(Р. Коваленко)».

«Не заботься о завтрашнем дне, ибо завтрашний позаботится сам о себе, довольно для каждого дня своей заботы…» (От Мф., гл. 6.)


17 марта

Рано утром получил заказным письмом свои шедевры и эту рецензию. Не обиделся, хотя в рецензии много правды, за исключением последнего абзаца, в котором они просят присылать мои произведения – это утешить мое самолюбие, чтоб я не повесился…


18 марта

Уже повесили приказ об увольнении Щербакова[42]. Вчера Влади сказала мне, что моя работа в «Галилее» выше всех, в монологе, в сцене с Галилеем. Пустячок, а приятно.


19 марта

Упаси, Господи, нас от суеты!

Был в трех редакциях. К паре – «Старики», «Чайников» – подстегнул третью – «Таньку».

В «Огоньке», редактор Кружков:

– Это возьмите себе сразу, – на «Чайникова».

Стал листать «Стариков», я задрожал.

– Какой из трех рассказов вы считаете самым удачным?

– Не знаю, они все разные.

– Ну ясно. Посидите… Так, ну вот что! Это не годится… Откуда вы хватаете такие ситуации? Это же все надуманно, нежизненно… Вы берите жизненные ситуации… Это все литературщина, а язык есть, и способности есть, писать можете и должны… Сколько тебе лет? 26? Ну, вполне взрослый человек… Пишете много?

– Много.

– Пишите, обязательно выпишитесь, потому что способности есть, и берите жизненные ситуации, это же у вас старики эти оба… не люди… а шмаровозы какие-то. А баба? Бабы нет, есть какая-то кобыла, которую со двора на двор перегоняют. Пишите. Как рассказ напишете, так несите нам, обязательно несите и берите жизненные ситуации.

«Смена».

– А! Золотухин, артист с Таганки. Приятно видеть у себя в гостях хороших артистов, чем обязаны?

– Рассказы принес, печатать будете?

– Артисты графоманами стали. Ну, давай посмотрим. Если ты такой же писатель, как артист, непременно напечатаем. Я ведь про вас писал когда-то, в «Смене», о «Герое нашего времени».

– Да! Это вы?! Я вас давно люблю! Вы единственный человек, который печатно похвалил спектакль и меня.

Там же я услышал впервые, что «Интервенция» не получилась.

– Ты мне еще очень понравился в «Пакете», ну… блеск, это моя любимая книжка детства…

– Нет, что ты, дорогой, все прекрасно, все образуется, и т. д. и т. п.

Про «Театр, жизнь» не буду писать, устал, скажу только: желтое здание, серые люди. Больше ничего не скажу.

Я думаю, что короткие юбки затрудняют многим девушкам выйти замуж. Потому что стройных ног гораздо меньше, чем привлекательных мордашек. Влечение, либидо – явление физиологическое, начинающееся с внешнего обзора, это влечение, подкрепленное духовным обаянием, превращается в любовь…

Но кривые, худые, толстые ноги при сносном лице затрудняют возникновение либидо, а потому и любви; естественно, это не всегда, но очень часто. То же и с грудями… открытая грудь, если она красивая, – влечет, но коль открыто у одной – распахнуто у всех, таков закон этой природы, и недостатки все наружу. Скрытость недостатков, как и достоинств, увеличила бы стоимость женщины, не задерживала бы возникновения либидо и ускоряла бы оборот замужества. В некотором бы роде это был бы кот в мешке, ну и что? Тем интереснее, а когда люди начнут жить, любовь либо разгорится, либо потухнет вовсе, и тут, в семье, уже другие законы, не зависящие через полгода от ног или грудей партнерши, даже происходит обратная метаморфоза. Вот что я думаю о коротких юбках…


20 марта

– …НЕ СУДИТЕ САМИ, ДА НЕ СУДИМЫ БУДЕТЕ.


21 марта

Ужасный день. Вчера играл Керенского за Высоцкого, а сегодня – и вчера ночью – молю Бога, чтоб он на себя руки не наложил. За 50 сребреников я продал его, такая мысль идиотская сидит в башке. На репетиции, при народе постороннем, он упал.

– Идите приведите себя в порядок, – сказал ему шеф.

И он ушел, и никто не знал, куда он девался и что делает: пьет ли, спит ли? Послали в Волоколамск машину за Губенко, в Вешняки – за мной, но я, как назло, оказался в театре и еще оговорил, идиот, условия ввода – 100 рублей – это была шутка, но как с языка сорвалось! Ведь надо же, всё к одному: и Хмеля[43] нет, я еще за него играю. Боже мой!

– Высоцкий играть не будет, – кричит Дупак[44], – или я отменяю спектакль.

– Как ты чувствуешь себя, Валерий? – Шеф.

– Мне невозможно играть, Ю.П., это убийство, я свалюсь сверху[45].

– Я требую, чтобы репетировал Золотухин. – Дупак.

Высоцкий срывает костюм (он еще поддал, как увидел, что вовремя не дали костюма и я с текстом):

– Я не буду играть, я ухожу… отстаньте от меня.

Перед спектаклем показал мне записку: «Очень прошу в моей смерти никого не винить». И я должен за него отрепетировать?!

Я играл Керенского, я повзрослел еще на десятилетие, лучше бы уж отменил Дупак спектакль. У меня на душе теперь такая тяжесть.

Обед. Высоцкого нет, говорят, он в Куйбышеве. Дай бог, хоть в Куйбышеве.

Меня, наверное, осуждают все: дескать, не взялся бы Золотухин – спектакль бы не отменили и Высоцкий сыграл бы. Рассуждать легко. Да и вообще – кто больше виноват перед Богом? Кто это знает? Не зря наша профессия была проклята церковью, что-то есть в ней ложное и разрушающее душу – уж больно она из соблазнов и искушений соткана. Может, и вправду мне не надо было играть?!


22 марта

Два дня очень мало писал. Уже висит приказ об увольнении Высоцкого по 47-й ст. Ходил к директору, просил не вешать его до появления Высоцкого – ни в какую: нет у нас человека. И все друзья театра настроены категорически. Они-то при чем тут?

Уезжает сегодня теща в санаторий, а скоро и Зайчик полетит на съемки. Я с Кузей вожжаться остаюсь. Вот он пришел как раз на эту фразу.

Это было сумасшествие – браться играть Керенского срочным вводом! Но Бог не оставил меня.

У Зайчика украли 25 рублей на спектакле.

Высоцкий летает по стране. И нет настроения писать, думать, хочется куда-нибудь уехать, все равно куда, лишь бы ехать.

Даже ехать в метро приятно, когда мало людей: сидеть на одиночном сиденье в углу, сжаться в комочек, засунуть руки в теплое место и думать о чем-нибудь, все равно о чем, чаще все о том же: уступать или не уступать место?! И приводить разные доводы и оправдания и даже философские подоплеки искать, почему я сегодня должен встать и уступить место, а вчера мог этого не делать, и правильно, что не сделал, и пусть совесть помолчит.


23 марта

Обед. Шеф после прогона хвалил:

– Очень правильно работаешь, очень, и вообще, товарищи, есть хорошие вещи, появляется спектакль и т. д.

Можаев:

– Ну просто неузнаваемо работаешь, молодец, всё уже в порядке, в седле.

Вот ведь какая наша судьба актерская: сошел артист с катушек, Володька, пришел другой, совсем вроде бы зеленый парень из Щукинского[46], а работает с листа прекрасно, просто «быка за рога», умно, смешно, смело, убедительно, и сразу завоевал шефа, труппу и теперь пойдет играть роль за ролью; как говорится, «не было бы счастья, да несчастье помогло». А не так ли и Володька вылез, когда Губенко убежал в кино и заявление на стол кинул, а теперь дал возможность вылезти другому… но и свои акции подрастерял, т. е. уже вроде не так и нужен он теперь театру, вот найдут парня на Галилея…

Насчет «незаменимых нет» – чушь, конечно, каждый хороший артист незаменим и неповторим, пусть другой, да не такой, но все же веточку свою, как говорит Невинный, надо беречь и охранять, ухаживать за ней и т. д., чуть разинул рот – пришел другой артист и уселся на нее рядком, да еще каким окажется, а то, чего доброго, скинет и один усядется.

Я иногда сижу на сцене: просто в темноте ли, когда другой работает, или на выходе, и у меня такая нежность ко всей нашей братии просыпается… Горемыки! Все мы одной веревочкой связаны – любовью к лицедейству и надеждой славы – и этими двумя цепями как круговой порукой спутаны: и мечемся, и надрываемся до крови, и унижаемся, и не думаем ни о чем, кроме этих своих двух цепей…

С удовольствием я перелистываю эту тетрадку: солидное, солидное дело я затеял, сообразив записывать в толстую тетрадь.

И мысли-то, в нее внесенные, удлиняются, прибавляют в весе и значительнее становятся, эдак и вправду потомство обо мне подумает как о дельном, рассудительном парне – прямо кузькинские мечты.

Ночь. Жена обскакала меня с «фотокарточками в киосках», ее фотографию уже продают под девизом «Артисты советского кино»…


26 марта

Два дня был занят записью поездки и немного выбился из колеи. Высоцкий в Одессе, в жутком состоянии, падает с лошади, по ночам, опоенный водкой друзьями, катается по полу, «если выбирать мать или водку, выбирает водку», – говорит Иваненко, которая летала к нему.

– Если ты не прилетишь, я умру, я покончу с собой, – так он сказал мне.

