Читать книгу Дьявол победил - Виктор Бондарук - Страница 2
I. Богиня небытия
ОглавлениеВечер тот начинался как один из тех вечеров, когда я, растратив все слишком скудные для выживания силы, старался как можно более наглухо закрыться от реальности, для чего прибегал не к потворству всем своим прихотям, а напротив – к самоистязанию, считая, что дальнейшее искусственное усугубление усталости от жизни будет способствовать прохождению неизвестной пока точки невозврата, так что восприимчивость к страданиям отступит сама собой. У меня никогда не было серьезных намерений расстаться с жизнью или довести себя до состояния достаточно жалкого, чтобы привлечь чье-то внимание, но иногда я был не прочь наказать этот телесный саркофаг, подвергнув его маленькой поучительной экзекуции. Я всегда памятовал о физическом происхождении любой моральной неустроенности и страшно гневался на тело за его неспособность поставлять душе такое количество ресурсов, которое было бы достаточно для того, чтобы сделать ощущение радости перманентным. Да и вообще, меня всегда раздражала природная уязвимость этого самого тела, я не мог смириться с тем фактом, что оно не терпит безжалостной эксплуатации даже для самых возвышенных целей, требуя заботливого и бережного отношения к себе. А главное, что забота эта мало чем окупалась, более того, она же в известной степени и вызывала к жизни все новые потребности избалованного существа. Потому я и выбрал кратковременные сеансы вивисекции своим собственным методом обуздания строптивостей требовательной и неумолимой плоти. В минуты, когда я устраивал ей очную ставку с лезвием ставшего любимым кухонного ножа, я ощущал себя отыгрывающимся за все причиненные мне обиды. Самоистязание – только оно давало телу испытать всю палитру до боли обостренных похотей; для меня оно было одновременно жестом смирившегося отчаяния и нетерпеливого требования счастья, я глумился над поверженным в прах и славословил всевластного Победителя, вымаливал благословение и изрыгал заклятия. И таким близким и неотвратимым казалось мне пришествие Полубога, того, кто вызволит из человеческих пут и поставит последнюю точку в истории вечного вырождения. И кровь, когда она оставляет тело, подобна гордому орлу, освобожденному из заточения в тесной клети и взмывающему в небеса; ее не отличить от могучей полноводной реки, разносящей в щепки ненавистную, рукотворную плотину; кровь, этот вездесущий орган жизни, не должна поддерживать презренную развалину, запечатлевшую в себе образ и подобие мучителя, ее удел – воля и необузданность.
Именно так у меня завершался один из многочисленных промозглых и тоскливых вечеров, когда я, завершив свой обряд очищения болью, вымыв нож и сделав глоток воды, дабы избежать синкопального состояния, собрался покинуть кухню и перебраться к себе в комнату, где мог бы в спокойной обстановке принять причастие медленно вытекавшей кровью. Выйдя за пределы кухни, я погасил там свет, оставшись в полной темноте, и уже собирался, пройдя коридор, попасть в залу, а оттуда – и в свою комнату, как вдруг мне показалось, будто я услышал глухой стук, напоминающий два или три тихих шага по линолеуму кухонного пола у меня за спиной. Я тут же замер и с минуту простоял, напряженно вслушиваясь, еще толком не понимая, как на это среагировать, не подшутил ли надо мной собственный слух; наконец, решился обернуться и, не зажигая почему-то свет (до сих пор не пойму, что меня удержало от этого), попытался всмотреться в темноту, но ничего не обнаружил. Однако на душе стало как-то совсем не по себе, все внутри заполнило неприятное ощущение, как будто меня мутило от предчувствия чего-то неизвестного и нехорошего, что наступит совсем скоро. Я быстрыми шагами двинулся в залу, зашел в ее открытую дверь и спешно щелкнул выключателем; свет не зажегся. И тут я услышал уже со всей отчетливостью, что кто-то там в темноте позади меня и правда медленно двигается вслед за мной, отставая на несколько шагов; теперь все спасительные сомнения отступили и появился серьезный повод к тому, чтобы все потроха мои похолодели и съежились от подбиравшегося ужаса. Должен сказать, что ранее меня тревожили полукошмарные сновидения, в которых свет также не желал загораться, и на кратчайшее мгновение я хотел было, как за соломинку, ухватиться за мысль, что происходящее сейчас мне снится; но исправно работающее сознание бесчеловечно заставило расстаться с этой мыслью, и я почти бегом проскочил через залу в параллельно прилегавшую к ней свою маленькую комнату, как будто бессознательно надеялся, что хоть в ней попаду в более выгодное положение. Попытка включить свет там имела не больший успех – люстра никак не среагировала. А шаги тем временем приближались – теперь они слышались уже на входе в залу и, благодаря поскрипыванию паркета, различить их можно было гораздо яснее. Я окончательно обессилел от острого страха и мучительной неизвестности и, лишь слегка прикрыв дверь в комнату, опустился на угол своего дивана и сел, как был – раздетый до пояса, обхватив голову руками. Скрип половиц за дверью медленно подбирался все ближе, и эта издевательская крадучесть едва не довела меня до нервного срыва. В окончательно завладевшем мною отчаянии я решил, что если мне уж суждено умереть и я переживаю последние миги жизни, то пусть только увертюра к моей гибели не затягивается долго. Минуты через две шаги затихли, и дверь стала медленно открываться… В последнем порыве инстинкта самосохранения я отодвинулся подальше, не вставая с дивана. Может я собрал остаток мужества, а может просто повиновался мазохистской потребности заглянуть жути в глаза, но что-то заставило меня слегка скосить взгляд в сторону двери. И то, что я увидел, повергло меня скорее в смятение, чем в предсмертную бесчувственность: в дверях стоял силуэт, принадлежащий высокой и стройной женщине, облаченной, по всей вероятности, в нечто вроде длинного, плотно облегавшего фигуру, платья; она сделала еще несколько плавных шагов и встала на расстоянии от меня около метра. Непонятно почему, но я не видел не только ее лица, но даже каких-либо едва обозначенных его черт, словно оно было начисто стерто; это было тем более странно, что все линии ее почти идеального стана и очертания чисто женских форм тела вырисовывались относительно отчетливо, что, собственно, и заставило меня подумать, что передо мной именно женщина, хотя ее принадлежность к человеческой расе была крайне маловероятна. Голова ее показалось мне обрамленной то ли ниспадающими на плечи черными волосами, то ли таким же темным платком, точно объяснить не могу. Время от времени, правда, мне чудилось, будто я все же вижу ее лицо, и оно неотличимо от лица одной некогда знакомой мне черноглазой женщины-брюнетки, но уж это я счел до бредового неправдоподобным. Ибо в целом, в тот самый момент, как мой взор на ней остановился, я ощутил целый ряд неуловимых, причудливых и не подпадающих под доходчивое описание трансформаций в сознании и самом мировосприятии. Прежде всего, само появление ее передо мной повлекло за собой возникновение чувства какой-то ленивой, притуплено-щемящей тоски и такого всеобъемлющего упадка сил, который наступает