Читать книгу Угольный человек. Часть 1 - Василиса Лесенко - Страница 1
ОглавлениеГлава 1
Как только устанавливалась зимняя дорога, а болотца, в которых стоял лес, промерзали до самого дна, Левша отправлялся на дедовскую заимку. Лесная лачуга была крепкой; меж деревьями сновала живность и порой цепочка следов тянулась к самому порогу; в речушке водилась рыба. Место было довольное и глухое.
Да и от Углицкого тракта недалече.
По тракту этому, сколько Левша себя помнил, дед возил дрова с углем в город и учил его, желторотого, нехитрой своей науке. Дело и впрямь было немудрённым: барам с кошельком отвозили сажени берёзы да сосны, постной и трескливой, чтобы вволю накормить голодные зевы изразцовых печей. Интеллигентам из «страждущих» – по мешку угля, для сооружения костров в чугунных бочках посередь комнаты. Наживался дед на уральских зимах да на заимке, что «в силу царского указа» урывал у барина: метался тот воючи по своим владениям, не разобравшись толком, что надобно на выкуп отдать, а что – себе оставить.
Левша помнил деда как кудрявую седую бороду, на которую нахлобучили тулуп и овчинную шапку. Борода урчала и рычала, покрываясь инеем. Иногда из неё выглядывал вымороженный нос, похожий на изъеденный червями мухомор, и шмыгал так, что редкие птахи снимались с нагретых ветвей и шумно кляли его.
С дедом дорога была долгой: коли слово и вылетало, так только бранное. Левша тоже себе на уме, но дед и вовсе был молчуном, каких поискать. Только снег скрипел под рассохшимися деревянными полозьями, да лошадь слезливо ржала, раня ногу о толстый наст.
Яблоневая кобылка издохла уже как второй год – верно, дед за собой её потянул. Может и справедливо люди судачили, что бабка их обоих в могилу свела: старик животину больше её, жены, любил. Бабка-то – она и правда сварливая, что змеюка, да с поганым ртом. Поговаривали, мать её по молодости с цыганёнком путалась – вот дети чёрными и народились. Во всей деревне только Левша и не боялся своей бабки, потому как и лицом с нею был схож, и в крови цыганщину чувствовал. Но и ему старуха житья не давала: только и знала, что гнать родну кровь из дому в лес. И всё припугивать бралась: коли не с топором дружити, дак в шахте жити, где мужик чёрен как головешка бродит и дух раньше сроку испускает.
Уж вовек он, Левша, не променяет снег на пыль рудниковую. Глубокий да мягкий он в сём году. Как лёг на Матрёнин день, так больше и не таял. Искрит перина, переливается – глаз радует.
Постоял Левша на Набельцевской околице, пораздумывал как спорее ему будет санки с инструментом вести: ежели по дороге пойдёт, до тракту самого, так и до вечеру до делянки не доберётся; а ежели без неё, напрямки через лес – в сугробе увязнет. Но стой – не стой, а до заимки добраться надобно. Надевал Левша лыжи, да сходил с проторённого пути. «Авось, пройду», – уповал Левша на молодую свою силу, поклажу из ямы тащил и сам тут же проваливался по колено. – «Вон оно как зайчонко бежит! Кабы и мне так!»
Высоко на опушке показывался чёрный шар, делал широкую дугу по скату холма и исчезал меж дерев – прыгливый, что сам чёрт! Левша только и успевал, что глазом моргнуть.
А может и не живой зайчонко то был, а полуденный луч с тенью разыгрался? Уж гляди, как солнце принарядилось на Прокопа! Ведёт ласковой ладошкой по белой глади и даже деревьев сень прогоняет. Благодать, благодать зимняя! Тянул Левша шею, будто б свод небесный хотел макушкой подпереть, да после вспоминал, что человек он землёй взращённый, спину сгибал, да и продолжал санки к лесу тянуть. Вот уж и об корень оступался, что как крючок под водой, так и он под снегом, улова ждал. А ве́рхом – другие охотники: норовили проказливые ели уцепиться за человека и его поклажу. Сыпал Левша проклятиями, ломал раскидистые лапы да дальше шёл, хоть дед и учил, что перед лесом-кормильцем надо голову преклонить и всяку спесь оставить. Может и верно, старый? Утирал Левша нос верхонкой, пропавшей горькой еловой смолой, набирал горсть снега, лицо умывал – от ретивости своей очищался. Хитро́ дерево: прежде чем согреть – заморозит, да семь потов сгонит…
Затрещали вдали сучья, шумно фыркнул зверь. Мелькнуло средь осин в низине тело крупное, шкура бурая – лоси нонче смелые, близко к деревне ходят, но уж показываться как есть не отваживаются. Возвращал Левша на место кочерёгу, что убоявшись с возу хватал, и снова в путь. Уже сучья не ломает, а то, глядишь, весь лес на шум соберется. И верно, легче стало: плыл угрём меж деревьев и возок свой следом, что лодочку, влёк – по холмам, что по волнам.