Шеф:

– Это верх наглости… Ему все позволено, он уже Галилея стал играть через губу, между прочим, с ним невозможно стало разговаривать… То он в Куйбышеве, то в Магадане… Шаляпин, тенор… Второй Сличенко.

Губенко готовит Галилея. Это будет удар окончательный для Володьки. Губенко не позволит себе играть плохо. Это настоящий боец, профессионал в лучшем смысле, кроме того, что удивительно талантлив.

Тревожно на душе. Шеф хвалит за Кузькина, мир и благодать во взаимоотношениях, и я, как собака, которую приласкали, не нахожу себе места от радости и благодарности, все заглядываю в глаза, улыбаюсь всем видом: это правда, вы меня не обманываете, я действительно вам нравлюсь, и вы мне почему-то удивительно нравитесь. Этого бояться следует и бежать немедленно. Только Бог судья делам нашим. Не надо очаровываться, чтоб не было столь жестоким разочарование.

Во время репетиции Элла заглянула в кабинет:

– Получен лит[47] на «Живого».

– Прекращаем репетиции… Что это такое? Мы привыкли репетировать произведения нелитованные, неразрешенные…

– Срочно анонс, афишу на театре и рекламы по городу.

– Надо еще спектакль сделать, хохмачи.

У Зайчика украли 25 рублей. Кому-то показалась моя премия за Керенского большой, и он решил половину взять. Звонок из Ленинграда. Рабиков:

– Валеринька! Дорогой! Рад слышать ваш жизнерадостный голос. Вам есть чему радоваться, у вас блестящая роль в картине получилась, просто блестящая, других слов нет, это я говорю вам, старый киношник, видавший виды… Валеринька, фильм принят редакцией, но нужно приехать на один день, переозвучить небольшую сценку, когда мы можем это сделать?

Когда мы можем это сделать? Хоть 28-го, в четверг, если отпустят с «Павших». Но куда девать Кузю?

Вечер. Продумываю план отъезда с Кузей и без. Черчу на бумаге «за» и «против». С собой было бы проще, если бы разрешили сесть в поезд.

Появился Шифферс. Я покраснел, потому что не ответил, не поставил свою подпись на его письме. Кажется, договорились они с шефом о работе. Шифферс делает пьесу по «Подростку».

– Ты будешь играть. Через недели две закончу. Я договорился с Театром Маяковского, но у них нет актера. Я хотел им предложить взять тебя на постановку.

– Будешь делать Мольера, коли душа не лежит.

– Что значит «лежит, не лежит», это моя профессия. Если уж говорить, у меня вообще к одному Достоевскому лежит.

– Я сейчас Толстым увлекся, нравится мне его философия.

– Толстой – плохой писатель. Это у тебя от детства.

Карякина исключили из партии за выступление в защиту Солженицына, за поддержку Шифферса (надо разузнать точно).

Славина приносит цветы и чай Любимову, каждый день бесцеремонно… при гостях входит в кабинет, молча кладет цветы на стол и уходит, делово, спокойно. Это надо запомнить. Смешная привычка, трогательная – каждый день класть на стол главного цветы…

Думаю: если мне придумать фамильный герб – что бы в него вошло, каким бы он мог стать, как выглядеть.


1 апреля

Последние два дня заняты делами Высоцкого.

31-го были у него дома, вернее, у отца его, вырабатывали план действий. Володя согласился принять амбулаторное лечение у проф. Рябоконя, лечение какое-то омерзительное, но эффективное. В Соловьевку он уже не ляжет. У меня свои дела.

Сегодня утром Володя принял первый сеанс лечения «Банкет № N». Венька еле живого отвез его домой, но вечером он уже брился, бодро шутил и вострил лыжи из дома. Поразительного здоровья человек. Всю кухню, весь сеанс, впечатления и пр. я просил записывать Веньку; Володя сказал, что запишет сам.

Но самое главное – не напрасны ли все эти мучения, разговоры-уговоры, возвращение в театр и пр. – нужно ли Высоцкому это теперь? Чувствовать себя почему-то виноватым, выносить все вопросы, терпеть фамильярности, выслушивать грубости, унижения – при том, что Галилей уже сыгран, а с другой стороны, появляется с каждым днем все больше отхожих занятий: песни, писание и постановка собственных пьес, сценариев, авторство, соавторство – и никакого ограничения в действиях, вольность и свободная жизнь. Не надо куда-то ходить обязательно строго и вовремя, расписываться и играть нелюбимые роли и выслушивать замечания шефа и т. д. и т. п., а доверия прежнего нет, любви нет, во взаимоотношениях трещина, замены произведены, молодые артисты подпирают. С другой стороны, кинематограф может погасить ролевой голод, да еще к тому же реклама.

Я убежден, что все эти вопросы и еще много других его мучают, да и нас тоже. Только я думаю, что без театра он погибнет, погрязнет в халтуре, в стяжательстве, разменяет талант на копейки и рассыплет их по закоулкам. Театр – это ограничитель, режим, это постоянная форма, это воздух и вода. Все промыслы возможны, если есть фундамент. Он вечен, прочен и необходим. Все остальное – преходяще. Экзюпери не бросил летать, как занялся литературой, совершенно чужим делом. А все, чем занимается Володя, это не так далеко от театра, смежные дела, которые во сто крат выигрывают от содружества с театром.


10 апреля

И вот первый адовый прогон. Для меня он прошел неудачно. Я сразу зажался, сбился с тона, от волнения забыл мотив частушки и т. д. Шеф, вместо того чтобы подбодрить, стал нервничать сам.

Я это и сам чувствовал, но победить себя не мог. Отчего так заволновался? Не пойму. Все оттого, что не Божьего суда жду, а людского… Зачем спешить на суд людской? Как много мне еще нужно трудиться над собой, переделывать себя, чтобы не бояться людей, служить им и не требовать от них ни благодарности, ни суда… Когда же я наконец обрету эту свободу, независимость своего духа?..

Штейнрайх[48]. Поцеловал меня:

– Вы мне очень понравились, это по большому счету, без дураков. Я даже не хочу говорить о частностях. Получилось главное. Вы убедили, доказали, что вы имеете полное право быть три часа перед глазами. Тема Живого трепещет в спектакле, ваша тема, значит, все правильно. Я очень рад за вас, положить такой ролевой запас в сумку – это очень хорошо.

Зин. Дмитриевна[49]: Умница, молодец, все получается, а я ведь очень боялась, все время на сцене, не сходя, целую, целую…

Шеф: Давай, Валерий, давай, милый.

Я: Даю, но не получается, Ю.П.

Автор: Все получается, не прибедняйся.

Шеф: Даже автора растрогал прогоном.

Я: То ли еще будет.

Шеф: Но я думаю, большего падения у тебя уже не будет. Давай, не подводи меня.

Пожарные хвалили, сапожники, портные, травести, пенсионерка растроганная целовала.

Заметил: подлинную свободу на сцене обрести очень сложно, т. е. ту свободу, когда легко дышится, брызжет из тебя. Часто бываешь и не зажат, свободен вроде, но свобода превращается в нахальство, аккумулируется в наглость, во фрондерство, в злость, в бесшабашность и т. д.

Опять потеря святости, доброты. Много думал эти дни о своей жизни, о профессии и вот до чего додумался. Другой жизни у меня нет и другой профессии тоже нет и не будет. Я артист, и на этом надо успокоиться и поставить точку. Плохой ли, хороший ли, но артист, и ничего другого делать не умею и никогда делать не буду… А если несчастье – ну что ж, чему быть, того не миновать, будем и относиться к нему как к несчастью, будем изворачиваться. В этом смысле мне понравилась мысль Наташи из редакции «Смены», когда Замошкин посоветовал мне писать с учетом времени:

– Нет, Валерий, я не согласна с Кир. Ник., писать надо без всякого учета, как пишется, как получается, а у вас получается прекрасно, так и пишите, кусок хлеба у вас есть, и поэтому печататься особенно не торопитесь.

«Не заботься о завтрашнем дне». – Евангелие.

И письменный стол я куплю себе только после премьеры, и писать буду в свободное от работы артистом время. И заниматься своим образованием буду сам, коль возникают в том желание и потребность. Образование ума не прибавляет, а самообразование – прибавляет; чья-то мысль, по-моему, очень правильная.

Третьего дня получил письма от т. Лены, от Тони. Хорошие. Вот, оказывается, почему молчит Междуреченск, из письма Тони:

«Тебе не пишут, потому что отцу вдруг не понравилось твое письмо, вернее, одна фраза: «…Напиши, Тоня, как они там живут». Или что-то в этом роде. «Вишь, мол, зазнался, мать ему плохо, некрасиво пишет». Мама-то, конечно, хочет написать, да уж что отец сказал, то она ослушаться боится. Ну, я их постыдила. Володя говорит: «Я что буду писать, ошибки делать», – он все стесняется, а мама говорит: «Давно бы написал, живешь чужим умом».

Валера, пиши родителям письма попроще, без лирики».

Как говорится, комментарии излишни. Узнаю отца.

Вечер. Прискакал с двух концертов. Тридцатка в кармане.

Записки:

№ 1. Снимается ли где-нибудь еще артист В. Золотухин после удачного выступления в фильме «Пакет»?

№ 2, 3, 4. Почему молчит артист Буткеев?..

№ 5, 6, 7. Что с Высоцким? Правда ли, что Высоцкий уволен из театра? И т. д.

Нет, Высоцкий снова в театре, вчера мы играли «Послушайте» первым составом. Взят на договор с какими-то унизительными оговорками, условиями и т. д. Но иначе, в общем, и быть не могло.

