Читать книгу Жернова - Виктор Бычков - Страница 2
Часть первая
Глава первая
ОглавлениеМужчина затаился, вжался в землю, замер. На меже в кустах полыни было душно, пахло горечью, звенел комар, пот застил глаза. Однако человек не шевелился, боясь малейшим движением выдать себя. Домотканая рубашка прилипла к телу, босые ноги, облепленные муравьями, зудели.
Он лежит здесь давно, почти с полудня. А сейчас солнце пошло к вечеру, слава Богу, уже не так жарит. Сильно хочется пить, но ещё сильнее желание всё выследить, разузнать.
Барские овины, выстроенные в два ряда, серели под солнцем выгоревшими соломенными крышами.
У первого овина группа мужиков складывала снопы ржи в большие суслоны рядом с током. Женщины тут же хватали снопы, разносили их на утрамбованную глиняную площадку, готовили к молотьбе. Четверо мужиков держали в руках цепы, проверяли, часто замахивались из-за спины, приноравливались молотить, привыкали к цепам. Сейчас, когда жара спадала, самое время поработать дотемна.
Работник в изодранной соломенной шляпе правил парой волов, поддерживая рукой высокий воз снопов.
– Цоб цобэ! – долетало до межи.
Почти в центре гумна сам хозяин крутился вокруг паровой машины. Нанятый из города специалист готовился запустить триер, раз за разом приседал перед машиной, вытирал пот с лица большим, тёмным платком, что-то подтягивал, стучал по железкам молотком с длинной рукояткой.
Со стороны поля донеслось дребезжание колёс: гнедая лошадка шла в бричке размашистой рысью. Шлейф лёгкой полевой пыли искрился следом в лучах заходящего солнца.
Завидев бричку, незнакомец заволновался вдруг, напряжённо вглядываясь вдаль, стараясь разглядеть пассажира.
Вот, наконец, лошадка остановилась, поминутно отфыркиваясь, водила боками.
Внимание мужчины на меже привлёк появившийся молодой человек, который соскочил с брички, прихрамывая, направился к барину. Не дойдя до машины, снял картуз, прижал к груди. В тот же момент походка его изменилась: мало того, что шёл он, припадая на правую ногу, так ещё умудрялся подобострастно кланяться на ходу издали, хотя хозяин его ещё и не видел.
– Он! Точно он! – облегчённо прошептал мужчина, и злая усмешка застыла на распаренном под солнцем лице. – Мне бы ещё голос его услышать… значит… и сапоги… сапоги. Точно он!
Заметив хромого гостя, барин отвлёкся от триера, даже сделал несколько шагов навстречу. Сейчас они стояли друг против друга, разговаривали. Как ни напрягал слух, как ни прислушивался, человек не мог уловить ни единого звука здесь, на меже.
Однако, разговаривая, хозяин и хромой потихоньку уходили за овин, остановились за углом, недалеко от места, где замер, затаив дыхание, незнакомец.
– Не извольте сомневаться, барин Алексей Христофорович, – долетел до межи с лёгкой хрипотцой голос приехавшего. – Не извольте, не думайте плохо, – согнутая спина и склонённая в глубоком поклоне голова ещё больше подтверждали и усиливали искреннее подобострастие хромого посетителя. – Всё сделали, как вы и наказывали, – гость лишь на мгновение распрямился и тут же снова принял услужливое положение.
«Он! Точно он!», – в который раз мысленно произнёс человек на меже, ещё сильнее уверовав в своих предположениях. Этот, именно этот голос слышал он совсем недавно.
– Ну-у, смотри, Петря! – палец хозяина сначала замаячил перед носом хромого, потом уткнулся в грудь гостя. – Ни дай тебе боже хоть кто-то узнает о нашем разговоре, о нашем деле – тебе не сдобровать. Сгниёшь в остроге ни за понюшку табаку. Ты меня понял? Я слов на ветер не бросаю, – назидательно закончил Прибыльский.
– Не извольте сомневаться, барин Алексей Христофорович, – хромой истово перекрестился. – Могила! Вы же меня знаете.
– Не знал бы, – вроде как смягчил тон хозяин, – не разговаривал бы с тобой. Так говоришь, до основания порушили? Не восстановят?
– Как есть – до основания! До последнего брёвнышка раскатали. А что не смогли – подожгли. Сгорело за милую душу. Легче новую мельницу построить, чем восстанавливать старую.
– Не такая уж она и старая, – произнёс Прибыльский. – Новая. Только-только наладили. Так что…
– Нам какая разница? – пожал плечами Петря. – Вы нам деньги – мы вам… пусть теперь у других голова болит.
– А подельники твои как, не сболтнут лишнего во хмелю у монопольки?
– Не извольте сомневаться, барин Алексей Христофорович, – снова согнулся в поклоне хромой. – У меня разговор один: был человек – и не стало. Сгинул, и ни слуху, ни духу. Хлопцы хорошо это знают, потому и рот на замке держать будут.
– Самоуверен ты, однако. Искать не будут подельников твоих в случае чего? Ну, там родственники или ещё кто?
– Кого искать? – хохотнул гость. – Да они без роду, без племени. Кто ж их искать станет? Кому они нужны? Мы – люди вольные.
– Ну-ну, – барин смерил собеседника оценивающим взглядом, снисходительно похлопал по плечу. – Ну-у, молодца. А по виду и не скажешь. Хотя… ладно, ты меня и так уже отвлёк от дел. Давай, Петря, езжай. Ступай с Богом, – хозяин повернулся, собрался, было, уходить.
Приезжий развёл руками, произнёс в недоумении:
– Как езжай? А денежки? Вы же обещали после того, как раскатаем, дело сделаем, отдать основную сумму.
– Я? Обещал? Ты же получил авансом.
– Аванс он и есть аванс. Это только часть обещанного. Был договор…
– Мало, что ли? Какой договор? Кого и с кем? – барин снова обернулся к хромому, заговорил зло, напористо:
– Договор может быть только между людьми, равными по статусу, по положению в обществе. Разве мы равны? Ты с кем разговариваешь? Пред тобой статский советник, отставной штабс-капитан двадцать первого Белорусского драгунского Его Императорского Высочества великого князя Михаила Николаевича полка господин Прибыльский! А кто ты такой мне требования предъявлять? Разбойник с большой дороги?! Тать?! С кем договор заключать?
Барин вдруг схватил собеседника за грудь, с силой притянул к себе.
– Запомни, смерд! Только за то, что я разговариваю с тобой, ты должен быть благодарен мне всю оставшуюся жизнь. Понял? – на этот раз резко оттолкнул от себя Петрю.
Тот засеменил, пятясь, но не смог удержаться на больных ногах, упал на спину, подняв маленькое облачко пыли. Картуз слетел с головы, откатился к овину, обнажив короткую, аккуратную стрижку.
– Тьфу! – Алексей Христофорович презрительно плюнул на лежащего гостя, достал носовой платок, вытер испарину с лица. – Чтобы через минуту и духу твоего здесь не было!
– Постой, барин, – хромой с завидным проворством вскочил на ноги, мгновенно преобразившись, направился к барину. – Погоди, господин штабс-капитан, – и в тоне, и в словах, даже в самой походке уже не было того подобострастия, что наблюдал мужчина на меже мгновение назад. – Ты чего ж сбегаешь, подлая душонка? И кто ж тебя, тварь неблагодарная, наделил полномочиями поднимать руку на гостя, хамло невоспитанное? В каких кадетских корпусах учат этому? В какой церкви тебя крестили? И крестили ли? Может, дьявол приложился к твоему облику вместо святого креста?
К Прибыльскому направлялся совершенно иной человек: уверенный в себе, гордый, сильный. Правда, хромал, и оттого походка казалась всё такой же прыгающей, скачущей, но уже уверенной, твёрдой, насколько могла позволить больная нога.
От такого необычного перевоплощения гостя, непривычного грубого обращения к себе Прибыльский опешил.
Он остановился, резко двинулся навстречу хромому.
– Что-о, что ты сказа-а-ал, хам? – лицо хозяина побледнело, голос вибрировал от негодования, ноздри хищно раздулись.
– А что слышал, господин штабс-капитан! – хромой выправил осанку, гордо поднял голову, и оттого для наблюдавшего из межи мужчины стал ещё выше, стройнее.
– Пред тобой, штабная крыса, вонючий барчук, стоит и соизволит великодушно разговаривать столбовой дворянин в пятом поколении, боевой офицер, отставной командир пулемётной роты первого пехотного полка семнадцатой Сибирской стрелковой дивизии капитан…
Фамилию лежащий на меже человек не расслышал.
Замешательство барина длилось недолго.
– Да какой ты дворянин? Какой капитан? Ты – тать! Ты – вор и разбойник! Хам!
