Читать книгу Тот самый яр… - Вениамин Колыхалов - Страница 11
Тот самый яр
Глава вторая
2
ОглавлениеНикогда не нравились коменданту слитые буквы ОГПУ. Не строгая контора, а Омское Горнопромышленное Училище. Не таилась в той аббревиатуре разгонная мощь… не стальной сплав…
Когда засияло НКВД – настроение взлетело до небес… Могучая птица…
Птицы – грифы уверенно уселись на вершины деловых бумаг, тайных директив и распоряжений. Наконец-то развязали руки особистам, языки заговорщикам… Страх, только животный страх без примеси поблажек, слюнтяйства… Грифы будут расклёвывать падаль, отбросы общества, созидающего улыбчивое будущее.
Кишит Ярзона оборванной вшивотой. Надо в ускоренном наганном режиме валить её в береговой песок – тихий, безответный, с вековыми традициями молчания.
В яме-пытальне идёт жаркая бесперебойная работёнка. Много признаний скопилось для троек… Ждём быструю езду от решений. Приговоры с двумя малорослыми буквочками в/м потекут скоро. Высшая мера… Первая категория людского мяса… Надо бросать на чашу весов каскадного террора неугодников власти… Новый век… Новая опричнина… новый грозный царь на высоком престоле. По сравнению с ним Иван Грозный – тихоня, слабовольник.
Редко появлялся в бараках важный Чин. В свите охраны всегда находился лейтенант Горелов, умеющий сглаживать остроту переговоров. В Ярзоне к уравновешенному, красивому офицеру относились с должным почтением: разглядели в особисте человека не притворной правды. Когда начинался гвалт жалобщиков, лейтенант поднимал руку, магическим движением запыживал рты напряженным молчанием. Никому из свиты охраны не удавался затейливый психологический трюк. Сергей видел в густой обездоленной, обезволенной массе не расстрельное мясо. К заступнику тянулись сердца и руки белорусов, татар, латышей, украинцев, русских, мордвы, обрусевших немцев. Прикажи им сейчас лейтенант государственной безопасности: «Растерзайте на куски всю комиссию!» – первыми набросятся на верховного правителя обособленного мирка на высоком берегу Оби.
Упрекал Горелов судьбу: бесцеремонно распорядилась несвободой, местом выбора службы. Она томила, унижала, заставляла идти против неокрепшей воли. Народ изваляли во лжи, предали, лишили цели. Он и себя чувствовал частицей народной массы, изнывающей от вопиющей несправедливости, наглого беззакония. Ощущал: гремучий каток репрессий накатился и на него, плющил, превращая в ничто и ничтожество.
Погружаясь в глубины истории Отечества, еще в студенчестве Горелов проникся чувством искреннего сострадания к попранной нации. Династия Романовых не смогла по-настоящему оценить истинных кормильцев Руси. Царедворцам, разветвлённым кланам жадных придворных прихлебателей давалось бессрочное право жиреть, обогащаться за счет каторжного труда землепашцев, угледобытчиков, ремесленников, ратников, проливающих кровь за шкуры тыловых крыс. Услужливые церковники дудели на проповедях в писклявую библейскую дуду. Вдалбливали простолюдинам о христианском долготерпении, повиновении барской власти. Барство, рабство существовало по непрописанным уставам непримиримости и вражды. Челядь. Чернь. Рабы. Простолюдье… Не допускалось никакой пересортицы – элитный товар аристократии не перемешивался с третьесортным народишком. Пусть добывает все блага для бесстыдной прожорливой знати, стоящей на вершине государственной пирамиды… Те же тюрьмы, темницы для заточения… рудники… охранка… кандалы…
Сияли мечты народников, борцов за свободу. Мечталось: «Оковы тяжкие падут…» История разворачивала свитки страшного содержания…
Жалел лейтенант Горелов обреченных на смерть. Знал – зачем на изнурительных допросах выбиваются зубодробительными приёмами закорючки в протоколах. Офицер с невысоким званием не мог даже воткнуть палку в крепкие спицы адского колеса. Письмо к усатому горцу с трубкой так и не было отправлено: посчитал пустой затеей писать тому, кто не мог не знать о нарастающих злодеяниях.
Кузнеца Селивёрстова арестовали после посещения комендатуры. Наговорщина председателя колхоза обернулась заточением. Барак молча принял очередную жертву.
Надёжные решётки на окнах. Никодим вперил взор в изделия своих рук. Резь по сердцу прошла. На скулах желваки напряглись. Выходит – самому себе ковал из прутьев ясное солнышко: аккуратные лучи брали разбег из нижнего левого угла, обрывались в верхнем… Сынок барачище зонный строил батьке: живи, родной, не скучай.
