Читать книгу Смерти нет - Василий Вялый - Страница 5
V
ОглавлениеКадочников зашёл в помещение и, поздоровавшись с нами, устало присел на табуретку.
– Тяжёлый день, Василич? – поинтересовался Калошин.
Музыкант лишь махнул рукой и угрюмо взглянул на бутылку: он на дух не переносил спиртные напитки.
– Отчебучили мои виртуозы сегодня номер.
Василий Васильевич горестно вздохнул.
– Что, польку при погребении сыграли? – шутя спросил я, ещё не подозревая, насколько был близок к истине.
– Почти, – музыкант свирепо дёрнул головой, убрав с глаз чёлку. – «Семь-сорок», паршивцы, сбацали…
– Да иди ты… еврея, что ли, отправляли в последний путь? – оживился скульптор. – Расскажи, Вася.
– Хоронили какого-то коммерсанта по фамилии Розенберг. Всё происходило вроде бы прилично, только тромбонист Эдик слегка фальшивил: видимо, был подшофе. Тем не менее отыграли чин по чину, вроде всё нормально. Сели в автобус и поехали, как водится, на поминки. Ну и… – Вась-Вась, глянув в окно, вдруг реанимировал свой гнев. – А вот он, мерзавец, и сам идёт!
– Здравствуйте, могильщики, – радостно поприветствовал присутствующих Эдик, но, увидев руководителя, несколько стушевался. – Василь Василич, ну выслушай ты меня… – вещая о своей невиновности, он кулаком постучал себя в грудь. Назвать речь тромбониста членораздельной можно было лишь с большой натяжкой.
После службы в армии Эдик устроился на фабрику игрушек разнорабочим. Подносил деревянные заготовки матрёшек к токарному станку. Невообразимый грохот и никогда не оседающая пыль цехов вскоре значительно сократили его трудовой энтузиазм, и он хотел было уйти с предприятия, но прослышал, что в доме культуры фабрики собирают духовой оркестр и решил попытать счастья. Особого таланта от претендентов не требовалось, а претендентов было немного, так что Эдика взяли. Стоит отметить, что тогда Эдуард различал лишь две ноты: до и после.
Платили музыкантам мало, однако и работы было немного: ежедневные репетиции по два-три часа, игра на демонстрациях, торжественных собраниях и субботниках. За пару недель Василий Васильевич полностью сформировал состав оркестра – девять человек. Правда, ноты знали только трое, они и несли основную музыкальную нагрузку. Руководитель вёл основную тему на саксофоне, а троица подыгрывала. Остальные лишь подносили инструменты к губам, являясь, в сущности, статистами ансамбля. Зарплату коллективу выделяли на девять человек, но фактически её получали четверо. Имитаторам Вась-Вась выделял по пятьдесят рублей за проведённое мероприятие, однако не оставлял надежды научить их играть. На каком-то торжественном собрании Эдик впервые познал крутой нрав дирижёра. Получив огромную трубу под интригующим названием «Геликон», новоиспечённый музыкант поднес её мундштук к губам и просидел до перерыва, не издав – как и наставлял Кадочников – ни звука. Скучное, надо признать, занятие для вчерашнего воина.
Пятнадцатиминутный отдых виртуозы использовали весьма плодотворно: скрывшись от руководителя за углом дома, они приговорили две бутылки красного портвейна «Кавказ» и вовремя вернулись в зал заседаний, чтобы исполнить гимн Советского Союза. Взяв инструмент в руки, Эдик тут же ощутил свою эстетическую значимость и необыкновенный прилив вдохновения. Стараясь попадать в такт, он отчаянно дул во вверенную ему трубу, не обращая внимания на свирепые взгляды дирижёра и пинки соседей по оркестру. Когда же хохот в зале стал заглушать исполняемый музыкантами гимн, Эдик получил удар по голове футляром от саксофона. Это была карающая десница Василия Васильевича. С тех пор молодой музыкант стал относиться к своим обязанностям ответственнее, а вскоре самостоятельно освоил азы исполнительского мастерства. Через полгода Эдик уже знал ноты, и Кадочников доверил ему тромбон.
Существенным дополнением к зарплате музыкантов были доходы от выступлений на похоронах. Группа «Земля и люди» из-за – увы – частых выступлений быстро стала популярна в городе. Едва ли не ежедневно, а то и по нескольку раз в день творческий коллектив исполнял траурный марш Шопена.