Афоризм Буткеева: «Деньги – зло, слушай музыку, и ты будешь гармоничным человеком».


14 апреля

Обед. Сегодня снова утром почувствовал себя гением. Проснулся и чувствую – гений, гений, и всё. Я стараюсь разубедить себя, проснуться, сплю, не сплю, хожу – гений, и всё. Жена не поймет, в чем дело, – гением, говорю, снова себя чувствую, и не пил как будто вчера, а чувствую себя гением, и точка.

Вот что сделай, как с тобой случится это в следующий раз. Беги в ванную, раздевайся догола и становись под холодный душ. Все внимание уделяй на верхнюю часть, особенно на голову. Полчаса нужно стоять. Первые 15 минут вода будет кипеть, отскакивать, как плевок от утюга, не обращай внимания, так и положено, по себе знаю; вторые 15 мин. появится соблазн выскочить из-под струи: ни в коем случае, на миг отстраниться – все надо будет начинать сначала, снова 15 мин. вода в пар от головы будет превращаться. Потом быстро одеться и к шефу на репетицию, он закончит курс лечения. Особенно эффективен метод, когда шеф не в духе, а если в духе, постарайся как-нибудь испортить дух ему, и о том, что ты гений, ты забудешь в момент и долго не вспомнишь об этом потом.

Утренний «Галилей». Снова Высоцкий на арене. Зал наэлектризован. Прошел на ура. Алые тюльпаны. Трогательно.

Толстой, «Исповедь»: «…Вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит. Если бы он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил. Без веры нельзя жить».

Конечное к бесконечному…

Славина:

– У вас с Венькой появилось перед Володькой подобострастие… Вы как будто в чем извиняетесь, лебезите, заискиваете…

Есть несчастье и незнание, как относиться к нему, что делать, что будет дальше… тем более что для него самого нет этого несчастья, он не считает себя больным и в чем-то виноватым, во всяком случае, в той степени, в которой считаем мы… И мы растеряны… Это как видишь язву на лбу другого и знаешь, чем она грозит, а сказать боишься и сознаешь беспомощность, коль скажешь, – потому что ничем помочь уже нельзя… Вот и мнешься, и теряешься.


20 апреля

Мой день вчера.

В 11 часов одеваюсь для репетиции, готовлю на сцене чучело Живого, проверяю реквизит, все делово, спокойно. В зале какой-то народ, человек 20, на меня это нимало не подействовало, как раньше, я радостно отметил это про себя, волнение было в пределах возможного, хотя сидели Карякин, Крымова, какие-то интеллигентные люди, солидные, в очках. Одного воробья я в суете не узнал, хоть и рассмотрел внимательно. Это Жан Вилар, и рядом Макс Лион.

Любимов (берет микрофон): Дорогие артисты, приготовились к репетиции, проверьте выхода, березы, и давайте начинать.

К нему подходит Дупак, что-то шепчет на ухо. Обменялись о чем-то шепотом. В зале лишь слышно, как лампы в софитах шипят.

Любимов (громко): Я не могу этого сделать, я буду репетировать.

Дупак (громко). Я прошу этого не делать, либо я вынужден попросить сам выйти всех из зала.

Любимов: Я отвечаю за свои действия, это не прогон, это черновая репетиция, и право театра приглашать специалистов на рабочую репетицию.

Дупак: Это не рабочая репетиция, это показ, а показывать, я считаю, еще нечего, тем более посторонним людям.

Любимов: Здесь нет ни одного постороннего человека, это друзья театра, которые помогают нам в нашей работе вот уже четыре года.

Дупак: Я требую остановить репетицию.

Любимов: Я не подчиняюсь вам. Покажите мне бумагу, запрещающую репетиции.

Дупак: Зачем эти детские разговоры, или мне что, выключить свет?

Любимов: Пожалуйста, идите выключайте! Вы оказались в одном стане с Улановским[50]. Когда он растаскивал декорации «Павших и живых», вы не были с ним заодно, а теперь вы вон как заговорили.

Артисты давно высыпали на сцену. Я мелю какую-то чушь, что это моя работа, вы мне платите, я никому ничего не показываю, я просто работаю, репетирую.

Вякают что-то Зинка, Власова[51].

У меня лезут глаза из орбит, кружится голова, бьет колотун (Гоша мне об этом сказал вечером). Я ничего не соображаю, понимаю только, что происходит что-то неслыханное, скандальное и всерьез.

Все больше шумит Любимов, краснеет и бледнеет Дупак, сзади шефа, за спиной, маячит парторг Глаголин, заводятся артисты, поднимается всеобщий шухер.

Дупак: Давайте мы не будем все кричать. Время идет, и надо что-то решать. Я предлагаю подняться на десять минут наверх и обсудить создавшееся положение. Как вы считаете, Борис Алексеевич?

У Глаголина вид растерянного сатаны. Он наклоняется к уху шефа.

Глаголин: Я считаю, что надо подняться на пять минут, Юрий Петрович…

Любимов: Ну хорошо. Гости дорогие, извините, что так получилось. Мы вас просим подождать 10 минут спокойно в зале, а мы выйдем и договоримся. Пойдемте, может быть, из коллектива кто хочет присутствовать? Местком… комсомольская организация?..

В кабинете. Откровенный скандал.

Любимов: Что вы крутите, говорите прямо, что вам приказали подыскать нового гл. режиссера… Но пока у вас нет бумаги о моем снятии, я подчиняюсь не вам, а Управлению культуры.

Дупак: Звоните в Управление, это их распоряжение о запрещении прогона «Живого», тем более в присутствии Жана Вилара.

Любимов: Никуда я звонить не буду, надо – пусть сами звонят. Я себе не представляю, как можно сейчас Жана Вилара, пожилого человека, друга Советского Союза, замечательного режиссера, вывести из зала?

Дупак: Я хочу во что бы то ни стало спасти театр и сохранить вас для театра, для меня и для всех нас это важнее, чем присутствие Вилара.

Любимов: Я знаю, как вы хотите меня сохранить, не надо закручивать мне баки, вы изменили театру уже два года назад.

Дупак: Не говорите глупостей! Борис Ал., что вы думаете?

Глаголин: При сложившейся ситуации… Лучше бы для нас всех и в первую очередь для театра…

Любимов: Ясно… При сложившейся ситуации я не вижу возможности попросить людей из зала. Вы подумайте о чести, о нашей чести, о чести всего государства, это же материал для буржуазной печати – «Вилара вывели в Советском Союзе из зрительного зала товарищи!». Нет, не могу с этим согласиться, я член партии, и я начинаю репетицию. Товарищи, идемте начинать, неудобно, люди ждут уже 15 минут.

Дупак: Я снимаю с себя всякую ответственность.

А люди действительно ждали… никто не покинул зал. Стояла та же гробовая тишина.

Вилар сидел все так же прямо и с предчувствием радости.

Любимов:

– Гости дорогие, извините, что мы вас заставили ждать, сейчас мы начнем… Артисты дорогие, я понимаю ваше состояние, но тем не менее прошу вас набраться мужества и провести репетицию спокойно и собранно. Приготовились… Лида, ты готова… Начали…

Я чуть не разревелся, когда сказал:

– Борис Можаев… Из жизни Федора Кузькина – Живой.

И спектакль пошел… ровно и в хорошем темпе. Где-то в «сомах» шеф прокомментировал в микрофон – «Молодец, Валерий». То же самое он сказал в антракте. Вилар приходил на полчаса, просидел все действие и в перерыве смылся.

После прогона в буфете состоялось небольшое обсуждение: выступали Вознесенский, Карякин, Крымова, Кондратович и Виноградов из «Нового мира»… Говорили много хорошего, критиковали почти все финал. Крымова вообще сказала отсечь всю часть после суда, кто-то сказал: «Кузькин гениально смеется». Все посмотрели в сторону буфета, где за ширмой сидел д. Вася, у которого я взял напрокат смех… Говорили, что мало любви с Зинкой.

Карякин: Классический образ получается, поздравляю… Здорово с медалями сыграл…

Любимов: Молодец, Валерий, я на тебя тогда взбеленился, но важно, чтобы ты сам понял, что ты правильный нашел ход. Продолжай набирать, не теряй, на весь спектакль бери дыхание и беги… Ты бежишь здесь на 10 000 метров, поэтому не сбивайся на мелочи, вези спектакль.

Весь день закончился в толках о скандале и спектакле.

Вечером – «Добрый», еле ноги доволок до дома.

Мой день сегодня.

Вчера и сегодня для меня, может быть, важные дни в рождении моего Фомича. И поэтому я подробно записываю, кто что сказал. Я борюсь со своей слабостью – привязанностью к людскому суждению – и чувствую – иногда совсем освобождаюсь от зависимости людского суда, это помогает в работе, в беге, но потом, когда закрылся занавес, хочется понять – нужно ли то, что ты делаешь, людям, в конечном счете для них наш труд, поэтому и тянешься к говорящему, и ждешь доброго слова, и огорчаешься, не дождавшись.

Сегодня прогон шел грязнее, с накладками и текстовыми, и особенно техническими. Были «друзья театра»: Логинов, Толстых, Марьямов, Эрдман с женой, критикесса из Управления и сама мадам Целиковская. Это ответственный момент. Почему я боюсь жену и тещу главного больше, чем его самого? Она смеялась. Но не на меня… А жаль… Хотя не очень. Очевидно, это слабость моя – нравиться женам великих людей.

