Читать книгу Сказки о потаенных дверцах. Городская мистика - Вероника Батхан - Страница 3
Фараоново племя
ОглавлениеАнтон Горянин был неудачливый человек. Точнее невезучий фотограф.
Ему пришлось стать фотографом, когда отец безнадежно слег. Без выставок не вступишь в Союз Художников, а без красной корочки в кармане не удержишь за собой мастерскую. Антон жил на Зеленина, в бывшем доме герцога Лейхтенбергского, в огромной застекленной мансарде среди мольбертов, гипсовых бюстов и прочего хлама, оставшегося от отца и, скорее всего от деда. Оба писали вождей, заводские пейзажи и голых женщин в свободное время, оба были фанатиками искусства. У Антона же с красками с юности не срослось. Зато с первой же «мыльницы», сменянной за бутылку у пьянчужки с первого этажа пошли приличные кадры – оказалось, что у него к сорока годам прорезался верный глаз и то чувство композиции, которое сродни абсолютному слуху у музыкантов. Отец, уже лежа в диспансере на Березовой, успел порадоваться серии из двенадцати отражений – Антону захотелось снять город через мокрый асфальт, лужи и стекла витрин. Но на выставку – даже с поддержкой друзей отца, которой надо было пользоваться, пока держалась добрая память о старом Горянине, – не хватало.
«Мыльницу» на похоронах кто-то случайно спихнул со стола и раздавил по пьяни. Почесав в затылке, Антон выгреб заначку – он работал охранником в супермаркете, получая ровно столько, чтобы жить самому и подкидывать копеечку двум детишкам от двух давно уже бывших жен – и пошел в «комок» на Ветеранов. Там работал старый приятель по кое-каким делам, он уступил по дешевке громоздкий «Пентакс». Радостный Антон всюду таскал аппарат, осваивая работу с выдержкой, резкостью и глубиной кадра. На барахолке он купил учебник времен перестройки и в свободное время, ворча под нос, изучал тонкости ремесла. Потом камеру срезали в метро – ехал после работы, уснул от усталости, а когда услышал «Чкаловская», оказалось, что сумки нет. Сам дурак, что тут скажешь.
Месяц на крупах с чаем – и маленький «Кэнон», серебристый, приятно тяжелый поселился в пояснике. Он был маловат для больших рук Антона, но зато «стрелял» метко. Получалось играть со светом, щелкать лестничные проемы и спирали перил в те минуты, когда рассветное солнце пробивается из окон… но и это счастье оказалось недолгим. Съёмка на пляже у Петропавловки, пыль в объектив, попытка закрыть зум пальцами и прощай хрупкий механизм. Антон задумался, не запить ли с горя – он крепко завязал после второго развода, но сейчас ему было обидно. Вместо этого продал последний дедов фарфор и завел себе новенькую «зеркалку» в блестящей коробке, с гарантийным талоном и длиннющей инструкцией. Жизни шикарной технике было пять недель и три дня. Пришел на набережную поснимать чаек, перегнулся через парапет, рванул ветер – и горе-фотограф упустил камеру прямиком об гранит. Хоть плачь!
Подсчитав, сколько денег ухлопано за полгода, Антон было собрался завязать с фотографией, но пожив с пустыми руками пару недель, отчаянно заскучал. Как назло – то парили в апрельском, отмытом до ясной голубизны, небе, белые голуби, то на белой стене плясали силуэты играющих в мяч детей, то типичная питерская старуха, приподнимаясь на цыпочки развешивала бельё – огромные, колышущиеся под ветром простыни. Бродить по улицам становилось невыносимо, с тоски Антон решил освободить от хлама вторую комнатушку в мастерской. Теоретически её можно было бы сдать. Практически оправдались надежды – Антон смутно помнил, что отец как-то пробовал фотографировать, но забросил. А «Киев» не продал, хотя в своё время камера была роскошью.
Проявка пленки вручную и перевод кадра на мокрую бумагу оказались сродни детскому волшебству, когда из ничего вдруг создается чудо. Пару десятков самых удачных снимков Антон загнал в паспарту и развесил по стенам. Копии сложил в папку, отнес старым друзьям отца, его работу сдержанно похвалили. Со вступлением в Союз надо было поторопиться, из жилконторы уже приходили какие-то юркие типы с подозрительными глазами, тыкали пальцами в потеки на потолке и обещали признать мансарду аварийной. Немудрено – квартиры в старинном доме стоили бешеных денег.