– Деньги! Я сказал: деньги! – приезжий был непреклонен. – Давши слово – держать обязан! Или драгунским штабс-капитанам законы офицерской чести не писаны?
– А вот это ты не желаешь, чернь? – к носу гостя Прибыльский сунул кукиш. – Он ещё будет мне об офицерской чести языком трепа…
Но договорить не успел.
От сильно удара снизу в лицо, барин, сверкнув подошвами сапог, отлетел к овину, ударившись спиной о стенку.
Гость плюнул в сторону поверженного хозяина, и только потом, хромая, направился к бричке, гордо неся голову.
– Ну-у и дела-а-а! – человек на меже не переставал удивляться.
– У тебя, господин штабс-капитан, неприятности только начинаются, – обернулся к хозяину Петря из полдороги. – И, прошу заметить, я открыт для сотрудничества. Но алчных, непорядочных людей презираю. А ты, барин, в высшей степени скотина! Животное! Стыдно руку подать. Да-с, милейший! Стыдно-с! Ответ мой будет жестокий, ты знай и дрожи, мразь! Отныне, сволочь, будешь передвигаться по земле ползком. В лучшем случае – на полусогнутых ногах, от укрытия к укрытию, от куста к кусту, поминутно оглядываясь. Дрожи, ничтожество!
Лошадка с места взяла рысью, и ещё через минуту стихло дребезжание телеги.
Прибыльский остался сидеть, прислонившись к стенке овина, то и дело прикладывал к разбитому носу изрядно окровавленный платок. Работники наблюдали со стороны момент драки, и теперь не подходили, обегали стороной побитого барина, стеснялись приблизиться, тайком шушукаясь и ехидно ухмыляясь.
Человек ужом скользнул в борозду, что разделяет межу и пшеничное поле, начал смещаться в сторону темнеющего вдали леса. Вот, наконец, он достиг опушки и сразу же направился к небольшому родничку в зарослях березняка, опустился на колени, припал к источнику. Утолив жажду, ополоснул лицо, шею, грудь, выбрал место в густом ельничке, руками подгрёб под себя опавшую хвою, свернулся калачиком, уснул.
Ночь в лесу наступает чуть-чуть раньше, чем на открытых участках местности. Ещё хорошо слышны были удары цепов на току, а здесь, в ельнике, было сплошная тьма. Но человек очень хорошо ориентировался в лесу. Вот он сладко потянулся, немножко поёжился от лесной сырости, и уверенно направился куда-то вглубь леса. Нигде не треснула под ногами ветка, не вскрикнула испуганно на пути сонная лесная птица: человек передвигался бесшумно, уверенно выбирая маршрут по одному ему известным ориентирам.
Встав на цыпочки у густой ели, мужчина снял с сука холщовую торбу, перекинул через плечо. Ещё прошёл немного, вышел на небольшую полянку. Не раздумывая, уверенно направился к вывороченному из земли пню старой берёзы на другом краю поляны, нагнулся, достал небольшую металлическую баночку с угольками, присыпанные сверху трухой, раздул. Убедился, что угольки тлеют, одобрительно хмыкнул. Это был первый звук, который издал человек в лесу.
Когда он подходил к барским овинам, там уже было не только тихо, но и темно. Солнце давно село, а луна ещё не успела занять своё место на небосводе. И опять человек передвигался очень уверенно, бесшумно, мягко ступая босыми ногами по заросшей травой меже.
Постоял на открытом участке местности, покрутил головой, стараясь уловить дуновение летнего ветерка, почувствовать его направление. Уловил. Ветер дул со стороны барской усадьбы в направление пшеничного поля.
Мужчина ступил на сжатое накануне ржаное поле, пошёл в обход овинам, чтобы снова приблизиться к ним уже с наветренной стороны. Ноги не ставил на стерню, как обычный пешеход, а словно сунул их, чуть-чуть приподнимая над землёй, приминая жёсткие остатки ржаных стеблей, и потому они не кололи ступни.
До овинов оставалось совсем ничего, десяток-другой саженей, когда человек услышал лай собак, которые находились на току вместе со сторожем. Но это не испугало его. Он лишь присел, стараясь в темноте разглядеть несущихся к нему псов. Засунув в торбу руку, ждал.
Собаки учуяли посторонних, задыхались злобой. Человек выждал, чтобы стая приблизилась как можно ближе, рывком достал из торбы зайца, встряхнул, бросил его от себя чуть в сторону. Зверёк, очутившись на воле, сначала подпрыгнул, будто убеждаясь в свободе, и тут же пустился к лесу. Почуяв дичь, собаки огласили окрестности лаем, бросились в погоню за русаком.
Мужчина стремительно приблизился к овину, сыпанул часть угольков под угол строения, притрусив сверху клочками пакли, встал на колени, дунул. Убедился, что пакля взялась огоньком, быстро и аккуратно выложил остальные угольки на крышу овина, предварительно распотрошив солому на ней.
Когда он уходил вдоль пшеничного поля в сторону леса, ничего не предвещало беды. Темнота ещё больше, ещё плотнее окутывала землю. Где-то на другом краю деревни играла гармошка, девичьи голоса выводили песню. В слаженный женский хор встраивалось мужское многоголосье, придав песне новое, яркое звучание.
Незнакомец не торопился. Достигнув леса, постоял немного на опушке, прижавшись к берёзе, с волнением смотрел на темнеющие в ночи хозяйственные постройки пана Прибыльского, терпеливо ждал.
Тихо, темно, ни огонька, лишь песни в ночи.
Уже, было, появлялось сомнение, как вдруг разом вспыхнула огромным языком пламя сухая солома на крыше ближнего к имению строения. Взявшийся из ниоткуда ветер раздул его в считанные мгновения. И тут же с азартом принялся разносить огненные искры в темень ночи. Сразу же полыхнула крыша на другом овине, озарив ночное небо страшным светом. И, словно отражаясь в золоте стеблей, мелькнул первый огненный сполох на пшеничном поле, чтобы тут же разгореться ярким пламенем, побежать верхом, мгновенно воспламеняя ость на колоске и уже этим огнём пожирая сами колосья, а потом и стебли.
Человек убегал от взявшихся огнём овинов опушкой леса. Он уже спешил, однако бежал не изо всех сил, а очень и очень расчетливо. Иногда переходил на ускоренный шаг, но двигался ровно так, как считал нужным и достаточным для его положения. И маршрут выбирал безлюдный. Встреча с людьми не входила в его планы.
Волостное село Никодимово обогнул стороной, краем болота. Через речушку Волчиху переправился уже вблизи деревни Горевки, там же искупался, ополоснул уставшее тело.
Холщовую рубаху и домотканые штаны скрутил, сунул в нору под высоким берегом речки. Из-под ивы, что зависла над рекой на той стороне, достал другой свёрток с одеждой, переоделся в чистое, натянул сапоги.
Посиделки деревенских парней и девчат были в самом разгаре, когда до них долетел из Никодимовской церкви набат: пожар! Стихла гармошка, остановились посреди вытоптанной сотнями ног площадки пары. Из домов повыскакивали сонные жители. Все с тревогой смотрели, как взялся ярким пламенем тот, дальний край села Никодимово.
– Что горит?
– Кажись, конюшни барина…
– Не-е, могёт быть монополька. Она как раз с той стороны…
– И след, и след ей сгореть, окаянной! – женские голоса словно рады были пожару в монопольке, настолько слажено и дружно с нотками одобрения прозвучали в ночи. – Неужто Господь услышал наши молитвы?
– Типун вам на язык! – прохрипел чей-то скрипучий голос из толпы. – Волос это… а ума… Быстрее Волчиха огнём возьмётся, чем монополька запылает.
Последние слова говорившего заглушил громкий хохот толпы.
– Ох, и скажет Ванька! Такому палец в рот не клади: отошьёт, как отбреет. Не язык, а бритва.
– Пашеничка взялась огнём. Точно, пашеница. Они ещё не приступали убирать её. Вот и… а она почти созрела, стебель сухой стоит. Такому только искру дай – вспыхнет за милую душу. Да и ость что порох.
– Правда твоя: рожь озимую барин убрал, сегодня как раз работники снопы жита свозили на ток, молотить начали, а пашеницы ещё время не пришло.
– А может и имение самого Прибыльского?
– Кто знат, кто знат, но овины горят – это точно.
Из-за спин со стороны деревни раздался звон колокольцев: страшно матерясь, понужая животину, пролетела пожарная телега, запряжённая парой коней, с бочкой воды и ручным насосом-помпой. Огнеборцы Горевки направились на помощь в Никодимово.
– Может, айда с ними? – молодой, высокий мужчина протиснулся сквозь толпу вслед проехавшей пожарной телеге, жестом увлекая за собой товарищей.