Жена Эрдмана: Кузькин чудо. – И своей соседке: – Ведь правда, очень хорошо? – И соседка, кажется, согласилась.

Лена Толченова (жена Васильева[52]): Валерка, я тебя поздравляю, ты мне доставил вчера такое удовольствие, я впервые тебе это говорю. Один из всего этого… прям до слез. Молодчина, прекрасная работа.

Критикесса: Удивительно точное попадание исполнителей первых ролей… Золотухин – о, это большая удача и театра, и его самого… талантливая работа… А те, кто ему противостоит, марионеточность исполнения, талантливо, но не живые люди. Райком – это не живые люди – марионетки…

Любимов: Я с этим буду спорить… а Смирнов, а Колокольников?? Разве это не живые люди?

Критикесса: Эти двое – да… но мое дело заметить… а ваше – прислушаться, я не вижу тут повода для полемики.

Толстых: Меня смущает музыкальное однообразие, громоздкость стульев, и, по-моему, это неудачная находка… И вот Золотухин. Он работает здорово… Изобретательно и по внешним ходам, и по внутренним, и он набирает весь спектакль силу, потом суд – и дальше провал… характер не вырастает к финалу, а мельчает… Скорее всего это драматургический просчет. Вся финальная часть топчется на месте… ничего не происходит.

Эрдман: По-моему, очень интересный спектакль… Какие-то мелкие доделки еще нужно будет сделать, убрать две-три частушки, они надоедают и действуют по инерции на ощущение от всего…

Меня он поздравил лично. Рядом стоял Смирнов, я думал – протянет он ему руку или нет? Нет, не протянул. А мне сказал: «Очень интересная, настоящая работа… Мелкие недоделки… но это, когда разыграешься, подпустишь, а в целом очень, очень хорошо…»

Венька: «Суд» и «счастье», Валюха, гениально. Я смотрел только конец.

Высоцкий: Твоя работа меня устраивает на сто, ну, на 99 %. Валера, это грандиозно, то, что ты делаешь, ты иногда делаешь такие вещи, что сам не замечаешь… Очень хорошие места с плотами, «суд», «счастье», «пахота». Вообще это твоя удача и Петровича.

Володя говорил много и так хорошо и трогательно, что я чуть не разревелся.

Прилетел Зайчик из Душанбе. Привез себя, денег, гранатов, винограду, редиски… Загоревший и счастливый.


22 апреля

Два дня – сегодня и завтра – не будет репетиций «Живого». Потеря темпа или нужная передышка? Это необходимо уяснить для себя. Очень важно считать, что это – «перевести дух», и можно двигаться дальше.


24 апреля

Два дня битвы за сохранение Любимова, за сохранение театра. Все встали грудью как один, как сплошная стена.

Наступило тяжелое для театра, для всех нас время, и вот оно-то и определит наши индивидуальные человеческие и гражданские позиции, проверка на вшивость пришла.

У меня нет желания эти дни описывать подробно, по часам, хотя, может быть, это-то и будет самым интересным для потомков, коль они начнут разыскивать нас. Запишу, что придет, застучит в память. Сразу такое событие, да оно еще и назревает к тому же, не охватишь глазом, не оценишь чувством, не сообразишь по ходу.

Первый день – 22 апреля – день слухов, исходит из гл. квартиры, в основном от жены – жена не станет врать, – слухи подтверждаются еще кем-то посторонним, поднимается шухер, народ хочет найти козла – директор и заместитель – собирается комс. открытое собрание, я секретарствую, Венька председательствует, выносится решение.

Поносят Дупака, Улановского, приходит Дупак:

– В чем дело? Почему не пригласили меня? Я пока директор, член партбюро…

– Здесь критикуется ваша работа…

– Я бы вам объяснил, вы пользуетесь какими-то слухами…

Венька предлагает подвести черту. Дупак просит слова. Голосуем. Слова не дают. Он начинает кипятиться. Уговорил, дали слово… Просит ознакомить с протоколом. Объясняем на словах; видно, как его страшно интересует, кто именно и что в подробностях говорил. Уже потом:

– Дайте мне протокол, я – коммунист, я имею право контролировать действия комс. организации.

Протокол не у меня. Он у Киселева. Киселев посылает его к Губенко, Губенко говорит, что потерял ключи…

– Какие ключи?

– От места, где лежит протокол.

Решение отпечатываем на машинке. Передаем его в партбюро. Дупак звонит Шабанову[53] (читает по тел. нашу бумагу). В три часа они уезжают в райком.

Первые слова Шабанова, как появились наши деятели:

– Что там у вас, Славина руководит театром? Вы даже не знаете, что у вас происходит собрание.

Почти никто не уходит из театра. Митингуем, готовы на все: положить заявление об уходе, массовый уход, забастовка.

– Без права поступления в театры Москвы и Ленинграда. – Готовимся в таксисты.

Вечер. «Десять дней». Антракт. Труппа собралась в большой гримерной. Приходят Дупак, Глаголин, Голдаев – члены бюро. Труппа требует ясной информации о положении дел, о судьбе гл. режиссера. Я пишу.

Глаголин: Сегодня было комс. собрание, которое приняло резолюцию, в которой просило партбюро разъяснить положение дел и прекратить распространение зловредных слухов о снятии Любимова.

1. Репетиции сп. «Живой» прекращены с ведома Ю. П. Сначала хотели вывесить приказ, но Ю.П. попросил этого не делать, написал докладную записку, где заверил партбюро, что они с автором будут дорабатывать литературный материал, чтобы усилить, уточнить его идейную направленность.

2. Насколько мне показалось, некоторые товарищи сомневаются в деятельности бюро. Напомню, что все спектакли обсуждались и принимались бюро, и бюро вперед всех отвечает за все события. Я хочу сказать, никаких расхождений с Ю.П. нет, бюро поддерживало и будет поддерживать парт. линию гл. режиссера.

3. Сегодня я и Дупак были у Шабанова. Т. Шабанов сказал: «Приказа о снятии нет, и вопрос так не стоит».

4. В трудное для театра время защита театра состоит не в анархии, а в выдержке и организованности, в разумности поведения, поэтому я думаю, что все наши действия есть одного плана – в защиту Ю.П.

Я призываю всех к выдержке и разумному поведению. Сегодня Родионов подтвердил еще раз: приказа нет. Завтра будем разговаривать с Шапошниковой[54].

Галдаев[55]: Мы приняли решение. Расхождений с гл. режиссером у п. бюро не было. Завтра бюро соберется еще раз, с учетом завтрашнего совещания. Нужно единство в позиции всего коллектива, и у нас, у бюро партийной организации, с позицией комс. собрания, расхождений нет.

Сабинин[56]: Приказа нет, всё в порядке. А что есть? Что значит «трудное для театра время»?

Губенко: Мы благодарим парторга и директора за сообщение коллективу о положении дел.

После спектакля:

– Ю.П. будет на совещании, хочет выступить, просил вас подготовиться, тоже выйти и спокойно по бумаге прочитать. Вести себя сдержанно и достойно.

До двух часов ночи я готовил речь. Утром переложение на машинку в двух экземплярах, с выражением прочитал жене и теще, одобрили.

Шеф ходил перед Ленкомом взад-вперед, как разминался на ринге, похож был на какого-то зверя, может быть, льва, который, не обращая внимания на зрителей, сосредоточенно вдоль решетки – туда-сюда. Подъезжали, подходили артисты, здоровались друг с другом и почему-то по одному подходили к шефу, как за указанием перед смертельной операцией, как будто шеф говорил каждому свое, другое… Всем же он говорил одно:

– Спокойствие и выдержка. Поддержите, если не будут давать слова.

Докладывал балбес Сопетов, первый заместитель начальника Управления.

– 61 спектакль, по количеству хорошо, по идее не так хорошо и правильно.

– Еще Энгельс так мечтал о драматургии.

– Почему такая страсть показывать теневые стороны, унылые, грустные. А где же произведения, зовущие вдаль, к светлому коммунизму, вселяющие уверенность, а не сомнения и растерянность, грусть у камина…

– Театр Ленинского комсомола вернулся к молодежной теме и занимает достойное место среди молодежных театров.

– Наметилось повторение опасных ошибок в Театре на М. Бронной, которые имели место в Театре Лен. комсомола.

– Повысить и укрепить роль директора театра как партийного руководителя, – призвал нас исполком Моссовета.

– Советский труженик получил теперь больше времени для культурного отдыха, и мы должны его этим отдыхом обеспечить.

– Будьте покойны, они этот график с ком. пунктуальностью выполнят.

Сопетов косноязычил в микрофоны час, а Ленин с задника кричал на трибуну.

Прения… Верх идиотизма, глупости, серости… Все заранее подготовлено, известно, кто и о чем будет говорить… На трибуну выходят люди, которые ни о чем серьезном, интересном не могут сказать, – профсоюзные деятели – Розов, Баркан, Некрасов.

Розов: Тем, кто вышел сейчас из зала, советская власть ничего не дала.

Баркан: Почему никто здесь не говорит о наболевших вопросах… Цыгане – неорганизованный народ, спектакль про войну, как цыгане… Это очень серьезные вещи, почему никто не говорит об этом… Я скажу… Даем прибыль и не можем ее использовать. Я не могу сформировать труппу как нужно… устарели формы театра, произведений. Я кончаю, я кончаю…

(На следующий день он вступил в партию.)

Некрасов: Давайте встретимся с драматургами. Нет хороших пьес, в чем дело…

20 мин. упрашивал организовать встречу с драматургами – паразит, идиот, прости, Господи.

