Читать книгу Вестник. Повесть о Данииле Андрееве - Виктор Николаевич Кустов - Страница 3

/Антитеза

Оглавление

Он не задумывался, какие отношения связывают отца и его крёстного; оба они были далеки от него и он нечасто ощущал их участие в своей жизни. Но всегда хотя и незримо, но весомо было родство этих двух людей. Теперь он начинал догадываться, что это духовное родство вытекает отнюдь не из земных отношений, хотя внешне кажется, что именно так, а является следствием каких-то более важных и могущественных связей. Одно время он огорчался от того, что его крёстным был Горький. Ему казалось, что тот не так искренен в жизни, как его, уже ушедший из этого мира, отец. Но в шестнадцать лет, когда он увидел воспоминания об отце, вышедшие благодаря дяде Лёше, он уже мог оценить столь неожиданный поступок того.

Ещё большей неожиданностью было то, что оказывается, узнав о смерти отца, Горький не смог и не захотел скрыть слёз. И во всеуслышание заявил, хотя это было не совсем безопасно, что это был его единственный друг.

И это было неожиданно для Даниила. Может быть они и были друзьями до его рождения или когда он был маленьким, но из суждений взрослых он знал, что они были людьми полярных взглядов и видел их ожесточёнными противниками. Теперь же, когда прочёл воспоминания, удивился: оказывается, они были две половинки единого целого, как ночь и день единых суток. В вышедшей к трёхлетию смерти отца «Книге о Леониде Андрееве» Горький откровенно, а точнее даже будет сказать, исповедально, рассказывал не только о человеке, которого он считал своим другом, но и о себе.

Да, они были разные люди, с разным видением этого мира. Спорили, словно непримиримые противники. Горький, как сам признавался, жил в мире мысли, веря исключительно в её силу, в человека. Отец же воспринимал мысль, как «злую шутку дьявола над человеком», а человека, «сплетённого из непримиримых противоречий инстинкта и интеллекта», духовно нищим.

Отец был нетерпим по отношению ко многому в человеческой натуре. Это Даниил знал и помнил. И часто бывал нетерпим по отношению даже к родным. И хотя он отгонял эту мысль, но порой слыша это от окружающих, не мог избавиться от неё. И порой, в обиде за невнимание, соглашался, что отец именно его винит в смерти матери, поэтому и отдал его в чужую семью. Впрочем, Добровы уже давно не были ему чужими, теперь это было его семья, его отец Филипп и мама Лиля, брат и сестра. И всё же эта мысль не оставила его, не ушла бесследно и словно отгородила их с отцом друг от друга, лишив какой-либо близости и тем более взаимопонимания.

Теперь же, вчитываясь в строки этой неожиданной книги, он узнавал своего отца, глядя на него глазами других людей и прежде всего своего крёстного, последние сочинения которого он не только не понимал, но и не принимал.

Он даже кое-что подчёркивал в тексте.

«Ты врёшь, что тебя удовлетворяет научная мысль,– говорил он, глядя в потолок угрюмо-тёмным взглядом испуганных глаз. – Наука, брат, тоже мистика фактов: никто ничего не знает – вот истина. А вопросы: как я думаю и зачем я думаю – источник главнейшей муки людей. Это самая страшная истина!»

И соглашался с отцом и не соглашался с крёстным, понимая, что тот, в уничижение чужой и в угоду своей философии, описывает своего друга-соперника заведомо слабым: у отца никогда не было испуганных глаз, в споре они у него горели и смотрели куда-то в неведомое собеседнику.

«Высшее и глубочайшее ощущение в жизни, доступное нам – судорога полового акта. Да, да! – приводил Горький слова своего друга, опять же вызывающие сомнение. – И может быть земля, как вот эта сука, мечется в пустыне вселенной, ожидая, чтобы я оплодотворил её пониманием цели бытия, а сам я, со всем чудесным во мне, – только сперматозоид».

