Читать книгу Пора, мой друг, пора - Василий П. Аксенов - Страница 3

Часть I
Прогулки
3

Оглавление

Мне надо было возвращаться на базу, надо было искать такси, еще выкладывать не меньше чем рубль сорок; автобусы уже не ходили. База наша размещалась за городом, в сосновом лесу, в здании мотоклуба. Там жили все мы, технический состав, а творческий состав, естественно, занимал номера в «Бристоле». Киноэкспедиция – это не Ноев ковчег.

Из-за темной громады городского театра вынырнул и остановился зеленый огонек. Я побежал через улицу. На бегу видел, что с разных сторон к такси устремились еще двое. Я первый добежал. Открывая дверцу, я вспомнил наши с Таней поездки в такси. Как пропускал ее вперед и она весело шлепалась на сиденье, а потом рядом с ней весело шлепался я, как мы торопливо обнимались и ехали, прижавшись друг к другу плечами, ехали с блуждающими улыбками на лицах и с глазами, полными нетерпеливого ожидания, как будто там, в конце маршрута, нас ждал какой-то удивительный, счастливый сюрприз.

– Куда поедем? – спросил шофер и включил счетчик.

– За город, к мотоклубу.

– Ясное дело, – буркнул он и тронулся.

Он что-то тихо насвистывал. Лицо у него были худое, с усиками. Он был похож на третьего штурмана с речного парохода, а не на шофера.

Мы ехали через весь город. Взобрались вверх по горбатым улочкам средневекового центра, потом спустились на широкую дорогу, по обеим сторонам которой стояли темные двухэтажные дома. Промчался какой-то шальной ярко освещенный автобус без пассажиров, потом нас обогнал милицейский патруль на мотоцикле. Шофер сразу выключил фары.

«Сейчас буду думать о своей жизни», – решил я. Когда так решаешь, ничего не получается. Начинаешь думать по порядку, и все смешивается, лезет в голову всякая ерунда, только и знаешь, что глазеть по сторонам. «Буду глазеть по сторонам», – решил я и тогда начал думать.

Я вспомнил, как мы познакомились с Таней. В ту пору я, недоучка, вернулся из Средней Азии и был полон веры в себя, в успех своих литературных опытов, в успех у девушек, в полный успех во всем. Уверенность эта возникла у меня вследствие моих бесконечных путешествий и самых разных работ, которые я успел перепробовать в свои двадцать пять.

Я давно уже был предоставлен самому себе. Отец, уставший от жизни, от крупных постов, на которых он сидел до сорок девятого, занимался только своим садиком в Коломне, где он купил полдома после выхода на пенсию. Брат мой, Константин, плавал на подводной лодке в северных морях. Встречались мы с ним редко и случайно: ведь я так же, как и он, бесконечно находился в своих автономных рейсах.

Иногда я зарабатывал много денег, иногда – курам на смех. Иногда выставлял на целую бригаду, а иногда сам смотрел, кто бы угостил обедом. Такая была жизнь, холостая, веселая и мускульная, без особых претензий. Я все собирался завести сберкнижку, чтобы продолжить прерванное свое высшее образование, и эти благие порывы тревожили меня до тех пор, пока я не обнаружил в себе склонности к писательству.

То есть я и раньше писал стихи, как каждый второй интеллигентный мальчик, но это прошло с возрастом.

Первый рассказ, написанный то ли во время отгула, то ли во время командировки, то ли в дождь, то ли в вёдро, от скуки или с похмелья, а может быть, из-за влюбленности в кондукторшу Надю, этот рассказ вверг меня в неистовство. Спокойный мир суточных-командировочных, рычагов и запчастей, нарядов и премиальных, этот мир всколыхнулся, тарифная сетка стала расползаться. Меня вдруг охватило немыслимое восторженное состояние, романтика: виделись мне алые паруса, и потянуло к морю, к приливу, ночное небо рождало тревогу, книги на прилавках вызывали решительные чувства: я лучше могу, я все могу!

На целине во время уборочной я лежал ночью в скирде и вдруг запел нечто дикое: мне показалось, что и музыку я могу сочинять, могу стать композитором, если захочу, потому что я вдруг почувствовал себя на скирде и холодное тело подлодки моего брата, скользящее подо льдом.

