Читать книгу Революция - Виктор Мартинович, Виктор Маринович - Страница 2
Глава первая, в которой я объясняю, что эта книга является фальшивкой, и представляю тебе – тебя
ОглавлениеНихао.
Вздрогнула ли ты тут, узнав словечко, которым начиналось каждое мое эсэмэс? Поверила ли, что слово из случайно купленной книги может быть обращено к тебе лично? Достаточно ли этих двух вопросов, чтобы ты угадала интонацию и распознала меня за фамилией малоизвестного автора, которая маскирует мою писанину?
Эта книга оказалась у тебя в руках, потому что твое внимание привлекла одна деталь обложки. Артефакт Атлантиды. Объект романтично утопшего нашего с тобой мира. Я сообщил тебе привычку во всем видеть знаки и идти за ними. И интерпретировать их, причем всегда неверно!
Почему книга? Ну во-первых, я хотел отыскать тебя. Во-вторых, мне бы хотелось, чтобы об этой попытке не узнали они. Расчет прост: серьезные люди сегодня не читают книг. Написанный текст – устаревшая форма высказывания. Мой голос не услышит никто, кроме трех сотен случайных читателей, имеющих привычку таскаться по лавкам с пыльным старьем.
Мне нужно как-то обращаться к тебе, моему единственному настоящему слушателю. Для всех остальных этот роман – fiction. Для тебя – театр. doc. Я не уверен, что хочу раскрыть твое имя для трех сотен жадных до подробностей незнакомцев. Тем более рядом с признанием в тяжких преступлениях, которое последует дальше. Выходя из лабиринта, лучше сматывать нить Ариадны – чтобы к Ариадне не притянулся минотавр с корочками майора убойного отдела.
Потому для смеху я буду называть тебя Олей. Хотя мы оба знаем, что Олей ты никак не можешь быть. Именно Олей звали объект наших издевок, велюровую пони, которая каждое утро в мохнатом костюмчике устраивала зарядку под окнами. Она больными глазами провожала меня в подъезде. Я обещал тебе, что буду любить тебя, как Оля.
Еще несколько фраз для оживления памяти.
«Безюминка».
«Мраморная крошка» – мое обращение к тебе. Памятник героям-сантехникам, который ты установила мне после победы над краном.
Wish you were here.
Трилогия «Хождение по мухам».
Испанские галеоны на пруду в Останкинском парке. Квартирка на четвертом из пяти блочного. Газовая колонка, связанная ржавыми трубами с котлами в Аду. Крутанул вентиль на миллиметр – сходил в гости к Данте. Мы выбирались из ванной ошпаренные, но и жили мы тоже как ошпаренные.
Помнишь Останкинскую башню за окном, которую ты грозилась как-нибудь выкорчевать, обжарить и подать к ужину? И пока новая нарастет, нужно будет ждать пару лет. На вкус Останкинская башня должна быть похожа на жареный гриб. Москвичи называют эти грибы зонтиками, на моей родине у них другое имя – курочка. Эдакая лепешка на длинной останкинской ноге. Помнишь, как мы решили, что Эйфелева башня – несъедобна. Есть ее – все равно что есть пауков. Помнишь? Ты это помнишь?
Но я не должен забывать: эта книга врет о себе, что она – роман. А стало быть, мне, как «герою» этого «романа», нужно представиться.
Я – коренной москвич. То есть переехал в Москву лет шестнадцать лет назад со своей маленькой родины, сдуревшей от страха перед загипнотизировавшим ее полесским колдуном.
Я помню, как ходил по Москве первые месяцы и не мог избавиться от ощущения Englishman in New York:
If manners maketh man as someone said
Then he’s the hero of the day
It takes a man to suffer ignorance and smile
Be yourself no matter what they say
Ощущение было, что я прибыл из компактной европейской столицы, в которой водители пропускают пешеходов, а люди тщательно выговаривают буквы русского алфавита – в разросшуюся до десяти миллионов плоскую, наглую и матерящуюся степь. Провинциальность и вторичность Москвы поражала меня во всем: в манере одеваться, в том особенном понимании «роскоши», которое везде в мире немедленно распознается как китч, в замшелых брендах, которые тут считались признаками «успешности». В подражательности, мнящей себя оригинальностью, в том особом снобизме, который возможен только среди слуг у хана. В том, как в едальнях официанты не спешат убирать со столиков, из-за которых встают посетители, и порой тут нужно сесть, чтобы остатки съеденного кем-то круассана стряхнули на пол. В озлобленности.
И еще раз: в озлобленности.
Париж, па риш. Москва, ква-ква.
Я повторял про себя парафразу Уорхола. Про то, что любой человек в своей никчемной жизни достоин пятнадцати минут Москвы. И, получив эти пятнадцать минут – не зевай. В конце концов, там, где есть много худа (а в Москве много худа!), всегда много и добра.
Зло в Москве бросается в глаза сразу, отпугивает и отжимает – прочь, домой, к черту! А хорошее открывается лишь тем, кто терпелив.
Открывается, когда приспособишься к ее бегу, к ее позе боксера, стоящего со сведенными у лица кулаками.