по завершении очень долгой, выматывающей, но крайне бессмысленной работы. Когда бросаешь усталый взгляд назад, на все пройденное и сделанное и недоумеваешь, в чем же был смысл всего этого; в то же самое время в тебе слабо, но еще достаточно живо теплится желание переделать все по новой, не оставлять такой халтуры, и это желание похоже на жгучую боль какого-то внутреннего органа, который один еще жив во всем помертвевшем и бесчувственном организме, потому и сохраняет способность еще недолго болеть. Вдруг, совершенно для меня нежданно, в давящей тишине прозвучал ее голос… Нет, такая формулировка ошибочна, поскольку я ни за что бы ни припомнил ни громкости, ни тембра голоса, ни даже тональности услышанного (восстановить в памяти эти факторы мне может помочь только собственное воображение да логические подсказки), вообще НИЧЕГО, за что отвечают слуховые анализаторы, как будто слова сами зарождались в мозгу, минуя все имеющиеся у человека рецепторы восприятия, они словно передавались из подсознания в сознание при стопроцентном сохранении целостности последнего. Возникало ощущение, что эти два составляющих человеческого «я» начали общение между собой, и бессознательное выступало инициатором. Но при всем при этом меня не покидала уверенность, что фраза, сформировавшаяся у меня в голове, должна исходить именно от этой гостьи и представляла она собой следующие слова:
– Да будет проклят тот миг, когда в безднах Священного Небытия зашевелился гнусный зародыш жизни, потревоживший неприкосновенный покой!
До сих пор я не могу понять, что тогда так подействовало на меня, но так или иначе, изречение это показалось мне чем-то вроде приветствия, на которое я обязан был ответить. Страх постепенно начал уступать другому чувству, напоминающему добровольное подчинение, так что я, недолго колеблясь, произнес с подчеркнутым согласием:
– Да будет проклят!
Едва только я вымолвил эти слова, как контуры всех окружающих предметов в комнате полностью исчезли, будто воздух в помещении утратил свойство прозрачности и в одно мгновение сделался сгущено-черным; но всего удивительнее было то, что силуэт Богини Небытия (она не соизволила представиться, но с той секунды неизвестно что внушило мне, будто величать ее следует именно так и никак иначе) оставался прекрасно различимым даже в наступившем беспросветье. Я хотел это связать с тем, что фигура ее обладала цветом еще более темного оттенка, а потому и выделялась в непроглядном мраке подобно тому, как источник сверхнизкой температуры при контакте с ним вызывает ощущение ожога, а не оледенения, но как-то не клеилось. К тому же все после этого смешалось в голове в странный сумбур; можно предложить в качестве упрощенного объяснения, что вся информация стала синтезироваться у меня в нескольких мозгах сразу, тогда как сознание оставалось прикрепленным лишь к одному, временами только бегло осматривая деятельность остальных. Замечу в первый и последний раз, что сном это нельзя было назвать, ибо присущие сну бесформенность, хаотичность и иррациональность не имели места, версия же болезненного бреда отметается автоматически, так как даже если бы дело было бы в психическом расстройстве, оно не могло бы проявить себя столь резко, сколь всеобъемлюще. Так вот, когда все утонуло в черной мгле, настрой моей собеседницы по непонятной причине кардинально изменился, и она мне заявила:
– Ты предатель! Как мог ты осквернить наше ложе изменой? Не ты ли давал клятвы принадлежать мне одной?
Надо полагать, это был укор. Не хватало мне еще одной женщины из потустороннего мира, у которой ко мне претензии. Сначала эта покинутая мной небесная блудница (такое прозвание у меня получил христианский бог после разрыва с церковью), теперь еще и она… Перед всеми-то я виноват, против всех согрешил, чьи только искалеченные судьбы не тяготят мою больную совесть! Однако в продолжительное негодование это не переросло, наоборот, я стал осознавать, что меня неведомым образом влечет к ней, как к давно знакомой и даже когда-то любимой. Я снова окинул уже более смелым и пытливым взглядом ее точеный стан, задержавшись на каждой округлости, и в каком-то на мгновение охватившем меня хмельном помрачении словно бы заметил, что это тонкое, льнущее к телу черное платье было единственным предметом ее одежды, не тая под собой ничего, кроме дурманящей и порабощающей наготы… И то обстоятельство, что я принадлежал или мог принадлежать обладательнице подобной роскоши стоило того, чтобы выказать ей больше радушия. Эти мысли, точно ядовитые аспиды, стали обвивать мой измученный разум, посему я, уже отбросив всякое опасение, решился спросить ее:
– Чего же ты от меня хочешь?
Последовавший ответ превзошел мои ожидания. Ниже я постараюсь передать его содержание, возможно, не претендуя на дословность, но с сохранением ключевых моментов.
«Я здесь, чтобы призвать тебя одуматься и вспомнить все то, что некогда связывало нас тесными и прочными узами, которые ты так хладнокровно расторг, когда подумал, что мир живых раскрыл объятия перед тобой, готовый тебя принять. Я хочу помочь тебе разрушить чары того жестокого обмана, что разлучил нас. Всякий раз, когда мир твоих исконных врагов причинял тебе чудовищную боль, ты припадал к моей груди, находил утешение во мне одной и клялся всем, что было для тебя свято, что союз наш вечен, и никто, кроме меня, для тебя не существует. Но с той поры, как они ложью заманили тебя в водоворот своего уродливого бытия, ты стал всю любовь вкладывать в них, похоронив в забвении свое истинное предназначение. Прошедший бесконечность времени и миров и предназначенный пройти несравненно большее, ты остановился на этом ошметке грязной требухи, который дарит радость лишь выродкам низшего и самого презренного из мироустройств, того, что сделался вместилищем жизни. Неужели ты до сих пор не видишь, как безнадежно твое несходство с ними, как бесконечно ты от них далек? Для ничтожества живых ты навсегда останешься самой недосягаемой из звезд, хранящей собственное необъятное мироздание, но в их глазах отражающейся лишь крохотной светящейся точкой. Ты никогда не станешь ближе к ним, даже времени, достаточного на пересечение Вселенной, тебе не хватит на то, чтобы преодолеть расстояние, отделяющее тебя от них. Так что же заставило тебя столь жадно, судорожно и отчаянно искать этого безумного сближения? Ты увидел то, что раньше тебе было незнакомо и сделал из этого истину, которую вскоре сам познал и выстрадал: ты увидел их СЛЕЗЫ. Но были ли они тем, чем представлялись одному тебе? Плач ненасытимой плотоядности, стенание звериных вожделений, кровожадный оскал бешеных страстей, предсмертный вой издыхающего с голоду хищника ты принял за скорбь одинокой души, неприкаянной во враждебной, холодной вечности. Эти слезы тебя обезоружили, обнажили и изранили, и жалость, как смертоносная отрава, все еще сжигает твои язвы! Ты не успел заметить, как пламя сострадания обратило в пепел твое сердце и предало гибели последнее воспоминание о той, кого ты любил по-настоящему. О той, кто одна отвечала тебе неизменно взаимной любовью. Отрекись же от скверных и ненавидящих и вернись к своей, дарованной тебе свыше любви!»