Верченко[57] сказал об идейной бесперспективности Театра на Таганке.

Любимов: Кому приготовиться следующему?

Родионов: После выступления т. Верченко я все скажу… На этом разрешите собрание считать закрытым, подвести черту и зачитать резолюцию.

Любимов: Я прошу слова.

Родионов: Все, Ю.П., совещание закончило свою работу… и у меня нет ни одной записки… нет, есть одна анонимная.

Любимов: Анонимных записок не читаем.

Родионов: Тут с одной Таганки записалось 6 человек, вы что же, хотите, чтоб всем дали слово?

Поднимается шухер. Выкрики.

Сабинин: Разве вы не видите, какая пропасть лежит между вами и залом? И вы нам оттуда несете глупость…

Золотухин: Коммунисту не дают слова.

Выскакивает Губенко: Товарищи, я хочу зачитать резолюцию комс. собрания.

Родионов: Тов. Губенко, прошу вас не делать этого.

Губенко начинает читать. Его перебивает в микрофон Родионов, зал орет.

Глебов[58]: Губенко, сядьте!

Дупак сидит с ними, деятелями Театра Станиславского, их парторг брызжет пеной, вскакивает с места, беснуется… Куролесина[59] начинает читать резолюцию… «Указать Т-ру на Таганке на идейные недостатки спектаклей «Послушайте» и «Павшие».

Ее перебивают…


Васильев: Вы нарушаете нормы ком. партии – нормы демократического централизма. Вы выслушали только одну сторону, почему вы не дали ответить ком. Любимову и выносите резолюцию…

– Вывести их из зала…

– Думаю, что не будем прибегать к таким мерам. – Куролесина сбивается, заплетается, но дочитывает резолюцию.

Родионов: Дополнения к резолюции будут?

Стоит Любимов с протянутой вверх рукой. Пауза. Зал замер. Как быть теперь?

Родионов: Я еще раз спрашиваю: по резолюции совещания – дополнения, изменения будут?

Любимов (стоит с протянутой рукой). У меня замечание по резолюции.

Родионов: Слово по резолюции имеет Любимов.

Ю.П. отправляется к президиуму.

– Ю.П., вы можете с места.

– Нет, уж позвольте мне воспользоваться трибуной. Выходит на сцену, кланяется каждому из президиума, ему никто не отвечает. Становится за трибуну, не торопится, вытаскивает из грудного кармана несколько листков, отпечатанных на машинке.

– Я не задержу вас, товарищи, здесь ораторы превышали регламент, я уложусь в отпущенные 10 мин.

Надевает очки.

Родионов: Ю.П., я еще раз вас прошу говорить замечания по резолюции.

Любимов (указывая на талмуд речи в руках): Здесь всё есть. Не откажите мне в стакане воды. – Ему наливают воды. Он медленно делает несколько глотков. Зал замер. Все чувствуют, что происходит что-то невиданное, ловкое и прекрасное, и восторг заполняет наши таганские сердца. Шеф начинает говорить. Говорит по бумажке, говорит тихо, красиво, не торопясь. Спектакль; он давно не играл и теперь делал свои смертельные трюки элегантно и внешне невозмутимо:

– Дорогие товарищи!!! – и попер… Зал вымер. Не только муху, дыхание собственное казалось громким. Ленин и Горький – только их высказываниями аргументировал шеф свои мысли. Приводил цитаты из рецензий, опубликованных в свое время в центральных органах партийной печати: «Правда», «Известия», «Ленинградская правда», высказывания, впечатления от спектаклей театра рук. ком. партий соц. стран. Вальтер Ульбрихт, Луиджи Лонго и пр. Речь была продумана в деталях, и шеф потрудился над ней изрядно. Это была речь эпохальная, речь мудрого политика, талантливого полководца, войско которого только что бузило в зале.

Я не узнал прежнего колкого, ехидного, осмеивающего, парадоксального, бьющего на эффект человека. Это стоял постаревший, помудревший, необыкновенно дальновидный, спокойный и уважительный деятель сов. театра, подтверждающий своим поведением и речью то огромное уважение, преклонение и культ, которыми он пользуется на Западе и у прогрессивных людей нашего государства!


27 апреля

Почему мне не хочется, но я заставляю себя описывать все это тщательно, документально? Когда-нибудь это станет достоянием истории, это уже стало, но когда-нибудь об этом можно будет рассказать всем, открыто и подробно, о тяжелых годах нашей жизни в искусстве… Все происходит от страха… от страха повторения Чехословакии, от страха культурной революции по их подобию, от страха потерять теплые места, от страха просто вдруг как бы чего не вышло… Цензура не дает возможности ничего делать стоящего, только розовое и зовущее вдаль. И обсирается кругом. Свобода печати, свобода слова – стыдно за слова.

Когда мы начали нервничать и бузить, когда зазвенели в воздухе сабли истории, у меня промелькнуло – «хорошо, я хоть квартиру успел получить, а вот они, мои друзья, кричат, ничего не имея, а теперь и вовсе им запомнится».

Всякие мысли успевают проскочить перед ОТК мозга и отметиться фотоэлементом памяти. Память, память…

На первую нашу реакцию Родионов отпарировал:

– Хорошо срепетированная реплика.

Он боялся нас с самого начала совещания, и не раз потели у него яйца, наверное, когда он поворачивал болван головы своей в нашу сторону. Уверился он в сговоре и организованности нашей ему обструкции, как только после доклада Сапетова на просьбу зала о перерыве он сказал опрометчиво: «Мы работаем только один час, кто очень устал, может выйти и покурить». Мы действительно как по команде встали и вышли из зала, на что тенор Розов сострил: «Тем, кто выходит сейчас из зала, советская власть ничего не дала». При чем тут советская власть, хапуга несчастный, поет «Моржей», построил кооператив роскошный, и парторг уже. Наши сердца таганские стучали в одном ритме, на языке вертелись у всех нас одни и те же слова, жили и чувствовали одно все, думали только за театр – потому и там, и дальше всем будет казаться, что мы в тесном заговоре, в продуманном действии и кто-то невидимо нами руководит. Идиоты! Не могут понять истины: когда люди стоят за одно, их не надо подстегивать, указывать, они интуитивно, как звери в беде, чувствуют, как себя вести, куда двигаться.

[Запись на полях.] Любимов: «Вы, Борис Евгеньевич, нарушили нормы демократического централизма, и я постараюсь довести до сведения вышестоящих товарищей, чтобы они разобрались, кто виноват в сегодняшнем скандале».

Любимов кончил. Зал устраивает овацию, народ ревет от восторга, скандирует…

Победа, моральный перевес за нами. Но последнее слово должна сказать партия. Не ставя вопроса на голосование, Родионов дает слово секретарю горкома Шапошниковой. Она волнуется так, что кажется, будто плачет. Даже жалко ее стало. «Товарищи! Я не готовилась выступать, но я не могу не ответить тов. Любимову. Тов. Любимов хорошо подготовился, видимо, долго готовился. Он умеет красиво говорить, он известный оратор». (Сбивается, мелет чушь, топчет языком на месте, мысли тощие, еле поспевают за языком, опаздывают, но приходят вовремя.)

В черном ЗИМе у кагэбэшников, где все собрание записывается на пленку, сидят два наших артиста, не попавших в зал, Насонов и Джабраилов: «Пожалейте нас, пустите послушать!» «А вы нас пожалейте», – отвечают те. Как загудел зал и послышались выкрики – ну, началось, – а до того скучно спали. Тут встрепенулись на Шапошникову: «Что она говорит, что она говорит?!»

– Тов. Любимов, зачем вы пользуетесь так ловко ленинскими цитатами?

– Вы привели с собой кучу каких-то людей, организовали хулиганские выходки…


28 апреля

– …Передернул факты, и поэтому я говорю, чтобы восторжествовала истина.

– Зачем вы копаетесь в прошлом, вы нам покажите сегодняшние недостатки. Критику надо воспринимать чистыми партийными глазами, – выкрикнула она громко и уверенно, подхлестнув себя и зал.

3/5 зала аплодирует ей. Вообще я не первый раз на сборище театральных деятелей, но такого прямого разделения зала не в нашу пользу я не видел. Мы, то есть «Таганка» и ей сочувствующие, были активнее, громче и дружнее, поэтому, может быть, нас на слух казалось больше, на самом деле – нет. Вот где подготовка. Они раздали билеты консервативным, каким-то неизвестным людям. Очень мало было уважаемых, передовых в нашем смысле людей театра, они всё предусмотрели, они созвали своих людей. Многие из этих людей, как я выяснил потом, были сердцем и умом с нами, но по разным причинам вынуждены были выступать против. Много было и прямой ненависти: Менглет, Глебов, Свердлин, Карпова – «Фашисты, фашисты, дай вам винтовки, вы будете стрелять».

– За свой театр да, зажрались вы, матушка.

Совещание окончено. Ефремов предлагает продлить, но где там, все расходятся, и его никто не слушает. Прошел слух, что Любимова могут исключить из партии. Партийное бюро едет в театр разбирать произошедшее, мы за ним.

Подслушиваем стаканом через стенку, что там происходит, деятель райкома возмущен поведением нашим и Любимова. Сажусь и тут же пишу заявление:

«В партийную организацию Театра на Таганке

Заявление

Мы, комсомольцы и артисты Театра на Таганке, считаем выступление гл. режиссера театра Любимова на совещании актива московских театров глубоко партийным и своевременным, а наше поведение вполне допустимым и оправданным.

Золотухин,

Соболев,

Лукьянова,

Сабинин и т. д.».