– Оно бы и можно было, да завтрева вставать рано, и вообще… – ответил юношеский ломкий голос из темноты, зевая. – Если Прибыльский горит, то так ему и надо.
– Ты в своём уме? – зашикали на него из толпы. – Пожар – это ж… это ж… дурак ты, Никита, как есть – ду-у-рак! Шишнадцать годочков стукнуло, а ума так и не нажил. Э-э-эх! Тьфу! Пустельга!
– Так что? Побежали? – снова заговорил тот самый парень, что и предложил первым бежать в Никодимово.
– Беги, Тит, беги. Без тебя там не управятся, это точно. А Ванька Бугай опять Аннушку Аникееву щупать за титьки станет, – ровесник и друг Тита Прошка Зеленухин плотоядно хихикнул.
Кочетом налетел Тит на говорившего, сбил с ног, и, уже сидя на противнике сверху, продолжал молотить кулаками.
– Я тебе дам и Анку, и Ваньку Бугая, чёрт косорылый.
На помощь Прохору кинулись парни с дальнего края деревни. За Тита встал стеной на защиту этот край Горевки. Началась драка, не лучше и не хуже других, что всегда возникали на таких мероприятиях среди молодёжи. Был бы повод. А он уже был.
В ход, помимо кулаков, пошли и колья. Девчата с визгом разбежались, освобождая место для драки. Мужская половина сельчан, которые постарше, пока участия не принимала, смотрела со стороны, нервно курила, пританцовывая, подёргивалась от нетерпения, почёсывала кулаки, ждала своей череды. Однако советы дерущимся уже давала, зорко следя, чтобы драка шла строго по неписаным деревенским законам.
– Круши!
– В сусалы!
– В гроба душу…
– Два на одного – не по правилам!
– С колом на кулак не моги ходить!
– С колом только на кол ходи!
– Брось кол, кому говорят!
– Не видишь, он проть тебя с голимым кулаком, а ты, байстрюк, в помощники кол взял?!
– Дерись, дерись, да ум не теряй, тюха недоношенная!
– Под дых! Под дых его, Тит!
– В рыло! В рыло ему цель, Прошка!
– Наша берёт!
– Кишка тонка!
– Гирьку, гирьку спрячь, чалдон!
– Себе по дурной башке гирькой-то…
– В кулаке силы нет, так ты гирькой?!
– Не моги! Не то всей деревней…
– Наших бьют! А-а-а-а!
– Бей в рожу! В рожу его!
– Коленкой его, коленкой о дурную башку!
– Повыдерну ходунки-то…
– А ты куда? Малой ещё! Молоко это…
– Так братку бьют…
– Ну-у, тада с Богом!
К тому моменту, когда луна поднялась из-за леса, над Никодимовым зарево пожара полыхало в разы ярче и зловеще, добрасывая свои отсветы и до соседней деревни. Колокола на сельской церкви гудели набатом, не переставая, жутко будоража округу.
В Горевке драка тоже была в самом разгаре: семейные мужики сошлись-таки, не сдержали их бабы и родственники.
– Уби-и-или-и-и! Ряту-у-уйте-е!
К месту драки сбежались все жители Горевки: и стар, и млад. Детишки, жёны, сёстры, бабки и деды повисли на руках мужей-братьев-сыновей и внуков. Постепенно, но накал в драке стал спадать, оставались ещё одиночные очаги, пока не иссяк окончательно. К полуночи драка прекратилась полностью. Семьями и поодиночке направились кто к колодцам, а кто и на берег Волчихи смывать с себя кровь и сопли, зализывать раны.
И пожар в Никодимово пошёл на спад. Не было того страшного, зловещего зарева, лишь вспыхнет где-то язык пламени, вырвется на простор, тут же погаснет, исчезнет. И колокола на сельской церкви замолчали, уставшие и оглохшие.
По домам не расходились, ждали огнеборцев: расскажут, что и как. Интересно. Снова стояли всей деревней, смешавшись в толпе и правые, и виноватые. Мирно беседовали, курили, строили догадки, будто час назад и не сходились друг с дружкой в кровавой драке.
– Ты зачем такие слова мне сказал за Анку и Ваньку Бугая? – Тит наклонился к Прошке, зашептал на ухо. – Узрел что? Сам видел? Иль сбрехал кто?
– А ты пошто мне под глаз так съездил? – обиженно прошлёпал разбитыми губами Прохор. – Теперь око не видит, дурак. И губы почём зря разбил. Завтра один работать будешь.
Парень пальцами раздвигал опухоль на глазу, пытался смотреть, крутил головой, зло и недовольно сопел.
– Ну-у, в темноте где там увидишь-то? – вроде как оправдывался Тит. – Ты бы светлячков на глаза навесил – я бы и заметил. А так… но и ты думай, что говоришь.
– А я чё? Я – ни чё, – Прошка взял Тита под руки, увлёк в сторону из толпы. – Правду сказал: вчера, как ты убёг на свою мельницу, Ванька приставал к Анке, пытался за титьки лапать. Сам видел. Она, правда, верещала, отбивалась. Но так кто же из девок не верещит, когда их парни лапают прилюдно?
– А потом что? – жарко задышал Тит.
– Что-что? Убёгла Анка. Ванька в дураках остался.
– Фу-у-у, – облегчённо вздохнул Тит. – А то я уж думал, что она ему на шею вешалась.
– Не-е, чего не было, того не было. Врать не стану.
Пожарная телега въезжала на деревенскую улицу. Лошади шли шагом, уставшие. Сами огнеборцы брели позади телеги. Толпа людей кинулась им навстречу.
Десятки кисетов услужливо протянулись к пожарным. Старший – Матвей Макарович Лизунов – первым делом отыскал среди встречающих мальчишку пошустрее, выдернул его из толпы, велел сначала съездить на отмель, залить бочку водой.
– Возьми помощников, паря, да лошадок не гоните: устали они. Трижды бочку водой заполняли на пожаре, гоняли животину почём зря туда-сюда. Понимать надо. Так что, на конюшню гоните. Овсеца там не жалейте. Телегу у каланчи оставите. Да смотрите, чтобы всё исполнили как надо. Сам проверю, шкуру спущу, если что. Ведро там, на дышле висит. Не потеряйте, огольцы. Казённое оно, ведро-то, общественное. И сбрую, сбрую-то на место положите, охламоны, прости, Господи. Да на Пёсий брод правьте, там дно песчаное, крепкое, и подъём на берег пологий, итить вас в коромысло. Лошадкам какое-никакое послабление, понимать надо, – прокричал уже вдогонку мальчишкам, которые тут же с превеликой охотой ретиво бросились исполнять веление главного пожарного в деревне.
– И не вздумайте коней в ночное гнать: в стойло, в стойло, чтоб под рукой это… и сенца поболе. А можно и травы. Не поленитесь, нарвите за каланчой. Да, инструмент пожарный ни-ни! Инструмент – это… святое, вот как. Так что, не касайтесь, итить в матку с батькой. Уши пооткручиваю, если что! – строжился Лизунов.
Со слов пожарных, события разворачивались следующим образом…
Первым взялся огнём овин, что с краю со стороны имения барина. Вспыхнул разом: и снизу, и сверху. Вроде, как и ветерок с вечера был еле-еле, свечку не затушит, а тут вдруг поднялся, как с кола сорвавшись. Пламя раздул в один момент, перекинул искры на другие овины, а уж с них и пшеничка взялась огнём. Мало того, во время пожара будто кто управлял ветром, настолько крутило, задувало изо всех сторон. Казалось, вот он дует на пшеничное поле, и в тот же момент, смотришь, а уже понесло пламя в обратную сторону на барскую усадьбу.
– Быдто чёрт вселился в ветер, иль оседлал его, прости, Господи, да понукает, нечистая сила, – Матвей Макарович смачно сплюнул, перекрестился. – Не к ночи будет сказано. Ошалел, прямо. Только-только приноровишься, поливаешь, а он как-а-ак жахнет на тебя! Ладно, на тебя… на животину, вот беда. Та спасаться, а ты её назад, к огню поближе. И сами тоже. Куда деваться: служба! И кони, и мы обществу обязаны служить, понимать надо.
– За грехи, за грехи так на Прибыльских, – прошамкал старушечий голос. – Сам Господь наказыват проходимца. Неча было Бога гневить, антихристу, прости, Господи.
– Цыть, бабка! – зашикали на старуху из толпы. – Дай послушать.