Внешне я не подавал виду, а, наоборот, все больше грубел, даже начал хамить, чтобы скрыть свои восторги. И грубость эта давала себя знать, я надувался спесью, думая о своем совершенстве, о высшей участи, уготованной мне, и не в последнюю очередь о своих мускулах, о своем «умении жить», а также о том, что этот маленький отрезок всемирного времени отведен мне и я могу вести себя в нем, как мне самому хочется, а потом – трын-трава!

Только бумаге втихомолку я отдавал свои восторги, свою выспренность, но даже от нее что-то таил, что-то слишком уж стыдное, может быть, именно то, что и толкало меня писать.

И вот я встретился с Таней в этом городе, куда приехал отдыхать эдаким вечно ухмыляющимся пареньком, бывалым, знающим себе цену. Я думал о себе в ту пору, меня не занимали окружающие, все мне было нипочем, горести детских лет забылись, я спокойно и весело думал о том, что все мы просто сдохнем когда-нибудь и превратимся в пыль, и я еще собирался писать, кретин!

В первый же вечер с грохотом свалились к ногам мои дурацкие латы. Вся система обороны, которой я гордился, катастрофически разрушалась. Я будто заново стал шестнадцатилетним плохо одетым пацаном, мне казалось, что все на меня смотрят, что у каждого припасено ехидное словечко на мой счет. С болью я ощутил удивительную связь со всеми людьми на земле, и в этом была виновата Таня. Я помню, как она спросила меня в один из наших первых вечеров: честолюбив ли я? Что я должен был ответить: да или нет? Я ответил: нет! Уверены ли вы в себе? Нет! Чего же вы хотите добиться в жизни? Тебя! Она жила с родителями в гостинице, а я на турбазе, в комнате на восемь человек. В один из вечеров мы попали на улицу Лабораториум…

Слева открылся залив. Лунная полоса дрожала на его мелкой воде.

– Завтра дождь будет, – буркнул шофер.

– Почему вы так думаете?

– Так, знаю.

…Мои литературные планы также рушились с замечательным треском и очень быстро. Космические масштабы моих юношеских построений никого не интересовали. Людей интересовали свежие номера газет, а также почему Иван Иванович был хорошим человеком, а стал подлецом, и наоборот – почему Петр Петрович переродился и стал совестливым человеком, а также проблемы поколения, связь поколений, воспитание поколения, разные другие вопросы. Я это прекрасно стал понимать, потому что из-за Тани с меня слетела вся моя защищенность, слетели все мои ухмылки. Жизнь с ней была полна тревоги, тревоги каждую минуту, бесконечных споров с ее знакомыми, с ее родителями, с ней.

Ее родители устроили меня в газету. Я стал получать хорошую зарплату, но работать там не мог, ничего у меня не получалось. Там было много людей, у которых ничего не получалось, но все они прекрасным образом служили, а я не мог. Я ушел из газеты и взялся за свою прежнюю шоферскую работу. Я работал шофером в одном колхозе в Московской области. Это был довольно странный, но преуспевающий колхоз. Он не пахал, не сеял и не собирал урожай. У него был хороший автопарк – шестнадцать грузовиков, все они работали на извоз, а денежки капали в колхозную казну. Кроме того, там была большая молочная ферма и огромные парники для ранних овощей на потребу Москвы. В общем все это меня мало касалось, я крутил баранку в пыли и грохоте, в черепашьем движении Рязанского шоссе, унижался перед гаишниками, и вырывался на лесной асфальт, и в очереди на заправку рассказывал коллегам сомнительные анекдоты, проходил техосмотры и повышал классность; это была жизнь по мне. Танина карточка висела у меня в кабине.

– Киноактриса? – спрашивали случайные попутчики.

– Угу, – кивал я, потому что она действительно становилась в ту пору киноактрисой, а утверждая, что это моя жена, я только бы смешил своих попутчиков.

Тогда ее утвердили на главную роль в первой картине. Она поразительно быстро менялась. Кто-то ей очень ловко внушил, что люди искусства – это совсем особенные люди. Эта мысль успокаивала ее с каждым днем, от ее трепетности не осталось и следа.

