Читать книгу Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова - Василий Нарежный - Страница 17

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава XVI
Жид Янька

Оглавление

Боже мой! что делает время!

На двадцать первом году жизни моей допустил ли бы я кому-нибудь, самому даже несговорчивому профессору, уверить меня, что в двадцать восемь можно, хотя и не совсем, забыть то, что прежде было предметом самой стремительной страсти; по крайней мере не более помнить, как одно имя предмета оной, и то вспоминая минут пять, не более. Куда ж девались прежние чувствования? Исчезли ль они во мне вовсе? Охладела ль кровь в жилах моих? Нет; все едва ли не более усилилось. Куда ж прежнее девалось? И сам не знаю, а чувствую, что его нет более, и уверен, что, увидя предмет, при воспоминании о котором прежде душа моя пылала сладостным огнем, и все бытие перерождалось, – теперь, говорю я, не иначе взгляну на предмет тот, как на листы бумаги, на которых красным карандашом пачкал я харицы в первые месяцы ученичества; или спустя несколько лет, еще обиднее, пачкал бумагу, сочиняя какое-нибудь четырехстишие. Не правда ли, что и для великих поэтов и художников утешно видеть младенческие труды свои? Но они смотрят на них с тою улыбкою, которая означает ясно: какая разность с теперешними нашими творениями!

О друзья мои! Если вы плачете под игом бед жестоких, – утешьтесь! Пройдет несколько времени, и вы увидите розы, расцветшие на вашем шиповнике. Если мучитесь вы пожирающею страстию любви и видите, что предмет ее слишком отдаляется от сочувствия, – о! утешьтесь и будьте покойны! Представьте, что спустя несколько лет, ну пусть и несколько десятков лет, – красота ваших обладательниц, их прелести, нежность их взоров, их улыбок, – все, все пройдет, и невозвратно, и на место теперешних богинь предстанут – увы! – грозные парки, которые если и не будут резать нити дней ваших мгновенно, то по крайней мере умерщвлять вас медлительно ворчаньем, бренчаньем, подозрением, злостию, словом: всеми адскими муками.

Все предоставьте времени, друзья мои, и утешьтесь так, как нередко утешаюсь я, предоставляя все врачу сему безмездному.

Так или иначе рассуждали все в фамилии Простаковых, только наконец все и вправду несколько успокоились, – разумеется, один больше, другой меньше. Простаков был довольно весел и занимался своими делами по-прежнему, то есть день проводил, осматривая хозяйство с князем Гаврилою Симоновичем, а вечер – в разговорах все вместе.

С Елизаветою давно он помирился, только не мог надивиться случаю, что сам привез в дом пансионного любовника своей дочери.

Он спокойно, так, как и Катерина, ожидал вызова от князя Светлозарова. Князь Чистяков рассуждал, шутил, и все так нравилось целому семейству, что Маремьяна Харитоновна награждала его веселым взглядом, муж – дружеским пожатием руки, Катерина – приметным желанием слушать его более и более, а нежная Елизавета – кроткою улыбкою.

Может быть, некоторые напомнят мне, что я не сказал, откуда бедный, почти нищий князь Гаврило Симонович мог дать пятьдесят червонных своему любимцу?

Я нимало не забыл о сем и скажу, когда мне покажется кстати, только предуведомлю, что нескоро.

– Ну, любезный друг, – сказал однажды Простаков, взглянув весело на своего гостя, – ты давно ничего не говоришь нам, что случилось с тобою после похорон достойного тестя твоего князя Сидора Архиповича Буркалова? Мы все собрались теперь вместе.

– С сердечным удовольствием, – отвечал Гаврило и, помолчав, начал. – Я остановился на вступлении моем в ворота дома, в сопровождении двух честных пастухов, которым замышлял за труды отдарить, давши по куску хлеба.

Вошед в покой, где стоял прежде гроб покойника, я от приятного недоумения выпучил глаза и разинул рот. Посередине стоял стол, накрытый скатертью и уставленный пятью или шестью блюдами, несколькими бутылками вина и большим графином водки. Гости мои были в подобном положении, меж тем как княгиня Фекла Сидоровна, которая уже пооправилась и, с дозволения Марьи, могла присутствовать при наших поминках, сидела в углу с младенцем на руках.