Сгорели почти все овины, два амбара отстоять смогли, а один, где хранились овёс и ячмень урожая этого года, не получилось спасти – сгорел дотла. Пшеницу бабы да девки тоже отстояли. Половину. Забросали землёй пламя, сбили, не дали пойти по всему полю. Новый триер с паровой машиной вроде как уцелели. Мужики успели откатить в сторону. Вся рожь, что в снопах лежала на току, вспыхнула, подойти боязно было, так жарко горел хлебушко. Как на грех, из риги за два дня до пожара вывезли все снопы ржи, подготовили к молотьбе. Не стали там молотить. А надо было. Так, вишь, на свежем воздухе на току захотелось. Мол, там ловчее, сподручней, и весь световой день молотить можно, и мужикам да молодицам не так муторно в пыли и духоте находиться. На свежий воздух потянуло. Думали, управиться к Рождеству Богородицы иль, на крайний случай, на Воздвиженье Креста Господня освободить ток под обмолот пшеницы нового урожая. А рига-то целой осталась, вот как.
Барин бегал среди горящих строений в одном исподнем, блажил:
– Озолочу! Деньгами осыплю! Водки и пива немеряно выкачу! А того, кто поджёг, из-под земли достану, живым в землю зарою! На кол посажу! На каторге сгною!
Коней из конюшни выгнали в ночное ещё до пожара, спаслись кони. Сами конюшни взялись огнём, но одну отбили люди. Уцелела та, где молодняк, необъезженные жеребята стояли. И имение отбили, хотя пристройка, где жила прислуга, всё же сгорела. А она стояла на задворках, почти рядом с барским домом. До сеновала пламя не достало: далеко. Хорошо, сложили сено умно: вдали от строений, вот и уцелело. Так бы и овины дальше друг от дружки строить надо было. Так, вишь, хотелось, чтоб в одном месте. Мол, ловчее…
– Ну и кто это сделал, не слыхать? – поинтересовался кто-то из молодиц. – Что говорят никодимовские? Поле ворует – лес видит. Неужто никто и ничего не видал, не слышал?
– Господь наказал, – снова прошамкал всё тот же старушечий голос. – Бога забывать стал, антихрист. Заутреннюю пропускать начал. Лень лба лишний раз осенить, безбожник. И жёнка евойная прислугу забижает почём здря, а ты говоришь.
– Помолчи, бабка. Ты ж там не была и заутреню в церкви с Прибыльским рядом не стояла. Дай сведущих людей послушать.
– И ты такой же нехристь, – не сдавалась старуха. – А жёнка евойная – сволочь ещё та! Похлеще самого барина будет, шалава!
– Поджог был, – уверенно произнёс один из пожарных – Самохин Василий, молодой, крепкий мужик. – Грамотно ктой-то петуха пустил барину. Из двух мест взялось, надёжно. Лучше не придумать.
– Сказывают люди, что к вечеру заезжал до барина Петря на бричке. Ссора меж них прошла. Из-за чего? Не ведомо. Однако дрались барин с Петрей. Сначала Прибыльский гостю в харю съездил, тот к верх ногами сучил. А потом хозяину по сусалам хорошо попало, кровёй умылся. Сидел после под овином, крутил башкой, в себя приходил, сопли на кулак наматывал.
– Да-а, вот теперь и думай, – рассудил чей-то мужской голос. – А барину вон какой убыток, если что. Не дай Господи такого урона.
– Оклемается, – заметил кто-то из толпы. – Это нам с тобой убыток был бы, а Прибыльскому – так, мелочи.
– Так оно, так. Петря – энтот может, за энтим не заржавеет. Всю округу на ушах держит, чёрт хромоногий. Давеча у монопольки с мужиками пьяными песни орали, куражились, к бабам да девкам непристойно приставали.
– Небось, опять шальная деньга попала, вот и куражились, вот и орали.
– С трудов праведных не покуражишься, – рассудительно заметил Матвей Макарович. – Тут бы концы с концами… Разве что на святой праздник, и то с оглядкой стопку-другую и шабаш! Не до веселья.
– А какие дела могут быть меж Петрей и барином?
– Бандитские, тёмные, – уверенно ответил кто-то из мужиков. – Ни для кого не новость, что тот, и другой – разбойники с большой дороги, два сапога – пара, одним словом. Такие друг дружку видят издалека.
– А откуда взялся этот Петря?
– Ветром надуло, – хохотнул голос из толпы.
– Такое добро не сеется, не пашется, а само родится. И не тонет. Но обязательно к нашему берегу прибивает, – под общий хохот закончил говоривший. – Нюхайте и не кашляйте, православные!
Люди, удовлетворив любопытство, выговорившись, стали расходиться по домам. На востоке уже заалело, то тут, то там по деревне кричали к рассвету петухи.
Тит отыскал в толпе девчат и молодиц Анку, протиснулся ближе, тронул за рукав.
– Анка, – зашептал над ухом. – Подь сюда, дело есть, – мотнул головой в сторону.
Девушка ещё с мгновение колебалась, потом, словно нехотя, двинулась за парнем.
– Какие могут быть дела средь ночи, – тихонько незлобиво ворчала Анка. – Да и утро скоро, коров доить надо, а ты… с вечера почему тебя не было? Вот бы и рассказал про свои дела.
Парень молчал, увлекая девушку всё дальше и дальше от людей, поминутно оглядываясь назад. В какой-то момент он заметил, как из толпы отделилась высокая, крепкая фигура Ваньки Бугая.
– Что? Опять Ванька? – тревога парня передалась и девушке.
– Он, сволочь, – сквозь зубы процедил Тит.
– Бежим! – шепнула Анка и первой кинулась в проулок.
Следом за ней, не отставая, бежал парень. На повороте перемахнули плетень, зажались в угол, затаились.
Слышно было, как Ванька тяжело дышал, матерясь, пробежал до конца проулка, вернулся назад.
Он обнаружил их в последний момент. Уже вышел на деревенскую улицу, но что-то заставило его обернуться. В это время Тит привстал из-за плетня.
– А-а, Гу-у-уля, вот ты где. Не уйдёшь от меня!
У Тита была фамилия Гулевич, вот почему все в деревне называли его Гулей.
Расставив руки, набычившись, Ванька пошёл на Тита.
– Бежим, бежим! – тормошила за руку Анка, однако парень словно прилип к земле.
Насупившись, молча ждал.
– Ну, чего ж ты стоишь, дурачок? Убьёт ведь, – девушка уже толкала парня, принуждая его бежать.
Но он лишь отмахнулся от неё.
– Не всё же время бегать. Пора и меру знать.
Ванька Бугай не перепрыгивал плетень, а наступил, повалив его, подмял ногами под себя, и сразу же набросился на парня. От первого удара в грудь Тит отлетел, больно ударившись о землю.
Не торопясь, уверенный в собственной силе и закономерной, явной победе над более слабым противником, Ванька глыбой надвигался на поверженного Тита.
Не обращая внимания на сильную боль в груди, руки в отчаяние шарили по земле, нащупали небольшой, но увесистый булыжник. Схватив камень, парень резко подскочил, и уже ожидал соперника стоя.
– Не жилец ты, Гуля, не-жи-лец! – угрожающе произнёс Ванька, приближаясь к Титу. – Ноги повыдерну, головёшку отверну, сучонок. Забудь Анютку: она моя, ты понял, моя-а-а!
– Не подходи! Убью!
Видно, всё же Иван что-то почувствовал в словах противника, потому как замешкался на мгновение. Обернувшись к плетню, рывком выдернул кол, замахнулся из-за плеча…
Но и Тит был не из робкого десятка. Таскавший на собственном горбу с раннего детства мешки с мукой да зерном вверх-вниз по лестницам мельницы у пана Прибыльского, приученный к тяжёлому крестьянскому труду, поднаторевший и набравшийся бойцовского опыта во многих сельских драках, считался не последним человеком по силе и выносливости в деревне Горевке, надёжным и верным товарищем в потасовках.
Вот и сейчас, не дожидаясь очередного удара нападавшего, Тит, упреждая, бросился навстречу, подпрыгнул, и уже в прыжке нанёс сильный удар сопернику зажатым в руке булыжником. Попал в голову, в висок.
Издав тяжёлый выдох, Ванька Бугай ещё с мгновение смотрел недоумённо на противника, потом ноги подкосились, стал оседать на землю, выронив кол. Кровь ртом пошла, тоненькая струйка побежала из ушей, лицо взялось мелом. Тело раз-другой дёрнулось, застыло.
…Тита Гулевича забирали из дома утром. Запряжённой в бричку лошадью правил пожилой усатый полицейский урядник с саблей на боку и пистолетом в кобуре. К аресту парня отнёсся с пониманием, позволил ему проститься с матерью, с младшей сестрой, собрать котомку. Даже не стал удерживать или препятствовать, когда Тит забежал в хлев, погладил коней, корову, присел во дворе перед собачьей конурой, потрепал пса за ухом.
Уже на улице парень то и дело крутил головой, всё выискивал кого-то, ждал. Наконец, весь встрепенулся, подался навстречу бегущей к нему девушке в серой, приталенной кофте, длинной, в оборках, юбке. Цветастая косынка была зажата в руке, и потому трепыхалась на бегу, будто готовая взлететь. И снова полицейский проявил терпение, курил, пуская дым с ноздрей, даже отвернулся, стараясь не глядеть на арестанта.