И тут же его передали им. Пауза. – Взрыв. Вечером – закрытое партийное собрание – линия и выступление Любимова поддержаны парт. организацией, поведение артистов получило резкое осуждение. Петрович перед этим после совещания был у Шапошниковой:

– Работайте спокойно, никто вас снимать не собирается.

Театр не расходился до 12 часов ночи. Празднование 4-летия отменено во избежание мордобоя и безобразий.


30 апреля

Райкомовские работники тащили икру красную, дефицитные продукты, консервы, это комсомольские деятели, а что тащат партийные, можно только догадываться… Полные авоськи, на работу с мешками ходят… Нельзя все безобразия отдельных товарищей переносить на всю власть, но Ленин пил морковный чай, он не хотел один пользоваться достатком, отдавал детям голодающим, а эти паразиты себе тащат, да еще суетятся, чтобы посторонние не заметили, как они банки делят и в сумки напихивают.

Директор (секретарше):

– Марина, почему вы мне ничего не рассказываете, вы же общаетесь с артистами, знаете, о чем они говорят.

– Я считаю, Н.Л., что вы неправильно себя вели в этой ситуации.

– Они меня хотят съесть, передайте им, что я несъедобный.

Любимов:

– Во-первых, он занимается плагиатом, до него это сказал Товстоногов. Во-вторых, передайте ему, что такую падаль, как он, никто жрать не станет.

Директор переводит секретаршу в гардеробщицы.

Вот как примерно выглядели события последней недели. Я не думаю, что мы чего-то не так сделали. Нет. Все было оправданно и допустимо, а главное, если постараться вникнуть и понять, мы на 100 % правы. А если что – так ведь даже убийце находятся смягчающие обстоятельства.

«Живой» не репетируется.

Шеф:

– Не обижайся, Валерий, видишь, время такое, надо отступить, но ты не засыпай, держи роль под парами, ситуация может измениться в любое время.

Сегодня последний день апреля, и я в принципе допишу эту «Книгу весны». Видишь, я не справил в ней праздник «Живого». Иногда чуть не плачу. Но, как говорится, лучше сохранить голову, чем волоса. За эту неделю мы сильно постарели, и если Бог даст, все будет хорошо, можно только благодарить судьбу за это испытание, которое сплотило и ощетинило нас за свой дом и проверило на вшивость. Мы научаемся ходить, мы стали политиками, нас на слове уже не поймаешь.

Любимов:

– Артисты – народ эмоциональный: излили свои эмоции и успокоились. Надо учиться конкретно действовать и на сцене, и в жизни. Дупак распустил своих людей: Улановский тес со склада увез к себе на дачу, Солдатов вообще проворовался, сам директор – аморальный тип, жил с буфетчицей, обманывал дочь легендарного народного героя.

«Но ведь и монахи – люди, Согредо», – говорит Галилей, так и директор – тоже человек. Бога не надо забывать. Жена новая трудно рожала; повезли ее на кесарево сечение, а как узнала, что с ним плохо (его увезла неотложка домой, машина его третий день стоит у театра, еще нахулиганит кто-нибудь), так у нее начались схватки, и родилась дочь, слава тебе, Господи. Да если, с другой стороны, разобраться, не так уж он виноват окажется. У него такой характер, такая тактика осторожная, подпольная. Говорят, стучал, но ведь что понимать под этим, а потом, мало ли что говорят. Говорят, и Любимов – стукач, на кого только, на самого себя? Любимов ненавидит Дупака, за что – не пойму. Шеф – человек крайних убеждений, резких. За свой позор на райкоме он платит той же мерой. Но он не играет в поддавки, он не принимает их игры, он навязывает свою, поэтому можно обвинить его во всех смертных грехах: и в зазнайстве (вообще идиотское слово; когда оно появилось в лексиконе? По-моему, с пресловутой теорией винтиков усатого императора: кто не хотел быть винтиком, того награждали этим званием и отправляли в не столь отдаленные места. Разве можно было раньше сказать, что Пушкин зазнался… или Шаляпин. В то время поощрялось стремление человека выделиться, прославиться, возвыситься – разумеется, благородным делом, благородными порывами), и в ослушании распоряжений райкома, и в тенденциозном выборе репертуара, – но только не в отсутствии точной полит. программы, в отсутствии принципиальности, партийности и пр. Любимов прославил театральное дело нашей страны, за свое существование четырехлетнее Театр на Таганке стал любимым приютом интеллигенции и думающей молодежи.

На Западе – культ Любимова, не у нас, не на Таганке, в чем нас обвиняют комс. деятели, тем самым пытаясь внести раскол, посеять бурю, и не в России, а на Западе; как всегда, Европа оценивала наших гигантов значительно раньше и сильнее, чем мы сами…

Любимов может ошибаться и наверняка много раз это делал, но он не сворачивал никогда в сторону, он не перестраивается на ходу, чего от него требуют политиканы. Он ведет свою команду по тому компасу, который выбрал вначале, который подсказали ему его воля, ум, сердце и огромное количество умных по-настоящему людей, не суетившихся никогда перед властями, а руководствовавшихся общечеловеческими истинами в своей жизни и творчестве. И не зря Эрдмана называют отцом эстетической и этической платформы Театра на Таганке. И смешно, если не печально, услышать про Любимова, что он зазнался. Чушь, и больше ничего…


2 мая

Холодно. Дождь. Ветер.

Вчера после спектакля «Три мушкетера» отправились к Веньке. Грустно. Некоммуникабельность.

Люся очень изменилась, нервная, подозрительная. Сплетни о Высоцком: «Застрелился, последний раз спел все свои песни, вышел из КГБ и застрелился».

Звонок:

– Вы еще живы. А я слышала, вы повесились. – Нет, я вскрыл себе вены. – Какой у вас красивый голос, спойте что-нибудь, пожалуйста.

Карижский[60]:

– Вы создали оппозиционный театр и воспитали в этом духе коллектив, оппозиция никогда ни к чему хорошему оппозиционеров не приводила. [На полях: театр политической демагогии.] Вы всем своим искусством декларируете обособленность искусства от руководства партии, дескать, не лезьте к нам со своим диктатом… Нигилизм, отрицание направляющей роли партии…

Карижский здорово подготовился к райкому, он умный мужик, и это-то страшно. Чтобы возражать ему – надо было сосредоточиться и тщательно продумать все ходы. А когда со всех сторон кусают – мысли разбегаются… Петрович взялся за голову и полчаса молчал.


14 мая

Какая прелесть наши Вешняки, все расцвело кругом, пахнет тополем и липовым цветом, а может быть, вишневым и грушевым вперемешку с яблоневым. После дождя особенно заметны преимущества хуторского житья. Все, что может расцвести, зазеленеть и вылезти из земли, все образовалось.

«Воздух чист и свеж, как поцелуй ребенка», – это уже Лермонтов, но что поделаешь, когда лучше и точнее сказать не придумаешь.


17 мая

Обед.

Репетиция по вводу новых Маяковских. Хмель летит в Италию, а Высота поднебесная может сорваться. Хочу вечером посмотреть опальные «Три сестры» – спектакль сняли, и идет последние два раза. Сняли и «Доходное место» – сегодня он идет самый последний раз. Что делается, Господи.

Говорят, Яншин сказал на труппе:

– У меня много недостатков, как у всякого человека, но в одном меня нельзя упрекнуть – я никогда не грубил женщинам. Сегодня я это сделаю в первый раз и говорю вам, Ангелина В., вы сука и пр.

Фурцева[61] явилась с кодлой мхатовских стариков – Тарасова, Грибов, Кедров… Грибов исходил злостью, Тарасова мычала что-то невразумительное и больше о себе, как она волнуется, играя 40 лет Островского, и всегда плачет. Кедров подвел оргвывод:

– В такой интерпретации спектакль идти не может.

Их больше устраивает интерпретация полупустого зала; бедный Станиславский – переворачивается в гробу от действий своих так называемых последователей.

Я стал ужасно скучать по Зайчику, нет его – и мне не по себе, раньше не было так, старею, что ли?..

Хоть бы скорее выйти из комсомольского возраста, чтоб не цеплялись шавки, по нонешним временам о «Живом» не может быть и речи, ноги бы унести.

А как охота играть, сволочи, знали бы!

Я увлекся «Подростком», месяц не читал, вышел из круга Кузькина, и – пожалуйста – где начинается у него поиск Бога – это и мне интересно, и вообще по-общечеловечески, так сразу и хорошо, и полезно, и он это гениально умеет делать, это в «Братьях» лучше всего. Ох, сильно, ох, блеск!!!

Жизнь остановилась в принципе, еще более-менее спасает ПИСАНИНА, а так бы совсем тухло, и ненужность твоя в этом мире очень чувствуется.

Ну что такое! Я столько написал писем по разным адресам, и никто не отвечает – и хуже всего, что молчат родители… Ну что я сделал, Господи, ну почему надо до такой степени обижаться и капризничать!!! Грустно, и больно, и ужасно одиноко. Господи, помоги мне любить всех и быть веселым.


18 мая

Вчера был на «Трех сестрах». Я ничего не понимаю в таком искусстве. Наверняка талантливо, но ни о чем. Какой-то маленький междусобойчик, показуха, демонстрация, играние чувств, как в плохом МХАТе. Сестры обсопливились, обревелись до тошноты, актеры, кроме двух-трех, работают плохо, неизобретательно: то шепчут, то кричат, то вдруг начнут декламировать.