Ведь странно было бы, если бы все эти невероятные человеческие миллионы жили в городе, не имеющем вообще ничего хорошего, только деньги, которые этот город жрет из тебя даже быстрей, чем ты их можешь выдоить из него.
Постепенно в тебя начинает вползать другая Москва, без Prada, монголов, скакунов и кокошника. С чудаком в метро, который посреди людской свалки тебе вдруг улыбнется, да так ободряюще, что это даст сил пережить день.
В Москве есть несколько измерений. Изловчившись, можно всю жизнь прожить в том из них, где комфортно тебе. Хотя все, кстати, из года в год живут, выбрав как раз наименее комфортное. А впрочем, главное качество этого города, Оля, это тот особый оттенок одиночества, который испытываешь в десятимиллионном мегаполисе, заполненном таким количеством равнодушных ко всему людей, что, гуляя по его улицам, можно почувствовать себя переставшим существовать.
Здесь в десять миллионов раз холодней остаться одному, чем в любом другом городе на Земле. Уехать же я не могу. Выиграв войну, не уезжают.
Зачем я отыскал тебя? Потому что верю, что тебя можно вернуть. Вернуть нашу скромную квартирку на четвертом пятиэтажного, газовую колонку, нашу так и не зажаренную Останкинскую башню. В нынешнем моем положении я легко мог бы достать тебя из-под земли, даже если ты дауншифтишь где-нибудь в Чангмае. Но я бы не хотел подключать свое суетливое воинство. Летучих мышей бывает сложно загнать обратно на чердак.
Ты съехала из Останкина, и теперь рядом с нашей газовой колонкой живет лысоватый мужчина с такими перепуганными глазами, что я вижу: он не врет, утверждая, что не знает, куда ты делась и кто вообще такая эта самая ты.
И тут мало было бы просто тебя найти.
Тут нужно было бы объяснить тебе произошедшее. Моя история не уместится в один разговор. С момента нашей последней встречи нулевые превратились в десятые. С учетом дистанции (у времени тоже есть расстояния), на которую нас разнесло, я не получу от тебя большего, чем краткая беседа в дверях.
Возможно, нам достаточно было бы просто обняться. Но вот еще что: я не уверен, что смогу тебя теперь правильно обнять. Как ты узнаешь из моей исповеди, я стал совсем другим человеком. И не уверен, что человеком даже. У того, что от меня осталось, есть определенные проблемы не просто с выражением чувств, но с тем, чтобы их испытывать.
Я гадаю, как ты могла понять наше внезапное загадочное расставание. Наверное, все выглядело так. За несколько месяцев до него ты вдруг почувствовала классические симптомы. Симптомы из анекдота про уход налево. Я стал малословным. От меня несло страхом. Я начал задерживаться по вечерам. Свободное время совсем исчезло. Это, кстати, первый признак измены, хотя ты ни разу так и не произнесла этого слова. Затем ты увидела резкую перемену в моем характере, которую так и не смогла описать, обозначив лишь, что я начал тебя «очень пугать». Как ты поймешь, я и сам начал себя пугать.
Затем я внезапно разбогател и стал демонстрировать все признаки запредельной даже для Москвы нулевых вседозволенности. Наконец, уже полностью мутировав, вызвал тебя в кафе и, под пение Бьорк, отводя глаза, сообщил, что нам нужно расстаться, но я с тобой скоро свяжусь.
Я не связался с тобой. Ни через год, ни через пять. Я бы заподозрил нечто летальное. Почему ты не заподозрила? Почему ты поверила в то, что я тебя бросил?
Исповедь очищает душу, а чистосердечное признание смягчает наказание. Моя цель – сделать так, чтобы после этого текста я смог обнять тебя как надо.
А потому, чтобы поднять ставки, я возьму и, опять же для смеху, откажусь от идеи до конца прятаться за псевдонимом. Ты и так знаешь, что фамилия автора на обложке – моя выдумка. А не наоборот.
Для остальных я буду «придуман» этим самым автором. Да, я собираюсь наговорить тут на несколько «высших мер наказания». Пусть даже в Москве не расстреливают сейчас (я бы называл расстрел «высшей полумерой» – потому что он, по большому счету, ничего уже не решает для жертвы). В конце концов, приятно щегольнуть тем, что и после полного обнародования со мной никто ни черта не сможет сделать.
Итак (барабанная дробь), меня зовут Михаил Алексеевич Герман, и я расскажу вам о том, что такое власть.
Не обезжиренный бульончик из нее, которым всех вас потчуют по телевизору перед прогнозом погоды. Не группка карликов с хитрыми лицами, которые вечно с кем-то борются, что-то запрещают или, наоборот, протестуют против запретов. Эта публичная, развлекательная, версия власти придумана лишь для того, чтобы вы не задумывались, почему место, в котором вы живете, где вы платите налоги и подчиняетесь законным требованиям милиции, называется государством.
Нет, я расскажу вам про ту власть, которая давно уже пробралась к вам гены, которая осаживает вас из рефлексов ваших тел. Про власть, которая является кодом нашего мира, стоит за любым поступком, от войны до вашего похода к банкомату.