– Что это значит? – спросил я, как скоро почувствовал употребление языка. Я покушался было опять думать, что и подлинно жена моя имела большое сокровище, но от меня таила, чтобы я, будучи от природы щедр, что доказал ей перетаскиваньем всего платья моей матери и после пожертвованием единственного движимого имения – коровы, за выкуп оного, не указал и ему той же дороги. Но похороны отца ее удерживали меня так думать.

Вместо ответа жена взяла меня за руку, вывела в сени, провела двором, подвела к хлеву, и – о чудо из чудес! – моя корова стояла там над большою копною сена.

– Княгиня! – спросил я заикаясь, – уж не колдовство ли это или самый злой сон? – Я сильно протирал глаза, желая подлинно удостовериться.

– Нет, любезный князь, – отвечала Феклуша с улыбкою, – это ни колдовство, ни сон. Садись обедать с гостьми, а после я сделаю тебе объяснение. – Таким образом, принялись мы насыщаться даром, столь чудесно ниспосланным. Пастухи, которые ничего не знали о происхождении великолепного гроба, ни такого богатого обеда, почли, что я и подлинно богат, да скрываю свое богатство. Они ели, как голодные волки, не останавливаясь ни на минуту, и во весь обед только и были слышны сии слова: «Это вино, право, прекрасно, ваше сиятельство князь Гаврило Симонович! Это блюдо имеет особенный вкус, ваше сиятельство княгиня Фекла Сидоровна». Мы молча с женою друг на друга взглядывали: она улыбалася, я принимался есть, опять не понимая, откуда жена взяла столько денег, чтоб выкупить корову и поднять такой банкет.

Наконец поминки кончились. Гости мои, пастухи, ушли, приговаривая беспрестанно: «Много обязаны, ваше сиятельство князь Гаврило Симонович; чрезмерно благодарны, ваше сиятельство княгиня Фекла Сидоровна!»– «Вот то-то же, – думал я. – Это не тот уже голос, когда вы провожали меня с вытравленного моего поля».

Я потребовал от княгини своей объяснения, и она подала мне большое письмо. Распечатываю, гляжу на подпись и вижу, – о! как я не догадался прежде, – вижу подпись жида Яньки, сажусь с движением и читаю вслух своей княгине:

«Почтеннейший князь Гаврило Симонович! Благодарю великому предопределению, в глазах которого равны и князь и крестьянин, и староста и жид Янька. Предназначением Саваофа я время от времени, хотя понемногу, хотя кое в чем могу одолжать и одолжаю христиан сея деревни; но если б князья ее и крестьяне были богаче меня, я душевно уверен, что бедный Янька давно бы погиб с голода и, брошенный на распутии в поле, был добычею зверей плотоядных. Так! Я беру залоги и проценты; но кто не берет их? Та только разница, что жид терпит (иногда по необходимости) несколько месяцев сверх срока, а христианин христианина на другой день волочет в тюрьму. Князь! Я родился с тем, чтоб любить всех меня окружающих как братьев и друзей, но никто не хотел видеть во мне ни брата, ни друга. Что делать? Неблагодарность бывала иногда отличительною чертою не только целых семейств и областей, но веков и народов. Так бедному ли жиду Яньке не ожидать ее? О нет! Он не столько счастлив, и долговременные опыты так его в том утвердили, что даже и не ищет вознаграждений, а сердце его любит страстно одолжать. Не думайте, любезный князь, что я, говоря это, даю вам кое-что на замечание! О, совсем нет! Вы добры, но бедны; пособлять бедным велит бог, бог евреев, бог христиан, бог твари всея! Возвращаю вам вашу корову, ибо она ни мне, ни детям моим теперь не нужна. Хочу, чтобы поминки тестя сколько-нибудь стоили звания вас обоих, и все прошу душевно принять с доброхотством. Как скоро будете в чем-либо иметь нужду, приходите ко мне, и я постараюсь удовлетворить вам по возможности, не призывая в помощь вексельных листов, маклеров и свидетелей. Как мне ни приятно одолжать честных людей, но искренно желаю (и думаю, вы довольны были бы исполнением моего желания), чтобы никогда и ни в ком не иметь нужды. Но если вышнему то не угодно, сердце и сундук Яньки для вас отверзты.

С глубоким почтением есмь, ваш преданнейший слуга

Янька жид».

– О Янька, Янька! – вскричал я воздыхая. – Добродетель твоя достойна всякого христианина.