«Киев» остался в речном трамвайчике. Заболтался с попутчиком, старым фотографом из Екатеринбурга – тот приехал повидать родню, а заодно поснимать мосты и каналы, вместе вышли, заглянули в кафе хлопнуть по маленькому двойному. После кофе Антон потянулся за сигаретами – и вспомнил, что оставил кофр на забрызганной скамейке. На отцовской камере его сорвало с резьбы – пил три дня, забил на работу, в клочки изорвал фотографии. Остановился неожиданно быстро – позвонил сын, напомнил, что в воскресенье он обещал поснимать их спектакль в школе. Дети в подвале играли в Шекспира…
На руках оставалось немного денег – немного, с учетом, что из супермаркета Антон вылетел и совершенно не представлял, как скоро отыщет новое место. Старый приятель мог бы уступить кое-что в кредит, но за этот кредит непременно пришлось бы расплачиваться ответной услугой, а год условно у него уже был. Оставалась Уделка и призрачная надежда на удачу. Антон завел будильник и выбрался на барахолку к восьми, чтобы успеть обойти перекупщиков, снимающих сливки с немудрящих товаров. К виду длинных, неопрятных, милосердно прикрытых утренним туманом рядов, он давно привык. Продавцы разложили свои сокровища на газетках, рогожах, заляпанном полиэтилене, а то и прямо на подсохшей майской грязи. Картины, корзины, картонка – настоящая шляпная картонка из тонкой фанеры с пожелтевшей этикеткой «Мадам Шапелъ», бронзовая дверная ручка, фарфоровая пастушка, старые ковбойские сапоги, чугунный утюжок, собачий ошейник с шипами. А вот и дядя Петя с волшебным столиком! Оглядев с десяток камер разной степени ветхости, Антон скис – все было или плохо или дорого или плохо и дорого одновременно. Он побрел вдоль рядов, вглядываясь в разношерстное барахло. Коллекция ржавых крестов, касок и прочих трофеев «черных копателей» вызвала отвращение – он не любил ни фашистов ни грабителей могил. Антон перешел в другой ряд, ближний к путям, дошел до последней кучки – жалких пуговиц, ниток и мотков шерсти, под присмотром дряблой старухи. Грязный чехол от «Зенита» лежал чуть поодаль, словно стесняясь соседства. Взглядом спросив разрешения, Антон взял его в руки и раскрыл. Там лежала видавшая виды камера, с исцарапанным зернисто-серым корпусом и округлыми формами. Надпись Leika серебрилась по верхней крышке, объектив выглядел пыльным но целым, затвор ходил мягко – хороший пленочный аппарат, даром, что очень старый. Сделав незаинтересованное лицо, Антон осведомился, сколько бабка желает за эту рухлядь, кое-как годную на запчасти. Ушлая старуха заверила, что эта прекрасная камера работает как швейцарские часы, сосед-покойник делал с ней выдающиеся портреты, а если всяким хочется рухляди, вон она, рухлядь со всех четырех сторон грудится, иди да выбирай, а честных людей не хули и от товара не отпугивай, ирод. Сошлись на полутора тысячах.
Дома Антон тщательно протер стекло, аккуратно заправил в камеру пленку и пару раз щелкнул классический натюрморт, сохранившийся на столе от вчерашней попойки – пустую бутылку, граненый стакан и селедочный хвост на газете, в пятне мягкого света, золотом столбе пыли. Его удивила покорность техники, словно бы он не нажимал на кнопку аппарата, а отдавал команды собаке. Впрочем, звезд с неба он не ожидал.
Школьный спектакль оказался жалкой подделкой под «Ромео и Джульетту» в постановке учительницы литературы, которой не давали покоя голливудские лавры. Долговязые десятиклассники в современных костюмах выдавали зубодробительные диалоги, младшие путались под ногами, изображая слуг и создавая фон. Его Пашка к вящей гордости матери был шестеркой у Монтекки и смешно затевал драку с бандитами Капулетти. На взгляд Антона пацан с годами все больше становился похож на прадеда. И играл неумело, но искренне. А вот света на съёмку могло и не хватить. И смотрелся он со своей пленочной дурой жалко, по сравнению с мощными цифровыми камерами у других папаш и мамаш. О чем не преминула сообщить Ленка – пять лет, как развелись, а она все не унималась. Ну да бог с ней. Антон хотел после спектакля отвести сына в кафе поесть мороженого, но перспектива провести лишний час со сварливой бабой его не устроила. Ограничился сторублевкой, тихонько сунутой в карман куртки, и дружеским хлопком по плечу – наш человек!
С пленкой он возился долго и тщательно – хотелось порадовать сына, а заодно доказать, что папка не лыком шит. Получилось неплохо – удачный кадр с дракой на сцене, четкие портреты, хороший финал, когда детки во главе с похожей на пожилую козу учительницей вышли кланяться. И последний кадр – неизвестно откуда взявшееся, обрамленное бахромчатым платком, морщинистое лицо старухи со скорбным взглядом продолговатых глаз. Антон слегка удивился, но решил, что случайно щелкнул портрет с декорации или школьной стены – больше неоткуда.