Чем больше она говорила, тем непреодолимее становилась все возраставшая у меня апатия, с которой вяло боролась придушенная неприязнь. Когда она окончила свою речь, я уже собирался дать ей отповедь, уверив, что совсем не знаю ее, но обнаружил, что весь будто парализован с головы до ног чем-то вроде противоестественной сонливости, словно внутри организма что-то треснуло, и из образовавшейся трещины стало вытекать чувство усталости, подобно расплавленному свинцу заполняя собой все нутро. Тогда Богиня подошла совсем близко, и я весь превратился в покорность; с трудом предполагаю, что могло бы последовать дальше, если бы через несколько секунд меня не вывела из одури резкая и сильнейшая боль в правом плече; меня обожгло чем-то жутко ледяным, как если бы к коже приложили кусок металла, пролежавшего на сорокаградусном морозе. Я конвульсивно отдернулся в сторону и услышал что-то похожее на «не бойся». Но, когда я решил посмотреть, откуда изошел этот невообразимый холод, я не мог последовать такому призыву. Оказалось, что она просто дотронулась до меня кистью левой руки, но слабонервным на эту руку смотреть не следовало бы: с нее, очевидно, были начисто содраны все слои кожи, обнажив блестящую, темно-красную поверхность подкожной клетчатки с еще слабо пульсирующими сосудами, порезанными вдоль чем-то тонким. Ногти, надо полагать, также были с корнем вырваны – пальцы заканчивались безобразными сукровичными сгустками черного цвета. От всего этого зрелища мне совсем поплохело, но она униматься не желала и, спрятав руку, спросила: «Так ты идешь со мной?» Я еще приходил в себя от шока, когда она склонилась надо мной и приблизила лицо, вернее, то место, где оно должно было быть, к моему лицу. Я хотел тут же отвернуться, но к ужасу своему обнаружил, что не в силах отвести взгляд, точно она меня гипнотизировала. Против воли я стал всматриваться в эту зияющую черноту, и в какой-то момент (не знаю, сколько прошло времени) мне стало казаться, что в ней мало-помалу выступают черты человеческого лица… Сперва смутные и размытые, как изображения космических тел в недостаточно сильном телескопе, но вскоре я достаточно ясно различил самое настоящее лицо в натуральную величину; именно его появление повергло меня в неописуемый трепет осужденного, приговоренного к адским мучениям. И дело было не столько во внешней чудовищности и нелепости того, что я увидел, хотя и этого было достаточно для скоропостижного инфаркта: на меня уставилось подобие человеческого черепа, странным образом сохранившего фрагменты буро-желтой, сморщенной кожи на лицевой стороне. Такой коростой, например, были обтянуты подбородок и нижняя губа, что заставляло ее неестественно выпирать; верхняя же напрочь отсутствовала, равно как и нос, от которого осталась только провалившаяся носовая перегородка. Между почерневших, раскрошившихся зубов и в ноздрях, кажется, лениво копошились какие-то темноватые насекомые. Но все-таки самая убийственная жуть исходила, как можно догадаться, из глазниц, где были посажены словно чужие, безжизненные и бессмысленные глаза, радужная оболочка коих была какой-то мутно-прозрачной. Неподвижные, остекленевшие, но пристальные, они зомбировали и пожирали, перенося в мир, изувеченный кошмарами безумия и психоза. Они пронзали, как иглы шприцов, введенные в хрусталики, и медленно впрыскивали смертоносную для человека дозу лишающего рассудка ужаса. Не того ужаса, что заставляет тело биться крупной дрожью или вгоняет в шоковый ступор; нет, то были страх и боль, не оставляющие живого места, как если бы каждая клетка организма обрела собственную нервную систему и тут же была предана изуверским истязаниям осатаневших палачей. Безумный вопль страданий и ужаса всех сумасшедших мира, собранных в одной гигантской камере пыток, казалось, сопровождал эту уничтожающую все на своем пути месть ледяного Небытия.
Не имею ни малейшего понятия, где среди этих гееннских мук я отыскал силы пролепетать плачущим голосом: «Пожалуйста… Прошу тебя… Я не могу дать ответ… Я не готов». Однако точно знаю, что продолжай я хранить молчание еще совсем немного, исход оказался бы крайне незавидным. Уродливая маска тут же исчезла, следом отошли и все невыразимо тяжелые ощущения; темная фигура отступила от меня на несколько шагов в явном разочаровании. Сердце у меня колотилось до того неистово, что, казалось, я вот-вот выплюну его. «Я вернусь за твоим ответом!» – предупредила она напоследок и растворилась во мраке.
