Читать книгу Показания поэтов. Повести, рассказы, эссе, заметки - Василий Кондратьев - Страница 15

Прогулки
Путешествие Луки

Оглавление

Если принять, что сегодня, как и некогда, путешествие означает для человека в конце концов выход – то чем хуже или ничтожнее его побуждения, тем больше какой-то страсти и своеобразного упоения, чисто физических. Ведь и воспетый акт в общем неэстетичен. То и другое сближают плачевные результаты. Поэтому жалкая, вполне постыдная цель поездки в лучшие-то времена неповоротливого Луки не стоила своего рассказа, да и такого утомительного пути, на исходе терпения нашего друга у тускло мелькающего окна всё глубже забываясь в спёртом полусне напоминающего камеру купе поезда. Этот поезд шёл уже бесконечно, то ли и правда по полю без края – то ли, согласно административной инструкции, железная дорога петляла, уклоняясь в некие разве что из космоса различимые символические фигуры – чтобы страна, таким образом, расступалась перед заключённым пассажиром в истом смысле своего имперского расстояния, скрадывающего и дни, и ночи, и само время. Точнее сказать, ночь выглядела из окна купе всего лишь как очередная область, даже район, в следовании однообразной равнины развалин и деловых построек – и только названия станций давали заметить вроде бы естественное в поезде (да и заложенное в самом пейзаже) продвижение вперёд. Они сменяли друг друга сперва забавно или исторически, как в учебнике, – но, постепенно удаляясь от знакомого смысла, всё более варварские шипящие и гортанные, – слова, а скорее шорохи чужого враждебного языка, придающие своей русской азбуке загадочность каббалистических знаков. Почти незаметно и уже примелькавшиеся местные лица, вторгающиеся в духоту и толчею вагона с газетами и кислым пивом, приземились и грубели, их возгласы становились всё громче и непонятнее, а глаза сужались или оплывали с тошнотной поволокой. У Луки роман подошёл к концу. Поначалу он тупо лежал, задыхаясь на своей полке, пересчитывая былые пасьянсы и поминая тюрьму «Кресты», где подруги передают в таких случаях узникам тёплые носки, пропитанные настойкой опиума. Ночью стал выходить в тамбур, глотать в разбитые стёкла холод луны.

Размышления о всеобщей схожести и, так сказать, симпатии элементов и, в частности, о том, что, например, строение петербургских «Крестов» в точности повторяет планировку аналогичного заведения «Санте» в Париже и т. д., заставили его счесть, что если поезд и не пошёл по круговой – то окружающие виды, запустение и тоска всё равно повторяются настолько упрямо, как будто продиктованы робкой надеждой. Для Луки же, который ни в чём, ни в каких вещах не чаял, это была бездумная истома, внезапные двигательные спазмы, усиливающиеся по ночам, иначе бессмысленным. Бессонница одолевала и в сумерки, приливая к Луке как беспокойство, ощущение следующего этапа пути по расписанию, которое наползало незримым пунктиром в воображении и жгло под кожей, как татуировка. Едва тусклый во мраке туман за окном и редкие светляки фонарей, зажигающие здесь и там яркие купины домов или сцен, от этой иллюминации выглядевших как аллегории, разыгрывали в поле перед Лукой ночные коляды, загадочные шествия ритуальных личин, минутные, мигающие, проносящиеся мимо. Он снова перечитывал парижский адрес на конверте и клал обратно в свой нагрудный карман письмо от старого поэта, как будто ещё раз обращаясь к мэтру. Это был заграничный, далёкий, но очень реальный адрес; и поэт, которого Лука никогда не видел, поэтому был для него живым ощущением того смысла – скрытого, позабытого в безысходной физиологии окружающих за окном идей, – который всё же существует, создавая мир воображаемый, быть может, однако порядочный – мир, связанный с ним, Лукой, и чудом достигающий его как бы из небытия. (Лука не знал, что Эдуард Родити, о котором он думает, умер в Париже, в мае, за несколько месяцев до происходящего. Поэт, родившийся и живший как странник, теперь обращается к нашему другу в его неведении – не давая ответов, а только слепые помыслы, пока что не раскрывающие живой боли и всей бесконечности предстоящей дороги. Можно сказать, что тревога и приступы, одолевающие Луку, сродни спиритической связи: в любом случае это – правда, которую нельзя не чувствовать подсознательно. То, что он видит из своего окна – картина будущего, поэтому такая нелепая.) Поезд замер на очередной станции.