– Я буду ждать тебя, Тит, чтобы с тобой не случилось, сколько Богу будет угодно. Ты только верь мне, Титок, милый, – не стесняясь молвы, девушка кинулась на шею, заголосила, запричитала на виду всей деревни.
Мать, младшая сестра тоже повисли на парне, добавили свои голоса. Прошка, другие деревенские парни и мужики, бабы собрались в сторонке, стояли, насупившись, молча наблюдали, шмыгали носами.
– Ну, будет, будет, – урядник выбросил окурок, тщательно растёр о землю каблуком сапога, подошёл к Титу. – Всё, паря, всё-о-о! Пора и честь знать.
Достал откуда-то верёвку, надёжно связал арестанту руки спереди, другим концом прикрепил к бричке.
– Пешком пойдёшь. Убивцам не положено ехать.
Мужики и парни подходили по очереди, хлопали по плечу, некоторые пожимали руки: прощались.
Охранник тронул коня, но и сам не сел в бричку, тоже шёл рядом. Сельчане проводили Тита до деревянного мостка через Волчиху. Анка прошла ещё дальше, остановилась уже на шляхе, что ведёт в уездный город из Никодимово.
– Я буду жда-а-ать! – успела крикнуть на прощание, сунув в карман парню косынку.
Тит только обернулся назад, но сказать что-либо в ответ так и не смог. В горле запершило, сжалось, встало комом. И на душе было так гадко, так пакостно, хоть волком вой. Обида глушила, не давая поднять глаза. Лишь скрежетал зубами.
Шлях представлял собой изрезанную колёсами на колеи насыпную грунтовую дорогу, еле-еле возвышающуюся над окрестными полями. Ямы на ней были кое-где заделаны глиной с песком и камнем. По обеим обочинам белели узенькие стёжки, вытоптанные не одним поколением путников. Полынь и чернобыл, редкие и жиденькие кусты лозы росли вдоль тропинок.
Дорога петляла параллельно речке Волчихе по правому берегу, с точностью повторяя все её изгибы и повороты. Там, на той стороне реки тянулись болота с редкими чахлыми березняками. Изредка попадались гривы, обильно заросшие густой травой с высокими стройными соснами. Ближе к болоту, по краю гривы чаще всего росли ольха, чахлые березки, лозняк. Кое-где бугорки суши среди болот облюбовали дубравы. Но это уже ближе к соседней деревне Никитихе, откуда начиналась возвышенность, исчезали топи. Там, за Никитихой, в пяти верстах от неё, и находился уездный городок, один из многих уездных городков Смоленской губернии.
По правую руку стояли поля с редкими колками. Сплошной лес был еле виден вдали, синей стеной постепенно огибая уездный город уже за горизонтом, там, где впадает Волчиха в Днепр.
Чаще всего бричку обгоняли пролётки, кареты; в попутном направлении ползли тяжёлые возы сена, соломы; везли лес, дрова; шли обозы с зерном. С торбами за спиной, с узелками в руках спешили в город путники. Иногда они нагоняли подводу с Титом, норовили пройти вместе, поговорить. Но тогда урядник встревал в разговор, строго отсекая всякие контакты посторонних с арестантом.
– Не положено! Проходи мимо, – отгонял излишне любопытных.
– Так, чай, не чужой ведь, – пытались некоторые особо любопытные разжалобить охранника. – С суседей, с Горевки хлопец-то. Батьку его я хорошо знал: мельницей управлял ещё у старого Прибыльского. Добрый человек был. И мельник честный. А это в наше время ого-го! И парниша хорошую мельничку сварганил. Да жаль, злой человек порушил. За что ж его-то, горемычного?
Но полицейский был непреклонен.
– Не положено! А будешь надоедать, мешать исполнять служебные обязанности мне, арестую и тебя. Вот в застенке и наговоритесь.
Отставали, однако, на прощание совали в руки Титу то яблоко, то краюху хлеба, пирожок, сухари, а то и шматок сала. Подаяния парень не отвергал, не отказывался, а заботливо складывал в торбу, что висела через плечо.
Тит не забывал благодарить земляков:
– Спасибо, людцы добрые, – не поднимая головы, произносил слова благодарности и шмыгал носом.
Вот тут стражник делал вид, что не замечает, даже отворачивался в такие моменты. Перед этим, сжалившись, развязал руки арестанту, позволив идти свободно.
– Смотри мне, – только и сказал.
Встречные останавливались, долго провожали недоумённым взглядом, качали головой, крестились сами, осеняли крестным знамением спину арестанта.
– Упаси, Господи, упаси… огради, Матерь Божья… от тюрьмы это… и от сумы, царица Небесная… За что ж это страдальца?
Полицейский строго махал пальцем любопытным, а потом уж один-на-один говорил Титу:
– Бери-бери, что дают. Тюремная баланда… она и есть баланда. Не скоро попробуешь хлебушка домашнего, парень. Зачем мужика-то убил?
– Пусть не лезет, – односложно отвечал Тит.
– Из-за девки?
– Ага.
– Которая провожала?
– Она самая.
– Красивая и сочная девица, – задумчиво произнёс урядник. – За неё можно и грех взять на душу, – и тут же утверждал совершенно противоположное:
– Хотя… все они, бабы, одинаковы. И всё у них одинаково: и титьки, и это… да всё такое же, как и во всех иных баб да девок.
– Не-е, Анка – лучшая, – не соглашался Тит.
– Ну-у, тебе виднее, – не стал спорить полицейский. – Оно, когда втрескаешься по уши, тогда конечно – лучшая. А всё равно зря мужика убил.
– Я не хотел.
– Хотел, не хотел, это теперь роли особой не играет. Мужика-то нет, помер. Хорошо-то, что не мучился. Сказывают твои соседи, что мгновенно окочурился хлопец. Видно, хорошо ты ему стукнул, не жалея. Это ж надо: японскую войну прошёл, выжил мужик в боях страшных с япошками, а дома из-за бабы… того… этого. Вот оно как в жизни бывает, – с сожалением и осуждающе закончил стражник.
Дальше шли молча. Иногда урядник садился в бричку, подъезжал.
– Ноги, холера их бери, – как будто оправдывался перед арестантом. – Доктора говорят, что ходить надо чаще, тогда в коленках не так крутить будет. Мол, клин… это… клином. Вот и хожу. Но бывает невмоготу, что хоть на стенку лезь от боли, да хоть куда залезешь, когда она, окаянная, допечет, не только на телегу взберёшься. Приходится подъезжать. А куда деваться? Вроде как отпустит, полегчает, тогда снова пешим ходом. Вот и сейчас.
Версты за две до уезда у журчащего чистого ключа, что пробил себе дорогу к свету в небольших зарослях лозы вперемешку с репейником, полынью и крапивой недалеко от речного берега, охранник остановил лошадь. К родничку была протоптана стёжка, трава под кустами примята, а местами и вытоптана до самой земли, и сама земля блестела голыми проплешинами. Почти все путники останавливались здесь, утоляли жажду, остужали натруженные ноги прохладной водицей, давали отдых уставшему телу, а то и трапезничали на скорую руку, чем Бог послал.
– Давай перекусим, парень.
Отпустил чересседельник, давая лошади пастись. Она тут же припала к траве, довольно и благодарно пофыркивая.
Перекусывали тем, что было в торбе у арестанта.
После обеда полицейский закурил, подозвал к себе Тита, заговорил доверительно, облокотясь на бричку:
– Ты, парень, на допросах не говори, что из-за девки убил мужика. Говори, что оборонялся. Мол, почуял, что он тебя колом пришибёт. Он же первым с колом пошёл на тебя?
– Да. Так и было.
– То-то и оно. Вот и схватил камень, в защиту себя встал, оборонялся. Оно, и так сидеть, и так посадят, однако, тогда меньший срок дадут. Стой на своём, даже если пытать станут. Ты молодой – отсидишь маленько, да и выйдешь на волю. Не переживай, и в тюрьме, и на каторге люди живут. От сумы это… не зарекайся и от тюрьмы. Вот оно как серёд нашего брата. Да, и ещё скажи, что камень ты нашёл, споткнулся о камень, вот и поднял.
– Когда он меня с ног сбил первым ударом, вот тогда я и упал прямо рядом с этим камнем. Под руку попал булыжник, когда я на земле лежал.
– Тем более, – утвердительно кивнул полицейский. – Вот и стой на своём, чтобы с тобой не делали.
Снял с дышла деревянное ведро, ополоснул, потом из родника ковшиком наполнил до краёв. Отнёс коню. Терпеливо ждал, пока животина напьётся.
