Читать книгу Крушение. Роман-дилогия «Вечерняя земля». Книга 2 - Виктор Гусев-Рощинец - Страница 2
Часть 1. Побег
Глава 1. Ольга
ОглавлениеБывает, не знаешь – как, но что некое происшествие направит жизнь по пути непредсказуемому, чувствуешь всей кожей. Ощущение близкого перелома. Иногда приписываешь его исполнению собственных замыслов. Но как правило вероятность таких – плановых – свершений ничтожно мала; приходится довольствоваться случаем и, может быть, использовать его в своих интересах.
Эти два друг за другом грянувших события заставили меня по-новому взглянуть на вещи. Несчастье, случившееся с братом, не отпускало сознанием моей причастности, чувством вины. Ведь это я вопреки заведенному обычаю не установила надзора за нашим «транспортным средством» (папин любимый термин), допустила неосторожность, и если нет с меня спроса по счетам формальным, то куда укроешься от нечистой совести? Митька, разумеется, мальчишка избалованный, и причиной тому я вижу папочкино воспитание, хотя и свою долю готова принять за то и понести ответ.
Что до второго, то и вовсе не знаю, чему его приписать. Если все было так, как мне рассказали, впрямь можно подумать, что налицо приступ буйного помешательства. Хотя я в такое не верю. До тех пор пока не дадут свидания, и я не увижу его сама, не могу ничего сказать.
Володя, что называется, рвет и мечет. Куда и девалась его обычная флегматичность. Показная, впрочем. Я знаю, как он может быть неудержим, да что там – одержим! – если им овладела какая-то мысль, идея; для достижения своей цели он способен разнести вдребезги любую преграду. Боюсь, и наш брак не покажется ему непреодолимым препятствием. И даже его любовь к дочке, нашему Сашуленку. Я боюсь думать о том, но, кажется, Володя переступит даже через нее и двинется к «вершине, сияющей во мраке», но видимой лишь ему одному. С этой несчастной Анголой, будь она трижды неладна, он связывал так много надежд, что теперь в его глазах я, виновница крушения столь далеко идущих планов, оказалась поистине его злым гением. Беда в том, что он никак не хочет понять меня. Даже безупречные по логике доводы на него не действуют. Например: основная посылка – мы оставляем Сашку на попечение папы и бабушки, – не тащить же, право, ребенка в тропики! Где на нее непременно обрушатся нам неведомые болезни. Тропическая лихорадка, сонная болезнь, да мало ли что! С ее-то астматическими симптомами аллергического, как говорят врачи, свойства. Равносильно убийству! А кому, спрашивается, теперь мы оставим ее? Бабушке? Когда я задаю этот вопрос Володе и даже не надеюсь на ответ, ибо сознаю абсолютную риторичность нашего диалога, он тем не менее остается тверд и предлагает на выбор два варианта: 1) бреем девочку с собой, 2) оставляем на бабушку. Я смотрю на него и думаю: что испытывает человек, которого охватывает стремление, по справедливости должное быть названо фанатическим?
Я-то знаю: фанатики – люди действия. Он сказал уже: если я «из прихоти» сорву ему (ему – заметьте) эту командировку, то он немедленно начнет действовать «в другом направлении». А что это за направление – мне хорошо известно: Израиль. Еврейка-мать наделила его всеми необходимыми аргументами, в том числе пресловутым стремлением вернуться «на родину предков». Будто русские предки отца имеют меньше прав на его чувствительную душу! Посмотреть – так ведь русак русаком! Метко сказано кем-то, не помню кем: русский человек как еврей. Возможно, это было сказано по другому поводу. Уж если на то пошло, я предпочту отправиться в Израиль, чем в тропики, хотя и должна буду распрощаться надолго с родными, друзьями, Москвой. Со школой. И ведь знаю, что буду мучиться ностальгией по всей этой привычной мишуре, включая политинформации, комсомольские собрания, сбор металлолома, экскурсии в музей революции, военные парады и съезды КПСС. Став евреем, русский человек будто переворачивается с головы на ноги, мозг освобождается от переизбытка крови, а равно и глаза, с них будто пелена спадает, и все удаляется, как в перевернутом бинокле, становится мелким и оттого ничтожным. Все, однако не то что любишь по-настоящему. И не почитаешь долгом.
