Читать книгу Апельсины из Марокко - Василий П. Аксенов - Страница 2

2. Николай Калчанов

Оглавление

На комсомольском собрании мне предложили сбрить бороду. Собрание было людное, несмотря на то что сегодня в тресте выдавали зарплату. Все знали, что речь будет идти о моей бороде, и каждый хотел принять участие в обсуждении этой жгучей проблемы или хотя бы посмеяться.

Ну, для порядка поговорили сначала о культурно-массовой и спортивной работе, а потом перешли к кардинальному вопросу повестки дня, который значился в протоколе под рубрикой «О внешнем виде комсомольца».

Ерофейцев сделал сообщение. Он говорил, что большинство комсомольцев в свободное от работы время имеет чистый, опрятный и подтянутый вид, однако (но… наряду с этим… к сожалению, следует заметить…) имеются еще комсомольцы, пренебрегающие… и к ним следует отнести молодого специалиста инженера Калчанова.

– Я понимаю, – сказал Ерофейцев, – если бы Коля – ты меня, Коля, прости (я покивал), – если бы он был геологом и зарос, так сказать, естественным порядком (смех), но ты, Коля, прости, ты даже не художник какой-нибудь, и, извини, это пижонство, а у нас здесь не Москва и не Ленинград.

В зале начался шум. Ребята с моего участка кричали, что борода – это личное дело мастера и уж не будет ли Ерофейцев контролировать, кто как разными такими личными делами занимается, что это, дескать, зажим и все такое. Другие кричали другое. Особенно старались девушки из Шлакоблоков. Одна из них была определенно недурна. Она заявила, что внешний облик человека свидетельствует как-никак о его внутреннем мире. Такая, грубо говоря, смугляночка. Тип Сильваны Пампанини. Я подмигнул ей, и она встала и добавила мысль о том, что дурные примеры заразительны.

Проголосовали. Большинство было против бороды.

– Хорошо, сбрею, – сказал я.

– Может, хочешь что-нибудь сказать, Коля? – спросил Ерофейцев.

– Да нет уж, чего уж, – сказал я. – Решено, значит, так. Чего уж там…

Такую я произнес речь. Публика была разочарована.

– Мы ведь тебя не принуждаем, – сказал Ерофейцев. – Мы не приказываем, тут некоторые неправильно поняли, не осмыслили. Мы тебя знаем, ты хороший специалист и в быту, в общем, устойчив. Мы тебе ведь просто рекомендуем…

Он разговаривал со мной, как с больным.

Я встал и сказал:

– Да ладно уж, чего там. Сказано – сделано. Сбрею. Считайте, что ее уже нет. Была и сплыла.

На том и закончилось собрание.

В коридоре я встретил Сергея. Он шел с рулоном чертежей под мышкой. Я прислонился к стене и смотрел, как он идет, высокий, чуть-чуть отяжелевший за эти три года после института, элегантный, как какой-нибудь гид с французской выставки.

– Ну что, барбудос, плохи твои дела? – спросил он.

Вот это в нем сохранилось – дружеское, но немного снисходительное отношение старшекурсника к салаге.

Я подтянулся.

– Не то чтобы так, начальник, – сказал я. – Не то чтобы очень.

– Это тебе не кафе «Аэлита», – тепло усмехнулся он.

– Точно, начальник. Верно подмечено.

– А жалко? Сознайся, – подмигнул он и дернул меня за бородку.

– Да нет уж, чего уж, – засмущался я. – Ладно уж, чего там…

– Хватит-хватит, – засмеялся он. – Завелся. Вечером придешь?

– Очень даже охотно, – сказал я, – с нашим удовольствием.

– У нас сейчас совещание. – Он показал глазами на чертежи. – Говорильня минут на сорок – на час…

– Понятно, начальник, мы это дело понимаем, со всем уважением…

Он улыбнулся, хлопнул меня чертежами по голове и пошел дальше.

– Спроси его насчет цемента, мастер, – сказал мне мой тезка Коля Марков, бригадир.

Сергей обернулся уже в дверях директорского кабинета.

– А что с цементом? – невинно спросил он.

– Без ножа ведь режете, гады! – крикнул я с маленькой ноткой истерии.

За спиной Сергея мелькнуло испуганное лицо директорской секретарши.

– Завтра подбросим, – сказал Сергей и открыл дверь.