Ну конечно же, он подобными откровениями неосознанно старается возвыситься, – подумал Даниил.

И ему было это неприятно.

На самом деле может быть и не было того пьяного разговора. А если и был, то не совсем такой, не в тех словах, в которых теперь зачем-то его вспоминал крёстный. Хотел показать чужую гордыню? Но разве так поступают с друзьями?

«Я, брат, декадент, выродок, больной человек. Но Достоевский был тоже больной, как все великие люди. Есть книжка, – не помню, чья, – о гении и безумии. В ней доказано, что гениальность – психическая болезнь. Эта книга – испортила меня. Если бы я не читал её, я был бы проще. А теперь я знаю, что почти гениален, но не уверен в том, – достаточно ли безумен?»

Он вновь и вновь перечитывал эти, кажущиеся предельно честными откровения Горького и его покидало чувство благодарности, которое он испытал, увидев книгу. И всё явственнее требовал ответа вопрос: что же связывало столь непохожих, фактически антогонистов, людей. Неожиданно пришла мысль – может быть, таким образом Горький соотносил себя с тем, что считал гениальностью?..

Даниил знал, что их отношения, он и теперь не мог назвать это дружбой, начались с публикации отцовского рассказа «Бергамот и Гараська», от которого, как писал Горький, «повеяло крепким дуновением таланта».

Так может быть это вечное соперничество, которое присутствует во всякой любви. Соперничество Моцарта и Сальери…

И отец это чувствовал.

А Горький, не осознав, что это его саморазоблачение, взял и увековечил эту правду:

«Я боюсь тебя, злодей! Ты – сильнее меня, я не хочу поддаваться тебе.

И снова серьёзно:

– Чего-то не хватает мне, брат. Чего-то очень важного, – а? Как ты думаешь?

Я думал, что он относится к таланту своему непростительно небрежно и что ему не хватает знаний.

– Надо учиться. Читать, надо ехать в Европу…

Он махнул рукой.

– Не то. Надо найти себе бога и поверить в мудрость его…

Как всегда, мы заспорили. После одного из таких споров он прислал мне корректуру рассказа «Стена». А по поводу «Призраков» он сказал мне:

– Безумный, который стучит, это – я, а деятельный Егор – ты. Тебе действительно присуще чувство уверенности в силе твоей, это и есть главный пункт твоего безумия и безумия всех подобных тебе романтиков, идеализаторов разума, оторванных мечтой своей от жизни».

И Даниил был благодарен Горькому за это признание в собственном безумии и от этого ещё больше уважал отца, сожалея, что не имел счастья вести с ним подобные беседы. Может быть потому, что был мал. А может по какой другой причине…

«Я знаю, что бог и дьявол только символы, но мне кажется, что вся жизнь людей, весь её смысл, в том, чтобы бесконечно, беспредельно расширять эти символы, питая их плотью и кровью мира. А вложив все, до конца, силы свои в эти две противоположности, человечество исчезнет. Они же станут плотскими реальностями и останутся жить в пустоте вселенной глаз на глаз друг с другом, непобедимые, бессмертные. В этом нет смысла? Но его нигде, ни в чём нет».

Эту фразу Даниил выделил особо, ещё до конца не постигув её смысла, но отчего-то зная, что обязательно к ней вернётся.

А ещё он подчеркнул, с улыбкой и удивлением:

«…И наконец русский писатель обязан быть либералом, социалистом, революционером – чёрт знает, чем ещё! И – всего меньше – самим собою.

Усмехаясь, он добавил:

– По этому пути шёл мой хороший приятель Горький, и – от него осталось почтенное, но – пустое место. Не сердись».