Последнее время я только и делаю что примериваю на себя наше грядущее «еврейство». Право, интересно. Похоже на то как надеваешь новое платье и стоишь, и крутишься перед зеркалом – оценить красиво ли, «идет не идет», и соответствует ли цена, за него уплаченная, метаморфозе, происшедшей с твоим лицом и фигурой. Подчеркнуты ли их достоинства и надежно ли упрятаны недостатки. И как соотносится это все с нынешней модой. И будет ли практичным в носке. И еще с десяток всевозможных аспектов и «углов зрения» – и ни один из них нельзя упустить.
Она стоит у классной доски, спиной к детям, и старается чтобы строчка была ровной, не падала на конце, как это обычно происходило с теми, которые случалось ей выводить пером на бумаге. И доски теперь другие, матовая мягкая зелень вбирает мел бесшумно, легко и будто подсвечивает и заставляет фосфоресцировать нежную белизну; не устает рука, жирная пудра не падает за обшлага, не осыпает платье. Нечто ранее обременительное стало, пожалуй, даже, своеобразным удовольствием.
Напряженная тишина изредка прерывается всплеском переворачиваемой страницы, дробью упавшей на пол ручки или чьим-нибудь покашливанием. Тишина зрительного зала. Во всяком случае, теперь уже никак не применим некогда модный оборот о тишине, нарушаемой только скрипом перьев. Перья, к сожалению, давно не скрипят и не разбрызгивают чернил в стремительном полете над прямоугольничками бумажных полей, теперь вездесущие «шарики» тяжелой поступью давят тетрадные страницы, калеча детский почерк и напрочь изводя искусство каллиграфии. Всего лишь семь-десять лет назад, когда она сама вот так же склонялась над партой, это нашествие еще не обрушилось на школу, у них в моде были китайские «самописки» с золотыми перьями; однако вскоре что-то сломалось, видимо, в чернильной технологии: всем известная «радуга» стала прокисать, створоживаться и, забивая капилляры, быстро и навсегда выводила из строя дорогие авторучки.
Ольга уже имела достаточно опыта, чтобы отличить тишину затаенного дыхания, сопровождающего, как она любила повторять, «опыт познания», от тишины другого сорта – порождаемой безразличием. Она часто ловила себя на том, что на волне собственного вдохновения одно принимает за другое: тишину отрешенности за тишину напряженного внимания. Иногда, обернувшись к классу после какого-нибудь особенно удачного, по ее мнению, экскурса в «сад этимологии», место ее любимых прогулок, она встречала потухшие глаза, пустые лица. Такое случалось чаще в старших классах; она с грустью думала о том, какими же неисповедимыми путями приходит их молодая паства к этому удручающему состоянию незаинтересованности – ни в чем, даже в собственном будущем. Так ей по крайней мере казалось в эти не лучшие минуты, когда диковинные плоды, взращенные годами школьной рутины распространяли вокруг себя удушливый запах неблагополучия. Едва ли не набивший оскомину тезис о безнадежной отсталости школьной системы образования тем не менее ежедневно, ежечасно утверждал себя отсутствующими лицами детей на уроках. Ее собственные старания наполовину уходили в песок, и лишь двое из всего класса, мальчик и девочка, как ей было известно, решившие связать свою будущую профессию с языком, откликались на ее настойчивые призывы. Ольга объясняла это тем, что не «растила» класс, не поднимала с азов, и, где-то проскочив критическую возрастную нишу, эти уже взрослые теперь дети с трудом поддаются обучению – как например не поддается ему ребенок, выросший в волчьей стае. Однажды наткнувшись на это нелестное сравнение, она постаралась смягчить его ссылками на условия, препятствующие контактам с «носителями языка». Ведь даже она, учитель английского, не могла по собственной прихоти, а пуще того по призыву очевидной необходимости отправиться в Англию, чтобы окунуться в языковую среду и преклонить колена в Стратфорде – на-Эйвоне. И снова подумалось: великая нация, живущая в несчастной стране. Этимологическая вертикаль: стороне – стране. Ведь можно же сказать: хорошие люди, живущие в плохой, гиблой стороне. Там, где плохо жить. Плохо жить, например, в пустыне, среди болот. На свалке. Не так давно она прочла в «Иностранке» роман какого-то