– Ну, расскажи-ка людям, Эдичка, как вы меня опозорили, – сказал Василий Васильевич, осматриваясь по сторонам, вероятно, в поисках инструмента для наказания. Эдик благоразумно промолчал и переместился к двери.
– Василич, может, эта музыка была приятней слуху покойного, чем традиционно унылые марши? – Калошин ободряюще подмигнул провинившемуся музыканту.
– Так я это, кстати, и имел в виду, – заговорил оживившийся тромбонист, почувствовав поддержку.
– Да меня из-за вас чуть не избили! – голос Кадочникова сместился к фальцету.
– Успокойся, Василич, – ваятель отодвинул подальше от дирижёра пепельницу. – Пусть расскажет.
– А что рассказывать… – вздохнул Эдик. – После похорон автобус привез нас к дому покойного. Шефа, – он кивнул на руководителя оркестра, – пригласили на тризну, а нам принесли тарелку котлет и две бутылки водки.
– Понятное дело… Всех в дом позвать жаба задушила… – Калошин обвёл присутствующих ироничным взглядом, но его антисемитское настроение никто не поддержал. Все ждали продолжения рассказа.
– Ну, выпили мы, закусили, – тромбонист опасливо взглянул на Кадочникова. – Снова выпили… Потом стало скучно, и мы заиграли. Хотели потихоньку…
– Разве ж на таких больших дудках тихо сыграешь? – обнаружил себя Белошапка.
– А почему именно «Семь-сорок»? – спросил Вась-Вась, когда умолк хохот.
– Так… – Эдик пожал плечами, – еврей ведь. Думали, приятно будет.
– Кому?! – дирижёр вскочил с табуретки и, прихватив её в качестве оружия, кинулся на тромбониста.
– Родственникам… – бросил уже в дверях не потерявший бдительности Эдик.
«Дорогому брату Александру от Алексея», – я тщательно выводил золочёные буквы на тёмно-лиловой поверхности траурной ленты. Скорее всего, Лёшка – родной брат утонувшего вчера Сашки Белого – даже не подозревал о существовании этой сдержанно-скорбной эпитафии, а текст её написали родственники, к тому же дальние, поскольку близким хватало других хлопот. Братья люто ненавидели друг друга. Между кровниками не был редкостью пьяный мордобой. Такими их и видели все соседи. Но каждый из них в отдельности считал себя вполне разумным и рассудительным. «Посидим сейчас с братухой, винца маленько выпьем», – говорил мне Сашка в магазине, покупая с полдюжины бутылок портвейна. Участковый, старший лейтенант Милешкин, давно махнул на братьев рукой, лишь изредка попугивая дебоширов: «Посажу я вас когда-нибудь». Особых причин для вражды у братьев, казалось, не было, но к вечеру, когда опустошалась очередная бутылка дешёвого крепкого вина, атмосфера в их доме накалялась до такой степени, что мать и сестра ретировались. В перерывах между своими жестокими поединками они отдыхали и снова пили вино, но затем оно заканчивалось, и это был дурной знак. Именно спиртное, как ни странно, разрешало обстановку в доме: напившись вусмерть, братья наконец засыпали. Тогда мать и сестра на цыпочках пробирались к своим кроватям, и до утра покой в доме нарушался лишь звучным братским храпом. Но настал день, когда кончилось не только вино, но и деньги. Тогда более энергичный и, на тот момент, злой Сашка сел на мотоцикл и поехал к своему куму за ружьём. Ружьё было нужно, чтобы застрелить Лёшку. Однако Лёшкина грешная душа оказалась спасена, если можно так выразиться, чудом: пьяный Сашка, не справившись с управлением, вместе с мотоциклом слетел в озеро и утонул. Каин не убил Авеля. Порок обернулся едва ли не добродетелью.
