Читать книгу Всё на свете, кроме шила и гвоздя. Воспоминания о Викторе Платоновиче Некрасове. Киев – Париж. 1972–87 гг. - Виктор Кондырев - Страница 4
Глава первая
Морально разложившаяся личность
Переделкино
ОглавлениеИтак, август 1974 года.
В подмосковном посёлке Переделкино, накануне возвращения в Киев, нам было назначено у Лидии Чуковской. До этого дважды уточнялось время посещения, условились, что чая не будет, учитывая занятость знаменитой диссидентки. Некрасовская шутка о четвертинке с собой была без улыбки отклонена молодой женщиной, видимо, родственницей.
Не опоздали ни на минуту. Лидия Корнеевна проводила нас в гостиную и со вкусом принялась за беседу.
Выглядела она крайне обыкновенно. В длинном жакете и тёмной блузке. Волосы сзади в пучок. Очки со стёклами в палец толщиной. Абсолютно не улыбалась и часто потирала руки.
Лидия Корнеевна пригласила нас в сад – поговорить в полной безопасности. Сели треугольником на каких-то чурбанах, под деревьями, в густой полумгле. Хозяйка обратилась ко мне и начала рассказывать о гонениях на инакомыслящих в Союзе писателей. Потом поинтересовалась, удаётся ли мне что-нибудь писать в этой суматохе. Я что-то промычал в том смысле, что куда уж мне, а она совсем тихо спросила, что я собираюсь делать за границей. Поняв её оплошность, – она нас в темноте сослепу перепутала, – я пересел с чурбаном рядом с В.П., и теперь уже он сам ясным голосом начал рассказывать о планах, упованиях и заботах. Прощались уже весьма тепло. Лидия Корнеевна вложила в руку Некрасову листок с несколькими адресами во Франции, чтобы обратиться от её имени, там помогут, если надо…
Внутреннее убранство дачных хором знаменитого поэта Евгения Евтушенко до чрезвычайности поразило мою провинциальную душу. Современного стиля мебель, заморские полотна на обитых светлой дранкой стенах. Огромная, привезённая из Австралии картина, с багровым расплывчатым телом. Чудесные книги, старинные фолианты, подшивки и подписки. В кабинете рядком все номера эмигрантских «Современных записок», с двадцатого по сороковой год. Женя с гордостью и подробно рассказывал о приложенных усилиях, чтобы провезти всё это через таможню. Мол, не поверишь, Вика, обошёл все кабинеты, вплоть до ЦК! Цветной телевизор и немыслимой сложности проигрыватели. Чуть ли не ведёрные флаконы французских духов в ванной. Везде пепельницы и обалденные заграничные зажигалки, чтоб всегда под рукой. Высокорослый холодильник в просторном покое, называемом кухней.
На этой кухне как-то вечером хозяин принимал другого поэта, Евгения Рейна, предупредив меня, заранее выпившего, что это великий знаток поэзии. Сказал он это искренне и с теплотой, и я покивал, мол, да, конечно, очень интересно. Некрасов же, прослышав о встрече поэтов, немедленно укатил в Москву, отговорившись неотложным рандеву.
Евтушенко читал Рейну свою новую, написанную верлибром поэму о заморских демонстрациях, протестах, полицейских дубинках, вмятых касках, что-то связанное, как смутно запомнилось, с гневной позицией поэта-гражданина и борца за мир. Пьяненько скучая и мутно глазея в основном на знатока поэзии, я покачивался на табурете. Рейн жмурил восторженно глаза, причмокивал одобрительно, мелко потрясал головой и в некоторых местах показывал большой палец, от восхищения, надо полагать.
Я безмятежно ушёл спать, а через пару лет, уже в эмиграции, эту поэму встретил в «Огоньке», как бы по-мужски сдержанно названную «Мама и нейтронная бомба». Хотя саму поэму я припоминал более чем расплывчато, но точно запомнил всю тогдашнюю мимику Рейна. И был как-то уверен, что она подтверждала поэтическую незаурядность вещи.
Но сейчас, в Париже, я прочёл некое кочковатое изложение, с нехитрой моралью, ветошь и хлам с точки зрения поэзии, как показалось. Принёс «Огонёк» Некрасову… Вика уткнулся в поэму и через пару минут поднял голову, вздохнул. Нет, это выше моих сил, сказал печально, что с Женькой творится, не понимаю…
Надо ли упоминать, что практически никто из некрасовских знакомых в Москве меня всерьёз не воспринимал, как, кстати, вначале и в Киеве, сразу после переезда туда мамы. Опять Вика чёрт-те кого таскает за собой, судачили москвичи. Теперь вот этого Витьку где-то откопал, носится с ним, как дурень со ступой. Но тогда в Переделкино привечали меня совершенно искренне, особенно Галя Евтушенко всё старалась сделать мне приятное. И ещё Александр Межиров, поэт с деликатными манерами и тонкой улыбкой. Милейший в обращении, Саша по-соседски приходил и просто так сидел целыми днями – то читал книгу, то разговаривал с Галей, явно не молчальницей. Саша, наверное, был неравнодушен к ней, да и Галя, можно сказать, была внимательна к нему. А вот с Женей они переругивались всё светлое время суток и, думается, ночью тоже.