При нормальном состоянии дел – через полгода он не имел бы зрителей. Спектаклю повезло, что идиоты, ортодоксы стали защищать Чехова, ругать Эфроса и тем самым создали успех спектаклю. Я не понимаю этого бесполого театра.


21 мая

Дочитал «Подростка», ужасно хорошо, просто гениально. Нужно вчитаться, вдуматься, увлечься кругом идей, смыслом – для чего и не оглядываться на хитрость и ловкость интриги вроде бы пустяшной, и… «ну что мне за дело до их пороков и дел», а потом оказывается – вовсе не в том дело, в чем дело, а оно совсем в другом. Нет, очень хорошо, пусть нагорожено, запутано, заинтриговано, головоломка вроде бы и «откуда всё!» – но гораздо чище многих нравственных, моральных книг и с огромной мыслью – всеобщей тоской, болью за всех и все.

Надо читать Достоевского и пытаться что-нибудь сыграть из него…


26 мая

Высоцкий был в Ленинграде, видел перезапись «Интервенции», или теперь «Величие и крах дома Ксидиас», по «моей» фамилии, расстроился, чуть не плачет:

– Нету меня, нету меня в картине, Валера, и в «Двух братьях» нет меня – всё вырезали, нету Высоцкого…

– А фильм-то получился.

– Конечно, получился.

– А что говорит Полока?

– Говорит, что всё в порядке.


30 мая

…В ВТО с Евтушенкой пришел шеф, я подсел к ним, может быть, зря, но, кажется, вел себя достойно. Евтушенко обалдело удивился, когда узнал, что это я играю Кузькина. Потом стал говорить, что «без меня вам, Ю.П., не сделать спектакль о Пушкине. В его биографии много поводов, причин и разных штук, чтобы сбиться в сторону, а я знаю главное, без меня вы не сделаете Пушкина, хотите пари…» Петрович тянул вино и курил.

Высоцкий снова в больнице. Отменен «Галилей». А Рамзее[62] улетел в Душанбе, я нанял его следить, но очень осторожно, за Зайчиком, могут кастрировать премию ему. Я увлекся Дудинцевым, по крайней мере написано страстно, даже зло, и есть хорошие страницы по литературе.


1 июня

Вот и лето. Июнь начался. Месяц моего рождения.

Сегодня выступают в «Послушайте» новые Маяковские – Шаповалов, Вилькин[63], – вместо Высоцкого, который в алкогольной палате, и Хмельницкого – улетел в Италию на съемки. Вчера шеф гениально показывал, как надо работать в «Послушайте». Если бы он так работал с нами, мы бы играли во много раз лучше и не ковырялись бы со спектаклем год. Венька: «Может быть, он так и показывал, нам трудно судить».

Нет, он уверен – артисты нащупали, он закрепил. Он показывает уже готовое, в чем он абсолютно уверен, спектакль год идет, отлежалось, отсеялось… И сам шеф за эти два года вырос, пережил много: «Пугачев», «Живой»… это все этапы, рубцы на теле гладиатора…

За стеной готовятся к свадьбе, Зайчик распевается, я пишу, Кузька слушает и наблюдает, теща помогает за стеной.


9 июня

Надо писать дневник, и надо писать чаще, больше и всякую чепуху. Это лаборатория, склад, рабочий стол, заваленный всякой бякой. Два дня не писал – был в жестокой ссоре с женой. Чуть не разошлись. Хотел написать на бумаге крупным шрифтом:

НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ ЖИТЬ.

НЕ ХОЧУ С ТОБОЙ СПАТЬ.

НЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ.

Две ночи спал на креслах, какое спал, пережидал ночи, удивляюсь собственной стойкости. А из-за чего всё? Опять, конечно, из-за чепухи, которая о многом говорит и открывает глаза. Крупная вторая ссора, в тот день было их две, одна за одной, как бомбы, произошла в принципе из-за интервью с Полокой в «Лит. газете», где он сказал про меня: «по-моему, у него большое будущее в кино». В театре начались разговоры. Иваненко сказала: вот, дескать, у него будущее, а у Высоцкого ничего, – и еще: Высоцкий считает, что Золотухин первым номером в «Интервенции», а Золотухин считает, что Высоцкий. На что Шацкая заметила: «Совсем и нет. Высоцкий считает, что Золотухин, и Золотухин считает, что Золотухин». Обо всем этом мне рассказала Иваненко в присутствии артистов и добавила вопросом: «Что ж он, лицемерил, что ли, тогда?» Из-за этого и началось. Зайчик говорит: «Я пошутила». Я: «Так и скажи». – «Кому? Да кто она такая? И что у вас с ней за отношения, почему ты так боишься, что она передаст Высоцкому, что ты перед ними унижаешься, ты что, боишься Высоцкого, она хочет вас с Венькой приблизить к себе, разве это не видно? Венька не позволяет ей к себе приближаться. Она не поняла шутки, а я буду перед ней выкозюливаться».

Кроме ссор, был отвратительный «Добрый». Как Зинка может позволять себе так играть, вернее, не играть ничего, даже текста не произносить, сокращать, все пробалтывать под себя, лишь бы скорее. Что же делать остальным? Халтура, боже мой! Потому что выездной, и шеф не увидит.


14 июня

Адская машина закрутилась снова. Вчера на райкоме решено просить МК и Управление к. о снятии Любимова.

– Режиссер поставил себя вне критики, создал оппозиционный театр, постоянно заостряющий свое внимание на теневых сторонах нашей жизни, отрицающий и не подчиняющийся партийному руководству, противопоставляющий все прогрессивное (ученого, художника) властям, и это не частное заблуждение, а определенная тенденция из спектакля в спектакль, генеральная линия – критика властей. Партийная организация попустительствует режиссеру, не имеет должного авторитета, ведущие артисты не хотят вступать в члены партии… Мы укрепим руководство художественное и партийное – в театр придут молодые, партийные артисты.

Всякие коллективные «сборища» запрещены. Того энтузиазма, который был полтора месяца назад, уже нет. Нас приучили к мысли, что Любимова очень просто снять и нас в два счета разогнать. И многие уже всерьез подумывают – куда податься в случае.

У меня мысль противоположная той, что была раньше – коллективный уход, – нет, это им на руку, они этого ждут, им не нужен такой театр, и они только будут приветствовать, если мы разбредемся и погибнет репертуар любимовский. Нет, быть может, надо, наоборот, отстреливаться до последнего патрона и как никогда держаться вместе и держать репертуар как знамя. Кто его знает, сколько продлится эта осада, ведь были шараханья в сторону, да еще как, и все прошло, и названо ошибочным, кто его знает, быть может, через три месяца все пойдет наоборот, действительно – «умом Россию не понять»…

Я посмотрел пробы в «Хозяине», и уже захотелось сниматься. По тому, что делал Невинный, – это не конкурент… Авдюшко делает очень уверенно и точно в своих данных – но это шериф. Выигрыша нет. Высоцкий мне сказал, что без меня он сниматься не будет. Я сказал, что и я без него тоже…

Сегодня «Галилей» как праздник, месяц почти не было спектакля, Высоцкий вышел вчера из больницы, похудел.


21 июня

Мне сегодня 27 лет, господа присяжные заседатели. Лермонтовский возраст, когда гений должен проявиться. Не будем жаловаться на судьбу и метать бисер, но все же кое о чем поговорим. Не скрою, я готовился к этой дате, ведь и вправду говорят, что я чем-то похож на Лермонтова, внешне, разумеется; я готовился, да, и готовился не гусями и шампанским, хотя сегодня шампанское одно и будет, я готовился отпраздновать делами:

1) Женей Ксидиасом.

2) Федором Кузькиным.

3) «Запахами», или теперь «Дребезгами».

Мне помешали выполнить мои планы многие обстоятельства, главным образом – люди. В среду мы катались с Высоцким и Г. Кохановским[64] в Ленинград смотреть «Интервенцию». По-моему, гениальная картина, и многие так говорят. Моя работа меня устраивает, не везде, но, в общем, удовлетворительно, что говорят люди – я подожду записывать до окончательного выхода фильма. Скажу только, по сумме всех отзывов я делаю вывод – я выиграл Женьку. Всё. Больше пока ничего не скажу, потому что очень много порезали и могут чикнуть еще, но, в общем, линия проглядывается, она осталась любопытной, и я не могу ругать Полоку, ему надо выиграть фильм. Первым номером в фильме – он, Полока.

О Кузькине – записано все раньше, и ничего нового в такой остановке[65] быть не может. Скажу только – это я узнал в ВТО, где были Макс и Марина, – что Вилар сказал Любимову об мне:

– Он хороший артист.

А Марина сказала мне, что я – лучший артист в нашем театре, Шацкая стала с ней спорить и доказывать, что лучший артист Коля Губенко, почему вдруг? Коля так Коля, я не спорю, но почему переубеждать человека, если он так считает, а не иначе. Некрасиво Зайчик меня предал, но Бог ей судья.

«Дребезги» я закончил вчерне, читаю, и самому нравится, очевидно, работа будет расширяться, шлифоваться и примет другую форму и размер, но задача выполнена, план, по которому я двигался, исчерпан, а что будет дальше и как будет, это поглядим. Жалко, что не переложил на машинку, было бы еще приятнее сделанное, но что поделаешь – нету времени совсем.