Я вышел из треста и посмотрел на огромные сопки, нависшие над нашим городом. Из-за одной сопки выглядывал краешек луны, и редкие деревья на вершине были отчетливо видны, каждое деревце в отдельности. Я зашел за угол здания, где не было никого, и стал смотреть, как луна поднимается над сопкой, довольно быстро, надо сказать, и как на сопки и на распадки ложатся резкие темно-синие тени и серебристо-голубые полосы света, и как получается Рокуэлл Кент. Я подумал о том, на сколько сотен километров к северу идет этот потрясающий рельеф и как там мало людей, да и зверей немного, и как на какой-нибудь метеостанции сидят двое и топят печь, два человека, которые никогда не надоедают друг другу.

За углом здания был топот и шум. Кто-то сговаривался насчет «выпить-закусить», кто-то заводил мотоцикл, смеялись девушки.

Из-за угла вышла группа девиц, казавшихся очень неуклюжими и бесформенными в тулупах и валенках, и направилась к автобусной остановке. Это были девицы из Шлакоблоков. Они прошли мимо, стрекоча, но одна обернулась и заметила меня.

Она вздрогнула и остановилась. Представляю, как я выглядел один на фоне белой, освещенной луной стены.

Она подошла и остановилась в нескольких шагах от меня. Это была та самая Сильвана Пампанини. Некоторое время мы молча смотрели друг на друга.

– Ну, чего это вы так стоите? – дрогнувшим голосом спросила она.

– Значит, из Шлакоблоков? – спросил я, не двигаясь.

– Переживаете, да? – уже другим тоном, насмешливо спросила она.

– А звать-то как? – спросил я.

– Ну, Люся, – сказала она, – но ведь критика была по существу.

– Законно, – сказал я. – Пошли в кино?

Она облегченно засмеялась:

– Сначала побрейтесь, а потом приглашайте. Ой, автобус!

И побежала прочь, неуклюже переваливаясь в своих больших валенках. Даже нельзя было представить, глядя на нее в этот момент, что у нее фигура Дианы. Высунулась еще раз из-за киоска и посмотрела на Николая Калчанова, от которого на стену падала огромная и уродливая тень.

Я вышел из-за угла и пошел в сторону фосфатогорского «Бродвея», где светились четыре наши знаменитые неоновые вывески: «Гастроном», «Кино», «Ресторан», «Книги» – предметы нашей всеобщей гордости. Городишко у нас гонористый, из кожи вон лезет, чтобы все было, как у больших. Даже есть такси – семь машин.

Я прошел мимо кино. Шла картина «Мать Иоанна от ангелов„, которую я уже смотрел два раза, позавчера и вчера. Прошел мимо ресторана, в котором было битком. Из-за шторы виднелась картина Айвазовского „Девятый вал“ в богатой раме, а под ней голова барабанщика, сахалинского корейца Пак Дон Хи. Я остановился посмотреть на него. Он сиял. Я понял, что оркестр играет что-то громкое. Когда они играют что-нибудь громкое и быстрое, например, „Вишневый сад“, Пак сияет, а когда что-нибудь тихое, вроде «Степь да степь кругом“, он сникает – не любит он играть тихое. В этот раз Пак сиял, как луна. Я понял, что ему дали соло. И он сейчас руками и ногами выколачивает свой чудовищный брек, а ребята из нашего треста смотрят на него, раскрыв рты, толкают друг друга локтями и показывают большие пальцы. Нельзя сказать, что джаз в нашем ресторане старомодный, как нельзя сказать, что он моден, как нельзя подвести его ни под какую классификацию. Это совершенно самобытный коллектив. Лихие ребята. Просто диву даешься, когда они с неслыханным нахальством встают один за другим и солируют, а потом как грянут все вместе – хоть стой, хоть падай.

Насмотревшись на Пака и порадовавшись за него, я пошел дальше. У меня немного болело горло, видно, простудился сегодня на участке, когда лаялся с подсобниками.

В «Гастрономе» было полно народу. Наш трест штурмовал прилавки, а шахтеры, авторемонтники и геологи стреляли у наших трешки и пятерки. Дело в том, что нам сегодня выдали зарплату, а до других еще очередь не дошла.

У меня тоже стрельнул пятерку один знакомый парень. Шофер из партии Айрапета.

– За мной не заржавеет, – сказал он.

– Как там ваши? – спросил я.

– Все возятся, да толку мало.

– Привет Айрапету, – сказал я.

– Ага.