В этой малонаселённой добрыми душами местности Саша Межиров искал, видимо, теплого общения. Показал могилу Пастернака. Сводил меня на заутреню в местную церквушку. Познакомил с продавщицей в магазинчике, где продавалось спиртное. Расспрашивал об архитектуре Киева. Подписал свою книжку. Усадив на скамейку возле флигелька, прочел нам с Галей свою новую поэму «Alter ego». Поэму следовало похвалить, как пошутила Галя, держа на коленях лунного цвета кошку.
В один из вечеров Межиров позвал нас с Некрасовым пройтись по посёлку. Шагая вдоль бесконечных заборов в лунной темноте переделкинских улочек, он прочел пару своих стихотворений и почему-то спросил, что я думаю о современных поэтах. Под впечатлением стихов я думал о них много хорошего.
– Вот, – сказал я, – к примеру, Александр Галич, великий поэт, его все знают. И заслуженно, какие у него песни!
– Нет, Витя, – тихо ответил Межиров. – Вы ошибаетесь! Ну какой Галич поэт!
Я изумился такому поруганию, а Некрасов заступился за нашего кумира.
– А мне Галич по душе. И песни у него есть – просто здорово написанные! Как и у Юлика Кима, кстати…
Некрасов любил Кима давно, а к песням Галича мы пристрастились всего года два назад.
Только вернувшись из Москвы, В.П. распаковывал чемодан на тахте у себя в кабинете.
– Вот, привез, что ты просил, песни Саши Галича, а вот и мой друг Юлик Ким! – Вика выудил из чемодана несколько магнитофонных кассет.
– Садись, ставь магнитофон, послушаем Сашу, всё-таки он совсем неплохо пишет.
Некрасов сдвинул барахло в сторонку, лёг на тахту. Я затаился в кресле.
«Мы похоронены где-то под Нарвой, под Нарвой, под Нарвой…» – тихонько затянул Галич. Вика, сцепив руки на затылке, прослушал песню и попросил поставить ещё раз.
«Там, где когда-то погибла пехота, пехота, пехота… Без толку, зазря!» – чуть не криком закончил песню бард, и В.П. посмотрел на меня, покачал головой.
– Чуть не заплакал, – будто извиняясь, сказал он. – Ну и даёт Саша, молодец! Потом ещё послушаем…
И всю эту неделю, пока я оставался в Киеве, из кабинета нет-нет да и доносился голос то Галича, то Кима.
В Москве Некрасов нарисовал шарж на Галича. Красавец бард, любимец публики с манерами баловня судьбы, был изображён с лицом этакого профессионального танцора танго, с обидным двойным подбородком. Вначале шарж предназначался для подношения отъезжающему Галичу, но потом Некрасов передумал и выпросил для себя автограф. «Моему дорогому, нежно-любимому и давно-любимому Вике – от героя этого недостойного пасквиля» – написал слегка обескураженный Саша.
Перед своим отъездом на Запад Галич подарил Некрасовым автограф своего стихотворения, подписав «Галиньке и Виктору Некрасовым – мой прощальный подарок»:
Уезжаете?! Уезжайте —
За таможни и облака.
От прощальных рукопожатий
Похудела моя рука.
Эти строки он читал для Некрасова и в Париже, в маленькой нашей квартирке на улице Лабрюйер, чуть трогая гитарные струны, и слеза катилась у него по щеке…
Вернёмся в Переделкино…
Я сидел в сторонке, а Некрасов о чём-то долго говорил с Евтушенко. Потом заспешил, надо по делам, мол, разрывают на части!
– Сегодня целый день ты будешь с великим поэтом! – пошутил В.П. – Не забывай почтительно смыкать вежды, когда лучи его славы будут ласкать и тебя.
Высадив Некрасова в центре Москвы, мы поехали к высотному дому, самому престижному жилому зданию во всей Москве, как объяснил поэт. Мне была горделиво показана Женина городская квартира, от самого потолка буквально до пола увешанная картинами. Такого великолепия я никогда не видел и, поверьте, до сих пор нигде не встречал. Десятки картин, чудесных по красоте или по большей части странных, каких-то, как говорили тогда, абстрактных, взволновали меня до испарины, хотя я лишь смутно догадывался, что передо мной некие шедевры.
Евтушенко перечислял художников, ни одного из имён я не знал, но ума хватило, чтобы понять сказочную ценность этой коллекции. Почему-то хотелось обниматься с хозяином, от восторга, надо полагать. Ужасно довольный, Женя показал фреску, нарисованную у входа, на стене коридора.
– Это Шагал, – просто сказал он.
Затем снова покатили на «Волге» по Москве. По киевской привычке я посматривал назад, не следят ли за нами, чем очень позабавил поэта. Больше часа проторчали в букинистическом магазине, где заведующий встретил Женю поясными поклонами. Женя вёл себя, как и подобает великому поэту и покорителю душ: улыбался и жал руки, взял номер телефона у трепещущей от нежного предчувствия девушки, пообещал позвонить, с вашего, сказал, позволения. Пообедали где-то в кафе. Женя отвез меня в Переделкино и угостил водкой…
Но что же всё-таки произошло потом у Евгения Евтушенко с Виктором Некрасовым? Почему за границей, никогда и нигде, они ни разу не попытались встретиться или хотя бы созвониться? Ни разу!
Позже я вернусь к этому…