скандинава (она не запомнила автора) под названием «Страна заката», где развернутая метафора – люди в прямом смысле живущие на гигантской свалке в окрестностях мегаполиса – долженствовала представить несчастную судьбу машинной цивилизации. Этакий шпенглеровский «закат Европы». Ей нечего возразить по поводу «закатного Запада, она не видела его и скорей всего не увидит (впрочем, нет: мужнино «еврейство», паче чаяния сбудется, может повлечь за собой некие тектонические сдвиги). Ее поразило другое: сходство описанного в романе ландшафта с тем, что открывалось взору с одиннадцатого этажа их марьнорощинского дома на пространстве железнодорожного полотна и его обочинах. Отец рассказывал, что во время войны тут была свалка искореженной военной техники, пригнанной на переплавку во «Вторичный алюминий». Теперь же здесь возвышаются горы строительного мусора, старых шпал, железного лома, стружки, громоздятся обгоревшие кузова автомобилей, вздымают к небу пустые глазницы «списанные» вагончики-бытовки, налезают друг на друга ржавые, отслужившие век цистерны. Какие же, с позволения сказать, эстетические переживания может возыметь ребенок, изо дня в день наблюдающий из окон своего дома этот дущераздирающий пейзаж? Люди, живущие на свалке в скандинавском романе, добровольно выбрали свой удел – в знак протеста против «цивилизаторского удушения» природных сил и свобод человеческих. Мы же, часто думала Ольга, вынуждены к тому самой сутью нашего бытия, по справедливости должной названа быть разложением.
Какая странная, страшная мысль! Отец рассказывал, как во время войны свалка служила их военным играм; но и теперь, переродившись, сбросив с себя благородную «железную маску», став обыкновенной кучей мусора, она, как ни удивительно, притягивает детей: когда ни посмотришь, пяток, а то и десяток мальчишеских фигурок мелькают в отвалах, они всегда что-то ищут, повинуясь неизбывной страсти кладоискательства. Она даже узнавала среди них иногда своих младших учеников.
Младших она любила. Второй, третий, четвертый классы. По-настоящему учила их разговаривать на чужом языке. Мучилась над учебниками, где древние залежи «советских» текстов перемежались редкими блестками английской классики. Задыхалась, опутанная силками «программы». Выбивалась из нее, и уже не раз была подвергнута критике методистами из РОНО, этими блюстителями идейной учительской чистоты и дисциплины. На младших была надежда. Основанная, пожалуй, лишь на вере в себя: по крайней мере, она не дает угаснуть тем огонькам, которые светились, питаемые неким лингвистическим талантом. А таких немало. Очень трогательно было узнать, что какая-нибудь девчушка-второклассница мечтает стать учителем английского языка. «Как вы, Ольга Владиславовна!» Как вы.
Боже мой! Как я! Чтобы как я, соблазнив не одну детскую душу посулом призвания, бросить потом на произвол судьбы и сбежать в заморские страны. Знание языка облегчает путь. Я облегчу им путь, Теперь уже не успею, верно, довести до выпуска, за меня это сделают другие, но самое главное – я положу начало.
Почему только девочки? Вероятно, сказывается стремление подражать. Ведь не скажет же мальчик: «Как вы, Ольга Владиславовна». Смешно. Я взялась было измерить интеллектуальный уровень своего класса (где я классный руководитель) с помощью одного американского теста, и, несмотря что «проводила мероприятие» с разрешения директора, тотчас последовал приказ: «Прекратить». Кто-то из родителей позвонил в РОНО: безобразие! что за самодеятельность! «наши дети – лучшие на свете!» Пионеры страны советов. Что-то мне удалось выяснить. О чем всегда и подозревала. Клянусь, я не феминистка, но результат был настолько очевидным, что даже наш уважаемый, но довольно-таки консервативный директор вынужден был его признать: пятиклассницы-девочки побивали своих сверстников по всем показателям и в среднем вдвое превосходили их по синтетическому критерию. Возможно, отец прав, когда говорит, что государство матриархата будет несравненно разумнее, чем нынешний режим «воинствующих фаллосов» (привожу дословно, хотя усматриваю в данном определении неточность денотации: я предпочла бы сказать – «фаллоимитаторов».