– Но-о-о, пошла, шалая! – и только после этого дёрнул за вожжи, тронулись дальше.
Всю дорогу Тит шёл как не своими ногами. До последнего не верилось, что это произошло именно с ним – Гулевич Титом Ивановичем. Казалось – сон это. Страшный, но сон. Вот сейчас проснётся, откроет глаза, скажет, глядя на окно: «Куда ночь – туда и сон», и всё прервётся, закончатся кошмары, будет светлое и чистое пробуждение. И снова первой мыслью подумает о мельнице, о своей мельнице. И тихая волна радости и умилённой благодати укутает душу, мягко коснётся сердца, вышибая слезу из глаз. Будет радостное пробуждение, будет ожидание ещё большего счастья. Как же, в двадцать лет он стал владельцем самой настоящей, своей, личной водяной мельницы! Её начали строить ещё с отцом, а заканчивал уже он один: батька умер в этом году по весне в самый паводок. Походил по талой воде, всё запруду поправлял, всё ладил, вот и застудился, не встал более, а потом и помер перед святой Пасхой. Но и умирая, просил Тита отвезти его на мельницу, положить у жерновов на стеллаж из досок, куда складывают мешки с зерном перед тем, как высыпать в бункер, а затем пустить в ящик-дозатор с заслонкой, которой регулируют подачу зерна на жернова.
– Хочу, сынок, умереть на своей мельничке. Душа моя радоваться станет, прощаясь с телом, с делами земными. Ведь иметь собственную мельницу – не только моя мечта, а мечта всех поколений Гулевичей. Её, мечту эту, передал мне мой родитель, а ему – его. Сколько поколений мечтало, а выпало счастье нам с тобой, сынок. Гордись! Вот только жаль, что духом хлебным не захлебнусь на прощание. И всё равно это ж благодать Господня умереть здесь. Так что, уважь, родимый, исполни мою последнюю волю, – блаженно улыбался старый мельник перед смертью.
Уважил батю сын.
Там и умер отец, у жерновов Богу душу отдал с улыбкой на устах.
Пришлось сыну самому достраивать, доделывать, доводить до ума. Сделал. Провёл и пробный помол. Мелет хорошо, тонко, чисто. Лучше, чем на ветряной мельнице Прибыльских. Жернова-то вместе с вертикальным валом заказывали и везли аж из самого города Смоленска! Оттуда же привезли и водяное колесо, обшитое тонкой жестью с такими же лёгкими металлическими лопастями для нижнего боя: износу не будет. Сам горизонтальный приводной вал с шестерней-маткой тоже брали в Смоленске. Не стали делать у себя: заводской надёжней. И не прогадали. Вот и мололи жернова чудно, на зависть. Отдельно изладил крупорушку при мельнице, проверил её в работе, и снова получилось так, что душа пела от счастья. Вот что значит хорошее оборудование на мельнице!
Мечтали с отцом поставить дополнительное колесо и пристроить к мельнице пильню и сукновальню. Леса вокруг, материала в избытке, сколько ж можно вручную доску пилить? За шерсть и речи нет. Специальный журнал выписали из самой Москвы-города. Там всё сказано, что и как с сукновальней, с пильней. Но… не судьба!
Готовился к помолу нового урожая. Сколько надежд возлагал на него, какие только мечты не приходили в голову?! Уже мужики из Горевки, из Никодимово приезжали на мельницу для знакомств. Мол, самим лично посмотреть надо, руками пощупать, что и как тут будет, каков помол. А то вдруг из новой мельницы муку хозяйки не примут, забракуют, не по нраву будет? Вдруг тесто грубым получится, плохо подходить станет? Со старой мельницы привыкли уже. А тут новая. Сомнения – куда им деться среди крестьянского люда? Да по какой цене молоть решил Тит? Деньгой брать будет или мучицей? Иль зерном может? Много ль хлебушка за помол себе оставлять станет? Так же как и у Прибыльского иль чуток поменьше? Тот-то с пуда зерна без малого четыре фунта чистой мучицы забирал.
Гулевичи ещё при живом отце решили брать с давальческого зерна по два с половиной фунта муки. Посчитали, что так и сами в накладе не останутся, и народ должен быть доволен. Всё же сэкономить полкило муки с пуда зерна – это не кот начихал. Но и жадничать не след. Проклянут люди, не рад будешь этой мучице, поперёк горла калач встанет. Да и не по-христиански это.
По такой оплате с голоду семья Гулевичей не помрёт – это уж точно, ещё и в хороших барышах будет, а если добавить в семейные закрома муку из пшенички, что вызреет на собственных десятинах, так куда с добром! Ещё и излишек можно будет продать в уезде на ярмарке. Продать зерно – это половина дела, это – от безысходности, от нужды. Мучица – вот это уже товар, что надо! Конечный продукт в крестьянской работе. И цена муки – неровня зерну. А ещё лучше – хлебушек! Пекарню можно было открыть. Благо, в окрестности нет её, разве что в уезде есть. А в волости – нет.
Хорошая слава шла о новых мельниках, хорошая. Даже несколько раз приезжали из деревни Никитихи, что рядом с уездным городом, тоже интересовались, обещались привезти зернецо. Молва о новой мельнице быстро разнеслась по округе.
Да-а, планы строили…
А третьего дня под утро прибежал от мельницы мальчонка, младший брат Прошки Зеленухина – Илюшка. Он подсобным рабочим был там, помогал. Весь дрожит, в слезах. Незнакомые люди налетели средь ночи на мельницу, связали дядьку Николу, что за сторожа был. Он, Илюшка, ускользнул, скрылся в темноте, затаился в камышах на заводи и уже оттуда наблюдал.
Порушили запруду разбойники, спустили воду, раскатали по брёвнышку мельницу, а что не смогли – облили керосином и подожгли.
Когда Тит прилетел на жеребце к мельнице, спасать уже было нечего: догорала. Вокруг лежали разбросанные брёвна. Лишь колесо и горизонтальный вал уцелели.
Успел только услышать голос с хрипотцой одного из бандитов, увидеть довелось в лунном свете, как бежал он, хромая, до брички.
Кинулся, было, вдогонку, так вот незадача: на полном скаку жеребец попал в ямку, что вырыли кроты, сломан ногу. Беда не ходит одна. Слава Богу, сам уцелел, только больно ударился о землю. А жеребца пришлось убрать: хромой конь в хозяйстве – обуза.
Рано поутру обследовал всю местность вокруг мельницы. Обратил внимание на следы от сапог: Один след полный, а второй – только носок сапога. Пятки не было, не оставила следа пятка на правой ноге. Уверовал ещё больше Тит в тот момент, что один из бандитов слишком приметный: хромой и голос с хрипотцой. Именно его видел средь ночи тогда на мельнице. Искать станет лиходея по этим приметам. А из хромых в бандитах ходит только Петря. Об этом разбойнике Тит слышал с год тому: у всей округи на устах был, вот только встретиться не доводилось. Бог миловал, не пересекались до этого случая пути-дорожки хлебороба и бандита.
Сразу же поспешил в волость, в Никодимово. Обсказал всё как есть в околотке. Так даже слушать не стали. Околоточный смерил презрительным взглядом взъерошенного просителя, процедил сквозь зубы:
– Тут и без тебя дел невпроворот, чтобы твоими мелочами заниматься. Новую мельницу построишь. Ничего не украли, никого не убили. Та-а-ак, пошалил кто-то малость, а ты в околоток сразу. Шалостями полиция не занимается. Жил ведь раньше без мельницы, и дальше без неё проживёшь. Хлопот меньше будет, – зло пошутил и быстренько выпроводил Тита на улицу. – Может, по пьянке сам же и сжёг, а сейчас опомнился, страдалец, – прокричал вдогонку. – С больной головы на здоровую переложить хочешь.
К волостному старшине зашёл, тот даже на порог не пустил. Занятым оказался. Волостной писарь взашей вытолкал из канцелярии, обругал в спину:
– Шляются здесь кто не попадя да кому не лень, работать мешают. Неча было заморачиваться… Хлопот бы меньше…
Понял тогда Тит, что никому он со своим горем-бедою не нужен: ни волостным властям, ни полиции. Вся надежда только на себя: на свои руки, на свою голову. С тем и ушёл.
Всякое передумал: кто бы мог стоять за разбойниками? Ну, не могли же они за здорово живёшь, запросто так, поехать в ночь за три версты от деревни на пустую мельницу?! Ладно, была бы уже мучица там иль зерно, дело другое. На муку с зерном позарились. А так? Пришёл-таки к мнению, что это дело рук барина Прибыльского. Его рук дело. Несколько раз он сам лично верхом приезжал, смотрел, как строится мельница. Общался с батей, отговаривал. А потом и стращал.