Перед Лукой, соскочившим на перрон, за тусклым маревом лёг уходящий вниз холмами городок под редкими, как будто сторожевыми огнями, напоминающий его бдения: это и правда возникло вроде галлюцинации в струях белого дыма или пара, курящихся из кратеров тени и свивающихся во тьму за границей холмов, ведущую в пропасть невидимого горизонта. Очевидно, городок, живущий по непрерывной череде работы железной дороги и возвышающихся повсюду, как зиккураты, заводов, всегда в полусне и полупустой, который лучше всего проехать, как фата-моргану, навстречу рассвету. Страшно приезжему, дождавшемуся утра в этом городе, блуждающему по его бдительным одинаковым улицам вслед их названиям, которые не говорят ничего: мимо зданий, выстроенных не то пленными, не то заключёнными на местах, которые редко встречающиеся ему люди называют по-своему, коверкая незнакомые им слова вымерших аборигенов, звучащие в русском произношении как оскорбление или «чёртова дыра». Приземистый, не отвечающий грандиозным пропорциям своего декора в стиле имперского «новеченто» и оттого несколько кондитерский павильон вокзала приютил сбоку подобие триумфальной арки, ведущей в обрыв лестницы, сжатой глухим кустарником. Лука, догадываясь, что оттуда открывается вид на главную площадь, направился к спуску, ожидая разглядеть там внизу монумент – статую или часы без стрелок, – вполне подходящий тому предчувствию, которое стылый воздух уже вдохнул в его прежнюю лень. Однако у него под ногами оказалась только терраса лестницы, спускающаяся в темноту под редкими фонарями.

Кругом за оградой вокзала была мгла, ощетинившаяся колтунами кустарника: отсюда непрерывный гул, рождающий в мыслях Луки невидимый ему ландшафт города, усиливался, но ни огонька, ни искры не проскакивало в чаще – кроме одного зелёного маяка, вдруг замигавшего негде высоко в мареве, создавая брожение и окрашивая туманность, фосфоресцирующую вокруг зрачка надписи: «03–11». Скорее всего, это было табло часов на высоте неизвестной башни или холма, своим возникновением заставившего воображаемый Лукой пейзаж опять запульсировать, ломаясь и вспучиваясь. Это табло снова мигнуло, и минуты пошли. Вопреки тому, чего ожидал Лука, – или же благодаря его возбуждению от сырого воздуха, – их отсчёт выглядел скоро, едва ли не нарастая во взвешенной изморози под всё тот же неизменный гул. Зелёный глаз мерцал, цифра билась, как тик на виске, – но эта невероятная скорость отсчёта времени ничего не меняла вокруг: она даже не торопила рассвет, и поезд всё так же курился паром у своего перрона, а жестяной голос из репродуктора тягуче, как муэдзин, созывал пассажиров, распугивая последних торгашей.

Теперь железнодорожные пути вышли, должно быть, к некоторому побережью: во мраке за испариной стекла Луке удавалось различать смутное, но безошибочное волнение; неверное однообразие вроде бы кишащего в тумане поля вдруг прорезали чёрные острова в деревьях, фантастические сумрачные формы – такие же, как от нагара свечи, образующего магические фигуры, – наплывами на его камышовом берегу, который потом резко свернул за непроглядную тьму, кажется, леса – расступившуюся сразу, как полынья.