В среду, когда мы были в Ленинграде, состоялся худ. совет по «Хозяину тайги». Не знаю – поздравить себя или нет, но мы оба с Высоцким утверждены на главные роли. Работа предстоит отчаянная, главное – недостатки, рыхлость и примитивизм сценария преодолеть. И еще – время. Сроки начнут терзать, и мы зашьемся и с фильмом, и с ролями. Но «по крайней мере» я настроен по-боевому, не говоря о Высоцком, который сказал скромно: «Мы сделаем прекрасный фильм». Спорить с ним я не стал.


23 июня

Проклятые мозоли замучили. Не знаю, как завтра играть буду «Доброго». Сегодня «Антимиры» танцевал так, вполноги. Болит жутко, особенно на левой. Целый день сижу, печатаю «Дребезги», пью «Московское полусладкое».

Перед тем как выйти на худ. совет, Назаров по инициативе Стефанского[66] был у Шабанова. В основном по линии Высоцкого, испугались статей.

Шабанов:

– Золотухин – это самостоятельный художник, талантливый артист, за ростом которого мы с интересом наблюдаем, но ему пора встать на ноги. Пора бросить танцевать под дудочку Любимова, открывать рот, когда его открывает Любимов, и закрывать, когда тот закрывает, пора бросить ему смотреть в рот Любимову.

Это перепевы Дупака.

– Высоцкий – это морально опустившийся человек, разложившийся до самого дна. Он может подвести вас, взять и просто куда-нибудь уехать. Я не рекомендую вам Высоцкого.

Где это было видано, чтобы секретарь райкома давал рекомендации для участия в съемках, докатились.

От «Живого» у меня остались только воспоминания, палка, подаренная Можаевым в день, когда мы ездили в деревню за реквизитом. Господи, неужели ты так жесток, дай мне показать людям моего Федора. Да еще балалайка.

Зайчик улетел вчера в ночь на много дней в Душанбе.

Если бы у меня не болели ноги, я бы, может быть, куда-нибудь пошел: в театр или в гости. У меня есть водка, я бы мог пригласить кого-нибудь к себе или сам пойти, но, увы, я не могу ходить, не могу думать, не хочу ничего делать – я боюсь завтрашнего спектакля, потому что у меня болят ноги.

Несколько дней стоит жара. Сегодня я получил единственное поздравление от человека, помнящего, что я родился…


29 июня. Суббота

Телеграмма главам правительства – Брежневу, Косыгину, Подгорному – возымела действие. Параллельно Петрович написал письмо Брежневу, в котором изложил позицию театра и несогласие с тенденциозной критикой линии театра. Брежнев отнесся к письму благосклонно, выразил вроде того, что согласен с ним, просил передать коллективу, чтобы все работали спокойно, нормально, извиняется, что не может принять Петровича сейчас – занят сессией, – а дней через пять он его обязательно примет.

Тут же состоялось заседание райкома, на котором принято решение вычеркнуть пункт о снятии Любимова из решения прошлого райкома. Потеха. О чем нам было доложено на общем собрании.

Вот как все обернулось. Некоторые деятели вроде Эллы Петровны, которая закладывала нас Дупаку, боясь остаться без работы, крепко просчитались. «Еще не вечер», – как говорит шеф.

Съемки еще не начались, но мандражировать я уже начал. Вчера познакомился с референтом какого-то крупного деятеля на Петровке, 38, капитаном Валерием Беленьким. Затащил его с подругой, лейтенантом-криминалистом, к нам, выпили все, что оставалось со дня рождения, и я задал 10 вопросов по моей роли. И должен сказать – не без пользы дела, кое-что я возьму из предложенных мне штампов. А главное, я понял – каким они хотят видеть милиционера. «Выдай интеллект».


30 августа

Сейчас идем на сбор труппы, и закрутится шестой сезон. Шутка сказать – шестой сезон.

Ну вот и началось. Встретились, улыбались, лобзались и пр. А у меня вопрос: какое я занимаю сейчас положение, какие планы, виды на репертуар и что я в нем? Как встретит меня главный, как назовет – по имени или по фамилии, посмотрит, поздоровается, что скажет, улыбнется ли… Из этого и еще из многих деталей, незаметных постороннему глазу, я заключу, что я значу в этом театре на сегодня.

Настроение неважнецкое. Сейчас будет репетиция «Доброго», и Любимов будет душу из меня вытрясать прологом. Кому-то я опять должен чего-то, перед кем-то виноват, все мне чего-то неудобно и стыдно за себя, все мне кажется, что ко мне невнимательны, унижают меня, и со стороны я себе кажусь сереньким и жалким – подавленным, недооцененным.

Хорошо, у меня есть «Хозяин». Хоть не ахти какая, но все же дырка к отступлению, голыми руками меня не возьмешь. Прочь хандру, прочь печаль, смело в бой, надо оправдывать доверие людей. А люди ждут от тебя. Даже Зайчику уж надоело ждать. «Ну когда же ты уж станешь звездой… все говорят, говорят, и всё никак».

Хочется в Ленинград, к Полоке, с сумкой за плечами, с термосом, и с поезда – в молочное кафе возле «Ленфильма». Почему-то я помню, было холодно часто мне в Ленинграде, но не от людей, от погоды… Ленинград я полюбил, и грустно, когда думаю о нем, и ужасно хочу туда. Там хорошо, где нас ждут, где мы гости званые и где у нас получается.


22 сентября. Воскресенье

Пока суд да дело, вспомним, что произошло.

Значит, 18-го был в Ленинграде. Боялся очень, что Ленинград встретит меня сюрпризом, случайностью какой-нибудь, неожиданностью. Больше всего «боялся» – вдруг солнце, нет – все как было, так осталось. Тот же моросит дождик, так же холодно, и надо затягивать воротнички, пояса и пр. Прошел по Невскому, заглянул в продовольственные магазинчики, выпил стаканчик винца, помечтал и т. д. А на студии в это время состоялось очередное избиение Полоки. Уже не знают, к чему придраться, грозят в случае неповиновения прикрепить к монтажу другого режиссера.

Полока совершенно один и не хотел отпускать меня. Выпили шампанского в забегаловке. Он недоволен последним приездом Высоцкого, он был не в форме, скучный и безынициативный. Володя сказал, что «мы все устали от картины».

В среду – 18-го – появилась гнусная статья в «Комсомолке» – «Театр без актера?» – открытое письмо Любимову. Обо мне сказано: «Есть, по-видимому, немалые данные у Золотухина».

А может быть, и в самом деле мы – ничто?! И только зря думаем о себе хорошо.

С пятницы начались репетиции «Живого». Но тут выкинул номер Галдаев: «Я считаю после всех последних событий возвращение к Кузькину – не партийное дело и вредное. Я проехал Сибирь, побывал во многих сельских районах, колхозники живут как кулаки. На шахтах руководители стонут – «люди бегут в колхозы», а мы, передовой политический театр, пережевываем то, чего давно нет, те ошибки выдаем за типические, которые преодолены. И таких руководителей давно нет. Средний возраст – 40 лет, молодые руководители, да они голову оторвут Любимову за такой поклеп».


Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу

37

Разумеется, в своих дневниках Валерий Золотухин слов не подбирал, не затрудняясь ни эвфемизмами, ни многоточиями.

38

Пять лет брака В. Золотухина и Н. Шацкой.

39

Давид Боровский, сценограф, главный художник Театра на Таганке. Начиная со спектакля «Живой» (1968) Ю. Любимов за единичными исключениями работает только с этим художником.

40

Владимир Фоменко, актер Театра на Таганке.

41

В своем раннем литературном творчестве Золотухин выступал под псевдонимом В. Шелепов.

42

Дельвин Щербаков, актер Театра на Таганке.

43

Борис Хмельницкий, актер Театра на Таганке, киноактер, автор музыки (совм. с А. Васильевым) к спектаклям «Добрый человек из Сезуана», «Антимиры», «Жизнь Галилея».

44

Николай Лукьянович Дупак, многие годы директор Театра на Таганке.

45

Артист, играющий Керенского в спектакле «Десять дней…», должен произносить речь, стоя на плечах партнера.

46

Речь о Феликсе Антипове, впоследствии ведущем актере Театра на Таганке.

47

Разрешение цензуры.

48

Лев Штейнрайх, актер Театра на Таганке.

49

Секретарь Ю. П. Любимова и зав. отделом кадров Театра на Таганке.

50

Заместитель директора Театра на Таганке.

51

Галина Николаевна Власова, актриса и завтруппой Театра на Таганке.

52

Анатолий Васильев, театральный режиссер.

53

Петр Ильич Шабанов, в то время первый секретарь Пролетарского райкома КПСС. Театр на Таганке находился в то время в ведении этого района.

54

А. П. Шапошникова, секретарь МГК КПСС, занимавшаяся вопросами идеологии.

55

Борис Галдаев, актер Театра на Таганке, член партбюро театра.

56

Александр Сабинин, актер Театра на Таганке.

57

Ю. Н. Верченко, в ту пору зав. отделом культуры Московского городского комитета партии, позже оргсекретарь правления Союза писателей СССР.

58

Петр Глебов, в то время актер Театра им. К. С. Станиславского.

59

Чиновница из Министерства культуры.

60

Чиновник из Московского городского комитета КПСС.

61

Фурцева, Катя, Мадам – в то время министр культуры СССР Екатерина Фурцева.

62

Расми Джабраилов, актер Театра на Таганке.

63

Александр Вилькин, актер Театра на Таганке.

64

Игорь Кохановский, Гарик – поэт, в прошлом журналист, друг В. Высоцкого со школьной скамьи.

65

Остановка репетиций спектакля «Живой».

66

Алексей Николаевич Стефанский, директор картины «Хозяин тайги».

Секрет Любимова

Подняться наверх