– Чего тебе, Иван Назарович, не хватало у меня на мельнице? Мало платил? Так в чём вопрос? Скажи, чего тебе ещё надо, добавлю.
– Нет, барин. Того, что мне надо, вы дать не сможете. Это деньгами и пудами муки не измерить.
– Чего же? А вдруг смогу?
– Воля, воля мне нужна, благодетель. Надо, чтобы мельница была моя, вы понимаете? Мо-я-а! И земля моя! Чтобы моя мельница на моей земле стояла. Хозяином хочу быть!
– Смотри, чтобы волей своей не захлебнулся, дурак старый, – вышел из себя барин. – Умишка-то Бог не дал, а ты о воле речь завёл. Подохнешь с голоду, но обратно на мельницу не возьму.
– Спасибо, благодетель, – смиренно отвечал старый мельник. – Коль и помру, то на своей земельке, при своей мельничке. А это для меня – благодать Господня. Вот как, барин. Не надо меня стращать. Это, может, мечта моя – умереть на своей собственной землице. В радость та кончина будет. Не каждому дано понять, но это так. А с голоду мы, Гулевичи, никогда не помрём. Знаете, почему? – и, не дожидаясь ответа барина, продолжил:
– Наш род рождён в трудах праведных. Мы знаем цену хлеба, и как он добывается – знаем тоже. И умеем его зарабатывать. Никто нас не уличит в лени.
У Тита тоже разговор состоялся с Алексеем Христофоровичем:
– Пётр Аркадьевич Столыпин позволил вам, сирым и убогим, иметь в личной собственности землю. Так и имейте. Чего вам ещё надо? Паши, сей. Зачем вам лишняя морока с мельницей? Неужели вам с батей не хватала муки с моей мельницы? Я прикажу, и ни один мужик из округи не повезёт к вам молоть. Бесплатно, даром молоть стану на своей мельнице давальческое зерно. Что тогда? Царь с министрами далеко, а я здесь для вас и царь, и бог. И мельница уже есть одна – моя. Хватит, больше не надо нам мельниц. Пока вся округа успевала молоть, жалоб и нареканий не было. А уж если вам так хочется молоть, так поставьте в сенях жернова ручные, да и бог вам в помощь! Мелите, сколько влезет, пока не задохнётесь. А поперек моей воли, поперек моего дела становиться не могите: раздавлю! Сотру в порошок и по ветру пущу. Пропущу живыми между жерновами, и не жить вам больше, не ходить по земле со мною рядом, голытьба тупорылая. Я не позволю покуситься на моё право, право сильного и успешного. Вот и думайте с батькой, где лучше. И над моими словами хорошенько пораскиньте мозгами: вдруг до истины доберётесь?! Но знать обязаны всегда: когда на кон поставлено моё благополучие, когда в мою среду обитания врывается такая голытьба как вы, я за ценой не постою! Помните и соображайте!
А что было думать? Дело давно решенное.
Покойный отец всю жизнь проработал мельником на мельнице Прибыльских. И его отец там же трудился. Нет, жили они хорошо по сравнению с сельчанами, грех жаловаться. Однако всю жизнь Гулевичи мечтали иметь собственную мельницу. И дед мечтал, и отец мечтал, и он, Тит Гулевич, не был исключением. Он ведь тоже с самого раннего детства там же работал, на мельнице барина Прибыльского.
Как только исполнилось двенадцать годочков, только-только отходил четыре зимы в церковно-приходскую школу в Никодимово, так батя забрал с собой на работу.
– Всё, сынок, отучился, детский хлебушко откушал у родительского стола. Пора и честь знать, пора и на свой хлебушко-то переходить.
То подсобным рабочим при мельнице был на первых пора, на побегушках; то уборку мельницы делал; то чистил короба; а в силу вошёл – мешки с зерном да с мукой таскал. Потом отец постепенно стал допускать до самой мельницы, до управления жерновами, обучал премудростям мельничного дела. Учил выбирать мельчайший зазор между жерновами по звуку; определять степень помола муки на ощупь, не глядя; зрелость зерна узнавать на зуб, а качества муки по вкусу и запаху.
Строгий был отец, ох, и строгий. Но правильный. Куском хлеба не упрекал, но и лодырем жить не позволил. И честным был. На удивление всей округи честным был. Вот за это и ценили его и баре Прибыльские, и крестьяне с окрестных деревень. Помимо своей доли, что выделял барин для мельника за его работу, ни единой щепотки, ни единого фунта мучицы отец не позволял себе взять с мельницы. А уж из зерна давальческого, из крестьянского – и подавно. Многие даже укоряли Ивана Назаровича: мол, быть у воды и не напиться? Не дурак ли? С трудом верили и не понимали… Однако не брал ни зёрнышка, ни пылинки мучной, чем и снискал уважение у местных жителей.
Прошка Зеленухин – друг детства и подельник Тита, как-то подговорил своего товарища:
– Ты в мучице купаешься, а у нас на столе хлеб последний раз был только на Коляды.
А дело было уже по весне, на Сорока. В каждом доме пекли сдобу, славили приход весны, прилёт птиц из жарких стран. Только в доме Прошки не могли позволить себе испечь жаворонков из теста: не из чего.
Жили Зеленухины бедно: три брата, две сестры, все мал-мала меньше, самый старший – Прошка, ровесник Тита, двенадцати годочков. Огородишко при избе в несколько саженей вдоль и поперёк, и всё! А что на таком огородишке посадить-вырастить можно? Ну, картошки несколько кулей. Ну, грядки какие-никакие. А семья-то – шесть душ! И все есть-пить просят. Отца похоронили, когда младшей девчонке не было и года. Валил лес барину Прибыльскому в Примаковом урочище, там и придавило сосной. Похрипел, похаркал кровью дома с неделю, да и помер как раз на Успение Пресвятой Богородицы. Мамка их больной была от рождения, батрачила то у одного, то у другого. А то и сидела без дел: не горели желанием сельчане нанимать больную и кривую женщину на работу. Кому охота? Чаще всего полола огороды у богатых, хозяйских коров пасла. Но это ж работа сезонная. А жить-то, кормить семью надо круглый год. Вот и думай тут…
Подговорил Прошка дружка своего. Жалко стало семью Зеленухиных мальчишке. Несколько раз набирал Тит в карманы муки. Не много, не больше полфунта за раз. Относил тайком, высыпал в сенцах у Прошки в чистую посудину.
Как узнал отец – не ведомо, однако узнал, поймал на месте, когда Тит выходил из мельницы с мукой в кармане.
С неделю сынок не мог сидеть, спал только на животе.
– Не моги брать чужое! Грех это, тяжкий грех это! – вот и всё, что сказал в тот момент отец сыну, заправляя обратно ремень в штаны.
Узнал только, кому воровал сынок мучицу. Признался сын, всё рассказал бате.
И не разговаривал с ним, с Титом, почти с месяц. Не замечал. За стол с собой вместе садиться не позволял: противно есть за одним столом с вором. На работу ходили по отдельности: впереди отец, сзади, отстав на сотню саженей – сын. Так же и с работы. По одной тропинке с вором ходить совесть не позволяла старому мельнику. Сколько бы такое длилось – не ведомо, пока мать не надоумила. Встал Тит на колени перед иконой Святой Девы Марии, поклялся в присутствии бати, что чужого больше ни-ни! Ни в жизнь! Только тогда вроде как смилостивился отец, смягчился, простил сына.
Чуть раньше ушёл с мельницы старик в тот день, когда поймал сына на воровстве, зашёл домой, молча взвалил на спину из кладовки пуда два муки, отнёс Зеленухиным.
– Ты ба, Фиска, ко мне подошла, аль к жёнке моей обратилась. А мальца сбивать с пути праведного грех, тяжкий грех! Жалостливый он, вот и взял грех на душу. А ты и воспользовалась мягкой душой ребятёнка.
– Иван Назарович! – кинулась в ноги женщина. – Как на духу: ни слухом, ни духом не ведала. Это Прошка мой, сорванец этакий. Ты уж прости сироток, Иван Назарович, – рыдала у ног Анфиса. – А я брала, тесто ставила, затирку варганила, деток кормила, не обессудь и прости, кормилец…
– Ладно. Чего уж…
– А за мучицу… – у женщины перехватило дыхание от столь щедрого подарка, – а за мучицу… я… это… век благодарной буду, отработаю. Что хошь для вашей семьи сделаю, Богу молиться за вас стану, – и готова была целовать ноги Ивану Назаровичу.
По настоятельной просьбе старого мельника барин смилостивился, взял в подсобные работники на мельницу двенадцатилетнего Прохора Зеленухина. Выжила семья. Все встали на ноги, слава Богу. До последнего часа работал парень у Прибыльских, и только когда Гулевичи выделились, начали свою мельничку ставить, ушёл к Гулевичам, им подсоблял.