Он врезался в толпу, и я полез за ним.

«Подольше бы вы там чикались!» – подумал я.

Я люблю Айрапета и желаю ему удачи, но у меня просто нет сил смотреть на него и на Катю, когда они вместе.

Я взял две бутылки «Чечено-ингушского» и килограмм конфет под аппетитным названием «Зоологические». Засунул все это в карманы куртки и вышел на улицу.

«Бродвей» наш упирается в сопку, в заросли кустарника, над которыми круто поднимается прозрачный лес – черные стволы, синие тени, серебристо-голубые пятна света. Ветви деревьев переплелись. Все резко, страшновато. Я понимаю, почему графики любят рисовать деревья без листьев. Деревья без листьев – это вернее, чем с листьями.

А за спиной у меня была обыкновенная добропорядочная улица с четырьмя неоновыми вывесками, похожая на обыкновенную улицу в пригороде Москвы или Ленинграда, и трудно было поверить, что там, за сопкой, город не продолжается, что там уже на тысячи километров к северу нет крупноблочных домов и неоновых вывесок, что там необозримое, предельно выверенное и точное царство, где уж если нечего есть, так нечего есть, где уж если ты один, так один, где уж если тебе конец, так конец. Плохо там быть одному.

Я постоял немного на грани этих двух царств, повернул налево и подошел к своему дому. Наш дом последний в ряду и всегда будет последним, потому что дальше – сопка. Или первым, если считать отсюда.

Стаськи дома не было. Я поставил коньяк на стол, поел баклажанной икры и включил радио.

– В Турции непрерывно растет стоимость жизни, – сказало радио.

Это я слышал еще утром. Это была первая фраза, которую я услышал сегодня утром, а потом Стаська сказал:

– Куда эта бородатая сволочь спрятала мои гантели?

Он почти всегда так «нежно» меня величает, только когда не в духе, говорит «Коля», а если уж разозлится, то – «Николай».

Не люблю приходить домой, когда Стасика нет. Да, он очень шумный и рубашки носит на две стороны, удлиняет, так сказать, срок годности, а по ночам он жует пряники, запивая водопроводной водой, и чавкает, чавкает так, что я закрываюсь одеялом с головой и тихо, неслышно пою: «Га-а-дина, свинья-я, подавись ты своим пря-я-ником…» Но зато, если бы он сейчас был дома, он отбросил бы книжку и спросил: «Откуда заявилась эта бородатая сволочь?» А я ответил бы: «С комсомольского собрания».

А когда мы выпьем, я говорю с ним о Кате.

Я встал и плотно прикрыл скрипучие дверцы шкафа, придвинул еще стул, чтобы не открывались. Не люблю, когда дверцы шкафа открыты, и прямо весь содрогаюсь, когда они вдруг открываются сами по себе с тихим, щемящим сердце скрипом. Появляется странное ощущение: как будто из шкафа может вдруг выглянуть какая-нибудь рожа или просто случится что-нибудь нехорошее.

Я взял свой проект и расстелил на столе, приколол кнопками. Закурил в отошел немного от стола. Он лежал передо мной, будущий центр Фосфатогорска, стеклянный и стальной, гармоничный и неожиданный. Простите, но когда-то наступает пора, когда ты сам можешь судить о своей работе. Тебе могут говорить разное, умное, и глупое, и середка-наполовинку, но ты уже сам стоишь как столб и молчишь – сам знаешь.

Конечно, это не мое дело. Я мастер. В конце концов, я кончил всего только строительный институт. Мое дело – наряды, цемент, бетономешалка. Мое дело – сизый нос и щеки стекольного цвета, мое дело – «мастер, скинемся на полбанки», и, значит, туда, внутрь – «давай-давай, не обижу, ребята, фирма платит».

Мое дело – находить общий язык. Привет, мое дело – это мое дело. Мое дело – стоять как столб у стола, курить, и хвалить себя, и знать, что действительно добился успеха.

Я размазня, я никогда не показываю своей работы, даже Сергею. Все это потому, что я не хочу лезть вверх. Вот если бы мой проект приняли, а меня бы за это понизили в должности и начались бы всякие мытарства, тогда мне было бы спокойно. Я не могу, органически не могу лезть вверх. Ведь каждый будет смотреть на твою рожу и думать: «Ну, пошел парень, в гору идет!» Только Стаська и знает про эту штуку, больше никто, даже Катя.