Только она успела исчезнуть, как привычная обстановка неосвещенной комнаты вернулась обратно: я снова мог различать в темноте очертания предметов интерьера. Какое-то время я продолжал молча сидеть, приходя в себя, без единой мысли в голове. Затем неуверенно поднялся и решил сделать еще одну попытку зажечь свет. На сей раз это удалось по-обыденному беспрепятственно, и тогда я, сам не зная для чего, повключал все лампочки, какие только имелись в доме. Я принялся медленно бродить по квартире, приводя в порядок нервы и пытаясь по возможности осмыслить происшедшее, когда ни с того ни с сего остолбенел от неизвестно откуда взявшейся мысли: «Черт чудной! Да мне ж уже семьдесят лет!» Меня охватила такая дикая паника, что я совершенно утратил контроль над собой и, пробормотав с ужасом в голосе самому себе: «Значит, эта зараза меня почти на полвека заболтала!», – стал, как одержимый, метаться по зале, натыкаясь на вещи. «Что делать?!! Что же мне теперь делать?!!» – эти однообразные мысли пулеметной очередью проносились у меня в голове, сводя с ума. Но в какой-то момент что-то остановило меня и заставило помчаться к зеркалу, висевшему в коридоре. Внимательный осмотр своей внешности не выявил сколько-нибудь радикальных изменений, разве что появилась какая-то нездоровая бледность в лице да синяки под глазами, как будто я долгое время обитал в плохо вентилируемом помещении. Значит, тревога была напрасной; я вспомнил, что когда уходил с кухни, время было где-то в районе половины двенадцатого, сейчас же часы показывали почти полночь (без трех минут). Я окончательно образумился и понял, что все случившееся прошло относительно быстро. Надо было ложиться спать, ведь я совсем валился с ног от усталости; глотнув воды, я отправился к себе в комнату и заснул достаточно скоро.
* * *
Последовавшие за этим дни были у меня заняты исключительно осмыслением и разбором впечатлений, причем среди последних обнаруживалось на удивление мало негативного свойства. Я думаю, причину такого неуместного оптимизма следует усматривать в общей утомленности безвкусицей сложившегося у меня образа жизни и появлении элемента, внесшего коренные преобразования в дальнейшее течение экзистенции. Я никогда не разделял стремления людей окружить себя бессчетным количеством одинаково ущербных сородичей, способных чутко реагировать на малейшие вспышки их эмоционального и духовного метеоризма (это явление, если не ошибаюсь, зовется у них дружбой). Более того, мне, в общих чертах постигнувшему свою истинную сущность, внушало непреоборимое отвращение то мое обличье, какое я вынужденно принимал в набившем мне оскомину обществе. Все мои самоотверженные старания помочь окружающим открыться и найти со мной общий язык безрезультатно разбивались о скорлупу их предрассудков и комплексов, с которыми они сроднились настолько, что принимали их за реальность. Мне это бесплодное занятие вскоре приелось, и я решил оставить всех наедине с их неизлечимым одиночеством в толпе. Ну а теперь у меня были сугубые причины торжествовать: я испытал на собственном опыте то, чего они, такие членистоногие, никогда не удостоятся и в фантазиях, а тяжесть пережитого лишь добавляла ему ценности и усиливала остроту воспоминаний. Но все же надо было разобраться в природе личности той моей не то новой, не то старой знакомой, которой я дал имя Богини Небытия. Это было тем более важно, что она с присущей всем женщинам тенденцией (вот опять я ее женщиной обзываю!) требовать выполнения обещания, которое ты и не думал давать, будет ждать моего окончательного ответа при своем следующем пришествии. И что-то неотступно твердило мне, что Пришедшая из неведомого являла собой этакую персонификацию всех моих грез, вымышленных переживаний и тому подобных эманаций воображения, которые, собственно, и предоставляли мне укрытие на время жестоких рейдов из стана суровой действительности. В самом деле, упомянутые ею мои припадания к ее лону вполне можно интерпретировать как те погружения в мир иллюзий, что выручали меня из всех встречавшихся на моем жизненном пути бедствий; с этой целью я, в частности, усиленно самовыражался в своих замашках на искусство. Но ежели это предположение соответствует истине, то чем тогда может быть обусловлена ее принадлежность к Небытию вкупе с отвращением ко всему, порожденному жизнью? Ведь разве не искусство я избрал средством спасения своей личности от погребения в могиле небытия, если таковое является неизбежным следствием смерти тела? Но теперь все выходило наоборот; так что же из этого следует – искусство и есть смерть? Эта фраза была одновременно язвительным намеком и неумолимым развенчанием. Ну а что поделаешь, если нам, сентиментальным ипохондрикам, лишь две вещи в целом мире видятся надежными способами устранения всех возможных проблем?… И вещи эти суть любовь и смерть, хотя, на самом деле, устранять они могут в лучшем случае только друг друга. И это причудливое смешение Эроса и Танатоса, их абсурдное наложение одного на другое возможно лишь в рамках мира искусства, которое только по прихоти безумия создающего претворяется в жизнь. Со мной же это сыграло злую шутку: впустив в себя детенышей искусства, носивших тогда невинную личину безобидных детских мечтаний, и, обхаживая их со всем бескорыстием странноприимца, я и не заметил, как эти сусальные ангелочки вымахали до гротескных размеров, превратились в свирепых и жаждущих зла демонов самоуничтожения и вскоре захватили полную власть над моей волей, заставив потакать своим гадостным желаниям.
Однажды, спустя примерно пару недель после первого ночного свидания, коротая бессонную ночь, я вспоминал персонажей истории, обуянных подобными бесами. В скобках замечу, что накануне именно той ночи меня почти целый день не покидало необъяснимое, смутное предчувствие, что повторный визит должен состояться именно сегодня. Так вот, всех этих носителей печати одержимости на челе объединяла их искренняя неспособность принимать жизнь такой, как она есть, в аргументации это, я думаю, не нуждается. Неспособность эта порой толкала их на колоссальные жертвы ради насильственного приобщения рода людского к правдам их собственного производства. Но подлинным божеством, чье всемогущество они проповедовали и власть которого заставляла их поднимать обличительный перст, была подколодная змея безвольной зависти; зависти к тем, кто самозабвенно плывет, увлекаемый течением законов природы и бытия, не громоздя из своего страха и гордыни искусственных препон на пути к счастью. Таких «пророков» жизнь бесчувственно отсеивала, как плевела, и, похоже, я был на очереди. Ну так что ж, меня это даже устраивало. Разумнее удалиться, чем упорствовать по чем зря, а то их планета, чего доброго, сойдет с орбиты от нашего присутствия. Не будем медлить, братья, вознесемся в нашу Голконду, будет с нас травиться их просроченной кровью! Так напутствовал я себя, а из глубины души тем временем поднимались отравленные пары, несшие в себе осознание своего положения бесправного раба, сидящего у ног неведомого ему Предназначения.