Весь вечер провели мы с женою в восхищении, размышляя о будущем своем хозяйстве. Я был непомерно весел, ибо глядел на сына и жену, которой не видал более суток, и помышлял о возвращении моей коровы. На досуге строили мы великолепнейшие из всех возможных воздушных замков.

– Корова опять у нас, – говорила княгиня Фекла Сидоровна, – чего ж больше? Батюшкин дом мы продадим и можем, выкупив поле, накупить семян на посев. Рожь и пшеница уродится; огород у нас теперь огромнее, чем прежде, а топтать его не будет больше надобности. О! я предчувствую, что со временем будем мы если не богаче всех князей нашей деревни, по крайней мере довольнее, ибо постараемся довольствоваться тем, что у нас быть может.

Благоразумие жены восхищало меня. Я пал в ее объятия и клялся никогда более не топтать огородов, и сдержал досель свое слово; но она… Увы! сколько слез стоило мне несдержание слова своего княгинею Феклою Сидоровною!

К ночи начался опять довольно сильный осенний дождь. Но, уверяю, я смотрел на него с удовольствием, так что состояние сердца переменяло в глазах наших действия природы. Правда, и то немало придавало нам тогда веселия, что сокровище наше, наша корова возвратилась.

Тут вошел к нам незнакомец и сказал, что везет купца, хозяина своего, на ярмонку; что дурная погода застигла их в поле; что они ожидали успокоиться в сей деревне, но, к несчастию, огни были везде погашены и ни у одних ворот не могли достучаться.

– Этому я верю, – сказал я, взглянув на княгиню, – помнишь ли, Феклуша, какова была ночь родин твоих? Нигде не хотели отпереть.

– В этом есть разница, – отвечала супруга моя с важностию: – тогда был ты, а теперь он везет купца, и, может быть, богатого.

– О! пребогатого и прещедрого, – подхватил извозчик.

– Хотя бы он был щедрее всех щедрых на свете, я не могу пустить его. У меня только и есть покоев, что этот, где стоим, да вот другой вдесятеро меньше, где спим. Суди сам, друг мой: у меня маленькое дитя, крик поминутный, всю ночь возня, – словом, хозяину твоему покойнее ночевать в повозке, чем в моем доме.

Извозчик запечалился, и мы также, как вдруг вспомнил я, что у меня еще есть целый пустой дом моего тестя, и предложил извозчику там поселиться. Предложение принято с радостию. Марья развела на очаге огонь, чтобы вскипятить воды (я не знал тогда, на что бы это купцу, но через несколько лет открылся свет в глазах моих: это значило пить чай) и разогреть жаркое. Я отдал купцу, человеку старому, с страшною бородою, но приятному и миловидному, ключ от шкапа, в котором лежали книги моего тестя. Я никогда в него и не заглядывал.

– Не вздумается ли вам позабавиться чтением, – сказал я с хвастливым видом, чтоб показать купцу, что я не обыкновенный князь в нашей деревне и читать умею.

– Посмотрю: может быть, – отвечал купец, – я намерен пробыть здесь до тех пор, покудова мне вздумается. Я думаю, вы за квартирой не постоите?

– Боже мой! она мне совсем не нужна.

Однако ж мне неприятно казалось, что вместо удивления, что я умею читать, он толкует об отдыхе. Чтоб поразить его и наказать за прежнее невнимание, я сказал еще бесстыднее, что сам очень люблю чтение и нередко целые вечера занимаемся им с женою попеременно.

Купец поднял на меня глаза, и я не мог не закраснеться, солгав так безбожно, ибо Феклуша никак не могла различать более пяти первых букв; но я подлинно читал немногим чем хуже лысого дьячка Якова, который был удивлением всех окрестных приходов.

– Хорошо, – сказал купец весьма сухо, – я сам свободное время провожу в чтении.

Я пошел от него недоволен, «Этот купец или немножко глуп, или очень груб, что не умеет или не хочет различать людей», – сказал я, вошед к княгине, взяв со стола ночник и уводя ее в спальню с сыном.

Он пробыл у нас около недели. Посещал мой дом, говорил часто с княгинею и, казалось, был немало доволен. Мы старались, сколько позволяли наши обстоятельства, угощать его. Особливо приметно было, как он прельщался моим сыном.

Российский Жилблаз, или Похождения князя Гаврилы Симоновича Чистякова

Подняться наверх