Да-а, вишь, как по жизни бывает.
А вот теперь тюрьма… За какие грехи на его голову такая напасть? Чем провинился он, Гулевич Тит Иванов сын пред Господом Богом, что он навлёк такие кары на его головушку? И надо же было попасться этому Ваньке Бугаю на его дороге…
Тит до некоторых пор не обращал внимания на девчат: всё в работе да в работе. А тут ещё на семейном совете решили земельку взять, выделиться из общины. Благо, царь-батюшка с министрами дали такую волю. Решились, выделились Гулевичи. Определил, отмерил им землемер из уезда пятнадцать десятин казённой земли за Горевкой вдоль берега Волчихи в трёх верстах от деревни. О такой землице и не мечтали! Земля жирная – чернозём, прямо хоть на хлеб мажь. Плугом борозду пройдёшь, отвал лежит, чёрным цветом блестит на солнце, от жиру лоснится. Воистину, оглоблю воткни – телега вырастет. Не беда, что целик. Осилили, подняли целину. Но, главное, Волчиха на их полях вдаётся на изгибе вглубь надела, образуя тихую заводь. Грех не запрудить в таком месте речку, не поставить мельницу. Тем более – мечта это всего рода Гулевичей.
Иван Назарович истоптал не одну пару лаптей, не одни сапоги поизносил, не один десяток гусиных тушек да свиных окороков отнёс ненасытным чиновничьим чадам и домочадцам, но выхлопотал разрешение на строительство мельницы на изгибе Волчихи на своих десятинах. Добился! Мечта сбылась! Не ходил, а летал старый Гулевич по собственной земельке. Помолодел не на один десяток лет. А то! Хозяин! Да не просто хозяин земли в пятнадцать десятин, а и мельник! Мельник на собственной мельнице и на собственной землице! Тут бы не умереть от такого счастья.
Денежки давно откладывал Иван Назарович для строительства своей мельницы. Ещё Государь со своим министром Столыпиным не издал указы о выделении земель и о передаче их в собственность работным крестьянам, а он, Иван Гулевич – крестьянский сын, денежку-то собирал! Чувствовал, что не может того быть, чтобы не повернулись власть, царь-батюшка к крестьянам другим, правильным боком. Должен, должен и обязан быть хозяин настоящий на земле русской! Не ошибся. Дождался той минуты, когда сам стал хозяином.
Прозорливый всё-таки был отец у Тита Гулевича, грех жаловаться.
А тут пришло известие из самого города Санкт-Петербурга: от ран, полученных в русско-японской кампании, после долгой болезни скончался в Петербургском Сухопутном Николаевском военном госпитале командир первого взвода второй стрелковой роты первого пехотного полка 17-й Сибирской стрелковой дивизии подпоручик Гулевич Фёдор Иванович. Как раз в конце 1906 года бумага пришла о смерти. Больше года валялся по госпиталям, бедолага. Сначала был в Томске, потом перевезли в Екатеринбург. Оттуда – в Саратов. Вот туда, на Волгу, и ездил к сыну отец, проведывал. Застал ещё живым. Уже из Саратова перевели подпоручика в столичный госпиталь. Батя опять собирался съездить, проведать сына. Однако не стало Фёдора, умер. Не успел родитель…
Спустя полгода вызвали к председателю уездной земельной управы Ивана Назаровича. В торжественной обстановке вручили отцу награды сына, денежное довольствие умершего подпоручика за все эти месяцы его лечения в размере одной тысячи шестисот двадцати трёх рублей. Да сюда же и годовое добавочное жалование за орден Святого великомученика и победоносца Георгия первой степени – целых четыре рубля и пятьдесят копеек; второй степени – два рубля семьдесят копеек; третьей степени – один рубль, восемьдесят копеек и четвёртой степени – девяносто копеек. Полным кавалером Георгиевских крестов был подпоручик Гулевич! И амуничные денежки в размере пятидесяти копеек – сюда же.
Да ещё в придачу уездное дворянское собрание постановило выдать единовременное денежное вознаграждение родителю героя русско-японской кампании в размере четырёх сотен рубликов.
Заказал молебен в Никодимовой церкви отец за упокой души Фёдора, поставил свечку, даже на храм Божий пожертвовал целый червонец.
– Знать, сынок мой болел, раненый, страдал телесно не только за Русь-матушку, а радел и за родителя, раз причитаются мне на его смертушку такие деньжищи, – рассудил старый Гулевич. – Пусть мельница станет памятником моему сыну, – и пустил эти деньги на строительство мельницы, на приобретение оборудования. Добавил к уже имеющимся, ранее отложенным.
Узнал о поставляемом в Смоленск мельничном оборудовании из-за границы, уверовал в его надёжность и качество, побывав в городе на мельнице. Посмотрел, сравнил наше оборудование с иностранным. Решился.
Дважды собирал обоз, ходил сам лично в губернский город. Обставил мельницу честь по чести. И вал, и лопасти заграничные заводские, надёжные. И жернова такие же заводские иностранные. А как же без них? Не ставить же по-старинке сделанные, как у Прибыльских? Всё же опыт работы на мельнице барина нескольких поколений Гулевичей не прошёл даром, понимал старый мельник, что и как должно быть на мельнице. Вот и вышла она на загляденье и на зависть. И крупорушку при ней изладил.
Возможно, поэтому и взбесило Алексея Христофоровича, что его бывший батрак-мельник обставил самого барина? Сделал, возвёл лучшую мельницу? Оказался предприимчивей? Кто знает. Но, скорее всего, так оно и есть. Другого объяснения Тит не находит.
А тут Анка. Ещё в прошлом году, летом, вдруг обратил внимание Тит на соседскую девчонку Анку Аникееву. До этого вроде тоже каждый день видел, и ничего: нескладуха-подросток, пигалица – ничего особенного. Вон их сколько бегает по деревенским улицам. И Анка ничем не выделялась, пока однажды не столкнулся с ней нос к носу на пахоте: их десятины соседствуют с землями Гулевичей. Бог ты мой! Да, оказывается, краше её на свете-то больше и нет девчат!
Встречались тайком от родителей, от чужих очей, миловались.
Им, молодым, казалось, что они делают всё тайно. Но от родительских глаз не скроешь.
Иван Назарович одобрил выбор сына и решил после уборки урожая по осени засылать сватов к Аникеевым. Да, вишь, не дожил. Всё равно, Тит рассказал Анке, клятвенно пообещал, что так оно и будет: придут сваты, чтобы на Покрова Пресвятой Богородицы сыграть свадьбу.
Но не один Тит обратил внимание на семнадцатилетнюю красавицу Анютку Аникееву. И Ванька Бугай тоже положил глаз на девчонку, глянулась она ему.
Односельчанина Ивана Бугаева списали, комиссовали из армии ещё в самом начале русско-японской кампании в 1904 году по ранению: контузия. От близкого взрыва снаряда что-то сталось с головой парня. Мало того, что очень часто мучают его сильно головные боли, так ещё в такие моменты он вроде как не в себе становился. Боль и бешенство идут рука об руку у Ваньки. И это при его-то силище!
Рассказывал его сослуживец, однополчанин Никон Фролов, что видел своими глазами, как в рукопашной схватке Ванька винтовку закидывал за спину, в ярости хватал за воротник в каждую руку по япошке, и так трескал их лбами, что те падали из его рук замертво. Не верить Никону нельзя: серьёзный мужик. Сейчас работает санитаром в волостной больнице в Никодимово.
Когда после сильных приступов боли и бешенства Ваньки кто-нибудь из земляков начинал упрекать его, мол, за что воз сена перевернул у человека посреди улицы; зачем деревенскому быку-производителю шею свернул. Иль, за какие такие грехи ты, Иван, приподнял четыре венца в избе старосты деревни и подложил под брёвна шапку хозяина, тот только непонимающе смотрел на собеседника, пожимал плечами, хлопал невинно глазищами:
– Не может быть. Да как я мог?
Блаженный…
В быту Иван Бугаев добрый, добродушный, покладистый парень. Это когда на него дурь находит, тогда звереет. А так, он ничего, жить с ним можно. Безотказный: готов любому помочь. В ночь-за-полночь приди к нему, обратись за помощью. С матерью жил. Ещё две сестры и два брата у них осталось. Однако, уже все женатые, замужем. Вот и Ванька собирался жениться, Анку Аникееву выбрал.
И надо же было ему поперёк встать. Жаль парня, конечно, жаль. Да и не хотел Тит убивать его. Но вот получилось так, как получилось. Злость взяла в тот момент: сколько можно терпеть? Не рассчитал силу, и, как результат, вот она, тюрьма, маячит за углом красным кирпичным боком. И у Ивана в ту предрассветную пору что-то с головой стряслось – озверел. Видимо, нашла коса на камень.