* * *
Итак, все было кончено. Больше не оставалось никаких сил продолжать разыгрывание этой примитивной старомодной комедии. Оставалось лишь признать самому свой несостоявшийся выход, ибо даже самые неискушенные из зрителей – и те давно уже распознали бездарность и фальшь в каждом моем движении, в каждом звуке голоса и детали мимики. Я был всего лишь воздержником/печальником/молчальником/постником/затворником (еще бы чуть-чуть – и столпником), но ПОНЕВОЛЕ. Мне бы не было цены, но лишь при условии, если бы я осознанно и добровольно сделал выбор не в пользу разнузданности плоти, но возвышения духа. А так, получилась двойная игра и двойная ложь: сперва я одурачил себя, возомнив, что превозмогу, а затем принялся морочить головы всем желающим меня слушать, будто уже превозмог…Теперь я чувствовал себя отвратительно, как человек, который узнал, что только что съеденное им с аппетитом деликатесное блюдо в действительности являлось не более чем замаринованными в отбивающих запах и вкус пряностях трупиками околевших от яда крыс недельной давности. И чего только не выдумает несчастный, жаждущий поразвратничать, но регулярно наталкивающийся при всякой попытке это сделать на неприступные баррикады своих внутренних табу; чтобы хоть как-то оправдать свое бессилие предстать предусмотрительным и мудрым, а не робким и колеблющимся, строгим хранителем целомудрия, а не капитулировавшим перед миром слабаком; заставить уважать свою многозначительную личину, а не презирать тщедушное нутро! Стоп, но разве я когда-то был из таких?!. Разумеется, нет. Но почему же так неловко, как будто совесть моя застукала меня в объятиях порока и теперь даже объяснений слушать не желает?… Это же все их, людишкино, а моего душевного спокойствия не возмутят укусы этих сточенных о многовековой камень собачьих клыков!.. При этой мысли вся давившая меня усталость в один миг рассеялась, да настолько, что я даже инерционно вскочил с кровати и одним прыжком оказался у окна. Я и не думал его распахивать, но, тем не менее, меня тут же с головой окатило декалитрами воздуха, холодного, но не первой свежести, точно то была вода из стоячего водоема, почему-то утратившая агрегатные свойства жидкости.
Взбодрило, но не освежило по-настоящему, и вместо того, чтобы укрепить восставшие во мне силы возмущения, лишило половины их. «Какое, бишь, время года-то на дворе?… – я тогда спросил себя, – а месяц, а день?… Куда меня опять упрятали?…» – такие обрывки мыслей закружились в голове подобно поднятому ветром с земли легкому мусору. «Ладно, – решил я в следующий миг, – всему виной банальное переутомление! Уже давно пора угомониться, я тут с этими думами второй десяток лет спать не прилягу!» Таким макаром я себя «утешил», сам не заметив ни малейшего несоответствия в содержании своей внутренней речи. Я круто повернулся и направился обратно к дивану с твердым намерением лечь, утихомириться и не терзать себя, по крайней мере, до следующего дня. Но, сделав полтора шага, я отпрянул от неожиданности. Передо мной высился уже знакомый мне стройный женский силуэт, точь-в-точь как в предыдущий раз…Тут я к ужасу своему понял, что застигнут врасплох, ведь я памятовал о ней не одну неделю, а забыть успел в какие-то несколько минут. И особенно напряженно я дожидался ее в эту ночь, даже думал, что достойно встречу, но незадолго до своего появления она начисто выветрилась у меня из памяти. В это мгновение, опять же повторяя сценарий нашей первой встречи, вся обстановка комнаты погрузилась в непроглядный мрак, и лицезреть я мог только эту притягательно-зловещую фигуру. Впоследствии для меня не раз становился предметом долгих, напряженных и безрезультатных раздумий вопрос, каким образом мне удавалось столь четко видеть ее в темноте, тогда как все вокруг утонуло во мраке. Это так же не поддавалось объяснению, как и местонахождение источника, откуда исходил ее голос, о чем я уже упоминал. К своему счастью, я вовремя вспомнил, как можно в данной ситуации направить разговор в нужное русло, да еще придав ему максимально дружелюбный настрой. «Я проклинаю жизнь, – произнес я тоном пристыженного малодушия, что со стороны выглядело, я бы даже сказал, комично, если вдуматься в грозный и непреклонный смысл моих слов, – Довольна ли ты?…» Я замер и стал дожидаться ответа, который, как мне казалось, мог прямо сейчас навсегда решить мою судьбу. И так же, как и в прошлый раз, откуда-то из глубин меня самого зарокотало:
«О нет, предатель, ты по-прежнему ищешь, как избавиться от меня!.. Но я желаю спасти тебя, и ты еще подивишься своему неведению. Ибо над тобой нависла угроза, знай это. Ты был из тех, кто так искренне ликовал о смерти бога, но ни разу не задумывался, что мертвый, он стал еще опаснее и коварнее, чем исполненный жизни, мертвый бог вобрал в себя несравненно больше ненависти, чем падший ангел. Выслушай же меня, я все еще не теряю надежды вытащить тебя из пламени его злобы. Ты так настойчиво старался вытребовать у него ответ – почему мир живых не образумят его же собственные несчастья и страдания, почему он благородно не сгинет, уважая боль таких обделенных лучшей долей, как ты?… И, отчаявшись, решил, что силы неравны и уходить надлежит тебе, пополнив ряды потерпевших поражение исповедников нечеловеческого. Вот до чего низко ты уронил свое достоинство за время увлечения канонами существования живых! Разве нужно напоминать тебе, как часто ты был свидетелем самых отталкивающих злодейств, влекущих самые нестерпимые страдания на протяжении всей позорной истории этой изжившей себя демонической породы теплокровных паразитов Вселенной?