Со мной дело плохо обстоит, уважаемый товарищ. Я влюблен. Чего там темнить – я влюблен в жену моего друга Айрапета Кичекьяна. Глупо, правда?

Я взял бутылку, двумя ударами по донышку выбил пробку и пару раз глотнул. Наверху завели радиолу.

«Купите фиалки, – пел женский голос, – вот фиалки лесные».

Вот фиалки лесные, и ты вся в лесных фиалках, лицо твое в лесных фиалках, а ножками ты мнешь ягоды. Босыми. Землянику.

Я выпил еще и повалился на кровать. Открыл тумбочку и достал письма, наспех просмотренные утром.

Мать у меня снова вышла замуж, на этот раз за режиссера. Инка все еще меня любит. Олег напечатался в альманахе, сообщает Пенкин. Сигареты с фильтром он мне вышлет на днях. «Старая шляпа, ты еще не сдох?» – спрашивает сам Олег, и дальше набор совершенно незаслуженных оскорблений.

Я бросил письма обратно в тумбочку и встал. Увидел свое лицо в зеркале. Сейчас, что ли, ее сбрить? А как ее брить, небось щеки все раздерешь. Я растянул себе уши и подмигнул тому, в зеркале.

– Калчанов, – сказал я. – Подонок.

– Хе-хе, – ответил тот.

– Катишься ведь по наклонной плоскости, – я его.

– Хе-хе, – ответил он и ухмыльнулся самой скверной из своих улыбок.

– Люблю тебя, подлеца, – сказал я ему.

Он потупился.

В это время постучали. Я открыл дверь, и мимо меня прямо в комнату прошла румяная Катя.

Она сняла свою парку и бросила ее на Стаськину постель. Потом подошла к зеркалу и стала причесываться. Конечно, начесала себе волосы на лоб так, что они почти закрывали правый глаз. Она была в толстой вязаной кофте и синих джинсиках, а на ногах, как у всех нас, огромные ботинки.

– Ага, – сказала она, заметив в зеркале бутылку, – пьешь в одиночку? Плохой симптом.

Я бросил ее парку со Стаськиной кровати на свою и подошел поближе. Мне нужно было убрать со стола проект, но я почему-то не сделал этого, просто заслонил его спиной.

Катя ходила по комнате и перетряхивала книги и разные вещи.

– Что читаешь? «Особняк»? Правда, здорово? Я ничего не поняла.

– Коньяк хороший? Можно попробовать?

– Это Стаськины гантели? Ого!

Не знаю, что ее занесло ко мне, не знаю, нервничала она или веселилась. Я смотрел, как она ходит по нашей убогой комнате, все еще румяная, тоненькая, и вспоминал из Блока: «Она пришла с мороза, раскрасневшаяся, и наполнила комнату…» Как там дальше? Потом она села на мою кровать и стала смотреть на меня. Сначала она улыбалась мне дружески-насмешливо, как улыбается мне Сергей Орлов, потом просто по-дружески, как ее муж Айрапет, потом как-то встревоженно, потом перестала улыбаться и смотрела на меня исподлобья.

А я смотрел на нее и думал: «Боже мой, как жалко, что я узнал ее только сейчас, что мы не жили в одном доме и не дружили семьями, что я не приглашал ее на каток и не предлагал ей дружбу, что мы не были вместе в пионерском лагере, что не я первый поцеловал ее и первые тревоги, связанные с близостью, она разделила не со мной».

Весь оборот этого дела был для меня странен, немыслим, потому что она всегда, в общем, была со мной. Еще тогда, когда я вечером цепенел на площадке в пионерском лагере, глядя на темную стену леса, словно вырезанную из жести, и на зеленое небо и первую звезду… Мы пели песню:

В стране далекой юга,

Там, где не свищет вьюга,

Жил-был когда-то

Джон Грэй богатый…

Джон был силач, повеса…


Я был еще, в общем, удивительным сопляком и не понимал, что такое повеса. Я пел: «Джон был силач по весу…» Такой был смешной мальчишка. А еще мы пели «У юнги Билла стиснутые зубы», и «В Кейптаунском порту», и романтика этих смешных песенок безотказно действовала на наши сердца. И романтика эта была ею, Катей, которую я не знал тогда; а узнал только здесь. Катя, да, это бесконечная романтика, это самая ранняя юность, это… Ах ты, боже мой, это: Да-да-да. Это всегда «да» и никогда «нет». И она это знает, и она пришла сюда, чтобы сказать мне «да», потому что она почувствовала, кто она такая для меня.