Как-то в воскресенье мы плохо договорились с ней, и я поехал в Переделкино показывать одному писателю свои очередные упражнения. Пока он читал, я лежал под его машиной и подкручивал там гайки. Это был своеобразный обмен любезностями. А мне нравилось лежать под его машиной, здесь было все, что мне требовалось по воскресеньям: близкий запах машины, и далекий запах травы, и тишина, подмосковная тишина. Только ломались в воздухе звуковые барьеры, только нежно погромыхивала электричка, только свистел «ТУ-104», поднявшийся с Внуковского аэродрома, только сентиментально стрекотали вертолеты.

В тот раз тишина нарушилась смехом. Я выглянул из-под машины и за забором увидел Таню в компании каких-то юнцов. Наверное, там были и другие девушки, может быть, даже знакомые, но мне показалось, что она там одна среди хохочущего сброда восемнадцатилетних мальчишек…

На Киевском вокзале в киоске продавались Танины карточки. Школьницы покупали их. Какой-то сопляк покрутил карточку в руках и сказал:

– Будь здоров девочка!

Это был первый приступ ревности. Такой ревности, когда трогаешься рассудком, когда воешь по вечерам от смертельной тоски, когда милое тебе существо, словно привидение, проносится у тебя перед глазами в безумном порнографическом клубке.

Потом все это прошло, дикость моя. Я был чудовищно несправедлив, я просто не понимал ее, не понимал людей искусства. Я снял комнату в Ильинке и стал хорошо и много писать. Вечерние электрички с расфуфыренными подмосковными девицами и лихими «малаховскими ребятами», правда, волновали меня, манили в таинственные дали, в Кратово, под сень парка железнодорожников, где грохотали доморощенные рок-н-роллы, но в вечернем небе появлялись пузатые быковские самолеты, раскорякой шли на посадку, и я торопился к своему шаткому столу.

Кажется, я начинал понимать секрет: надо работать без утайки, я не должен бояться бумаги – это самый близкий мой друг. Все, что я скрою, обязательно вылезет потом, но уже в смешном, окарикатуренном виде. В конце концов, писательство – это то, что прежде всего нужно мне самому, то, что помогает мне, каждую минуту сжимает в энергетический ком, и я не должен хитрить в этом деле. Лицом к лицу с бумагой я не должен стыдиться самого себя – ни своей глупости, ни своих так называемых сантиментов. Я простой человек, имеющий отношение ко всем прохожим и проезжим, я такой же, как все они. И я им нужен – вот в чем штука, без этого дело не пойдет.

Я успокаивался. В полном спокойствии я работал и в полном спокойствии посещал редакции – не напечатают сейчас, напечатают потом. Я очень прочно успокоился за несколько месяцев, но кончилась какая-то часть работы, и я стал думать: не слишком ли?..

…За поворотом шоссе возникла в темноте подсвеченная прожектором белая каменная игла – обелиск в память павших десантников. И полон был мир для меня любви к погибшим моим братьям.

– Вы Есенина любите? – вдруг спросил шофер.

– Люблю, конечно, – ответил я.

– Почитать вам стихотворения Есенина?

– Давай.

– «Ты меня не любишь, не жалеешь…», «Может, поздно, может, слишком рано…», «Жизнь моя, иль ты приснилась мне…», «Вы помните, вы все, конечно, помните…» – читал шофер.

Я тоже пытался что-то читать, но сбивался, и он меня поправлял и читал дальше безошибочно. Он знал уйму стихов Есенина. Мы неслись по лесу, фары пробивали лес, и в глубине за соснами возникали фантастические очертания кустарника. И полон был лес для меня призраков, призраков моей любви, которые маячили из-за потухших костров, смешных и милых призраков.

– А его поэму «Проститутка» ты знаешь? – спросил шофер.

– Нет, не знаю такой.

– Ну, так слушай.

И вдруг после есенинских стихов последовало длинное графоманское сочинение о юной проститутке, сочинение с немыслимым ритмом, безобразное, сальное…

Читал он вдохновенно.

– Это не Есенин, – сказал я.

– Как это не Есенин? – поразился он.

– Это какой-то бездарный алкоголик сочинил, а не Есенин.

Вдруг он затормозил так резко, что я чуть не стукнулся лбом о ветровое стекло.

– Ты чего?

– Давай отсюда, выматывай!

– Рехнулся, друг?