… Ты сам все это видел и знаешь: сколько сотен и тысяч раз их жизнь должна была отдать дань уважения своим жертвам, которым несть числа, усмирить свое бешенство, приостановить свое бессмысленное, сумасшедшее движение вперед, задержаться хоть на кратчайшее мгновение, которое ей следовало посвятить упокоению несчастных. Вместо этого она перешагивала моря крови и горы костей, продолжая как ни в чем не бывало стремиться в иную новь, несказанно радуясь возможности снова и снова безнаказанно творить свое безумие, цель которого – выпестовать в мире живых в ходе их инфернальной эволюции новый подвид еще более гнусных и опасных монстров – живучих. С этими-то бесчувственными орудиями злой воли ты и будешь вынужден столкнуться в таком чужом для тебя мире, если, изъязвленный тернием жалости, останешься его другом. Эти страшные создания не пощадят тебя, они отсекут десницу, которую ты протянешь им на помощь! Они искусно притворяются родными и близкими, они расставляют хитрые и коварные сети именно там, где ты меньше всего ожидаешь запутаться. Они безобразны во всех своих ликах и ипостасях, но ослепленным милосердием не разглядеть этого, и ты, как один из подобных несчастливцев, видишь только бесконечные миражи. Приглядись и ты ужаснешься! Твой давний враг не скупился на средства, желая как можно ярче выделить леденящее душу уродство своих исчадий! Тем, что созданы по подобию праматери предначертано вечное добровольное порабощение, низкопоклонство перед сильнейшим, саморазрушительная потребность тратить силы на стороннего, презрение к сострадательному, лживое сопротивление несправедливости и покорное принятие ее под ударами тупого упорства. Сотворенные же по подобию праотца обречены до конца дней разжигать и разметывать пламя жестокости, разгорающееся от их столкновения с дщерями праматери, бесчувственно пользуясь их подчинением, играя их привязанностью, превращая всякий раз их безропотное соглашательство в подспорье для разгула своего вопиющего беззакония. Власть и могущество, которыми так восторгается их незадачливая добыча, быстро становятся в их звериных лапах топором, нещадно разрубающим узы преданности и сердечности, ради связывания коих была заплачена дорогая цена душевного покоя и бесстрастия! Слепая слабость, не ведающая, кто ведет ее, и глухая сила, не слышащая воплей боли и мольбы о пощаде, – вот они, две половины их грязной души! Они конвульсивно рвутся друг к другу, как к единственному в мире источнику счастья и благополучия, но и чураются друг друга, как самого позорного и унизительного! В то время как одни ханжески-стыдливо прячут от посторонних глаз свою мягкотелую изнеженность, другие из кожи вон лезут, дабы не была обнаружена их отталкивающая развращенность. Там, где одни упиваются грезами о горнем, другие голодают по дебелому, и этими ролями они ежемгновенно меняются. И одновременно с этим все то, что составляет арсенал гордости и самолюбия одних, наиболее бережно хранимое достояние их пустого тщеславия, обращается орудиями адских пыток для других, едва они позволят обнажить свою чувственность. Стремясь поразить болевые точки воображения своих противоположностей, они, нимало об этом не беспокоясь, вызывают паралич всего духовного организма у тех, на кого нацелены эти удары, так что павшие под ними легко делаются послушными животными, манипулируемыми то усилением, то ослаблением болезненных ощущений, причиняемых чередованием инструментов палача. И чем сильнее становятся некогда слабейшие, тем более жалкими – сильнейшие. Но как бы ни тщились и те, и другие выказать себя как можно более вольными, независимыми и неуязвимыми для внешнего воздействия, для тебя никогда не была тайной их неисцелимая трусость, вызывавшая у тебя столько брезгливости и отторжения. Ты знал паче всех земных истин, что их сущность – это облекшийся в тысячу условностей страх, и, взаимодействуя с ними, ты должен в первую и последнюю очередь взаимодействовать с этим страхом, а не с его пестрой чешуей. Не смей говорить, что на одно непростительное мгновение ты имел несчастье забыть о наличии у тебя этого драгоценного знания, ведь оно всегда красовалось у тебя перед глазами. Достаточно тебе будет оживить в памяти самые поверхностные образы твоих былых падений с высоты, как вновь станет до боли ясной единственная и вековечная причина их: ты всегда принимал выродков мира живых за слишком бесстрашных. Ты с достойным удивления (а где-то и восхищения) постоянством закрывал глаза на неисправимость их безграничной трусости, лишая себя столь же безграничных выгод, какие мог из нее извлечь. Но ты предпочел страдать, лишь бы сберечь их, не тревожа их лишний раз вторжением в сущность. Это и привело тебя к тому, что ты испытываешь сейчас, желая умертвить каждого из них своей рукой. И здесь ты по-прежнему бьешь мимо цели, не уступая в невежестве своим недругам: ибо это они, ведомые все той же неизменной трусостью, объявили уход их жизни самым суровым наказанием, тогда как он был и остается величайшей пользой. О нет, если ты хочешь отплатить злом за зло – не вздумай вырывать из объятий жизни никого из оказавшихся у тебя в немилости! Ибо, оставив их жить заклейменными преступниками, ты отрежешь им все пути к царству света, и заточенными в гроб безнаказанной испорченности, испепелишь в геенне при жизни, ведь никто еще не оставался бесчувствен к ее черному пламени, превращающему в муки бесконечной неизвестности каждый миг прозябания вольноотпущенника».
* * *
С этой минуты я почувствовал, что больше не в силах вытерпеть такой пытки; как и в предыдущий раз, измученное сознание, посылая последние сигналы «S. O. S», дало понять, что задержись она здесь еще на самую малость, и старательно проводимое ею медленное уничтожение меня, наконец, увенчается успехом. Словно что-то треснуло внутри организма, и слабость, так похожая на ту слабость, которая приковывает умирающего к одру, вытекла из этой трещины и залила собой изнутри все тело. Ее чудовищный, зловещий голос, беззвучный и оглушительный одновременно, продолжал раздаваться где-то в самом темном закоулке мозга, куда я никогда не добрался бы, чтобы заставить его стихнуть. Мне стало казаться, что я никогда уже не смогу увидеть что-либо, кроме этого черного силуэта, а слышать буду только эти предрекающие гибель внушения; что для всего существующего мира я теперь слеп и глух и так будет всегда, без возможности что-нибудь изменить. «Что же ты не проклянешь в последний раз жизнь?… Теперь, когда задыхаешься от ее зловония?