От ворчливой Соломониды ни разу не приняли весточки с воли. Не разрешили встречи. Люто возненавидела тупоумного Евграфа Фесько. Догадалась: арест единоличника – дело его поганых рук, нечистоплотной души.
Могутная русская баба, которая могла коня на разлёте остопорить, высвободить засевшую по ступицы телегу из грязи, не знала, как расправиться с грязью бесцеремонной власти. Пучина крепко засасывала. Вот и её силач благоверный без всякой провинки заключен за тюремные стены… Господи, вразуми нехристей, одари человеколюбием…
Терзался Никодим от огульщины. Вины за собой не знал. Хотел в скором времени артель неуставную сколотить, земельку под неё получить, вернуть отобранный лужок. Где покосничать, если самодур Евграф, строя соци-лизм, с подпевалами из правления, отобрали луговину. Ещё дед гонял широкие прокосы по тем разгонным травным угодьям… За что воевал в гражданскую? Какую поганую революцию защищал? Ни воли. Ни спокоя от хищных ворогов. Одно баюкало душу: сопливенький рассыльный Оскал фигу покрутил под носом соци-листа.
Смельчонок. Пришлось два фунта конфет купить, расплатиться сладостью за мальчишеский подвиг. Вертелась в голове знакомая мера веса – фунт. Лихо тоже отмеривается маленькой гирькой… Считай, Никодимушка, в этом бараке отпустили тебе первую порцию весового лиха… Вновь защемило сердце, проструилась по скулам напряженная дрожь.
Счетовод Покровский скрепился дружбой со старовером. Рассудительный Влас с иконкой святого Георгия Победоносца отличался ветхозаветной набожностью, глубоким пониманием незамутнённой веры. Иногда счетоводу мерещился светящийся нимб над кудлатой головой двуперстника. Исходил волнистый ореол, угасал под потолком барака. Друзья потеснились на нарах, освобождая местечко кузнецу. Влас знал Селивёрстова: в скиту ходили легенды о его силе, удали и мастеровитости.
Возник краснорожий Ганька, рукоятью плётки ударил по ноге кузнеца.
– Сползай! Не на курорт приехал… С бабой – парашей будешь ночлежничать.
Никодим подумал: «Не прибить ли разом гадёныша…» Призвал спокойствие. Хотелось свободы. Скрежетнул зубами, сжал кулаки.
Подошёл Горбонос, зыркнул на новичка. Прошипев Ганьке пару слов на ухо, оставил кузнецу застолблённое место на нарах.
Стоя на вышке, Натан переминался на скрипучем настиле. Мощный ветер с Оби проникал за овчинный полушубок. Подшитые валенки жали пальцы.
Поёт зима – аукает.
Мохнатый лес баюкает…
Под знакомые строки ветер баюкал рассерженного вертухая. Не аукнуть сейчас на раздольную Сибирь, не выпытать: что творится на её отбелённых просторах.
На кровати бессонница по-прежнему подступала к изголовью, мешала ночи исполнять желанный обряд сна. На вышке не терпелось закрыть глаза, погрузиться в холодную пучину.
Перестал испытывать к Тимуру никчемное озлобление. К чему? Не разобьёшь горячую любовь пущенной стрелой. Не порушишь пустой тратой ненужных страданий.
Не проходил кошмар увиденного в подземелье. Посинелый кулак, торчащий из-под слоя песка и хлорки, грозил отмщением. «Как ты мог, Натан, вляпаться в дерьмо Ярзоны?» Тюрьма на береговом изгибе стала представляться огромной парашей, куда оправлялась вся энкавэдэшная шатия… Губилась молодость… Время проявляло терзающую суть…
Стал изливать душу Есенину, призывая во свидетели с того – дальнего света. «Был ты, Серёженька, попутчиком в стране… хотелось бежать вослед за тем комсомолом… Видно, не до конца раскрылся тебе весь трагизм кровавого Октября… Однако нутром чуял – не ту дугу прилаживают на шею народа… Ты не мог не знать о жестоком подавлении крестьянского восстания 1921 года. Земледельцы Западной Сибири, как липки, ободранные продналогами, продразвёрсткой, подняли голодный деревенский люд на свержение ига большевиков. Тюменские, ишимские, сургутские, омскиe, новониколаевские, другие обездоленные мятежные братья с вилами, топорами, охотничьими ружьями не могли одолеть вооружённых до зубов красных. У них бронепоезда, пулемёты, винтовки. Где-то под Тобольском в пекле бунта убит мой дед Пахом. Ему пешня в руках заменяла пику… Серёжа, скверно организован наш табун. Поднимись народ могучей стенкой против новых коварных мамаев – разве продержалась бы долго не наша, не русская власть… Оторопь в народе. Сатана помогает насильникам. Он подсказал разделить нас на белых и красных… Разделяй и властвуй… Истинный враг в сторонке. Похохатывает над одураченной чернью… За каким комсомолом бежать? За оглуплённым? Не раскусившим идеи подложного мира, вранья о свободе и братстве?.. Повешаться бы на этой мерзкой вышке – пороху не хватает… Отсырели мы, Есенин, всем общим стадом отсырели. Ни Пугачёвых. Ни Разиных. Ни Сусаниных…»
В тягостном скулеже ветра послышался скрип снега.