Неделю он не брался за камеру – подвернулась халтура сторожем на парковке и из неё надо было выжать все что возможно. Потом из Минска как снег на голову свалилась Хелли, старая боевая подруга тех славных времен, когда Антон звался Туаном и просиживал штаны на подоконниках странных кафе и ступенях не менее странных лестниц. Двое суток были вычеркнуты из числа ночей жизни, как сказала бы Шахерезада. Потом, осмелев, он уговорил Хелли сняться голой – если лицо выдавало в ней женщину, много и вкусно пожившую, то маленькая дерзкая грудь и плоский живот смотрелись не хуже чем у двадцатилетних. Вдохновленный, он ожидал чудес от фотографии – но оказалось, что женская красота в его исполнении обернулась банальными сиськами. Только один кадр лег хорошо – проступающий мягкий контур груди с девическим заостренным кончиком и похожей на мушку родинкой у ареолы. Никаких пятнышек на груди боевой подруги отродясь не было, и соски у неё оттопыривались как кнопки. На всякий случай он показал снимок Хелли – нет, грудь не её и она понятия не имеет, какая герла засветилась на фотке.
Интереса ради, Антон прошелся по городу, щелкая, что подвернется под руку. На пленке оказалось ещё два кадра, снятых не им – зимний пейзаж какого-то провинциального городишки и невеселая лошадь со звездочкой на лбу. Мистика какая-то – осталось только отыскать этой чертовщине разумное объяснение. Вдумчиво и обстоятельно Антон начал эксперименты. Для начала распечатал по нескольку кадров с трех пленок, добавил «лишние» и показал одному полузнакомому спившемуся репортеру. Тот безошибочно разделил карточки на две кучки, отметив чужие весомым «профи». У него же Антон одолжил «Зенит» и отснял кое-как три пленки – все в норме. А на «Лейке» – снова чужой кадр, заросший щетиной мужик в обнимку с толстым павлином. Неизвестные снимки с непредсказуемым сюжетом появлялись по одному-два на каждой пленке, вне зависимости от того, где и кого Антон снимал. Самое обидное – карточки были на порядок мощнее тех, что он делал сам. Не то чтобы Антон фотографировал плохо – нет, он знал, что результат есть и рост мастерства идет. Но его снимки по сравнению с чужими были все равно, что производственные зарисовки отца по сравнению с монументальными полотнами деда. Теперь Антон понял, почему заслуженный деятель искусств РСФСР Павел Антонович Горянин не любил народного художника Антона Павловича Горянина, в особенности когда их картины пытались сравнивать.
Антон задумался, можно ли заставить «Лейку» снимать самостоятельно – все бывшие у него цифровики работали с таймером. Но здесь фокус не прошел. А вот снимки чистой стены дали забавные результаты. Тридцать шесть кадров. Цыганская кибитка, рядом с которой детишки играют с белыми голубями. Табор во всей красе, свадебное застолье, накрытое прямо на земле, блюда с какой-то снедью, исходящей белесым паром. Совсем юная, застенчивая невеста в кружевном платье, подчеркивающем её смуглую кожу. Сидящий у тележного колеса бородатый старик с хитрющими глазами и большой трубкой в скрюченных пальцах. Мальчишки на лошадях резвятся в реке, контровой свет подчеркивает силуэты. И двенадцать кадров серии – остролицая, тонкая девочка-мать в египетском наряде – высоком венчике, прозрачной тунике с бусами и длинным поясом, и дитя – упитанный мальчик, то играющий на руках, то мирно спящий в корзине. «Младенец Моисей и принцесса, дочь фараона» – подумал Антон. Снимки притягивали взгляд неожиданной глубиной, темной горечью, статичные позы женщины копировали фигуры фресок. Это было искусство. Вот только чьё?
В задумчивости Антон распечатал снимки и отнес к старику Осиповцеву – художнику-портретисту, другу отца. Тот пришел в полный восторг, попросил оставить карточки, чтобы показать кое-кому. С замиранием сердца Антон ждал результатов. Ему уже пришло извещение, и вопрос с союзом художников следовало решать как можно скорее. Через неделю дребезжащий голос в трубке обрадовал Тошеньку, что первая выставка ему будет. В районном клубе, где детишки играют на фортепьяно и в шахматы, а их мамы учатся танцевать танец живота и стрип-данс. Мало, но лучше чем ничего. Добряк Осиповцев постарался, и на открытии была публика – человек десять. Одному из них, неприятно гибкому парню в чересчур обтягивающих штанах фотографии страшно понравились. Все ходил, прищурясь, разглядывал, потом представился Стасиком и попросил снимки в электронке. В компьютерах Антон разбирался плохо, поэтому после недолгих колебаний поехали к Стасику домой, сканировать фотографии. Новый знакомый оказался безобидным фотоманьяком – тем же вечером он похвастался своими карточками, отражающими его пристрастие к БДСМ, шибари и мужской натуре. Но в съёмке он понимал, и Антон заинтересовал его именно как фотограф.