Бедный папа, он поплатился за свое долготерпение! За слепоту, так долго отделявшую его от реальности, Я понимаю, что последнее – своеобразная родовая травма, полученная «в награду» за избранное в этом мире местопребывание. В этом смысле мы все – инвалиды детства, Если бы не мое предполагаемое «еврейство», чудесным образом удалившее пелену с глаз, не эта моя «внутренняя эмиграция», то и теперь я бы оставалась так же слепа, как была прежде, и, бредя ощупью, продолжала натыкаться на стены нашего лабиринта. Думаю, что первым толчком для всех нас (исключая Митьку по причине малолетства) была мамина гибель – нелепая, неожиданная (это и не могло быть другим), а главное – я вижу теперь – трагически ненужная, как бывает все, что выступает следствием ложного знания, а тем паче свершаемых на основе него «исторических ошибок». Повседневность, говорит отец, это проявление истории до седьмого колена. Увы, от этого не легче. Помню, я была просто оглушена. Вдруг среди бела дня отворилась дверь, и вошел папа, и неуклюже, будто у него приступ радикулита, бочком присел на диванчик в прихожей и начал стягивать туфли. Все это он проделывал молча, но вместе с ним вошла какая-то особая тишина и поползла по комнатам, и выплеснулась в открытые окна, во двор, поглотив обычные звуки жизни – возгласы играющих детей, шорохи волнуемых ветром листьев на ветках тополя, парусные хлопки выбиваемых от пыли покрывал, а может быть ковров. Стало так тихо, как бывает перед грозой, хотя продолжало светить солнце, и небо оставалось чистым. Потом он поднялся, тяжело, будто у него и впрямь болела спина, и, не надев тапочки, прямо в носках прошел в комнаты. Мы следили за ним из кухни, я и бабушка, охватившая нас тревога была так настойчива, что мы двинулись за ним следом, храня молчание и лишь наблюдая за этой очевидной странностью его поведения. Он прошел в их маленькую спаленку, сел на кровать – недавно купленную арабскую кровать с необычайно мягким, прямо-таки по-восточному экзотическим матрасом («Мы спим на арабе», – говорила мама) – и уставился в пол. Мы с бабушкой стояли у двери, боясь нарушить молчание, а скорей оттого что просто не могли его нарушить: какая-то отвратительная спазма перехватила мне горло, а голова налилась тяжестью, как будто я долго пробыла на солнце. Кажется, я была близка к обмороку – даже ничего еще не зная о постигшем нас горе. Он сидел на «арабе», опершись локтями о колени, и большие, тяжелые кисти его рук свисали почти до пола. Потом он поднял голову и перевел глаза на свое отражение в зеркале платяного шкафа – оно было прямо перед ним, на расстоянии полуметра. Он смотрел на себя так, будто видел впервые и вглядывался в черты лица, пытаясь постигнуть характер незнакомца, с которым суждено теперь бок-о-бок прожить остаток дней. Наконец бабушка не выдержала: «Владя, что случилось?» Он повернул голову и посмотрел на нас. Я подумала: одно из двух: либо он не слышал вопроса, либо тот не может преодолеть какого-то порога и достичь сознания. Папины глаза, обычно живые, выразительные, оттенка неба в полуденный зной, были неподвижны и белы, как бывает наверно после тяжелой болезни, от свалившейся нежданно-негаданно беды или долгого созерцания чужих страданий. И тут мы конечно поняли. Бабушка не повторила даже вопроса, она ждала, а ведь еще надо было приготовиться к встрече с этой – мы уже знали – бедой, и знали: мама. Что-то случилось с мамой. Из маленькой комнаты прибежал Митька и тоже остановился в двери, привалившись к моей ноге. Папа жестом подозвал его к себе. Тот подошел и втиснулся меж его колен. Папа обнял его. Так они замерли обнявшись, а я чувствовала как отвратительная слабость разливается по всему телу. Бабушка неловко отвернулась, нетвердой походкой побрела к обеденному столу и опустилась на стул. Я же, где стояла там и села на корточки – ноги не держали. К горлу подкатил комок, я уже не могла ничего сказать, да что было говорить. Я вдруг поняла, что подсознательно ждала несчастья, хотя не могла бы сказать, откуда, из каких источников питалось это странное ожидание. Кажется, мы все, всегда, везде ждем чего-то такого, что перевернет так или иначе жизнь, сделав ее невыносимой. У папы, я знаю, это происходит по причине его раздвоенности – разрыва между профессиональным долгом и «новыми» (так он сказал недавно) убеждениями. По-видимому, нечто в том же роде питает и мои чувства, хотя не могу сказать, что мой разрыв так уж велик. «Вот оно», – говорит папа, когда неприятность или доподлинная беда стают на пороге нашего дома. И тогда тоже, обняв Митьку, прижав его к себе, он еще раз посмотрел на свое отражение в зеркале и сказал негромко, но отчетливо: «Вот оно». Конечно, и бабушка, она-то уж точно ждала. Может быть, уже и знала – тем знанием, которое носится в воздухе и неисповедимо вселяется в открытые для него души. Несколько дней перед тем бабушка мучилась головной болью и «мушками в глазах», как это с ней всегда случается при гипертонических кризах, хотя на этот раз давление было не очень высоким, и голова не кружилась, а наоборот, по ее словам, как-то необыкновенно была чиста и к тому же полнилась некими странными видениями, будто притекающими из самых отдаленных уголков памяти и влекущими за собой – что особенно представало необычным – настоящую сумятицу в чувствах. Мне знакомо это состояние, оно нередко настигает меня во время утренней гимнастики, – почему именно тогда? – продолжается несколько минут и, отхлынув, оставляет в душе пейзаж, подкрашенный бледными ностальгическими тонами.