И Горький представился ему грешником, который вот так исповедально пытался всенародно покаяться…


Теперь Даниил более всего близок с Коваленским. Тот всё ещё ходит в корсете. К тому же у него обнаружилась эпилепсия. Даниилу семнадцать, ему двадцать шесть и он жалуется всем знакомым, что до сих пор ничего не сделал в жизни значимого и не стал чем-нибудь… Но для Даниила он прежде всего поэт. У него необыкновенный творческий ум, эрудиция, музыкальный вкус, хорошо играет на фисгармонии, рисует. Он очаровывал самого скептически настроенного собеседника, не скрывал своих мистических убеждений и знакомые женщины влюблялись в него, а заодно и в Шурочку. Ольга Бессарабова не скрывает своего обожания и по возможности приезжает к ним из пригорода и тогда они говорят ночи напролёт…

Шурочка мужа обожает и даже перестала любить театр, который тот не признавал. И зовёт его ласково «Биша», чтобы отделять от других Александров. А тот в свою очередь стал Даниила, с которым быстро сошёлся, звать «Брюшон».

Коваленский писал стихи в стол, не надеясь на публикацию и читая только самым близким людям. Даниил любил эти вечера читок:


«… Но папоротник абажура

Сквозит цветком нездешних стран…

Бывало ночью сядет Шура

У тихой лампы на диван.

Чуть слышен дождь по ближним крышам.

Да свет каминный на полу

Светлеет, тлеет – тише, тише,

Улыбкой дружеской – во мглу.

Он – рядом с ней. Он тих и важен.

Тетрадь раскрытая в руке…

Вот плавно заструилась пряжа

Стихов, как мягких струй в реке.

Созвездий стройные станицы

Поэтом-магом зажжены,

Уже сверкают сквозь страницы

«Неопалимой купины».

И разверзает странный гений

Мир за мирами, сон за сном,

Огни немыслимых видений,

Осколки солнц в краю земном…»


«Неопалимая купина» – это поэма Коваленского. Для своих.

А ещё Коваленский писал детские стихи. Для всех.

И Даниил хотел быть похожим на него и также легко писать…

Он собирался поступать в университет, но несмотря на то, что вышла книга об отце и тем самым как бы тот был признан новой властью, он был уже «сыном контрреволюционного писателя» и таких даже не допускали к экзаменам.

Поэт Брюсов только основал литературный институт, в который охотно поступали даже наследственные поэты. Здесь учились Игорь Дельвиг, потомок поэта и друга Пушкина, внучка издателя Лена Сытина, дети менее известных, но имеющих отношение к литературе людей, и Даниил решил пойти туда, не сомневаясь в своём поэтическом призвании.

…Сочельник 1924 года встречали большой компанией у искусствоведа Анатолия Васильевича Бакушинского, который был хранителем галереи. устроителем выставок и преподавал Даниилу. Пришли Коваленские, Добровы, Александр с Ириной, Даниил, Оля Бессарабова и другие знакомые хозяина. За столом сели так, что один его конец был занят гостями пожилыми и солидными, другой молодыми. Говорили как всегда в основном об искусстве и может поэтому женщины посплетничали и об облике мужчин. Александр Добров всеми без исключения был признан самым высоким и самым красивым. Коваленский – самым умным. Что же касается Даниила, то Вавочка сказала, что его голова похожа на голову Байрона с профилем Гоголя, но остальным больше понравилось сравнение его с врубелевским демоном, с чертами его отца. Кто-то сказал, что Даниилу можно играть Гамлета без грима. И следом посыпались предположения, что он похож и на композитора Листа и на Паганини, если, конечно, сделать хороший грим.

Обсуждали не очень громко, бросая взгляды на явно смущённого Даниила, который сам считал себя некрасивым.

Шуточно гадали и как всегда читали стихи..

А потом был траурное окончание января – умер Ульянов-Ленин (на плакатах было начертано более точное «Ильич умер. Ленин жив»).

27 января похороны Ленина. День морозный, везде костры и вереницы, толпы людей в гнетущей тишине, разрываемой заводскими гудками.