На следующий день Стасик позвонил ему ближе к вечеру и застенчиво сказал, что отправил кое-что на конкурсы – показалось, что работы могут иметь успех. Дело не стоило внимания, но в конце июля ошарашенный Антон узнал, что, оказывается, взял гран-при сразу на двух. Лошадь со звездочкой выиграла на лондонском конкурсе живой природы, цыган с трубкой пришелся по вкусу мастерам жанровой фотографии. В общей сложности три с мелочью тысячи евро и предложение устроить выставку на Пушкинской. Таких денег у Антона не было никогда в жизни. Первое что он сделал – купил хороший велосипед Пашке. Потом вызвонил недовольную Милку, отвел в торговый центр, дал двадцать тысяч, сказал «Выбирай, что хочешь» и насладился выражением лица дочери. Отдал ей должное – девка сперва спросила «Па, откуда деньги» и только потом с писком бросилась тратить их на пеструю ерунду. Стасик получил бутылку отменного виски и новый кофр, хотя и отмахивался от подарков – ему был важен принцип. Себе Антон на пробу взял электронную «мыльничку», которая в тот же день отстегнулась от карабина и потерялась вместе с чехлом – похоже, никаким другим аппаратам у него не жилось.
Когда они со Стасиком отбирали снимки для выставки, Антону пришлось осознать весьма неприятную вещь – ни один из его собственных снимков в экспозицию не вошел. И даже особого внимания не привлек. Отражение девочки в витрине магазина игрушек и прыгающую через солнце собаку Стасик повертел в руках и отложил, остальное и рассматривать не стал. А вот над египетской серией долго ахал, спрашивал с завистью, откуда модель и концепция? Насупленный Антон кое-как отбрехался. Он старательно гнал от себя мысль, что продает не свою работу, убеждал себя, что иначе эти карточки бы не увидели свет, оправдывался суровой необходимостью и счастливыми глазами детей. Но отрыжка совести портила ему жизнь.
На выставке он держался мрачно и отчужденно. Стасик прыгал вокруг и отвечал на вопросы, изображая из себя пиар-менеджера восходящей звезды фотографии. Они обсудили этот вопрос утром – небольшой процент с гонораров и толика славы, ничего больше. Антон был даже рад – он чувствовал себя неуютно среди шикарных снобов и невыносимых зануд. Со следующего дня он обложился книгами по фотографии и начал зубрить матчасть. Учился искать сюжеты и темы, нарабатывал тот особенный, чуткий взгляд на вещи, который, по мнению авторов разнообразных талмудов, надлежало иметь любому фотографу. Вспоминал, что и как объяснял ученикам отец, и как натаскивал бородатых оболтусов и шустрых девиц грозный дед. Как отец жаловался на цензуру, не дающую воплотить лучшие замыслы, а дед зыркал на него из-под кустистых бровей и ворчал «А ты не халтурь! Взялся писать, так пиши от души».
Идею серии про питерского кота подсказала умница Милка – после неожиданного подарка, она стала относиться к папаше с толикой уважения. Нагруженный колбасой, штативом и длиннофокусным объективом, купленным на барахолке у дяди Пети, Антон неделю мотался следом за полосатым Матросом, некоронованным королем двора. Выслеживал его на подоконнике в рамке облезлой рамы, на широких ступенях с протоптанными ямками, лакающего под водосточной трубой свежую воду, спящего на капоте дряхлой «Победы», перед хорошей дракой, с дохлой крысой в зубах, и снова у лужи, в которой отражаются луна и силуэт крыши. Придирчивый Стасик покрутил длинным носом, потыкал пальцами, но признал «годно». И это «годно» для Антона было куда важнее третьей премии – серия «Принцесса Египта» вышла в лидеры Национальной фотографии, и дело пахло нешуточной славой. Стасик искренне удивлялся, почему Антон так равнодушен к популярности и деньгам, но списывал это на придурь творческой личности.
Новые кадры в «Лейке» продолжали появляться с той же периодичностью – один-два на пленку. В основном портреты цыган, детей и каких-то бродяг, изредка – небо с птицами и заснеженные пейзажи. Распечатывать их Антон перестал – складывал пленки в баночку и хранил до лучших времен. Его раздражало неброское совершенство чужих работ, для него все ещё недостижимое. Словно в пику этим работам, Антон перестал работать с людьми, впиваясь, как голодающий в хлеб, в отношения черных веток и белого неба, тонких трещин на штукатурке и грубого кирпича, перьев чайки и перистых облаков на гладком стекле воды. Он фотографировал как одержимый, забывая порой есть и спать, исхудав так, что одежда на нем висела. Он бился в соотношение света и тени, искал границы, карауля нужный луч у садовой решетки или блик на волне. Его мир сделался черно-белым и умещался в рамочке видоискателя, даже во сне Антон фотографировал – жадно, словно боясь не успеть. Суетливый Стасик звонил время от времени, рассказывал, что и куда ушло, благодарил – вслед за Антоном к нему повалили клиенты, уверенные, что с помощью такого крутого менеджера добьются успеха не хуже. Иногда приходилось встречаться, подписывать контракты – в американский журнал, в австрийский альбом, в наш «Национальный обозреватель» – там платили немного, но зато фотографии разошлись по стране. Вопрос с Союзом художников разрешился благоприятно, суд должен был быть к зиме, но у Антона оказались на руках нужные документы, и он надеялся, что мансарду получится отстоять.