Она закончила объяснения, и сразу же вслед за этим прозвенел звонок. Дети зашевелились, начали собираться. Последний урок – последняя высота. Всегда надо сохранять силы до последнего урока. А это непросто. При двадцати семи часах в неделю – полуторной «нагрузке» – занятия, как правило, по дням распределялись неравномерно, и часто к концу уроков, на исходе шестого часа Ольга чувствовала смертельную усталость, – ни о каком вдохновении говорить тут уже не приходилось. Ни рукой, ни ногой пошевельнуть, – в учительской среде таковое признание было не редкостью. Что поделаешь, нищенская зарплата вынуждала взваливать на себя непомерную ношу и работать на пределе физических возможностей. Еще они говорили и так: «на износ». Отец же, паче чаяния оказывался свидетелем, возражал не возражал, а приговаривал по-своему: «Вся страна работает на износ». Сомнительное утешение, подумала она.
Ольга осталась одна. Сложила в сумку учебники, тетради. Окинула взглядом класс. «Кабинет иностранного языка» был ее детищем в подлинном смысле слова. Все тут дышало ее заботой. Сельская Англия элегически смотрела со стен окошками-пейзажами; над Вестминстером плыли гулкие раскаты Большого Бена, а Тауэр меланхолически смотрелся, подобно Нарциссу, в зеркало Темзы. Она была по-настоящему влюблена в эту страну. Целая плеяда мудрецов теснилась в портретной галерее: Чосер, Шекспир, Мильтон, Блейк. От средневековья до наших дней. Джойс, Т. С. Элиот, Лоуренс, Вирджиния Вулф. В застекленном шкафчике стояли альбомы с репродукциями полотен английских художников. Там же, заслоняя собой с десяток разномастных корешков, красовалась яркой суперобложкой «История английского королевского дома». Все это разрешалось листать и рассматривать, и даже брать домой, – все, кроме «королей»: будучи подарком недавней делегации учителей-католиков, альбом не мог быть восстановлен в случае пропажи. А пропадало многое – как в капле воды, в их «обители знаний» отражался разгул охватившей страну воровской стихии. Тащили все, от завезенных для ремонта стройматериалов до карандашей, невзначай забытых на столе в учительской. Из сумок, на минуту оставленных без присмотра, тащили деньги, вещи и даже продукты. Из классов – телевизоры и магнитофоны. Тащили компьютеры. В раздевалке пропадала одежда. По школе то и дело рыскали собаки-ищейки, и если воры по недальновидности не устраивали поджога с целью сокрытия улик, то иногда – очень редко – возвращали украденное его законным владельцам. Типичным мотивом была месть бывших учащихся «родной» школе, снимавшей со своего «борта» нерадивых после восьмого класса и, как говорили, отправлявшей их «в люди». Мстили выпускники некогда ненавистным учителям, избирательно поджигая помещения, где последние хранили наворованное ими самими. Стародавний большевистский клич «грабь награбленное» с удивительной готовностью подхватывался новыми поколениями. Как бы уже из своего эмигрантского далека, представив обворованным свой кабинет (пока что бог миловал ее), Ольга подумала еще раз: несчастная страна, несчастный народ. Она закрыла рамуги, вышла из кабинета и заперла дверь.