– Стой! Кто идёт?
– Проверка каpayла… Спишь, что ли?! – Возмутился Горбонос. – Тебя с вышки можно ножом ссадить.
– Услышал ведь. Окрикнул.
– Поздно. Почти подкрался.
– Спал бы, чикист, сны цветные смотрел.
– В зоне топор нашли. Бдительность – беззвучный удар по врагу. Не замышляет ли чего вшивота?
На топоре не оказалось отпечатков пальцев. Сочли сиё за талант конспиратора. Собрали плотников, возводивших барак. Обойдя ладную фигуру Тимура, Горбонос спросил:
– Твоя игрушка?
– Мой топор дома спит, не шляется по зонам.
– Отцу занёс?
– Ходить с топором на власть – против суховея мочиться.
Чикисту ответ понравился.
– Смотри, гармонист, доиграешься. Твоим же топором волю стешем.
Узнав о беглом допросе сына, чуткая Соломонида переволновалась:
– Тимурка, уезжайте с Прасковьей в Томск. У двоюродной сестры поживете.
– Батю освободят – уедем.
От напряжения, пережитого в зоне, почти зажившая рана от стрелы напомнила о себе затяжным нытьём. Сгруппировалась боль, выходила фонтанчиками.
Дыша на рубец, Прасковья дотрагивалась до него пуховыми губами, целовала. По телу Тимура пробегала ознобно-томительная дрожь.
– Не щекочи…
Радовалась Соломонида воркованию молодых. Она видела необделённую любовь, так не похожую на свои соломенные чувства. Одна обыдёнщина.
Не разрешили Тимуру повидаться с отцом. Не помогло заступничество Горелова. Сергей буквочки г/б – государственная безопасность – окрестил гибелью. Мрачнел день ото дня. Душа окатывалась кровью при виде полного поражения совести и чести сотрудников НКВД. Органы умели наводить слепоту на сердца, вверенные присяге. Лейтенант г/б догадывался: не он один ходит прозревшим. Не откровенничал ни с кем, боясь доноса. Раскулаченный отец не должен быть под подозрением. Сын ужался в чувствах. Даже мысли казались сухими, покоробленными. Особенно опасался стукача Горбоноса, Кувалду и недавно принятого надзирателя Ганьку. От него веяло псиным духом, разило самогонкой, чесноком и самосадом: табачный перегар вытекал ядовитой струёй.
Второй и третий рапорты об уходе из органов возымели на коменданта горькое действие.
– Лейтенант г/б, ты начинаешь раздражать… Побереги отца…
«Запугивать принялся… Служба в зазубринах…»
Комендант часто проявлял нервозность. На него внезапно накатывались волны раздражения. От нервного тика выплясывали веки. Запускал обе пятерни в смолевую волнистую шевелюру, скрёб ногтями зудкую кожу. Мошкарой вылетала перхоть, оседала на кителе, на сукне стола. Многие из офицерского состава недолюбливали командира, однако службу несли ревностно. Воинская иерархия обязывала уважать ступенчатость званий.
Никто из сослуживцев не припомнит, когда была запущена в оборот кличка Перхоть. Она прижилась, как серая пыльца в волосах.
Волевой Горелов сносил грубость старшего по званию. В чём-то даже оправдывал раздражённого человека: «Такая нервозно-стервозная обуза точит нервы сильнее ржавчины». Гэбист не мог по серым глазам коменданта вникнуть в таинство его затыренной души. «Сознаёт ли он бесчеловечность, царившую в зоне? Знал ли служака об истинном положении дел в пределах всего Наркомата?»
Под шелест директив, циркуляров, предписаний велась планомерная гибель нации… Как теперь вырубить совершенно несекретные буквы г/б из своей судьбы?.. Совершенна ли система, обставленная вот такими концлагерями, бумажными тайнами, сокрытыми захоронениями… Не существует ли зловещий заговор против мученика-народа, ослабленного империалистической, гражданской войнами, восстаниями, мятежами антоновщины… Разве не наигралась мускулами красная рать. Не показала ярость возмездия за некоторые поражения в путанной истории.
На свежем примере раскулаченного отца лейтенант «гибели» видел всю пагубу злобного противостояния. Охотно ехали крестьяне обживать Сибирь по Столыпинской реформе. Их сужали деньгами. Давали возможность приобрести скотину, инвентарь, домашнюю утварь. Новые передельщики жизни преуспели в разрушении векового уклада крестьянства. Налетели вороньём, расклевали добро, волю. Ссаживали с пашен, лугов. Лишали даже малых земельных наделов.