Незнакомого кучерявого, седеющего уже мужика с золотой цепью на бычьей шее он нашел у дверей квартиры, когда вернулся с очередной охоты на закатные крыши.
– Ты снимал мою дочь? – без обиняков спросил незнакомец.
Антон покачал головой.
– Врешь, – мужик достал из-за пазухи мятый журнал и раскрыл его на обороте. – Вот моя дочь, вот твое лицо и твое имя. Откуда ты её знаешь?
– От верблюда. То есть от «Лейки», – огрызнулся Антон, мужик ему не понравился.
– Тише шути, да. И не таких шутников вертели, – рявкнул незнакомец. – По-хорошему объясни, а не базлай зря.
– По-плохому, дядя, я бы с тобой вообще не разговаривал, – Антон демонстративно ссутулился и подтянул к корпусу руки, готовясь в случае чего закатить гостю в челюсть. – Драться будем или сбавишь обороты?
В руке мужика тяжело сверкнул нож. Ладонь Антона скользнула под куртку – спортивный пистолет, который он по старой памяти таскал с собой, выглядел вполне настоящим. С минуту мужчины молчали скрестив взгляды. Антон сдался первым:
– У тебя дочка что ли пропала? Так бы сразу и сказал.
Мужик тряхнул головой:
– Нет. То есть да, пропадала, но вернулась давно уже. На твоей фотографии ей пятнадцать, а сейчас двадцать семь и последние десять лет она из дома дальше рынка не ходит.
– Так в чем беда? – удивился Антон.
– Она вышла замуж за моего друга. Потом ушла от него. Потом я узнал, что друга… умер он раньше времени. А пока жив был – сам фотками баловался. Я в Питер, понимаешь, по своим делам ездил, документы на дом выправлял, захотел газету взять в поезд, увидал в киоске журнал – а там моя Розка красуется. Ну я и узнал, что да где. Вот, приехал…
– Я твою Розу никогда не снимал. И с другом твоим, уж прости, не знаком. И откуда фотографии берутся – тоже не знаю, – Антон увидел, как лицо мужика свирепеет. – Сейчас все тебе покажу, только перо спрячь.
Мысль прибрать оружие оказалась на редкость здравой. Увидав «Лейку», мужик тотчас признал её и первым делом решил, что к Антону камера попала не просто так. Пришлось объяснять – где словом, а где и попридержать малеха. И даже после того как Антон сунул ему под нос пленки, мужик успокоился не сразу. Но присмирел в итоге, сел разглядывать фотографии:
– Это бабушка Земфира, гадала верно и лепешки пекла объеденье. Это Димитрий Вишня хороший цыган, богатый. Вот Патрина – до сих пор в теле, а тогда красивее в таборе не было, и я у неё на свадьбе плясал. Это Васька-Мато, глупый пьяница. А это я молодой, вот гляди! В чернокудром, худом, ослепительно улыбающемся парне лет двадцати с небольшим было сложно угадать нынешнего матерого мужика.
…Лекса-фотограф всегда был наособицу. Малышом переболел скарлатиной, с тех пор стал глуховат и не брался ни танцевать, ни петь, ни драться. Мальчишки его, бывало, шпыняли, мол, трус, а он молчал. В нем другая смелость сидела. Мы с ним и побратались, считай, когда Лекса меня от собаки спас, злющий пес прибежал в табор, думали бешеный. Я удрать не успел, мелкий был ещё, споткнулся о камень, упал – и реветь. Как сейчас помню – больно и не подняться. А Лекса выскочил с палкой и как огреет пса по хребтине – раз, другой, пока взрослые не подбежали. И мы с ним стали дружить. Он бродить любил – поднимется куда на холм или в лес уйдет по тропинке, потом встанет на ровном месте – смотри, брат Михай, красота-то какая. И в школу ходил своей охотой – нас было за партами не удержать, а это сидел, слушал, записывал все и такое спрашивал, что и учителя ответа не знали. И смотрел на всех – долго, пристально. Бабки-цыганки болтали, Лекса глазливый и глаз у него недобрый. Мать плакала – а ему ништо.
Камеру эту ему мой батя в тот же год на именины подарил, он её ещё с войны принес вместе с гармошкой и бритвами – как сейчас помню, острее ножей были, и ручки перламутром отделаны. И Лекса с подарком носился, как с писаной торбой. Наши-то никто не умели фоткать, так он в Токсово ездил, в ателье, там у одного днями толокся, бачки мыл и полы выметал, лишь бы чему научиться. Четыре класса окончил – стал в русскую школу ходить, сам своей охотой. Мать с дядьями его женить пробовали – ни в какую, уперся, мол девушек ему не надо. Ему девятнадцатый год пошел, когда он из табора уходить собрался в город, мол, учиться дальше хочу – в солдаты-то его из-за глухоты не взяли. Мне тогда шестнадцать стукнуло, Гиля моя старшего сына уже носила.