Лука очнулся наутро; точнее сказать – внезапный сильный толчок и тут же рассвет, неожиданно застывший за окном в пейзаже замшелого на солнце откоса над сосновым перелеском, – не убегавшем мимо, а напротив, раскрывшем вдали голубую полоску водного горизонта, – такое чудесное пробуждение из забытья, поневоле слившегося с бесконечной морокой пути, заставило Луку вскочить без памяти, вглядываясь и прислушиваясь. Поезд очевидно и непонятно стоял. В вагоне разговаривали, что там (впереди), кажется, задавили кого-то: что правда, группа людей в синей и серой униформе прошла мимо по коридору, и на одном из них был белый халат. Моторы молчали. В любом случае это давало ещё час или два. Лука вышел в тамбур и, повозившись с дверным запором, неловко слез на путевую насыпь; там уже выругался и, не оглядываясь, заковылял к откосу.

Всё ещё невероятное для него пробуждение бодрило, отгоняя любые мысли, лаская тело страстью прогулки, свежим запахом леса и ведущей морской перспективой. Он спустился по склону хвойного перегноя, бледнеющему палевыми и табачного цвета мхами в редких пучках вереска. Дальше скала обрывалась над заводью, ограниченной близкой грядой островных холмов. Устье, выводящее тихий затон на простор большой воды, пересекала – как сперва показалось Луке, – искрящаяся на солнце золотая цепь: эта сверкающая преграда, якобы отражающая верхнюю линию горизонта (неяркую между водой и небом), сомкнула вид, лежащий перед нашим другом, в некую плоскую чашу, опрокинувшуюся на него вроде неощутимой стены, вырастающей сразу же за обрывом – и придающей всему впереди ощущение миража или запредельности. Лука здесь заметил, какая странная прихоть появляется в очертаниях сосен, подходящих ближе к краю скалы. Как будто и впрямь встречая непреодолимое, их корни, уже ползущие по камням, их ветви и сами стволы – изворачиваются, выгибаясь в чувственных и даже похотливых капризах, похожих и на мучительные спазмы детей Лаокоона – и на неутолимые спазмы змей, и на сдавленные поползновения дерева, объятого пламенем.

Взглянув вниз, Лука заметил, как ещё одна светлая полоса замерцала прямо у него перед ногами: там, где вода плескалась у самой скалы, возникла узкая песчаная отмель кишащих светляков, снующих как будто в непрерывной мастурбации муравейника, закипающих пургой искр, уводящей и гаснущей на глубине. Это роение выглядело таким настоящим, животным и отнюдь не оптическим, что Лука поневоле обратился к цепочке огоньков, протянувшейся через устье между двумя островами, лесистыми и сумрачными даже на солнце. И здесь ему показалось, что сам вид застывшей перед ним бухты неуловимо меняется. Сперва далёкий горизонт непостижимо исчез в облачности, должно бы быть, разыгравшейся грозы; но если всмотреться, то эти призрачные тучки клубились, очевидно нависая прямо над парной гладью затона, неумолимо собирающей в свою запруду, как прилив, только что окружавшую её перспективу. Скала, на которой стоял Лука, неожиданно взмыла стремниной над этой чашей – и острова, её замыкающие, стремительно отступили для его взгляда, обнаруживая недосягаемо грандиозный размах, казалось, под самый свод. С того края гигантской чаши зыбкие блёстки по-прежнему подмигивали кишащему у берега сиянию… Но теперь в этой вроде бы беспорядочной жизни пчельника выяснился некий пробег. Всё, что открылось Луке, легло в его воображении за пылающим кругом: этот круг, сомкнувшийся за пределами зрения, казалось, прорывается зазорами внезапного, путаного и завораживающего совокупления искрящихся мух, составляющего своим кипением определённый смысл… манящий, зовущий сделать ещё один шаг вперёд: шагнуть, чтобы перейти видимые пределы и те, которые нельзя видеть или воображать.