Там и до озерца добирался. Спало оно под густой белой периной. Поддевал Левша снег раз, другой: открывало озерцо прозрачный ледяной глаз и подмигивало отражением пролетавшего клеста. Толстый лёд; проходил Левша с санями по его глади и на другой стороне оказывался. Отсюдова до хижины – рукой подать, за грядой она стоит. Полезна была мысль о скором приюте: иначе не побороть желанья санки треклятые под горку пустить. Употел тягловой, но на вершину водрузясь с легким сердцем осматривал владения: барские, уже пройденные; рудниковые, пред ним расстилающиеся; и дедовскую делянку с проплешинами вырубок, меж буграми зажатую.
Заслоняла красота зимняя собой рассохшиеся пни да поросшие бодыльём рудниковые отвалы, болотную землю, что крупного зерна родить не могла. Скрадывала она горькую судьбу: нет нынче деда, рудник с пяток лет как забросили, а барин тепереча крестьянского мужика не лучше. Опустели здешние места, что раньше сердцем всего Набельцевского околотка были.
Отчего кручинюсь, дивился себе Левша. Не его молодецкое дело было о мёртвой земле думать. Его – под горку спуститься, да разворотить яму углежогную, что по весне зарождалася полешко за полешком, а по осени его, Левшу, к себе намертво приковывала – не спустить с неё чадящей глазу, иначе прахом годовой его труд обратится. Ох и горе будет, коли в яме один пепел найдёт! Ему, Левше, возок-другой угля в город отвезти нынче надобно, иначе бабка в дом не пустит…
Осторожно спускался Левша с санями по дорожке невидимой, но в памяти уложенной – той, что юлила до самого входа в рудник. А избушка тут же рядом: сторожкой служила в своё время.
Румянился лесной его приют под красным небосводом: знать, ночью зима себя покажет, морозом грянет. А ему-то чего? Натопит печь жарко, шкурой укроется… Может, не стащили еще, проходимцы. Левша на дверь приладил хитрый замок, а окна заколотил – легче лачугу эту снести, чем внутрь забраться. Дед сказал бы, будь жив, что Левша заплутавшего последнего приюта лишает. «Балда», – пустилась бы браниться на мужа бабка. А барин говаривал «простота деревенская» и всё с оскоминой, оттого что простота эта его обдурить смогла и землю отобрать. Хороший барин на деревне был, да только Бог его одним благодушием и наградил. Но може так оно и жить легче. Одна забота: проснулся утром – значит нужен ещё Отцу Всевышнему.
Замок и вправду хитрый, тут Левша голову поломал. Вспоминал: винтик отсюда, плашечку сюда, здесь прижать, туда задвинуть. Вспоминал и удивлялся: как он такое вообразить мог? «Живая мысль у тебя, Левша», – говорил ему барин. Левша в барский дом часто хаживал – не было на деревне умельца искусней, да и в городе, пожалуй, таких редко сыщешь. Ефим Матвеич денег на новье не имел, вот и наказывал всё чинить, пока в труху не истиралося. Левша ему и заграничные часы запускал и крышу латал. А барин в награду хвалил золотые его руки.
Сырой была лачуга, вымороженной. Кашляла сонная печь клубами дыма, что вылетали из двери и чёрными зольными космами оседали под окнами. Ждать надобно было пока пламя раззадорится. Обыкновенно выходили они с дедом на крыльцо, садились на порог и хватали кусок леденелого хлеба из Левшова мешка; да больше не ели, а по сторонам смотрели глазами затуманенными, заиндевевшими. Однако ж нынче употел Левша, околел Левша, и, разжегши огонь, уходить от него не хотел. Оттого и стоял спиной к печи, гарью дышал, да так надышался, что голова шла кругом. Чудилось ему, что не дым из раскрытой двери выходит, а человек. Голова круглая, руки длинные, за поводья коня ведёт, а за конём телега тащится…. Тут же следом и другой человечишко, поменьше, а там и вовсе повалили скопом люди, прочь – на свет! Поленьев треск грохотом обвала обращался, и накрывало Левшу волной угольно-чёрной. Крестился тогда молодец: знать, души, что в шахтах остались, разыгрались, почуяв смертного под боком. Долго ль играть будут? Левша на делянке три ночи провести задумал, а ежели измучат они его – так, верно, и раньше придётся уходить да церкву искать, чтобы свечу за упокой поставить. Однако ж, только за лом брался, только звенел тот, в мёрзлую глину входя, как оставлял Левшу страх всякий и всякие мороки – испугались они орудия, убоялись живой силы.