Я Лексу пробовал увещевать, что пропадет он без табора. А он мне начал сказки рассказывать – про цыганскую жену фараона, который за Моисеем через море бежал, как её волной смыло, и на дне морском она родила сына взамен первенца, что бог отнял. Вырос сын – парень как парень, только плавает ловко и ноги в чешуе, как у рыбы. Пришел к отцу-фараону, а там новая жена уже детей наплодила. А она ведьма была, взяла да и прокляла цыганского сына, чтоб ему всю жизнь по земле ходить и двух ночей на одном месте не спать. Египтяне все колдуны да ведьмы, даром что ли на них бог ящериц и мух посылал? Цыганский сын проснулся в фараоновом дворце, посмотрел на каменный потолок, взял коня из отцовой конюшни да и ушел кочевать. От него пошли все цыгане, поэтому и гадают так ловко, и ворожат, что в предках у них египтяне. Я сперва не понял, к чему он клонит. Лекса говорит: что вот женюсь я, детей напложу, буду всю жизнь на стройках калымить или в мастерской возиться, вино пить, на свадьбах гулять, постарею и в землю лягу. А как передо мною море расступается – не увижу. И ничего после меня в таборе не останется. Я тогда молодой был, его не понял. А Лекса ушел в Питере жить, учился там, в ателье работал, потом в газете, в девяностые комнатушку себе раздобыл, мать раз-два в год навещал, и наших заодно фоткал. Бывало, приедет и день-деньской с этим самым аппаратом по табору скачет, словно мальчишка. Большие люди его звали свадьбы в церкви снимать, крещения, праздники – нет, не шел.
Много лет минуло, мои старики, дай им бог долгой памяти, умерли, я дом заново отстроил, машину купил, двух сыновей женил, дочь замуж выдал. У меня уже первые внуки народились. И младшая дочка, Роза, подросла, невестой сделалась. Хорошая была девка, своенравная, но хорошая, с города много носила, постирать-приготовить умела, танцевала как артистка. Любил я её крепко, потому и не торопил с замужеством. Как исполнилось ей пятнадцать, сговорил за Петю Волшанинова, племянника старого Волшанинова, того самого, у которого денег больше чем вшей на старухе. Уже и ресторан выбрали и платье купили. А тут возвращаюсь я домой из Токсово, иду по улице, а ко мне Гиля в слезах – убежала Роза. Я к девчонкам, её подружкам – не может быть, чтобы не проболталась. Оказалось, сманил её Раджа из городских. Парню двадцать второй год шел, он в Питере нехорошими делами промышлял. Заезжал к дружкам, увидал девку, наболтал ей красивых баек и сговорился украсть. Ну что – дело молодое. По доброй воле не видать бы ему моей дочери, а теперь ничего не попишешь. Хорошо Волшаниновы не особо потратились, повинился я, Петьке магнитофон подарил новый, и сел ждать, когда молодые к отцу на поклон придут. Неделю жду, месяц, три месяца – нету их.
Я в город смотался, спрашиваю – никто не знает, где Раджа. Говорят, наворотил дел, на дно лег. А про мою Розку – так и вовсе ни слова. Я по цыганской почте пустил, что девчонка пропала. Спустя месяц женщины сказали, что видел её кто-то на улице – одета как городская, в короткой юбке, с русским мужиком под руку. Я взбеленился тогда – думал, если загуляла, найду убью. Спросил, где её видели, поехал туда с сыновьями, стали по улицам ходить смотреть. И на третий день увидал – выходит Роза из магазина, на каблучках, с сумочкой, за ней мужик в костюме. Я его хвать за плечо, повернул – а это Лекса. Седой стал, хмурый, очки нацепил – не узнать. Розка моя стоит белее мела, только ресницы дрожат. Лекса смотрит на неё, на меня – и говорит: раз нашел, так прости нас, отец. Бах мне в ноги при всем честном народе. У меня сперва кровь взыграла, что старый ворон мой цветок уволок. А потом – выдохнул. Старый не молодой, крепче любить будет. И с дурными делами не повязан. И друг как-никак… Простил я их. Через неделю в таборе свадьбу сыграли. И тогда уже я неладное заподозрил – ни он ни она счастливы не были. Розка-то понятно, опозоренной замуж идти несладко. Так и Лекса сидел тихо, на невесту лишнего не смотрел, танцевать не плясал и пил мало. Ну да их дело. Через семь месяцев телеграмму прислали, что Розка первенца родила, Дуфуней назвали в честь деда. Ну, тэ дэл о Дэвэл э бахт. Съездил, подарочков внуку привез, складный пацанчик вышел. Комнатушка у них была в коммуналке на Лиговке, в высоком старинном доме, на последнем этаже. Большая пустая комната, шкаф, кровать, стол, фотографии по стенам. И все. Неуютно, холодно