Олечка Бессарабова не скрывает переполнявших её эмоций: «Острое чувство события огромного значения – смерть Ленина. Его жизнь так тесно слита с жизнью страны. Записываю в отдельной тетради все отзвуки о нём от живых людей, видевших его, работавших с ним, слышавших его. Какая это целеустремлённая, большая жизнь. Человек.

Ленин не только для нашей страны, на весь мир. И не только, когда он жил на свете, а навсегда и на будущее, может быть, ещё больше, чем при его жизни».

Но время берёт своё и 12 февраля Шурочка и Биша отметили два года счастливой семейной жизни. И на этом событии восемнадцатилетний Даниил впервые был в костюме, который ему предложил Коваленский. А Александр Викторович надел чёрную бархатную блузу Даниила с отложным воротником, которая очень пошла ему, так что женщины стали советовать дома ходить всегда в такой одежде.

Говорили о Михаиле Бакунине, о «Бесах» Достоевского и статье Гроссмана о Бакунине и Ставрогине и критике на неё. Одним словом, разгорелись полемические страсти не на шутку, и хорошо, что вовремя перевели разговор на сочинения Уэльса: утопии не вызывают такого накала эмоций.

Этот год закончился тоже печально, в октябре не стало Брюсова. И существование института, собравшего тех, кто уже осознал себя поэтами, или мечтали таковыми стать, стало неясным. Наконец институт был преобразован в высшие государственные литературные курсы, вечерние и платные. Правда преподаватели остались те же, что были в институте, и требования тоже были прежними.

Но более всего занимали разговоры с Коваленским. Невзирая на периодически обострявшуюся болезнь, он не унывал. На новый 1925 год приболевшей Бессарабовой он прислал своё стихотворение:

Под охраной серых зайцев

Видит Ольга много снов;

Видит крашеных китайцев

С Алеутских островов.

Вот летят, несутся мимо,

Шевеля крылами ель:

И Флоренский, и Ефимов

И туманный Рахмиэль.

Вот вокруг столпились братья,

Точно тени на стене;

Вспоминая про Зачатьев,

Ольга стонет в полусне.

Точно память – перевитый

Именами толстый том…

«Жизнь доходит до зенита,

Что-то ждёт меня потом!»

«Боже, вновь придут отливы,

Сяду, сяду на мели!

Ах, пока я так счастлива,

Уведи меня с земли!

Надоела форма носа,

И фигура, и черты,

Лучше, лучше в звёздных росах

Собирать Твои цветы!»

Получилось не очень оптимистично, но вполне в стиле Коваленского с его мистицизмом и собственными страданиями.

Даниил отвёз больной снеди и книги «Голый год» Пильняка, «Своя душа» Мариэтты Шагинян и «Кубок метелей» Андрея Белого.

Добровых уплотнили, забрав часть комнат. Но всё-равно он оставался Ноевым ковчегом, дававшем приют тем, кто нуждался в крове. Правда теперь, приезжая сюда, Ольга Бессарабова спит на диване в прихожей. А за дверью, в приёмной для больных, на диване же – художник Фёдор Константинович Константинов. Он уже полгода ищет себе светлую, пригодную для работы комнату, и непременно здесь, между Остоженкой и Поварской. Он долго жил за границей, в Париже, в Италии, в Германии, но по мнению Ольги, «всё иностранное «как-то «не испортило» русскую его сущность».

Некогда огромный кабинет Филиппа Александровича разделён на шесть комнатушек, в которых живут: еврейская семья; сестра Елизаветы Михайловны – Екатерина Михайловна с собакой Динкой; Даниил; племянник Екатерины Михайловны по мужу Владимир Павлович; Фимочка. Три года назад её отец,священник из Сибири, у которого умерла жена, жил с восемью детьми в Москве под мостом. Елизавета Михайловна как-то пригласила его к себе и он умер, когда прилёг на диван отдохнуть. Всех детей, за исключением старшей – Фимочки, удалось устроить в разные детские учреждения.