Так и провёл Левша три дня в труде, ни разу ни Бога, ни чёрта ни помянув. Разве что в деревню воротившись, наказывал бабке зажечь лампадку и, дождавшись пока та прогорит, из дома шёл: брал у Евсейки сивушного кобылок, впрягал их в собственные дровни и гнал по тракту. Не мог нарадоваться Левша, что нынче не стал у Сивухи ещё и дровни одалживать – свои построил. Ночами летними корпел над ними: борта задумывал высокие, внутрь смотрящие – так ладони сцепляешь, чтобы ношу крепко удержать; по бокам крылья тонкие – так руки расставляешь, когда по брёвнышку бежишь; полозья гибкие – что стопы у человека; копылки пружинистые – что колени оного. Споро бежали лошадки; раз только споткнулись – заартачились с тракта наезжанного на тропу лесную сходить. А уж дровней Левшовых и не замечали. «А вот кабы такие изобресть, чтобы сами ехали…», – воображал Левша, да тут уж и до избушки добирались. Стряхивал крестьянин с себя блажь, да принимался мешки с углём в сани укладывать, спины не жалея. Уставал скоро, хоть и силы ему не занимать было, и в усталости этой грезить начинал вновь: можливо ль состроить такову махину, чтобы мешки сами в повозку прыгали? Да только, пока у него, Левши, только руки и есть. А ежели ещё на холоде постоит, в раздумьях своих «кабы оно лучше сделать», так и рук не будет. Околеет, знамо, а коли нет – так из-за ленности своей Углицка сегодня не увидит. Утирал Левша пот, да и вновь за работу принимался.
Уголёк за угольком наполнялись дровни. Всё глубже оседали полозья в снег – только он изнеженный весу и поддавался, а дровни новостроенные ни одной доской не скрипнули, ни в одном сочленении не согнулись. На славу махину построил умелец, не подведёт она его. И вправду: добирались играючи и до тракта, и до углицких халуп, что косели на въезде в город.
На заводах ещё не звонили окончания дня. Пустыми были улицы, тихими. Собаки и те не брались гавкать. Верно, не было нужды. Уяснили, что они-то и есть истинные городские хозяева: и рассветы в нём встречают, и закаты провожают. Только в серую послезакатную пору приходится им делиться местом с человеком. Народ – городской и пришлый деревенский – весь на окраинных фабриках и предместных рудниках днюет.
Поначалу сами туда ломились. Говорили «ух, заживем!» и первым заработанным рублей перед мордой у крестьянина трясли. Трясли, натрудив руки киркой. Трясли в такт плохо слаженным станкам, колотящимся и колотящим – кого по руке, кого по ноге, а кому и по голове доставалось.
Не хорохорились долго и углицкие начальники – протрезвели. Торговля посеребрённой медною рудою шла слабо: рыхлая, болотная – отдавали её за доброе слово. Металлы чистить не умели. Фабричкам из грязи этой ничего дельного слепить не удавалось. Так и начала работа иссыхать, как иссыхала бежавшая кругом Углицка речка Ярва, сжатая отвалами пустой породы с обоих берегов.
У Левши в городе жили мать с отцом. Работали на Вяземско-приточном руднике, снимали угол в подвале без окон: у отца оттого развилась чахотка. Жалким было существование, но за него всё их существо цеплялось костистыми уработанными руками. К бабке в деревню возвращаться не хотели. «Остолопы! В могилу сойдут – ко мне не придут», – кручинилась старая. Хоть и сварливой была бабка, а сына любила. Загубленная его жизнь стала Левше наукой.
Ежели в городе бывал, то Левша всегда заглядывал к родителям: проверить живы ли ещё, передать гостинец от бабки, сунуть медяк-другой. Отец-то последнее время совсем худым сделался, и немощностью своею мать обременял. За двоих та работала, а платили – за одного. Вот продаст Левша нынче возок, авось, облегчит ей хребет.