в доме – я Розке попенял, что мужа не обихаживает, она окрысилась. С год я у них не бывал – раз не зовут батьку, значит все ладно. Потом в декабре, под Новый год Розка с сыном вернулась. «Ушла я от него, отец, что хочешь делай – не вернусь». Я её спрашивал – может бил он тебя? Может деньгами попрекал? Розка то молчала, то плакала. Я подождал-подождал, потом к Лексе поехал – чем ему моя дочка не угодила? Поднялся в квартиру – а там все опечатано. Убили вашего Лексу, говорит соседка, как есть убили. Я вернулся, дочке сказал, что овдовела она, сделал вид, что разгневался за все и посадил дом вести, матери помогать, за сыном смотреть, за племянниками. Трепать не стал, а сам думал дурное – Розка девка горячая была, вся в меня, вдруг не поладили, вдруг зарезала она мужа.…
– А поговорить с дочкой ещё раз не пробовал? Говорят, помогает, – наконец перебил сбивчивый рассказ гостя Антон. – У меня своя дочка растет, я тебя… Михай, правильно? хорошо понимаю, Мало ли где оступилась, мало ли как дело было – своя кровь, спасать надо. Кто кроме родни поможет?
– Никто, – подтвердил Михай.
– Ты другое скажи – я ведь правильно понял, что у Лексы сын остался? Даня?
– Дуфуня – поправил Михай.
– И «Лейка» в смысле камера эта принадлежала Лексе? И фотографии, которые я показывал, делал он? – спросил Антон.
– Ну да.
– Тогда твой внук – наследник. Фотографии денег стоят и немалых. Я на них заработать успел – разобраться хотел, что да откуда, а оно завертелось. Тысяч пять…
– Не базлай из-за грошей, – Михай покачал головой.
– Пять тысяч евро – гроши? – удивился Антон.
Настала очередь Михая озадаченно хлопать глазами, он задумался, потом махнул рукой:
– Твои лавэ. Плюнь и забудь…
Сошлись на половине, плюс что все новые гонорары за работы Лексы переходят к его семье. По-хорошему надо был отдать и «Лейку», но когда Антон взял в руки камеру, его вдруг охватила беспричинная дикая ярость на врага, вора, хищника пробующего отнять достояние. Даже руки задрожали от злобы, пальцы сжались, целя вцепиться в подставленную шею и придушить на месте. Чуткий Михай это тотчас заметил, Антон отговорился нездоровьем, старой мигренью. Выставил гостя из дома под предлогом сходить в Сбербанк. Снял наличность, вручил, пообещал навестить, завезти фотографии, глянул вслед – как спокойно, тяжело ставя ноги, идет по улице грузный мужик. И вернулся домой, понимая, что, в общем легко отделался.
Если б скандал выплыл наружу – Антону бы до конца дней не видать ни публикаций, ни выставок. Плагиат серьёзное обвинение, тем паче, если оно правдиво. Сколько себя ни оправдывай, правда-то вот она – на чужом добре поднялся Антон Горянин, знал бы дед-покойник – руки бы больше не подал. А все проклятая камера и чертов цыган, чтоб ему пусто… Вернуть все и забыть к ебени матери, тоже мне сокровище драгоценное выискалось. Новое наживем, и не с такого дерьма начинали. Страшно захотелось выпить. Антон представил, как глоток ледяной водки обжигает язык и нёбо, наполняя рот сладкой слюной, как становится тепло на душе, и сплюнул. Один стаканчик, другой – и готов новый запой. А за ним ещё и ещё – не за тем переламывался, чтобы по новой себя в бутылку спускать. Раз сорвался и хватит.
Он выключил телефон и закрыл его в ящике стола, туда же от греха убрал «Лейку» собрал бэг, с ближайшей почты позвонил Хелли – и по трассе сорвался в Минск. Уже стоя на обочине шоссе подумал, что не выходил так в дорогу лет восемь, постарел видать, да не до конца. Октябрь оказался неожиданно добрым – мягкая ночь и пронизанный утренним светом лесок, блесткий иней на ещё зеленой траве, рыжих листьях, ослепительно красных ягодах. И с попутчиками везло – брали быстро, болтали мало, попсу не слушали и вопросов лишних не задавали. Дорога омолодила Антона, помогла отбросить ненужное, собраться с мыслями. Тот цыган здорово сказал – зачем жить, если ни разу не видел, как перед тобой расступается море? Полжизни он уже оттрубил, кабы не больше, дом отцовский за собой вроде бы удержал, сын растет, и даже яблони в свое время сажал у Ленки на даче. Долги, почитай, отданы, дела сделаны – а что дальше? Рассвет, белый пунктир шоссе и лес по обочинам – ничем не хуже наступающих волн. И пощёчина ускользающего момента в радужное стекло объектива. Да, пусть будет так. …Когда наступают тяжелые времена, мать Мария приходит ко мне, прошептать слова мудрости – пусть будет так.