– Хоть бы вы абажур какой-нибудь купили на лампочку, – сказала она тревожно.

– А, абажур, – сказал я и посмотрел на лампочку, которая свисала с потолка на длинном шнурке и висела в комнате на уровне груди. Когда нам надо было работать за столом, мы ее подвязывали к форточке.

– Правда, Колька, вы бы хоть окна чем-нибудь завесили, – посмелее сказала она.

– А, окна! – Я бессмысленно посмотрел на темные голые окна, потом посмотрел Кате прямо в глаза. В глазах у нее появился страх, они стали темными и голыми, как окна. Я шагнул к ней и задел плечом лампочку. Катя быстро встала с кровати.

– Купили бы приемник, – пробормотала она, – все-таки надо жить по-челове…

Лампочка раскачивалась, и тени наши метались по стенам и по потолку, огромные и странные. Мы стояли и смотрели друг на друга. Нас разделял метр.

– Хорошо бы еще цветы, а? – пробормотал я. – А? Цветы бы еще сюда, ты не находишь? Бумажные, огромные…

– Бумажные – на похоронах, – прошептала она.

– Ну да, – сказал я. – Бумажных не надо. Лесные фиалки, да? Вот фиалки лесные. Считай, что они здесь. Вся комната полна ими. Считай, что это так.

Я поймал лампочку и, обжигая пальцы, вывернул ее. Несколько секунд в кромешной темноте прыгали и расплывались передо мной десятки ламп, и тени качались на стене. Потом темнота успокоилась. Потом появились синие окна и темная Катина фигура. Потом кофта ее выступила бледным пятном, и я увидел ее глаза. Я шагнул к ней и обнял ее.

– Нет, – отчаянно вырываясь, сказала она.

– Это неправильно, – шептал я, целуя ее волосы, щеки, шею, – это не по правилам. Твой девиз – «да». Мне ты должна говорить только «да». Ты же это знаешь.

Она сильно, резко отворачивала свое лицо. Она вся стала в моих руках сильной, твердой, упругой, уходящей. Мне казалось, что я ошибся, что я поймал в темноте какое-то лесное животное, козу или лань.

– Калчанов, ты подонок! – крикнула она, и я ее тут же отпустил. Я понял, что она имела в виду.

– Да-да, я подонок, – пробормотал я. – Я все понимаю. Как же, конечно… Прости…

Она не отошла от меня. Глаза ее блестели. Она положила мне руку на плечо:

– Нет, Колька, ты не понимаешь… ты не подонок…

– Не подонок, правильно, – сказал я, – сорванец. Колька-удалец, голубоглазый сорванец, прекрасный друг моих забав… Отодрать его за уши…

– Ах! – прошептала она и вдруг прижалась ко мне, прильнула, прилепилась, обхватила мою голову, и была она вовсе не сильной, совершенно беспомощной и в то же время властной.

Вдруг она отшатнулась и, упираясь руками мне в грудь, прошептала таким голосом, словно плакала без перерыва несколько часов:

– Где ты раньше был, Колька? Где ты был год назад, черт?

В это время хлопнула дверь и в комнату кто-то вошел, споткнулся обо что-то, чертыхнулся. Это был Стаська. Он зажег спичку, и я увидел его лицо с открытым ртом. Он смотрел прямо на нас. Спичка погасла.

– Опять эта бородатая уродина куда-то смылась, – сказал Стаська и, громко стуча каблуками, вышел из комнаты.

– Зажги свет, – тихо сказала Катя.

Она села на кровать и стала поправлять прическу. Я пошел и долго искал лампочку, почему-то не находил. Потом нашел, взял ее в ладони. Она была еще теплой.

«Да, – подумал я. – Катя, Катя, Катя! Нет, несмотря ни на что, невзирая и не озираясь, и какое бы у тебя ни было лицо, когда я зажгу свет…»

– Что ты стоишь? – спокойно сказала она. – Вверни лампочку.

Лицо у нее было спокойное и ироническое. Она вдруг посмотрела на меня искоса и снизу так, как будто влюбилась в меня с этого, как бы первого взгляда, как будто я какой-нибудь ковбой и только что с дороги вошел сюда в пыльных сапогах, загорелый, видавший виды.

– Катя, – сказал я, но она уже надевала парку.