Редактор попросил вставить тут, как и где мы с тобой познакомились. Ну уж это не ваше дело, дорогие читатели. Вы уж извините. Это все интимно. В нашем знакомстве фигурировала фраза, сказанная официантке в кафе, в котором я писал учебный план за своим кряхтящим от старости ноутбуком. Девушка эта расхохоталась и хохотала потом еще очень часто, я приручил этот веселый хохот и находил в нем до десяти разных оттенков, начиная от восхищенного одобрения и заканчивая грубоватой нежностью.
Да, Оля работала официанткой в кафе. И больше я на эту тему опять говорить не намерен. И я не буду ничего от вас выслушивать, не ваше это дело. Да, у меня кандидатская по истории архитектуры. А она разносит еду по столикам и принимает заказы.
Давайте лучше вам расскажу про «Курилы». Оля работала (теперь не работает, куда ушла – никто не знает, ну это и так понятно) в заведении на Большой Ордынке, называвшемся «ресторан русской и японской кухни “Курилы”». Русская и японская кухня присутствовали в меню на паях, но смена географической фазы была тесно завязана на время суток. Днем здесь был респектабельный, тихий суши-бар, офисные служащие, рисуя на салфетках суммы, на которые надеются после повышения до помощников начальника управления, топили в черном соусе трепетные креветки, заглатывали калифорнийские роллы и теребили себе руки разогретыми влажными полотенцами.
Вечером эту публику вымывало в пресные клубы с белыми стенами, где они продолжали рисовать на салфетках суммы, но теперь уже те, что отдают за грамм кокаина дилеру, а в «Курилы» на вороных конях слеталась со всего города золотая орда, одетая преимущественно в черное, с большим количеством металлических украшений, ничему так и не научившаяся, коренастая, кургузая, вертлявая, выползающая теперь, во времена Просвещения, только в темное время суток и только в свои, предназначенные для пьяных танцев на столах, места.
Примерно с 21.00 до 6.30 утра «Курилы» переходили под контроль русского шансона, девах, поющих «Мурку» караоке, русского мата, «сто пятьдесят и стакан сока». Вся татарская история этой части города возрождалась в табачном дыме: здесь жрали жирное мясо коротко стриженные мужчины с круглыми лицами, и по лицам текло, и по рукам текло, и по усам текло, и в рот попадало, и в челюсть попадало, да и ногой по почкам, случалось. Часто прибывала скорая, но никогда – милиция, потому что «Курилы» были под контролем русских, а не этих дневных японообразных менеджеров, которые могли вызвать милицию, даже обнаружив ошибку в меню в слове «терияки». Поутру заведение освещалось трезвым светом Страны восходящего солнца, и прекращал бухать шансон, прекращали бухать татары, тела уносили, столики протирали, появлялись вазы с побегами тростника, и ты шла отсыпаться домой. Ты работала там сутки через трое и становилась то японкой, то татаркой, а волосы у тебя были золотистые, как застрявший в паутине рассвет.
Иногда ты так уставала, что не могла заснуть, и рассказывала о том, как сегодня какой-то из них вдруг спел по-французски «Salut, c’est encore moi», да так, что ползала плакало (хочется сказать: «ползала ползало») и что немедленно после этого его вырвало прямо на телевизор, а сам он отрубился, и ты его пыталась оживить, потому, что его было жалко, а потом вызвали такси и как-то откачали таксистскими приемами антиалко-НЛП, и оказалось, что ехать ему некуда, что что-то там у него такое произошло, что теперь ехать ему в этом городе совершенно некуда.
А я рассказывал тебе, почему все наши заведения в той или иной степени «Курилы» (ты их называла так: «Курилы. Пилы. Танцувалы»). Почему у нас исторически любой ресторан тяготеет к Верке Сердючке, оливье, умца-умца и пьяной драке. У них, в Европе, кафе – места сбора просвещенных буржуа, концентрация светской жизни, в России же оно – место, где государство зарабатывает на втюхивании алкоголя своим пьяным рабикам. К этому моменту ты уже, конечно, засыпала: мои социологические маргиналии действовали на тебя убаюкивающее. Дернувшаяся вдруг нога сообщала, что ты уже отчалила, и я обнимал тебя, и под белыми парусами твоего дыхания вплывал в сон, чтобы проснуться через десять минут по будильнику и ехать рассказывать про семиотику архитектуры людям, на которых мои лекции действовали так же убаюкивающе, как и на тебя.
Таким было наше холщовое счастье, которое я мечтал растянуть на всю отпущенную мне жизнь, но что-то лопнуло в полотне с нарисованным на нем уютном домашним очагом, и там, за нарисованными дровами, огнем, котелком с похлебкой, проступила дверь, уводящая прочь из каморки. И в руке оказался ключик, и настойчивый голос потребовал: «Открой». И весь мой мир, с его представлением о добре и будущем, о тебе и о людях, ссыпался на пол, как смальта со стен во время землетрясения. А вслед за этим рухнули и сами стены.
Началось же все дождливым апрельским вечером, в который у меня впервые появились от тебя секреты, и именно в этот вечер мы и вернемся, чтобы эти секреты один за другим раскрывать.