Из спальни Елизаветы Михайловны дверь в комнату Коваленских, но она завешана коврами с двух сторон, а входят к Коваленским из коридора. Из этого же длинного коридора ходят в свои комнаты ещё члены двух семей.

Кроме рояля Филиппа Александровича, фисгармонии Александра Викторовича в еврейской семье, появилось пианино, которое, правда, пока издавало только звуки гамм.

А ещё в доме жили теперь три кошки, их такая теснота совсем не смущала, в отличие от Даниила, он теперь не ощущал прежнего уюта и собственной свободы в некогда просторном доме.

В октябре Александра Доброва, который жил отдельно, отвезли в больницу для нервнобольных: сказалось многолетнее употребление кокаина и анаши…

Эту беду каждый переживал по-своему, но, несомненно, тяжелее, чем если бы не было такого уплотнения…

Только Коваленский не растерял вдохновения, сочиняя сказки в стихах для дошколят: их охотно брали в Госиздате.

Александры окружали Даниила. Это имя обладало какими-то чарами. Сестра – Александра, брат – Александр, муж Шурочки – Александр. И наконец, Сашенька Гублёр, которую он встретил в институте…

Она была на год младше, приехала из Киева и довольно быстро и бесстеснительно, как бывает при восторженной первой любви у экзальтированных девушек, стала считать его своим суженым, настойчиво заставляя его исполнять эту роль и ускоряя близость. Впрочем, подобные отношения соответствовали времени, свободная любовь при полном равенстве полов была в моде. «Долой стыд!» – под таким лозунгом коминтерновец Карл Радек провёл колонну обнажённых по Красной площади. К тому же Сашенька не могла без него жить и могла объявиться даже среди ночи, уводя его с собой гулять по Москве. Её желание быть с ним было настолько сильным, что он наконец перестал сопротивляться…

И они тайно обвенчались.

Придя домой, Даниил долго не решался сказать об этом. Наконец осмелился:

– Мамочка, я перед тобой очень, очень виноват, простишь ли ты меня когда-нибудь? – искренне повинился он перед мамой Лилей.

Елизавета Михайловна уже догадывалась, что такое начало разговора связано с Сашенькой, которая за это время так и не захотела по-настоящему познакомиться с ней, с остальными домочадцами. Но спросила, называя его так, как звала в минуты особой близости.

– Дуся, дитя моё, в чём дело?

– Мамочка, я женился…

Она ожидала чего угодно, только не такого признания. Справившись с волнением, понимая, что жениться он мог только на Сашеньке и теперь уже ничего не изменить, всё же не выдержала, спросила:

– Милый ты мой, зачем же ты это сделал?

– Мамочка, так надо было, да мы и любим друг друга.

Она не стала допытываться, почему так было надо, поверив ему и предполагая некие данные им обязательства. И не поверила, что он её любит. Сашенька, вероятно, действительно его любит, как любят эгоистичные натуры, не желая ни с кем делить, оттого и не захотела войти в их семью, а вот он… Он просто не устоял перед её напором…

– Почему же ты сделал это тайком от нас? – вздохнув, спросила она.

Он, глядя ей в глаза, признался:

– В церкви во время венчания я почувствовал, что сделал не так, как надо, мне было так тяжело, что тебя не было в церкви. И мне всё казалось, что ты войдёшь…

Нет, он её не любит, подумала Елизавета Михайловна, проницательно предвидя короткий срок этого неугодного никому брака.

И действительно, дальнейшее подтвердило это.

Даниил переехал жить к Сашеньке, но скоро заболел скарлатиной. И тут же к нему поехала заботливая и решительная сестра Шурочка и, не слушая возражений молодой жены, забрала брата домой.