– Выматывай, говорю! Знаток нашелся. Есенин, не Есенин…

Он выругался, и губы у него дрожали от обиды. Я вылез из машины.

– Ладно, я пешком дойду, но только ты пойми, что это не Есенин. Ты, друг, вызубрил стихи, как попка, а золота от дерьма отличить не можешь.

– Спрячь свои паршивые гроши! – заорал он, выкатывая глаза, и захлопнул дверцу.

Я поднял воротник, засунул руки в карманы и пошел по шоссе, потом обернулся и посмотрел, как он разворачивается. Потом пошел дальше по лунным пятнам, по качающимся теням, с холодом в душе из-за этой ссоры. Минут через десять я услышал шум мотора сзади и обернулся. Фары из-за поворота описали дугу по елкам, делая их из черных зелеными, показалась машина, это было мое такси.

– Садись, – сказал шофер.

Я молча сел с ним рядом.

– Я сейчас рифму разобрал, может, ты и прав, может, это и не Есенин. Должно быть, действительно какой-нибудь алкаш сочинил… Ты с «Мосфильма»? – через минуту спросил он.

Я кивнул.

– А я сам питерский. Питер бока повытер, – печально подмигнул он. – Женку прогнал и сюда подался. Здесь мне не пыльно.

– Чего так? – хмуро спросил я.

– В торговле она работала, понял?

– Ну и что?

– Я же тебе говорю, в торговле она работала и левака дала с завмагом.

– А!

– Ничего не понимаю, – сказал он, тараща глаза на дорогу. – Ничего не понимаю, хоть ты убей.

Я всунул ему в рот сигарету и дал огня. Он неумело запыхтел.

– Ничего не понимаю. Завмаг такой толстый, старый, а она девчонка с тридцать девятого года.

– Баб не поймешь, – сказал я.

– Верно. Бабу, может, труднее понять, чем мужчину.

– Плюнь, – сказал я. – В конечном счете выгнал – и правильно сделал. Найдешь здесь себе эстоночку.

– Как же, найдешь! Не допросишься.

– Давай организуем союз русских холостяков, а?

Он засмеялся.

– Тебя как зовут?

– Валя.

– А меня Женя. Давай повстречаемся, а?

– Давай.

– Вот этот телефон запиши. – Он ткнул пальцем в дощечку справа от руля.

На ней было написано: «Как вас обслужили, сообщите в диспетчерскую по телефону 2-41-59». Я записал.

Показалось модернистское здание мотоклуба.

– Пока, – сказал я. – Обязательно позвоню, Женька.

– Будь здоров. – Он протянул мне руку. – Понимаешь, жить без нее не могу, без Люськи.

Он сдвинул фуражку на затылок, и я увидел, что он лыс.

– Не психуй, Женя, – сказал я. – Все устроится.

Во дворе мотоклуба стояла вся наша техника: темные туши «тон-вагена» и «лихт-вагена», «ГАЗ-69», автобус, а над всем этим, как шея загадочного жирафа, повисла стрела операторского крана. На балконе, освещенный луной, сидел в одной майке Барабанчиков. Он наигрывал на гитаре и пел, томясь:

Ах, миленький, не надо.

Ах, родненький, не надо…


«Может быть, это Барабанчиков сочинил поэму „Проститутка“, – подумал я и по стене, в тени, чтобы он меня не заметил, прошел в вестибюль. Здесь я подсел к телефону и набрал 2-41-59. Длинные гудки долго тревожили ухо. Я отражался в зеркале, бледный хорошо одетый молодой человек. Завтра натяну брезентовые штаны и свитер, наемся как следует и буду толкать тележку.

– Диспетчер.

– Здравствуйте. Говорит пассажир машины 58–10.

– Что случилось?

– Ровным счетом ничего. Запишите, пожалуйста, благодарность водителю Евгению Евстигнееву.

– Что за дурацкие шутки? Вы бы еще в пять утра позвонили.

– Какие шутки? Меня прекрасно обслужили, вот и все.

– Нам только жалуются, и то днем, а не по ночам.

– А я не жалуюсь, вы поняли?

– Черт бы вас побрал! Почитать не даете!

– А что вы читаете?

– «Лунный камень».

– О! Тогда простите. Спокойной ночи!

– Спокойной ночи!

Пора, мой друг, пора

Подняться наверх