После восемнадцати часов захоронения на кладбище прекращались. Я закрыл свою мастерскую и направился к выходу. Калошин, мурлыча незатейливый мотив какой-то песенки, отсекал лишнее от розовой глыбы мрамора. Гробовщик суетливо вился около скульптора и подавал ему инструменты, ожидая окончания его недолгого зыбкого вдохновения. Однако надежды плотника оказались тщетными: Людмила прибила последнюю ленточку на крышку гроба, и унылый трезвый Белошапка вскоре поплёлся домой вслед за супругой. Гришка в старенькой алюминиевой кастрюльке намешивал похлёбку для кладбищенских собак, которые терпеливо ждали своего благодетеля в сторонке. Музыканты, весь день спорившие о скорбном репертуаре, так ни к чему и не пришли и разошлись. Тянулись к выходу посетители, наводившие порядок на могилах своих усопших родственников.
Я стоял на крыльце мастерской и наблюдал последние всплески жизни в пространстве смерти. Жизнь вторгается в эти пределы, чтобы выполнить свой долг то ли перед умершими, то ли перед собой. Так и смерть, по одной ей ведомым непреложным законам, зачастую неожиданно и непредсказуемо вламывается во владения жизни и выдёргивает бесстрастно и неумолимо её носителей, будто свечи задувает – одну за другой… Жизнь и смерть, как сиамские близнецы, неотлучны друг от друга. Просто функции у них разные: жизнь взращивает материал для смерти, а та, в свою очередь, передаёт его в другие миры для дальнейшего совершенствования. Увлёкшись этим незатейливым философствованием, я не заметил появления Калошина. Он стоял рядом, неторопливо куря, и задумчиво оглядывал территорию опустевшего кладбища.
– Да… – как бы отвечая на мои невысказанные мысли, несколько драматично произнес скульптор. – Растворив горем свои обиды, мы порой мёртвым людям уделяем больше внимания, заботы и любви, чем живым. Оказывается, чтобы тебя любили, почитали, говорили хорошие слова, надо совсем немного: умереть. А это ведь значительно проще, чем заботиться о близких, стать уважаемым человеком в обществе или, предположим, написать хорошую картину.
Я молча кивнул, соглашаясь с ним, но не стал развивать его мысль, не желая нарушать предвечернюю тишину, особенно мягкую и значительную в таком специфическом месте. Калошин, вероятно, тоже не был расположен к более длительному разговору. Мы стояли, вглядываясь в подёрнутое зыбкой пеленой сумерек пространство, и молчали. Скульптор докурил сигарету, небрежным щелчком бросил окурок в стоявшее у входа ржавое цинковое ведро и, слегка кивнув мне головой, исчез в тёмном чреве своей мастерской, где его ожидало притаившееся в глыбе розового мрамора вдохновение. А я медленно побрёл по аллее к кладбищенским воротам. По обе её стороны, как в почётном карауле, застыли скорбные памятники. Я остановился у одного из них, рассматривая искусно выполненный портрет женщины на фоне какого-то нереального пейзажа. Что-то средневековое было в нём, далёкое и необъяснимое, скрывающее в себе тайну жизни этого человека, со всеми её коллизиями и нюансами, с любовью и страданием. Я вглядывался в изображение, вспоминая прозвучавшие несколько минут назад слова Калошина: «…Или, предположим, написать хорошую картину».
Очнувшись от раздумий, я вздохнул и вдруг почувствовал чей-то пристальный взгляд. За сереющими невдалеке крестами стоял кладбищенский сторож и внимательно смотрел на меня. «Почему его все боятся, что в нём странного и особенного и уж тем более страшного? И прозвище человеку дали оскорбительное – Квазиморда. Вот подойду сейчас к нему, познакомлюсь и спрошу что-нибудь. Или просто закурю и предложу ему сигарету – ведь коллега же», – усмехнулся я и, отклонив ветку черёмухи, направился к сторожу. Но, опередив мои дружелюбные намерения, горбун тут же скрылся из виду. Память моя напряглась и в недоумении застыла. Где я, ещё до работы на погосте, мог видеть этого человека? Ах, вот оно что… Наш сторож – это тот самый горбун, что некогда «пророчествовал» мне перед воротами погоста. В ту же секунду в дрожащем вечернем мареве я почувствовал влажное, как ночная прохлада, прикосновение страха. Более привычные скука и безделье меня всегда угнетали сильнее, чем ирреальная потусторонняя жуть. Я не боялся кладбища – это ведь, в конце концов, моё рабочее место, – но сейчас мне стало страшно. Не просто страшно, а действительно жутко. Я закурил сигарету и, невольно поёжившись, быстро пошёл к выходу.