Она подняла капюшон, задернула «молнию», надела перчатки и вдруг увидела проект.

– Что это?! – воскликнула она. – Ой, как здорово!

– Катя, – сказал я. – Ну хорошо… Ну боже мой… Ну что же дальше?

Но она рассмотрела проект.

– Какой дом! – воскликнула она. – Потрясающе!

Я ненавидел свой проект.

– Топ-топ-топ, – засмеялась она. – Это я иду по лестнице…

– Там будет лифт, – сказал я.

– Это твоя работа? – спросила она.

– Нет, это Корбюзье.

Я закурил и сел на кровать.

– Послушай, – сказал я. – Ну хорошо… Я не могу говорить. Иди ко мне.

– Перестань! – резко сказала она и подошла к двери. – Ты что, с ума сошел? Не сходи с ума!

– Для тебя у меня нет ума, – сказал я.

– Ты идешь к Сергею? – спросила она.

– Я иду к Сергею, – сказала она.

– Ну? – И она вдруг опять, опять так на меня посмотрела.

– Считаю до трех, Колька, – по-дружески засмеялась она.

– Считай до нуля, – сказал я и встал.

«Ну хорошо, разыграем еще один вечер, – думал я. – Еще один фарс. Поиграем в „дочки-матери“, прекрасно. Какая ты жалкая, ведь ты же знаешь, что наш пароль – „да“!»

Мы вышли из дому. Она взяла меня под руку. Она ничего не говорила и смотрела себе под ноги. Я тоже молчал. Скрипел снег, и булькал коньяк у меня в карманах.

На углу главной улицы мы увидели Стаську. Он стоял, покачиваясь с пятки на носок, и читал газету, наклеенную прямо на стену. В руках у него был его докторский чемоданчик.

– Привет, ребята, – сказал он, заметив нас, и ткнул пальцем в газету. – Как тебе нравится Фишер? Силен, бродяга!

– Ты с вызовов, да? – спросил я его.

– Да, по вызовам ходил, – ответил он, глядя в сторону. – Одна скарлатина, три катара, обострение язвы…

– Пошли к Сергею?

– Пошли.

Он взял Катю под руку с другой стороны, и мы пошли втроем. С минуту мы шли молча, и я чувствовал, как дрожит Катина рука. Потом Катя заговорила со Стаськой. Я слушал, как они болтают, и окончательно уже терял все нити, и меня заполняла похожая на изжогу, на сильное похмелье пустота.

– Просто не представляю себе, что ты врач, – как сто раз раньше, посмеивалась над Стасиком Катя. – Я бы к тебе не пошла лечиться.

– Тебе у психиатра надо лечиться, а не у меня, – как всегда, отшучивался Стаська.

Мы вошли в дом Сергея и стали подниматься по лестнице. Стаська пошел впереди и обогнал нас на целый марш. Катя остановилась, обняла меня за шею и прижалась щекой к моей бороде.

– Коленька, – прошептала она, – мне так тошно. Сегодня у меня был Чудаков, и я послала с ним Айрапету белье и варенье. Ты понимаешь, я…

Я молчал. Проклятое косноязычие! Я мог бы ей сказать, что всю мою нежность к ней, всю жестокость, которую я могу себе позволить, я отдаю в ее распоряжение, что все удары я готов принять на себя, если бы это было возможно. Да, я знаю, что все будет распределено поровну, но пусть она свою долю попробует отдать мне, если может…

– Мне никогда не было так тяжело, – прошептала она. – Я даже не думала, что так может быть.

Наверху открылась дверь, послышались громкие голоса Сергея и Стаськи и голос Гарри Беллафонте из магнитофона. Он пел «Когда святые маршируют».

– Катя! – крикнул Сергей. – Коля! Все наверх!

Она поспешно вытирала глаза.

– Пойдем, – сказал я. – Я тебя сейчас развеселю.

– Развеселишь, правда? – улыбнулась она.

– Ты слышишь Беллафонте? – спросил я. – Сейчас мы с ним вдвоем возьмемся за дело.