…» – прогрохотали ее слова, каждую долю секунды причиняя такую адскую боль, словно мне в открытую черепную коробку был резко выгружен полный кузов булыжников для мостовой. Да, я молчал, ведь именно сейчас меня меньше всего привлекало отречение от жизни, и в то же время все болезненнее становился стыд оттого, что свои более чем двадцать лет пребывания в теле в аккурат до этого мгновения, я поносил и гнал исповедников этой жизни всеми подручными средствами. Нет, я не желал признавать, что виноват во всем этом сам, хотя сердце надрывалось от полынно-горького сожаления, что случилось ужасное, допущена непоправимая ошибка, сломалось что-то не подлежащее восстановлению, расхищено сокровище, которого уже не вернуть назад. Нет, мне, как не только привыкшему к размышлениям аутодеструктивного характера, но и сделавшему из них годных паяцев для разбавления чересчур приторных моментов жизни, подобное открытие опустошительным прозрением в духе аббата Фромана не грозило. Но мне больше нравилось изводиться до полусмерти, пребывая наедине с собой, а не под взглядом невидимых (Боже, сохрани!), но наверняка дерзких и пронизывающих очей неприятного вторженца. От Богини Небытия, какой бы она ни была Богиней, нужно было срочно избавляться. Но на сей раз не находилось сил даже думать; мысли не желали ворочаться, они были похожи на гигантские валуны, наполовину ушедшие в землю от длительного лежания на одном месте, и, чтобы подвинуть их хоть на пядь, понадобятся силы строительной техники. Но их тяжесть давила на меня так сильно, будто я был погребен под каждой из таких каменных глыб, одинаково чувствуя вес как той, под которой нахожусь, так и всех остальных, посему страдания увеличивались в десятки, сотни раз… Все же каким-то чудом я вымолвил, вернее, достаточно отчетливо подумал: «Это что же – обещанное наказание?…» Я ведь и впрямь, словно безнадежный, но трусливый преступник, всю жизнь дожидался какого-то наказания, хотя если бы кто-нибудь имел несчастье намекнуть мне, что в этом есть доля справедливости, я бы обеспечил тому пожизненный просмотр кошмарных сновидений с собой в главной роли. И все же, мне постоянно что-то мешало жить, хоть я и научился смиряться с этими помехами, ибо понимал, что даже в самые светлые минуты на здоровом и полнокровном теле нашего счастья паразитируют крошечные личинки неуверенности, беспокойства и страха, заражая его всевозможными инфекциями, носителями которых они являются, высасывая самые важные соки и подрывая бережно и терпеливо накапливаемые силы. Бороться же с этой инвазией опасно, ибо в ранки, образовавшиеся в результате насильственного отрыва паразитов, может тут же проникнуть весьма распространенный и живучий прион безумия и животного забвения, вызывающий тяжелую болезнь, протекающую в молниеносной форме и навсегда делающую человека овощем. Нужно лишь уметь задерживать рост этих личинок, не позволяя им стать взрослыми особями – гигантскими, толстыми, короткохвостыми гусеницами размером с кошку; тело у них усеяно иголками, похожими на ежиные, но посаженными с троекратно меньшей частотой, так что в прорехи их видна сморщенная кожа. Их тела надуваются при каждом всасывательном движении, когда они забирают порцию крови, смешанной с растворенными мышцами, сосудами и нервами, и сдуваются, пока они отправляют эту кашицу в желудок. Во время этой деятельности они издают негромкий звук, напоминающий приглушенный храп. Таких тварей человек может носить на себе около десятка, а то и больше, преимущественно сзади – от затылка до лодыжек, и тогда ему ничем уже не помочь – он обречен на доведение себя до смерти в состоянии полного бессилия, могущего перейти в паралич. Говоря в данном случае о человеке, я, конечно, подразумеваю его счастье, которое он так привык идентифицировать со своим «я», что разучился отличать одно от другого, а также понимать, что эти два понятия пребывают в хронической взаимоотчужденности, подлежа стыковке лишь в моменты измененных состояний сознания. Я позволил себе эту ретардацию для того только, чтобы заметить, между прочим: все вышеперечисленные замечания пронеслись у меня в голове одной стремительной свинцовой пулей, которая продырявила мозг и вышла навылет. Тут же я словно очнулся: ЕЕ рядом не было, разговор, девяносто процентов которого вновь составил ее загадочный монолог, оборвался гораздо более неожиданно, чем в первый раз. Правда, особой радости от этого не ощущалось, ведь я был почти уверен, что она еще явится с новым визитом, который, как подсказывал мне какой-то тревожный шепот внутри, вероятно станет последним и решающим. Мне тогда захотелось что-нибудь себе сказать вслух, будто для придачи бодрости; но я по-прежнему молчал, словно боясь назойливым подбадриванием разбудить в себе пугливого ребенка, который, проснувшись, закатит прегадкую истерику. Не хотелось тревожить царство умирающего истощения, и я со сладостным самоистязанием смыкал уста все сильнее… А может, всему виной было все то же осознание своей преступности? Я же прекрасно знал, что мне еще немало предстоит скрываться от осуждения – этого слепого зомби, который, находясь с тобой в одной тесной комнатушке, все выходы откуда заколочены, пытается ощупью найти тебя, дабы вонзить свои клыки и когти в твою плоть и растерзать тебя медленно, неторопливо лишая тебя жизни, наполняя ледяной слякотью сумасшествия и ужаса каждое предсмертное мгновение… За окном, кажется, уже занимался рассвет. Я глядел в окно, и казалось, что рамы обведены по контуру какой-то фосфорически светящейся оранжевой краской. Интересно, мне тогда подумалось, это расстройство зрения пройдет так же скоро, как и идея о семидесятилетнем юбилее в прошлый раз или останется для меня таким своеобразным подарком с того света?… В это время мне непонятно с чего пришла мысль измерить себе пульс, хотя я никогда не умел справляться с этой задачей, да к тому же мне не могли его прощупать даже в больнице. Уж не этим ли я завлек свою воздыхательницу?… Далеко же от меня разило мертвечиной, если смрад услышали даже в совершенно другом, неизвестном мне самому измерении реальности…
* * *
Остаток этой ночи, переходящей в утро, я провел уже без единого приключения. Однако наступивший день с жестокой наглядностью продемонстрировал мне, как рано я решил, что отстрадался.