После выздоровления он уже не вернулся ни к Сашеньке, ни на курсы, не в силах видеть женщину, которую, как он сам считал, обманул и оскорбил…

В августе 1926 года они венчались, а в феврале следующего года брак расторгли…


Но наряду с этой душевной драмой, которая заставила его многое переосмыслить в себе и своём поведении, чем-то напомнив ему сочинения отца, в которых так много было тёмного, случились в эти годы и светлые проблески. Так он побывал в Крыму, в Судаке. где принял участие в археологической экспедиции. Там же познакомился с художником Глебом Смирновым, в котором увидел родство душ. Вступил в только что созданный Союз поэтов. А пока ходил на курсы, часто общался с сокурсниками, удивляясь и поражаясь одновременно. Удивляясь талантливости каждого и поражаясь разному отношению к жизни, творчеству. Вадим Сафонов, приехавший из Керчи и поразительно легко вписывающийся своим творчеством в требуемые властью каноны, легко писал на требуемые темы и благодаря этому публиковался. А вот Арсений Тарковский и Юрий Домбровский предпочитали писать только то, что хотели, избрав уделом чтение своих произведений друзьям.

Объявился пропавший было брат Вадим, с которым за эти годы многое произошло. В гражданскую войну он был в Добровольческой армии, вместе с остатками войск из Батуми попал в Константинополь. Потом были София, Берлин, который он не любил, но где вышла у него книга стихотворений. И наконец осел в Париже. Здесь он женился на Ольге Черновой, дочери художника Митрофана Фёдорова, которую воспитал отчим. В письме он писал, что хочет вернуться на родину, пусть сегодня это уже и Советская Россия. И Даниил надеялся на скорую встречу с братом.

Он пишет в Париж Вадиму:

«Дима, милый мой брат!

Долго лежало у меня большое письмо к тебе во много страниц, долго не мог решить – посылать его или нет, и наконец понял, что это невозможно. Понимаешь: так всё выходит в нём плоско, деревянно, грубо – просто неправильное впечатление может получиться, да и трудно вообще посылать подобное.

А многое нужно было бы рассказать тебе. В моей жизни произошло много очень тяжёлого за последний год. А так как ни с кем я об этом не говорю, то всё это накопилось в душе и требует какого-нибудь выхода».

И он доверяет всё невысказанное бумаге…

Он пишет роман «Грешники», главы из которого читает прежде всего Коваленскому. Тот уже занимается литературной работой профессионально, издавая одну за другой детские книжки, которые хорошо расходятся. Но это он не считает серьёзным делом, исключительно необходимостью зарабатывать, всё также самое лучшее, как считает, пишет в стол.

Впрочем, расхождения требований редакторов издательств и журналов с тем, что творили молодые поэты и прозаики, уже были очевидны. Редакторы, если и не свергавшие царя и не воевавшие за новую страну, видели главным достоинством идеологически выверенную линию произведения, отдавая предпочтение воспеванию гегемона – рабочего класса и большевиков-коммунистов. Многие из тех, кто не разделял этой установки, и Даниил в их числе, увидеть свои сочинения на страницах журналов и, тем более, в книгах, не особенно надеялись. Писать в стол было общепринято и даже почётно. Это свидетельствовало о свободе автора и даже смелости. «Грешники» тоже не писались для издания, в этом романе Даниил хотел рассказать всю правду о себе и о своём поколении.

Он писал, но тёмная тяжесть, вызванная, как он понимал, его неблаговидными поступками, грехами, всё не отпускала. Он физически ощущает в себе борьбу светлого и тёмного, борьбу за свою душу.


Дай искупить срыв в бездну роковой,

Пролить до капли кубок тёмной жизни

Перед тобой.

И это случилось в одно мгновение.

Он вошёл в квартиру Добровых, в эту атмосферу добра, благожелательности, любви, и вдруг физически ощутил, как с него спала тёмная тяжесть и стало необычайно легко и ясно, как давно уже не было. И перехватил взгляд вышедшего в прихожую дяди Филиппа, который, как ему показалось, понял, что с ним только что произошло…

Вестник. Повесть о Данииле Андрееве

Подняться наверх