Внутренний бунт не давал покоя Горелову. «Комендант, не хочу выслуживаться перед тобой, перед органами… не желаю улучшать цифры раскрытия преступлений… В Томском университете мне открылись широкие горизонты истории. Сбил с неё всю окалину веков, проникся к простолюдинам искренней любовью. Насилие – вот основное оружие властолюбцев, не радеющих за процветание нации. Выведена порода доморощенных чертей. Не боятся ладана. Страшатся свободы славян. В узде нищеты народом управляют даже пьяные кучера. Когда надо – задобрят обещаниями свобод, земли, воли. Насулят сладких пряников».
Где-то в Минусинско-Абаканской тайге, в глухом Понарымье отыскали в скитах и монастырях старообрядческую повстанческую организацию «Сибирское братство» с центром в Томске. Лейтенант г/б Горелов вчитывался в очередное бредовое «совершенно секретное» сочинение… виделся запуганный старовер Невинный – человек далёкий от бунтов и мятежей. Выдернули из деревни кузнеца-единоличника. Прилаживают к Никодиму Селивёрстову оглобли, собираясь запрячь в шатко-валкую телегу старообрядческого братства.
Документы-телеги хранились в тонкой папке. Однако дела толстели, готовились для «троек». Государственные преступники разбрелись по революционной кадетско-монархической и эсеровской организации, польской организации Войсковой, по Российскому общевоинскому Союзу, по Союзу спасения России.
Доблестные органы десятками раскрывали белогвардейские заговоры, выявляли троцкистов. Отлавливали эстонцев, немцев, латышей, остяков, украинцев. Особенно не щадили русских заговорщиков. В делах-фальсификатах на них сыпалось основное зло.
Тележники г/б охотно прилаживали колёса к тёмным делам с участием белобандитов, будто никогда, с бабаханья «Авроры», не было краснобандитов, изуверски мучивших белых, устраивающих от волжских берегов до восточных рубежей Родины искусственный голодомор и всеобщее разорение.
Сидели в Ярзоне искурившие газетный портрет Сталина, спевшие под бражонку частушки на тему разнузданных большевичков. Томились на нарах огревшие по морде насильника высокого партийного ранга.
Совестливый алтаец Горелов не подпевал хору политических слепцов. Отец поплатился сселением с земли за добро, нажитое потом, мозолистыми руками…
Рассказывал батя о страшном смерче, который довелось видеть в Ростове Великом. Около Успенского собора стояла телега с кирпичами, подвезёнными для ремонтных работ. Уложенные штабелями брёвна ураган подхватил с лёгкостью соломы, закружил в воздухе тёмными ворохами. Взбешенный порыв ветра взвалил на себя телегу с кирпичами вместе с саврасой лошадкой, пронёс над соборной территорией, покружил и опустил плавно на примятую траву. С телеги не упало ни одного кирпича. Савраска не получил даже ушиба…
Рассуждал Сергей: «Что останется после смерча-террора? Природа жалостливее, мудрее людей… От органов НКВД пощады не жди. В них просочилась звериная злоба цвета знамён. Краснобандиты вырезали на теле казаков лампасы. Швыряли с колоколен звонарей. „Крестили“ детей в кипящей смоле… Что за дикая орда накатилась на Русь, уже несколько веков не знавшую ига узкоглазых иноземцев?»
«Неужели усатый горец в кителе не ведает, что творится за высокими стенами Московского кремля? Неужели половину власти отдал опричнине, обменяв свой пай на тишину охранительных стен?»
Изучая тонюсенькие дела контры, лейтенант г/б Горелов не видел в них никаких крючков для зацепки. Грязными потоками лились доносы. Протоколы допросов пропахли кровью, гнетущей атмосферой пытальни.
Апробированный на народе голодомор переместился в застенки Ярзоны. Разные масштабы – итог подавления воли один. Сутками лишённая пищи и воды безвинная чернь сознавалась во всех немыслимых прегрешениях. Доведённые до обмороков и галлюцинаций, поджигатели хлеба, деревянных мостов, разрушители советского строя насильственно лишались сна, падали в пытальне на излёте воли и духа.
Находились смельчаки-протестники. Сами объявляли голодовки. Такие ценились: меньше сожрут хлебных паек, выхлебают тюремной баланды. До смертельных исходов героев старались не доводить. Вдавливали небольшие порции киселеобразной пищи через ноздри.
Всплыла из мутных вод сочинителей «троцкистская фашистско-террористическая организация». Она вызрела в недрах Томского Индустриального института и первого за Уралом государственного университета. Оказывается, закоренелые монархисты готовили такой переполох, от которого не очухаться соввласти. Вся эта надумовщина вела к финалу смерти.