Первым делом решал Левша идти к помещику Кошелеву, который тоже подался в фабричные и варил мыло на продажу в надворных хибарах. Мыло было чёрное, душистое – товар расхожий. Потому беда Кошелева обходила стороной: деньги у того водились. Кошелев разом покупал у Левши весь обоз, велел сгрудить к мыловарне, да при расчёте ещё и приплачивал:
– Ты, как в город явишься, к Марье Никитешне не заглядывай – ко мне сразу! Всё куплю! Торфу-то нынешней зимой понавезли в город какого – пламень не берет! – сетовал Кошелев и заглядывал в хибарку, где без него дело не ладилось. – Расселись, шельмы, по лавкам! Хлеб мой едят и не работают! Как останемся без гроша – все сгинем! А ну-ка вон, уголь разгружать!
Играючись опустел возок. Выводил Левша кобыл из помещичьих ворот, за санями двери закрывал да так, посреди дороги и становился. Вот значит – раньше времени управился! Обыкновенно до самой ночи пороги обивал, пока за малую цену та же Марья Никитишна не соизволяла выкупить товар. Видно, бабка ладанку жгла не только ради душ упокоенья, но и молитву прилепётовала, чтобы маслицем устлался путь Левшов.
Верно, сегодня и за родительскую судьбу читала и кулек переданный крестила, чтоб благости подарочку своему прибавить. Как бы не выветрилась та благость, пока он, Левша, по городу без делу бродит… Впрочем, он-то только в скобяную лавку и заглянет, а в рукастости отродясь греха не таилось.
У скобяников душа Левшова радовалась: уж до чего горазды на выдумку были мужики в заводском-то городе! Всех размеров гвозди, болты, винты и гайки, шпильки и штыри, крюки и петли с ушками; накладки, прокладки и вкладки; стяжки и клинья, уголки и плашки, упоры, подпорки и подвесы; цепи, ремни, тросы, якорьки для их зацепленья и замки для их сцепленья. А помимо того: инструменты, чтобы вворачивать, выворачивать, вколачивать и отбивать, пилить, рубить, вырезать и врезать, тянуть, держать, укладывать, поднимать, высекать и ровнять. Были ещё флюгера, резные ручки и замки, печные дверцы с ангелками – не для крестьянского кармана и не для крестьянской нужды.
Подходил Левша к одному лотку – глаза разбегаются! Что задумывал купить – забывал. А там уж другой лоток, третий… Ушлый лавочник деревенского мужика так и норовит обобрать: увидел у того медяки – вот и норовит. Коробки тащит, банки в рожу суёт. Раскрывал Левша рот, кивал, глазами хлопал. Объяснить не может. Что надо? Всё разом! Указывал потом на гвозди, просил горсть болтиков да горсть гаечек насыпать, отсчитать шпилек, да приложить пару крюков. Уж главное – купить, а там и нужду найдёт.
Выходил Левша с карманами полными – лоточником мог заделаться, будь желание. Да только, кому ж покупать? Проезжал Левша вдоль пустой главной улицы – через весь город проезжал – и на болотистой окраине оказывался, когда оттрубил уже фабричный горн. Стало быть, пора к родителям.
Хозяйка всякий раз его пускала неохотно. «Знаем таких! Обкрадёшь, убьёшь!» – верещала на пороге. Только Левша уж больно смирным был, с лицом хоть и лукавым, чёрным, но не злым; да к тому же с порога пол бабкиного гостинца отдавал. «Ну, входи уж», – для порядку неохотно соглашалась старуха и вела его в подвал. Окликал Левша мать, отца – не отвечал никто; а в полутьме и лиц толком не разглядеть. Брал его потом под локоток Ванька-мастер, мужик деревенский, знакомый. Ушли они, родители твои, говорил, неведомо куда. Старуха-хозяйка, говорил, совсем взбеленилась – на что ей больные в доме? Боялась, значит, других жильцов потерять – вот и гнала отца взашеи. А мать что? – за ним подалась. Так и исчезли.
Благодарил тогда Левша Ваньку-мастера и отдавал ему остатки бабкиного гостинца, благодати которого не уберёг. Эх, голова дубовая, не увидит теперь мамки, не увидит отца! Не искать же их впрямь, на ночь глядя, по всему городу? Он, Левша, их у фабрики сторожить будет, как приедет следующим днём с новым возком – а пока, что ему остаётся делать? Из города долой, да и только.