Минск встретил Антона листопадами и дождями, чистенькими кафешками и желтыми огоньками добрых окон. По сравнению с Питером здесь всегда было спокойнее, проще, и в то же время особенная тоска звучала в воздухе – не туманная, невская, а пронзительная и светлая, как журавлиные клики. И названия мягким пухом ласкали слух – проспект Незалежности, Немига, Замковая улица, улица Короля. И у хлеба был другой вкус – пресный и нежный. Умница Хелли не лезла в душу – кормила его завтраками и ужинами, оставляла ключи, по ночам спала рядом, горячая и знакомая до последней морщинки на усталых щеках. Жаль, что не срослось в своё время, а сейчас уже поздно что-то менять… Недели хватило, Антон вернулся домой спокойным, на этот раз поездом – захотелось плацкартной тесноты, стука колес и пыльного чая в граненом стакане. В почтовом ящике дома ждали счета и рекламный мусор, звонить звонили дети, пять смсок от Стасика и никаких проблем.
Антон решил напечатать все снимки безвестного Лексы, сложить в альбом, и вместе с «Лейкой» вернуть в табор – пусть у цыган голова болит. Всего было около сотни кадров, считая те, которые он не распечатывал. Насчет самих пленок он долго думал, но в итоге решил оставить себе – на всякий случай. А заодно попробовать вытащить из фотоаппарата оставшиеся кадры – интересно же поглядеть, до каких высот добрался этот Лекса? Десятка катушек пленки должно хватить.
Как и в прошлый раз, Антон сел перед гладкой белой стеной и начал щелкать. Отсняв одну пленку, аккуратно вытаскивал её, прятал в коробочку, заправлял следующую и продолжал. Потом началась возня с проявкой, промывкой и просушкой, резко пахнущими растворителями и проточной чуть теплой водой. Пять пленок оказались потрачены зря – на них не было ничего, кроме белой стены. На шестой один-единственный кадр – искаженное в яростном крике лицо мужчины, пистолет в его руке и темная полоса пули, вылетевшей из ствола. На седьмой все тридцать шесть кадров занимала давешняя цыганка Роза, точней основным героем снимков был её живот – сперва нежно округлившийся, потом тугой, натянутый, со сгладившимся пупком и бугорками от пяток или локтей плода. Восьмую заполняли портреты младенца – от новорожденного, до годовалого. Мальчик спал, просыпался, сосал грудь, грыз яблоко, улыбался, рыдал, задумывался о чем-то своем. Антона поразило, как верно Лекса зафиксировал момент осмысления, появления разума на лице человеческого детеныша. Девятую пленку занимал жанр – цыганский табор промышляет у вокзала, лица прохожих, то ошарашенные, то гневные, черные волосы в белых снежинках, босые ноги в стылой каше, усталая старуха опирается о парапет, смотрит на гладкую воду канала. И последняя пленка оказалась довольно странной, фотограф снимал перекрестки – решетки, дороги, провода, троллейбусные рога. Он видимо находил что-то своё в этих соотношениях, но для Антона логика и художественная ценность кадров остались непонятны. Чуть подумав, вместо альбома он сложил фотографии в папки из-под фотобумаги – надо будет, пусть сами сортируют, как им нужно. В последний раз протер камеру, полюбовавшись округлыми формами, уложил в кофр, вздохнул – расставаться действительно будет жаль, но голодная ярость вроде ушла.
Ехать надо было в Пери, маленькую деревушку за Токсово. Антон поздно сообразил, что не знает ни адреса ни телефона Михая, но, подумав, решил, что наверняка в таборе укажут и дом и улицу. Ехать решил утром, чтобы к вечеру вернуться в город. Ночью спал плохо, одолевали кошмары, в которых приходилось то прятаться от фашистов с овчарками, то спать в стогу, в душном колючем сене, то идти босиком по снегу, то драться с хрипящим от ярости парнем, прижиматься лицом к его синтетической, скользкой от пота белой рубашке, больно царапать щеку о пуговицу, думать, что сейчас убьют – и все кончится. Поутру на город лег первый снег – цепочки черных следов покрывали узорами тонкое, тающее полотно асфальта. Антон не удержался – заправил пленку в «Лейку» и поработал сверху, снимая из распахнутого окна причудливые узоры человеческих троп. Потом оставил коробочку в ванной, запер двери, поехал на вокзал и вскоре уже сидел в неопрятной, полупустой электричке. Вагонные сквозняки пробирали до костей, проникали под тонкую куртку, студили ноги, словно Антон шел босиком по снегу.
Конец ознакомительного фрагмента. Купить книгу