Мы побежали вверх по лестнице и ворвались в прекрасную квартиру заместителя главного инженера треста Сергея Юрьевича Орлова. Я сразу прошел в комнату и грохнул на стол свои бутылки. Я привык вести себя в этой квартире немного по-хамски, наследить, например, своими огромными ботинками, развалиться в кресле и вытянуть ноги, шумно сморкаться. Вот и сейчас я прошагал по навощенному, не типовому, а индивидуальному паркету, прибавил громкости в магнитофоне и стал выкаблучивать. С ботинок у меня слетали ошметки снега. Стасик не обращал на меня внимания. Он сидел в кресле возле журнального столика и просматривал прессу. Катя и Сергей что-то задержались в передней. Я заглянул туда. Они стояли очень близко друг к другу. Сергей держал в руках Катину парку.

– Ты плакала? – строго спросил он.

– Нет. – Она покачала головой и увидела меня. – Отчего мне плакать?

Сергей обернулся и внимательно посмотрел на меня.

– Пошли, ребята, выпьем! – сказал я.

Они вошли в комнату. Сергей увидел коньяк и сказал:

– Опять «Чечено-ингушский»? Похоже на то, что Дальний Восток становится филиалом Чечено-Ингушетии.

– Не забывают нас братья из возрожденной республики, – сказал я.

Сергей принес рюмки и разлил коньяк, потом опять ушел и вернулся с тремя бутылками нарзана. Скромно поставил их на стол.

– Господи, нарзан! – воскликнула Катя. – Где ты только это все достаешь?

– Не забывают добрые люди, – усмехнулся Сергей.

– Да у него и сигареты московские и самые дефицитные книжки. Устроил же себе человек уголок цивилизации! – Стаська выпил рюмку и сосредоточенно углубился в себя. – Идет, – сказал он, – пошел по пищеводу.

Это он о коньяке.

– Ты смотрела «Мать Иоанну»? – спросил Катю Сергей.

– Два раза, – сказала Катя, – вчера и позавчера.

– А ты? – повернулся ко мне Сергей.

– Мы вместе с Катей смотрели, – сказал я.

– Вот как? – Он опять внимательно посмотрел на меня. – Ну и что? Как Люцина Виницка?

– Потрясающе, – сказала Катя.

– Прошел в желудок, – меланхолически заметил Стасик.

– Вообще поляки работают без дураков…

– Да, кино у них сейчас…

– Я смотрел один фильм…

– Там есть такой момент…

– Всасывается, – сказал Стасик, – всасывается в стенки желудка.

– Помнишь колокола? Беззвучно…

– И женский плач…

– Масса находок…

– Неореализм трещит по швам…

– Но итальянцы…

– Если вспомнить «Сладкую жизнь»…

– А в крови-то, в крови, – ахнул Стаська, – Господи, в крови-то у меня что творится!

Так мы сидели и занимались своими обычными разговорчиками. Мы всегда собирались у Сергея. Здесь как-то все располагало к таким разговорам, но в последнее время эти сборища стали напоминать какую-то обязательную гимнастику для языка, и в этой болтовне появилась какая-то фальшь, так же как во всей обстановке, в модернистских гравюрах на стене. Все это, по-моему, уже чувствовали.

Я смотрел на Катю. Она печально смеялась и курила. Мне бы с ней быть не здесь, а где-нибудь на метеостанции. Топить печь.

– Может, тебе не стоит столько курить? – сказал ей Сергей.

И только в музыке не было фальши, в металлических звуках, в резком полубабьем голосе Пола Анка. Я вскочил:

– Катюша! Катька! Пойдем танцевать?

Катя побежала ко мне, грохоча ботинками.

– «Они ушли чуть свет, сегодня с ними Кэт»! – закричал я, подлаживаясь под Анка.

– Ну как же я буду танцевать в этих чеботах? – растерянно улыбнулась Катя.

– Одну минуточку, – сказал Сергей и полез под тахту.

Я выкаблучивал, как безумный, и вдруг увидел, что он вытаскивает из-под тахты лучшие Катины туфельки. Он встал с туфельками в руках и посмотрел на Катю. Он держал туфельки как-то по-особенному и смотрел на Катю с каким-то новым, удивившим меня, дурацки-печальным выражением.

Катя насмешливо улыбнулась ему и выхватила туфельки.

Да, мы танцевали. Я показал, на что я способен.

– Ну, даешь, бородатая бестия! – кричал Стасик и хлопал в ладоши.

– Осторожно, Колька! – кричал Сергей, тоже хлопая.

Я крутил Катю и подбрасывал ее, мне это было легко, у меня хорошие мускулы, и чувство ритма, и злости достаточно. И танец был немыслим и фальшив, потому что не так мне надо с ней танцевать.

Апельсины из Марокко

Подняться наверх