Однако разве Лука в силах совершить такой шаг? Нет и нет. Обуреваемый желанием, зачарованный до ряби в глазах, готовый даже сорваться вниз в пропасть, глубину которой не измеришь, – он всё же остаётся здесь, на краю, охваченный и парализованный; но не обездвиженный бессилием, а напротив – в избытке чувств, он исходит в постыдно неутолимых спазмах своего тела перед необъяснимой преградой. Всё же он мог бы шагнуть; но он уже ощущает стыд и боль своего исступления, безумия, разыгрывающегося за пределами понятого: долго ли он сможет пройти, кружась в непотребной пляшущей поступи, нанося себе всё новые раны, истекая в крови и семени этого мазохистического рукоблудия? Или ему лучше сейчас же повернуть назад – в сторону поезда, который должен дожидаться его на косогоре за перелеском, чтобы везти дальше, туда, куда пролегали некоторые надежды, теперь полузабытые и столь же нелепые, как само расстояние, которого стоило их преодолеть.

Там, наверху, никакого поезда нет. Одинокая колея тянется, сворачивая по косе, образованной склоном и – с другой стороны – то ли ручьём, то ли глубокой канавой, достаточно широкой, чтобы прошла небольшая лодочка; еле заметный в зарослях, этот канал тихо протекает мимо кустарника, трав и чертополохов, наконец теряясь как-то под землю, сливаясь с буйными порослями болотца на том берегу. Недалёкое заливное поле ведёт к очередному песчаному откосу: куда он поднимается, куда уводит своим густым сосняком – уже неизвестно.

Здесь нам придётся оставить нашего друга; каким бы неловким ни показалось его положение, оно теперь не более чем забавно и ведёт его за пределы этого рассказа – в края, до сих пор скрытые от нас режимными ограничениями, хранящие тайны нашего государства (Лука, разумеется, имеет необходимый туда документ). Даже поезд, выходящий на их колею, всякий раз задерживается во избежание неприятностей, которые даёт перепад железнодорожного расписания и местного времени: в отличие от нас с вами, опытный машинист знает, что – помимо меридианов и декретов – жизнь проистекает везде по-своему. То, что мы принимаем за незыблемую точку отсчёта, на деле слишком зависит от произвола администрации. Что же до тайны, то мы всё равно узнаем её когда-то – и поэтому без сожаления бросим несколько растерявшегося Луку буквально на краю света.

Везде люди живут. Наша родина до того, в общем-то, широка, что, разглядывая Россию на большой «поликонической» карте мира, я вижу, как она выдаётся за её пределы и за границы моих представлений. Возможно, это искажение проекции. Но, может быть, и на самом деле терра инкогнита, иное измерение вещей, которое древние греки конкретно располагали за Гиперборейскими горами у берегов Великого океана, – существует? Ведь хотя мы и знаем, что Земля якобы представляет собой сферу, – мир, по которому мы прокладываем пути, лежит перед нами на карте: очевидный и всегда возможный, никогда не ограничивающий себя. Фантазия? Однако не слышно ли нам со всех сторон, что мир страны, где мы выросли и живем, – фикция? Во всяком случае, я не хочу фактов, которые до сих пор неспособны эту фикцию выдержать, – так же как не желаю испытывать её сам. Да и чего там искать, если окажется, что все эти пресловутые места, известные из мифов, немного чем отличаются от другой русской земли: разве что подъедаться, возможно, там поскучнее и непривычно… Если бы мы увидели Луку во всей прозе его житейских перипетий, не расхотелось бы нам и мечтать: его ждёт городок, где он будет ходить, как фунамбула, невольно разыскивая на смутно знакомых улицах – ведь всё те же, сменившиеся в Петербурге, названия здесь остались, – похожие дома, повсюду встречая лица настолько бледные, что как будто забытые. Вероятно, всё это и окажется Ленинградом: где иначе располагается это место, я не знаю. Но даже оттуда, где он отстал, Луке добираться уже недалеко. Если он одолеет канаву, то за сосняком выйдет на бесконечно тусклые поля и ещё может вовремя набрести на проходящий по маршруту автобус.

1992

Показания поэтов. Повести, рассказы, эссе, заметки

Подняться наверх