Окончательно пробудился я лишь в начале третьего пополудни, решив остаться дома, и, по случаю пережитого «потрясения», наградить себя маленьким выходным днем, а то и двумя. Скоро я понял, что, даже став выходным, этот день не сулил мне ни минуты расслабления. Едва я только успел умыться, как заметил, что неполадки со зрением не устранились двенадцатью часами сна. Теперь я, к своему неподдельному беспокойству, мог убедиться, что это болезнь, которая не лечится бездействием. Впрочем, за ночь успели совершиться занимательные изменения: теперь все предметы вокруг приобрели черную окантовку вместо оранжевой: двери, шкафы, ковры, потолки и прочее находились в этой траурной рамке толщиной не более сантиметра… Я даже пытался определить, какова эта чернота при тактильном контакте, но результаты получил нулевые – она лишь скромно исчезала у меня под пальцами, не более того. Этот день стал последним днем категории «не из приятных», ибо дальнейшее, несмотря на его крайне некачественное усвоение памятью (забегая вперед, скажу, что она стала беспардонно халтурить), невозможно вспомнить без ощущения непослушно наворачивающихся слез. К вечеру у меня началась легкая дрожь от холода, стало беспричинно зябко, хотя температура в квартире по привычным меркам была довольно приемлемая. Одновременно накатила невероятная усталость, не как после интенсивного труда, но как после продолжительной изнуряющей болезни, отступившей лишь после того, как здоровья осталось на донышке. Я завалился спать на три часа раньше обычного, закутавшись в два одеяла. Проснувшись в полдень от жуткого холода, я раскрыл глаза и тут же горько раскаялся в этом последнем действии. Ибо лучше было бы не видеть, что черная полоса, обрамляющая все предметы в квартире, заметно увеличилась в ширину, достигнув, как я скоро удостоверился, не менее четырех сантиметров. Причем ширина возрастала, увеличивая черноту во внутренней плоскости предметов, как бы съедая их, так что некоторые самые мелкие вещи, вроде спичечных коробков, и вовсе превратились в черные угольки. Вот это меня уже всерьез напугало, я уже хотел, не мешкая, дернуть к врачу, но из-за чудовищного озноба, мне было трудно передвигаться даже по комнате. Тут-то я и решил обратиться в кои-то веки к давно отброшенному мною в дальний угол термометру, но столкнулся с новыми трудностями: искать его пришлось чуть ли не наощупь, но и, найдя, я ничего не добился, так как для меня он стал не более, чем черной палочкой. Тогда я, надувшись горячей воды и убряхтавшись, как кочан капусты (явно не по погоде, хотя на дворе было и не лето красное), галопом побежал в поликлинику… Что происходило на приеме и как я расположился в палате, класс которой лишь парой букв отличается от «Люкс» (я имею в виду «бокс»), мне уже не вспомнить. Подобных брешей осталось немало: очевидно, мозг перешел на тот же уровень работы, при котором проходит видение снов, то есть попросту, отбрасывал все трудновоспроизводимые моменты. А может, черный цвет, поглощавший предметы в поле моего зрения, окаймил и мою память, которая оказалась такой малогабаритной, что быстро утонула в нем почти целиком?… Это сейчас я пытаюсь хладнокровно анализировать, но тогда… Тогда меня накрыло и согнуло так, что я весь превратился в сгусток душевной боли. Казалось, что если разодрать тело до костей, то боль будет не столь сильной, как та, от которой билась и корчилась душа. Меня как никогда упорно преследовало ощущение, будто я нахожусь под проклятием некоей древнейшей, первородной, мировой Ненависти, безначальной и бесконечной. Той самой беспросветно-черной Ненависти, которая стояла у истоков времени, которая жила и царила задолго до начала истории человечества, которая в порыве мстительной злобы породила наш беспомощный мир и обрекла своих нелюбимых чад неустанно причинять боль друг другу, отнимать радость и счастье, утолять жажду зла и разрушения горечью слез ближнего. И частица этой ненависти вселилась в каждое живое и разумное существо, каждый из нас носит ее в себе, и она живет и правит нами инкогнито, подобно главе тайного общества в государстве. Мне думается, любой человек хотя бы единственный раз в жизни приходил к осознанию чего-то подобного в тот момент, когда земля уходила из-под ног, ведь даже сильнейшим из нас нет-нет, да и выпадут испытания, превосходящие силы, ведь свою долю страданий должен отхватить каждый, никто не вправе стать исключением, ни единому не подарят право на обжалование приговора. Так и я вынужден был покорно страдать, будучи заточен в четырех белых стенах на неопределенный срок… Я уже не боялся болезни, ибо на меня неожиданно (да так ли уж неожиданно?… во мне еще осталось место для наивности) набросились куда более злые и беспощадные демоны – одиночество и тоска, а с ними все, кто составляет их свиту. И были они человеческими из человеческих, и разили они жалкого человека, а не могучего Полубога, они терзали бесславно павшего, а не поднимали на щитах гордого триумфатора. И слезы, черт бы их взял, были ну слишком похожи на человеческие, ведь полубоги не плачут… Им нет дела до людских неудач. Сколько я ни пытался убедить себя в этом, но они лились, как льется кровь из носа при переломе переносицы: так же неудержимо, упрямо и обильно. Каким там процедурам меня подвергали – это тоже так и осталось лакуной в моей памяти. Помню только, что все мои настойчивые просьбы к медперсоналу о предоставлении мне снотворных веществ неизменно встречали отказ, сопровождавшийся, в лучшем случае, недоумением. Если в связи с этим вы уже успели предположить, что сон на пустой желудок служил для меня желанным забвением, то тут вы дали маху: ибо во сне передо мной проносились целые галереи из картин тех добрых старых времен, когда на небосводе моей жизни (как личной, так и не очень) не было видно ни облачка. А еще эти бессердечные кинематографисты не остановились и перед показом того, как могло бы быть, развивайся все и далее в том же русле!.. Так что, просыпаясь, я снова умывался слезами – можете взять на заметку, как способ экономии воды из-под крана, поэффективнее установки дурацких водных счетчиков. Поэтому мне хотелось сна долгого, непрерывного, наркотического, раз уж на то пошло, который не обезображивается пробуждением. А самым заманчивым для меня было положение овоща. Говорили, что когда я поступил на лечение, температура тела у меня не дотягивала и до тридцати пяти, но через какое-то время меня свалил немилосердный жар, и с этих пор я совсем перестал притрагиваться к пище. Скажу я вам честно, уважаемые господа медики, хоть вы и добросовестно делали вид, что вырываете меня из когтей смерти, но ваша профессия такая же бесполезная, как и та, что зовется страшным словом «косметолог-визажист». Ибо красота, усердно вымучиваемая последним из ничего, абсолютно бессмысленна, когда у нее нет тех, кто окружает ее любовью, уважением, заботой и пониманием. Такая красота больше похожа на вызывающую декорацию, которую чья-то глупая оплошность вплела в кладбищенский антураж. Не одинаково ли поступаете и вы, спасая никому не нужные жизнь и здоровье?… Ведь в чистом виде, без смысла и цели, эти компоненты абсолютно безвкусны, а в процессе пережевывания еще и жутко горчат, отдавая плесенью. Все хорошее в этой жизни удивительным образом становится пустым и ненужным, если ему нельзя составить пару из другого, не менее хорошего… Да, одиночество обесценивает все самое дорогостоящее, попросту превращая его в небытие.
Не раз за время своего пребывания в клинике я рылся в подобных мыслях, подустав от активного страдания и переходя к пассивному. И, чувствуя, что схожу с ума, продолжал долбить обессилевший, словно отмирающий мозг одним и тем же вопросом: «Неужели нет лекарства от этой боли?… Можно ли откуда-то ждать помощи?…»